Рыжий олух
4 апреля 2023 г., 00:37
— Что, побили тебя? — злорадно шипит Василь, как только грузные шаги дежурного за дверью стихают, и Арсентий готов поклясться, что он сейчас пакостно ухмыляется, — Так тебе и надо, не будешь на треньке на рожон переть… Слыхал? К нам новенького в комнату подселят. Говорят, Аяксом звать…
— Ты ебу дал? — бурчит Арсентий, оторвав встрëпанную голову от подушки, — На дворе февраль, ты чë городишь? Сейчас никого не принимают. Набор только в мае начнётся, а заселять… — он зевнул, ощущая, как усталость пожирает способность говорить, — Вообще только к сентябрю начнут, дай Царица…
— Не поминай госпожу просто так, — оскорблëнно шепчет Василь, тараща на Арсентия глаза и от этого походя на возмущëнного сыча, — А он какой-то очень способный, потому и приняли в кадетку раньше времени… Говорят, — Василь приблизился и понизил голос до суеверного, едва слышного шëпота, — Он на испытаниях даже Николая Фëдорыча побил…
— Не бреши, — Арсентий наморщил нос, глядя на Василя с подозрением, — Знаю я тебя.
— Я те клянусь!.. — Василь ударил кулаком по тумбе, видимо, пытаясь таким образом доказать свою честность, и тут же испуганно замолчал, боясь, что ему достанется за шум после отбоя, — Очень сильный парень, и на всю башку, говорят, отбитый…
— Это плохо, — Арсентий, предвкушая вкус кулаков новенького, тяжело вздохнул и оглядел очертания тёмной комнаты, недоумевая, куда в таком узком и тесном пространстве можно засунуть ещё одно тело, — А куда его денут-то? Только бы трехъярусную кровать не ставили. Я видел такую у Гелика, Петьки и Андрюхи. Неудобно до жути.
— Да не, наверное, к тебе или ко мне верхний ярус приставят, — Василь опасливо взглянул наверх и добавил, — Он с утра заселяется. Если он доберётся до моих конфет, я его вот этими вот руками задушу.
— Да кому они нужны, конфеты твои… — Арсентий закрыл глаза и перевернулся на бок, не желая продолжать разговор. Нельзя было сказать, чтобы он любил общаться с Василем, но трудно было не поддерживать контакт с тем, кто дрых каждую ночь всего в трёх метрах от него самого и сам приставал с идиотскими разговорами. Отчего же Василю хотелось общаться с ним после их паскудного первого знакомства, Арсентий не знал. Вполне вероятно, что этому благополучному с виду офицерскому сынку было одиноко в звоне медалей отца и безмолвии матери, и оттого он, минуя брезгливость, набрасывался на разговор с Арсентием, как бездомная псина на кости… Он рассказывал в благоговейном страхе, что отец его служил в элитной гвардии при самой Царице и с малых лет учил его послушанию. Как всякий аристократ, богобоязненно гнушающийся подобия крестьянину, он не бил сына кулаками и не ставил в угол на горох, вместо этого поступая куда более жестоко: зажав визжащего Василя между бëдрами, он, прикусив губу, самозабвенно порол его офицерским ремнём… Василь об этой процедуре рассказывал лишь единожды, перед этим для храбрости хлебнув ворованного Арсентием ликëра. Пламя керосиновой лампы плясало в его зрачках, придавая ему вид кающегося грешника. Он говорил хрипло, тихо, и всё время озирался, словно опасаясь того, что дверь раскроется и в проëме вырастет шпилем генерального штаба* фигура отца… Арсентий ни разу не перебил его исповеди и лишь тогда, когда он закончил, спросил: — И нравилось тебе это? Как по мне, лучше здесь штаны протирать. Тут хоть чужой мужик тебя лупит, а не родной батя…
— Батя был у тебя, чëрт курносый, — оскалился Василь и благоговейно произнёс, глядя куда-то в потолок, — У меня не батя, у меня… Отец. Быть может, именно благодаря его наказаниям я стану однажды орденоносцем и тоже увижу госпожу Царицу!..
