***
В магазин их отправляют втроём: Джисона, Чанбина и Сынмина. Своеобразная компания. Таким составом они могут разве что обнести хлебобулочный отдел. Процессию возглавляет Чанбин. Он важный, потому что старше. Шапка обнажает очаровательно топорщащиеся уши. Чанбин толкает тележку и с серьёзным видом изучает ценники. Как будто там написаны действующие вещества лечебных препаратов или нечто, во всяком случае, не менее важное. Сынмин тоскливо разглядывает полки. От него столько звона, что кажется, будто вопит противопожарная система. Подвески стучат о подвески, заколки путаются в волосах, кольца сталкиваются друг с другом, цепочка на очках шепчет. Звука нет только от брекетов. Сынмина, видимо, это раздражает, и он пощёлкивает языком о внутреннюю сторону зубов, сохраняя безупречно-равнодушный вид. У него замашки не ведьмы, а короля. Джисон пугается. Натурально пугается того, чем Чанбин наполняет телегу. Набор, в целом, стандартный: печенье и какие-то пирожные, картонные коробки сока по два литра каждая, газировка в пластиковых бутылках, мармелад, чипсы десяти разных видов, какие-то сладкие йогурты, бублики, медовые звёздочки для Феликса, леденцы для Чонина и пачка молока, потому что в доме всё скисло скисло. То, что нужно для небольшого семейного праздника. Если на него решило съехаться человек сто. — Ну куда столько, — скулит Джисон, приклеившись к тени Чанбина. — В нас столько не влезет. — С нами Сынмин. Он в одиночку способен умять добрую половину, — авторитетно поясняет тот. — И вообще – это твой день рождения. Свит сикстим, или как оно там. Легче развернуть бульдозер вручную, чем переубедить в чём-то Чанбина, если ему поставили задачу. Из отдела со сладким высовывается Сынмин. — Sweet sixteen. «Тин» – это подросток. Джисон, можно тебя на секундочку? С полнолуния прошла уже пара недель, а Джисон всё ещё иногда дёргается, вспоминая, как Феликс велел не смотреть на Сынмина. Теперь это кажется странным. Джисон почти не помнит ничего из того, что было, потому что его развезло из-за духоты, запаха аромапалочек и чая. Кажется, он заснул почти сразу. Он заворачивает к стеллажам, где Сынмин важно изучает разноцветные обёртки. — Что скажешь? — спрашивает Сынмин. Разнообразие впечатляет. Джисон помнит, что ещё в его робком детстве, лет семь назад, такого выбора не было. Мама водила его в продуктовый на первом этаже дома, где шоколада было всего три вида, один из которых больше напоминал пластилин. — Можно штук десять взять, наверное? Чан вроде по горькому, Феликс любит всякую химозную дрянь, типа клубники со сливками. Насчёт Минхо и Чонина не знаю. А мне главное, чтобы не с орехами. Вы с Чанбином выбирайте сами. Сынмин послушно стягивает с полки несколько плиток в фиолетовой упаковке и добавляет: — Я не об этом. — А о чём? Честно говоря, по лицу Сынмина почти никогда не понять, о чём он думает. Большую часть времени он выглядит либо так, словно окружающие немного его раздражают, либо так, словно окружающие немного его раздражают, и он планирует их убить. — Ты не хочешь праздновать. Почему? Джисон удивлённо на него косится. Этот разговор, вроде, не выходил за пределы западной комнаты. — Откуда ты знаешь? — Какая разница, — Сынмин еле заметно морщит нос. — Знаю ведь. — Подслушивал? — Слышал. Феликс так разговаривает, что захочешь – не пропустишь. А у меня острый слух. Зрение, на минуточку, минус семь на правом глазу. — А на левом? — В прошлом году было минус семь с половиной. В этом не проверял, — Сынмин стягивает очки и принимает протирать стёкла воротом футболки. — Так почему? Поначалу Джисон думает соврать. Потому что это не его, Сынмина, дело, и, собственно говоря, вообще ничьё не дело. Он и Хёнджину-то рассказал далеко не сразу. Таким не делятся мимоходом. Такое долго и тяжело выблёвывают из себя, запивая вином и глуша мысли кассетами Black Sabbath на полную громкость. Но соврать не получается. Ведь ложь детям дома – это автоматически ложь под присягой. Так что Джисон делится скупой, но всё-таки правдой, которую Сынмин знает и без него: — Я не люблю свой день рождения. — Почему? — снова спрашивает Сынмин. — Плохие ассоциации, — Джисон ведёт плечом. — Последние несколько раз мой день рождения больше напоминал поминки авансом. Мама на меня так смотрела, будто провожала в последний путь. Типа, мы не просто отмечали день рождения, мы каждый раз отмечали мой потенциальный последний день рождения. Увлекательный опыт. Джисону было тринадцать, когда он впервые понял, что мама