— Пока что ты стал только долбоклюем, — хмыкнул Арсентий, не видя ничего хорошего в действиях Болотникова-старшего, каковым он значился в коридорных разговорах офицеров, — Хотя ты всегда им был. Потому он тебя и порол, что ты дурень. Кому приятно, когда твой сын дурак?
— А тебя мать бросила, потому что ты урод курносый, — зашипел Василь, скаля в свете лампы крупные желтоватые зубы, — А отца у тебя и вовсе никакого нет. Оно и хорошо: тот хороший человек, что тебя сделал, умер бы, если бы тебя увидел. Рожа длинная, сам тощий, на морде веснушки, а ещё ты урод пиздоглазый! — явственно довольный своим красноречием, он допил бутыль ликёра, и, запустив её об стену — звон разбудил бы мёртвого, но судьба в ту ночь словно была на стороне забывшегося в хвастовстве мальчишки, — зарылся лицом в подушках. Он ожидал, верно, что сейчас Арсентий подскочит с постели, кинется на него и схватит за шею — нет, он не ожидал, он желал его вспышки ярости, жаждал, чтобы Деревянников вцепился ему в горло длинными пальцами и как следует приложил головой об стену.
— Всё сказал?
В сжавшемся комке нервов Арсентий увидел себя, лежащего на полу и дрожащего в луже рвоты. Василь был таким же, как и он в тот момент: жалким, обескровленным ожиданием ласки и стремительно вянущим без родительской любви, слепым щенком, отнятым от груди матери, прилипшим к гвардейскому сапогу комком грязи… При всём желании Арсентий не смог бы его ударить. Василя было жаль именно той брезгливой жалостью, которая не позволяет ударить воняющего мочой и калом бездомного калеку, сидящего на ступенях храма её Величества и просящего милостыню. Ударить — уподобится, ударить — потерять остатки достоинства… Глядя в осоловелые глаза пьяного Василя, Арсентий поморщился и только и смог добавить: — Иди спать, если больше не намерен выпендриваться.
То было двадцатого ноября, в день рождения Болотникова. Он впервые справлял его вне дома, впервые остался без подарка, и оттого подговорил Арсентия украсть из офицерской спальни бутыль дешёвого ликёра, чтобы распить его после отбоя вдвоём. Почему Арсентий согласился? Он и сам не смог бы объяснить. Ему было скучно, тоскливо в стенах казарм, и более всего ему хотелось испытать заветное чувство свободы. Он испытывал его всякий раз, когда таскал у воспитателей мелкие безделушки, или, сбегая из приюта в город, уносил с рынка алеющие зернистыми внутренностями, красивые и баснословно дорогие сумерские гранаты под отчаянный мат торговцев… Его свобода заключалась в присвоении чужого, нарушении устоев, кровью писанных на спинах таких же бунтарей, и всякий раз, когда ему удавалось унести мелкую вещицу, он на краткий промежуток времени делался счастливым. Его голубые глаза, обычно равнодушно взирающие на мир двумя ледяными лужами, вспыхивали морозной свежестью и он готов был расцеловать в небритые щëки даже строгого и неприступного, но странным образом любимого Николая Фëдоровича, чтобы и он ненадолго ощутил себя свободным от веса своего брюха и дурацких устоев, а потому на авантюру Болотникова он согласился легко. В конечном итоге, такого рода хулиганство он мог себе простить, забыв на время об обязательстве соблюдать внутренний устав кадетского корпуса... Ему, тощему, как жердь, не составило труда протиснуться в щель приоткрытой двери, добраться до пыльных верховьев шкафа и забрать заветную бутыль. Сам вкус подслащëного спирта его не прельщал, но процесс окрылил, и потому дёшевый ликёр показался питьём поистине божественным, а глупая, сбивчивая речь именинника померещилась Арсентию чем-то глубоким, философским, приближающим его к торжеству собственного великодушия… С той ночи они с Василием, пусть и не могли бы счесть друг друга закадычными товарищами, сделались странным образом близки. Арсентий точно знал, что это не дружба, но и чужим Василя более назвать не мог. Они были будто братьями по несчастью, жертвами кораблекрушения, случайно оказавшимися вдвоём на необитаемом клочке земли среди океана. Презирая друг друга всем сердцем, в один момент они открылись друг другу и не смогли более закрыться. Арсентий разделил с ним одиночество и горечь от отсутствия родительской любви, притуплëнную, но всё же живую в его душе. Вдвоём они могли молча подумать над своей несчастной судьбой, сидя у окна, за которым догорал закат и упиваясь тоскливым спокойствием снежного вечера…
Так было ровно до того злосчастного утра, в которое среди предрассветной мглы и лютого мороза в их с Василем комнату ввалился рыжий комок снега с вещмешком за плечами.
Рассвет ещё не коснулся Востока, когда поезд прибыл на станцию. Укутанный в тулуп, одетый в валенки и ушанку, лихо сдвинутую набок, рыжий мальчишка сошëл с подножки и тут же по колено очутился в снегу.
— Ух, слава Царице, что вещи не уронил!..
Паровоз взревел, отправляя состав вперёд, к заснеженным далям великой и необъятной. Синяя мгла постепенно рассеивалась, и солнце, неохотно сбрасывая с себя объятия грëз, окрасило горизонт в алый. Снег вокруг заискрился, засверкал тысячей красок, и Аякс, объятый алым пламенем рассвета, подумал, что так будет сверкать он, увешанный орденами за мужество и заслуги перед Отечеством. Здесь начнётся тернистый путь его воинской славы.
За два часа до подъëма коридоры обыкновенно зияли пустотой и тишиной, однако сегодня Арсентия разбудил топот нескольких пар сапог прямо у него под дверью. Сонно скорчившись, он оторвал тяжёлую голову от подушки и одним глазом уставился на дверь, про себя кляня беспардонное офицерьë.
— Вот так… Ступай в комнату, познакомишься с соседями, — пробасил за дверью Николай Фëдорович, — И не бойся, не укусят.
— Так точно, господин офицер, — радостно пропел чей-то надломанный тенорок, и дверь сей же час распахнулась, наполняя затхлую духоту спальни свежим запахом мороза и мазута. На пороге стоял рыжий щекастый пацан со вздëрнутым носом, наглыми глазами и самодовольной ухмылкой на веснушчатом лице. Он бегло оглядел комнату, наткнулся взглядом на тощее лицо Арсентия и пересëк порог. Дверь за ним захлопнулась, и теперь Деревянников отчëтливо видел его в предрассветной мгле. Зрелище ему не понравилось. Он не любил людей, внешне напоминающих лубочных крестьян, а этот до кучи был ещё и довольно красив, и оттого Арсентий сразу мысленно окрестил его «деревенским жиголо».
— Доброе утро, — мальчишка, кажется, уловил первичную неприязнь нового соседа и чуть насмешливо усмехнулся, ступив вперёд, — Я теперь тут буду жить и учиться с вами. Я Аякс, родом из деревни Морепесок.
— Я Арсентий, — сипло поговорил Деревянников, мрачно уставившись на Аякса, — Чëрт разберёт, откуда я родом. Всю жизнь жил здесь. В документах написано, что родился в Чернолëдовке. Это километров триста отсюда. Вот это, — он указал на зарывшегося в одеяло соседа, — Василь. Он сейчас дрыхнет, как видишь, и не проснётся до подъëма.
— Вот так дела, — присвистнул Аякс, поставив чемодан рядом с кроватью Арсентия, — Батя говорил, у него брат в Чернолëдовке жил. Злачное место, неудивительно, что от тебя мать отреклась… Там все бабы и мужики бухают, как черти.
— Будто в твоём Морепеске не бухают, — проворчал Арсентий, ощутив укол обиды за незнакомую, но всё же родную сторону, — А мать моя женщина пропащая была. Такие везде есть. Чернолëдовка тяжёлое место, я не спорю, но не совсем уж прогнившее, к твоему сведению.
— Всяк кулик своё болото хвалит, — Аякс оскалился и, сняв верхнюю одежду, неаккуратно запихал её в шкаф, — Выходит, мне с вами жить теперь?