смотрит на него, как на фотографию на надгробии. С тех пор он старался избегать её взгляда. — Почему? Джисон хмурится. — А ты знаешь какие-нибудь другие вопросительные слова? Всё-таки, наверное, Сынмин не ведьма. Всё-таки, наверное, он скорее сфинкс. Тот, кто должен давать ответы, но получаются почему-то одни вопросы. — Знаю. Просто ты не отвечаешь прямо, и я пытаюсь сообразить, как спросить так, чтобы ты ответил на то, на что нужно, — он замолкает и, не дождавшись реакции от Джисона, продолжает своим монотонным голосом, от которого можно впасть в транс. — Когда мы первый раз встретились, я подумал, что у тебя взгляд, как у мертвеца. Но никто об этом не говорил, и я решил, что ошибся – я плохо вижу, мне часто мерещится всякое. Но сейчас я уверен, что был прав. Ты сам себя похоронил. Вот я и пытаюсь понять – почему? Чонин с пяти лет пытается не умереть от удушья, за Чанбином бегал пьяный отец с ножом, а Феликс бродяжничал по улицам, чтобы выжить. Минхо и Чан с детства сами по себе. Мне это всё не знакомо, но я бы понял, если бы у них был такой взгляд. А почему у тебя – не понимаю. Нос бы ему разбить. Вот правда. — А кто тебе сказал, что я не хочу жить? Сынмин глядит по-птичьи. Таким странным, почти детским взглядом. Он ведь и правда не понимает. И как на него злиться? — Я, может, сильнее всех хочу жить, — Джисон прячет руки в карманы. — Так сильно, что кости вот-вот лопнут. А тут, — он стучит костяшкой по виску. — Настоящая электромясорубка. Я просыпаюсь – она жужжит, а засыпаю – она жужжит. Вечный, блять, двигатель. Через недельку такого гудения полезешь на стенку как миленький. Джисону было тринадцать, когда он впервые понял, что мама смотрит на него, как на фотографию на надгробии. А в четырнадцать он решил, что туда ему, наверное, и дорога. — Я же только недавно начал вставать по утрам с осознанием, на кой чёрт мне всё это надо. Странно – пятнадцать лет как-то жил, а тут неожиданно нарисовались желания. Мне, честно говоря, уже начинало казаться, что я родился таким – ну, с каким-то дефектом. Не знаю, с каким. Просто ну вот почему-то у всех вроде как получается, а у меня как-то ни хрена не получается? Вообще всё, — он устало скребёт по носу. — Так что я никогда не хотел умереть. Я хотел отдохнуть. Иногда так сильно, что был согласен на всё на свете. Признание такое простое и безболезненное, что Джисон ещё пару секунд ждёт, когда его догонит и накроет. Накрывало, когда он рассказывал Хёнджину. И когда объяснял психиатру – тоже. Но теперь почему-то не больно. Джисон даже не уверен, когда это чувство ушло. Сынмин перебирает подвески, прицепленные к свитеру булавкой. — Извини, — у него вечно просьбы звучат как требования; это даже очаровательно. — Я ничего такого не имел в виду. Просто в доме все любят дни рождения и праздновать их. Я подумал, если ты не любишь – должна быть причина. Или просто с тобой что-то не так. Джисон кисло прыскает: — Мне кажется, с нами со всеми что-то не так. Иначе они бы не собрались вместе. Не нашли приют в мшистой коробке и не влюбились бы в сумрак и ветхость. Иначе они испугались бы дома после первой ночи. Или разбежались бы после первой луны. Нужно иметь напрочь искорёженный рассудок, чтобы захотелось остаться в страшной сказке со смутной перспективой хорошего конца. Джисон бесстрашно признаётся: — Знаешь, я хочу отпраздновать в этот раз. Может, не так шумно, как вы привыкли, но по-настоящему. Так что бери свои чёртовы шоколадки и пошли обчищать бумажник Чанбина.***
Высоковольтные подростки с душой наизнанку – вот, кто они такие. Молодые искалеченные беспризорники. Обескровленные временем и святые. Дети с сердцами, застрявшими в глотке. В их венах пылает лимонная газировка, их нервы – это натянутые линии электропередач. Будущее их не догонит, потому что они бегут быстрее рассвета и уж наверняка перегонят смерть. Впереди несётся Феликс, которого вот-вот перебьёт коротким замыканием под колени. Мальчик-электростанция, кровожадный ангел, зверь с человеческим сердцем. Он мог бы спалить планету, заигравшись с ножиком; но у него есть друзья, и поэтому часы Судного дня навсегда замрут за минуту до полуночи. Лёгкие Чонина похожи на мягкую землю, так что он седлает велосипед и догоняет. Его грудь – мешок для весенней зари. Он вопит: «Посторони-и-ись!», пока Сынмин молится, чтобы он не перевернулся. Сынмин рассудительный. Возможно, он повзрослеет раньше всех, если ему немного повезёт: раньше Феликса, и раньше Чанбина, который уже успел поступить