— Выходит, что так… Ах ты скотина, — Арсентий, увидев бардак прямо над своей полкой в шкафу, ощутил, как к лицу его прилила кровь от ярости. Он не располагал огромным гардеробом, но всегда содержал свои вещи в чистоте и порядке. К тому же жизненному устою был приучен Василь, что значительно облегчало обоим жизнь в кадетском корпусе, где за неопрятность могли избить линейкой или, того хуже, отправить мыть сортиры, а за систематическую неряшливость и вовсе могли вышвырнуть к чертям собачьим. Снежной не нужны были солдаты, неспособные вычистить сапоги и содержать униформу в порядке… Грубо отпихнув Аякса, Арсентий вытряхнул из шкафа его вещи и, не обращая внимания на возмущённые выкрики нового соседа, сложил одежду так, как это велел устав, засунул её обратно на полку, которую облюбовал Аякс и с силой захлопнул дверцу, едва не треснув рыжего наглеца по носу.
— Эй, ты охренел?! — рассерженно уставился на него Аякс, потирая плечо, — Я за такое и врезать могу!
— За какое такое? За то, что я тебя, свинья, от наказания спасаю? — Арсентий мрачно вперился взглядом в Аякса, скрестив руки на груди, — Как говорил Николай Фëдорыч, будешь выпендриваться — вылетишь отсюда к ебëной матери. Так что таскай жопу в душевую почаще и держи шмотьë в порядке, не то получишь пиздячек от руководства.
— Пффт, — Аякс закатил глаза, — Очень-то я боюсь… А за свинью ты мне ещё ответишь.
— Всё, хватит пиздеть, — Деревянников, тяжело вздохнув, заправил прядь волос за ухо и сел на кровать, чувствуя скопившуюся усталость во всём теле, — Поговорим потом. Осваивайся пока, а я посплю до подъëма.
Выспаться, впрочем, ему не дали. Аякс будто нарочно грохотал вещами, пыхтел, скрипел стулом, не чураясь чужого сна… Новое соседство уже начинало раздражать. Он помнил слова Василя, но полагал, что оный от скуки начал выдумывать истории или наслушался пьяной офицерской болтовни, неверно её истолковал и начал пороть ахинею, а оттого его столь неприятно шокировало поступление нового кадета. Он свыкся с определённым обликом быта, свыкся с поначалу ненавистным Болотниковым и свыкся даже с оглушающей пустотой и мышечной болью, приходящими после тренировки. Теперь же предстояло привыкать ко всему заново. Арсентий ненавидел перемены в устоявшейся рутине. Ему спокойнее было быть в сотый раз избитым плетью, чем принимать нового соседа с его привычками, характером и манерами, однако иного выбора у него не было.
Пришлось свыкнуться и с этим.
Поначалу было тяжело. Так, в первую же их совместную ночь приключилась совершеннейшая фантасмагория, о которой Арсентий затем вспоминал со смехом и ужасом в одночасье.
Невыносимо долгий день наконец закончился с запахом свежевыстиранного белья, исходящим от постели. Арсентий рухнул навзничь, ощущая, как всё тело его изнемогает от усталости. Сегодня он превзошёл себя на тренировке, и, пусть в самый ответственный момент лодыжка его и хрустнула предательски, но боль эта не стоила ни моры в сравнении с гордостью в глазах Николая Фёдоровича и его небрежной похвалой после завершения спаррингов.
Душа Арсентия ликовала, подобная самопровозглашённой грешнице, получившей редкое благословение от своего надменного бога. Он раз от разу проигрывал в голове слова Николая Фёдоровича, и всякий раз они согревали ему сердце.
— Ну ты видал, а? — прохрипел он, обращаясь к Василю, полусонному и измотанному, — Видал, Вась? Фёдорыч меня похвалил…
— Ещё бы я не знал, ты мне все уши зассал уже, — буркнул Василь, уютнее устраиваясь в постели, — И вообще, хватит пиздеть, услышит дежурный — отправит мыть санузел. Всё, спи, хрен ты собачий.
— И ты спи, жаба болотная.
— Да завали уже…
Подобные диалоги были обыденностью. Ежедневной, спокойной и почти незаметной рутиной, без которой Арсентий не смыслил и дня своей жизни. Но в тот день что-то сдвинулось в ней, однако что именно подверглось изменению, Деревянников не смог бы сказать, даже если бы надолго задумался. Воздух был иным, вибрации голосов были чужими и сам он будто бы изменился в один день, сделавшись старше и сильнее. Так бывает с человеком, который долго изнуряет свой организм физическими нагрузками, но вдруг обретает силу и выносливость, о которых не смел даже мечтать и оказывается на вершине своих эмоций, очищенный и умиротворённый. Но в людской сути есть одно неизменное качество, воплощающее собой саму сущность человечности: тяга к новому. Достигнув предела, человек непременно захочет подняться ещё выше — и, не понимая, что наверху только ледяные безжизненные пустоты, рухнет вниз. Упав, он заплачет от досады и разочарования, и истраченное впустую время изольёт на него свою ненависть. Именно это и произошло с Арсентием. Он не просто изменился, а изменился навсегда, пусть ещё и не смог осознать того в полной мере. Он ступил на конвеер военной машины фатуи и никто теперь не мог остановить его неизбежного падения к чертогам смерти. Его желания, вместо того чтобы естественным образом стремиться к чему-то большему, вернулись к уровню, на котором они зародились, едва открывшись в его душе, и он, полагая, что растёт, на деле оставался тем же пылким и страстным юношей, алкающим похвалы старшего офицера. Теперь из его жизни исчезло всё, связанное с прошлым, она сделалась безвидной пустыней, равнодушно взирающей на будущее.
Однако сквозь блаженные объятия Морфея истина не смогла бы добраться до сознания Арсентия, даже если бы тотчас же обрушилась на него. Далёкий от правды, он мирно дремал в своей постели. Всё его настоящее и будущее покоились в мире грёз, где мечты и воспоминания были способны принимать форму вещей и событий. Ему снились горы. Белоснежные вершины их кутались в облака, как знатные дамы в шубы, в снеговых шапках сверкали кристаллы снежинок, отражая золотой свет солнца. Чужие горячие руки касались его щёк. Хрупкое девичье тельце вплотную прижималось к нему. Нежное, ранимое создание, ищущее в нём укрытие от мороза, взирало на него тёмными глазами под веерами ресниц, и губы её алели, словно налитые кровью, ждущие его поцелуя… Она подняла к нему взгляд, хотела сказать что-то — но изо рта вместо звонких переливов девичьего голоска вышел… Оглушительный треск?
Арсентий, пребывая на грани сновидения и действительности, распахнул опухшие от недосыпа глаза, силясь понять, что происходит — и тут же на него с рёвом, достойным самого страшного из демонов, и раздирающим уши звуком ломающегося дерева, полетело нечто на выломанном дне кровати. В суеверном ужасе он только и сумел за краткие доли секунды одним движением перебросить себя на пол, оставив, впрочем, левую руку на матрасе…
Треснула кость.
Перед глазами потемнело от резкой боли, стремительно расползающейся от локтя к плечу.
Из глаз брызнули слёзы.
Душераздирающий крик наполнил казармы, пробуждая ото сна задремавшего дежурного.
— Ваше превосходительство, — бормотал разбуженный и ничего не понимающий Василь, стоя перед разъярённым Николаем Фёдоровичем в кальсонах и рубахе, — Они оба спали, я тоже спал, и тут я слышу, трещит что-то… Я проснулся, а Арсентий рыдает со сломанной рукой и Аякс орёт… А у кровати, вижу, дна нет…
— Ума у тебя нет, Болотников, — рыкнул Николай Фёдорович, скрестив руки на груди и уставившись на Деревянникова, позорно всхлипывающего на полу, — А ты поднимайся, тряпьё. Чё ты разнылся, как баба? Ты хоть знаешь, что тебя ждёт на службе? — брезгливо потянув на себя Арсентия за здоровую руку, офицер хмыкнул, оглядев перелом, — Не сдохнешь. Зайдёшь утром в лазарет, там тебе наложат гипс. От занятий отлынивать не дам. Либо учишься, либо катишься в порт бочки грузить. Всё ясно?
— Вас понял, — Арсентий говорил тихо, стараясь не смотреть в глаза офицеру: ему стыдно было, что он рыдал перед своим кумиром, стыдно настолько, что он хотел провалиться сквозь пол… Переведя взгляд на невредимого Аякса, Арсентий стиснул зубы. По его вине он оказался в таком положении. Если бы он сюда не въехал и не упрямился, как баран, при распределении ярусов, ничего из событий этой ночи не случилось бы…
«Я тебе ещё покажу, сволочь рыжая.»
— А ты, — Николай Фёдорович вдруг сменил интонацию, глядя на Аякса взглядом много более спокойным. В голосе его более не звучали стальные нотки, и в целом он сделался беззлобным, более напоминая в данный момент добродушного учителя из гимназии, чем прожжённого агента, поневоле воспитывающего новое поколение застрельщиков, — Олух рыжий. Завтра полы будешь драить с Деревянниковым после занятий. Кровать я вам поменяю. Ты же способный парень, Аякс. Глупостей не делай и всё нормально будет. Свободны.
Что-то оборвалось в груди Арсентия. Он разом понял, что эта добродушная интонация, почти что отеческий взгляд и нелепое оскорбление, более напоминающее похлопывание по голове в знак лёгкого осуждения — свидетельство того, что Аякс более приятен Николаю Фёдоровичу, чем он… Пустота заполнила его с макушки до пят. Необъяснимо больно было видеть, как человек, наиболее им любимый и уважаемый — подумать только, одно слово офицера Аресьева могло растопить лёд сомнений на сердце и заставить едва ли не подпрыгивать от счастья, — не испытывает к нему ничего, кроме дежурного раздражения. Арсентий готов был на смерть и муку, лишь бы Николай Фёдорович, ставший для него, заброшенного мальчишки, фигурой почти что отцовской, похвалил его — и теперь, видя, как он благосклонен к Аяксу и холоден к нему, ему захотелось исчезнуть. Этот рыжий противный мальчишка со злобными насмешливыми глазами отнимал у него последнее, сам при этом купаясь в изобилии любви и ласки. Арсентий видел его мешки с конфетами, видел вышитую материнской рукой рубаху и, быть может, снёс бы всё это, если бы не украденное у него одобрение офицера Аресьева… Арсентий попросту мечтал о сочувствии, о сильном человеке, способном понять его и, пусть небрежно и грубо, но искренне похвалить за старания, и оттого стоял посреди комнаты, глотая слёзы. Он осознавал, но не желал признавать одного: что сегодня, что вчера Николаю Фёдоровичу до него не было никакого дела. В глубине души он признавал то, что, в общем-то, никогда никому нужен не был, но теперь, когда действительность ударила в лицо со всего размаху, разбив иллюзорный замок из мечтаний, было непривычно больно. Последний раз такую боль он испытывал в приюте.
Дефект человеческой породы.
Чужие слова эхом раздались в голове, возвращая Арсентия к тому моменту, когда он лежал на полу в луже собственной рвоты и слушал разговоры за дверью. Осознание навалилось тяжёлым грузом, заставляя Деревянникова осесть на пол.
Ничего не изменилось.
В носу противно защипало. Лоб наморщился, и по лицу снова потекли слёзы, смешиваясь с кровью из прокушенной губы.
Он всё тот же жалкий мальчишка, рыдающий из-за несходства с книжными хорошими детьми.
Боль от сломанной руки перестала казаться чем-то существенным в момент, когда Арсентий ощутил, что душа его разорвана в клочья. Он явственно осознал: никто и никогда не станет любить его. Сломай он руку, рухни и разбей голову, сдохни, в конце концов, от чахотки — никто не прольёт и слезинки. Он отброс общества. Незачем было даже пытаться стать чем-то иным.
Его не должно было быть в этом мире.
Плеча коснулась чужая рука. Послышался удивлённый и немного испуганный голос Василя, уже успевшего продрать глаза: — Сень, что такое? Рука болит?..
— Ничего, — выдавил из себя Арсентий, изо всех сил сдерживая всхлипы, и как можно злее добавил, не желая дальнейших расспросов, — Иди к чёрту.
— Понял…
В углу комнаты за периферией размытого зрения маячил Аякс. Во тьме Арсентию показалось, что он язвительно усмехается, глядя на страдания соседа по комнате. Ему не хотелось более видеть эту наглую, мерзкую рожу, ему не хотелось думать, что он все его кадетские годы обратит в кошмар, однако действительность придавливала к полу, принуждая к принятию.
Его судьба вновь посмеялась над ним.
Примечания:
* — отсылка на шпиль адмиралтейства.