в колледж и пробкой из него вылететь. Теперь Чанбин летит вперёд, отрицая взросление. Завтра для него не существует. Ни для него, ни для Чана с Минхо, что все вместе напоминают крепёжный механизм их изувеченной семейки. Покорёженная рама, которую ни переломать, ни исправить. Мимо озёр, мимо рекламной афиши летнего фестиваля, мимо кровавых пятен на асфальте и журнальных киосков, мимо автомобильного моста, переброшенного через железную дорогу. Их маяк – это луна, и она вернёт их домой, даже если все они поголовно пойдут ко дну. Ведь теперь им есть, куда возвращаться. В доме царит грохот. Коридор весь дрожит от волнения. В кухне пахнет малиной, куревом, апельсиновой аромапалочкой. Она тлеет во рту у Сынмина, что взгромоздился на подоконник возле любимой пепельницы Чана. На плите свистит чайник. С газовым баллоном сражается Феликс. — Ща рванёт! — полоумно хохочет он, и ему, конечно, никто не верит. Маленькая кухонька стонет от количества обитателей. Они приделали к потолку самодельную гирлянду из цветного картона и бус. Славную, с надписью «с днм раждени!». С тремя ошибками, потому что на четвёртую не хватило бумаги. Теперь врезаться во что-нибудь можно не только плечом, но и головой. — Эй, а свечки-то где? — Чанбин месит во рту украденную сигарету и рыщет по ящикам. — Где-то там были. Посмотри в отделе с ложками. — Нет тут нихрена. Только пассатижи. Откуда у нас пассатижи? И почему они в ложках? — Другой ящик, Чанбин, — беззаботно подсказывает Феликс. — В этом ещё штопор должен быть. Чанбин послушно выскребает штопор. — Реально. Пассатижи и штопор. А вино-то есть у кого-нибудь? Но вина нет. Возле конфорки Минхо заливает кипятком малину, раскручивая зёрнышки в заварочном чайнике. — Феликс, подвинься, — Чан протискивается к холодильнику. — Господи, ну не так же резко! Ты убьёшь Чонина. — Я? Чонина? Да за кого ты меня держишь. Чонин? Чонин вылезает из-под стола. — Разве я тебя как-то задел? — Ты мне на ногу наступил. — Ну так ведь не на голову же! Суета – это сердцебиение дома. Бешено скачущий пульс, за которым не угнаться. Кухня под завязку набита воспалёнными рассудками, разговорами, прикосновениями к плечам. Они все – многоглазый зверь, чьи зрачки безостановочно вертятся. — ...окно откройте кто-нибудь, душно... — Так а нож-то куда дели? Домовой, домовой, поиграй и от... ой, нашёл! — Слушайте, по-моему, нам не хватает вилок. И салфетки закончились. Вы что, не догадались купить салфеток? — Все чашки взяли? Чонин? Вылези на секунду. Это что у тебя? Боже, дай хоть сполосну. — ...а я тогда на заводе работал. Ты слушаешь? Ага. Прикурить-то дай. Пасиба. Так вот, была смена... — Откройте окно! Пожалуйста! Джисона, наряженного в дешёвый праздничный колпак из магазина, усаживают на почётное место: под гирлянду «с днм раждени!». Он смешной и нелепый, потому что резинка колпака впивается в подбородок. Чанбин щёлкает зажигалкой, подносит ту по очереди к фитилям разнообразных свечей, что вколоты в сливочно-блинный торт. Поясняет: — Одинаковых в магазине не было. Мы набрали, чего осталось. Так что теперь тебе... э-э-э, сто тридцать четыре. — Мне кажется, это семёрка, — подсказывает Сынмин. — Реально? — Чанбин чешет затылок. — Слушай, наверное, да. Ага. Значит, семьсот тридцать четыре. Феликс вздыхает: — Боже мой, как быстро растут чужие дети... — Давайте только без речей, — умоляет Джисон. Он косится на свою руку, всю пятнистую от слов. Псалтирь. Священная книга. Они исписали ему предплечье перманентным маркером, пока валялись на берегу возле озера. Теперь он «яблочный» и «многоликий», теперь на его локте живёт «дракон, который говорит о боге», теперь в мягкой ямочке на сгибе ютится «псиное милосердие», а возле лучезапястной кости завязаны «узелки на венах». — Тогда быстренько загадывай желание, и мы закругляемся! — Феликс перехватывает тарелку с тортом. Поправляет накренившуюся свечу. Улыбается так, что глаза болят. От него больше света, чем от лесного пожара. — Джисон, — он счастливо щерится; молчит, ловит взгляд, а потом заклинает. — Счастливого семьсот тридцать четвёртого дня рождения! И Джисон задувает свечи. — Ты не устал? — Немножко. — Шумновато получилось. — Разве? Я не заметил. — Ты просто сидел достаточно далеко от Феликса. Я до сих пор слышу писк в правом ухе. — Нужно попрыгать на одной ноге. — По-моему, это от икоты. — Или от боли в боку? — Может, от неё. Но от Феликса нужно что-то универсальное, вроде активированного угля. — Пассивированного. Куда после него ещё что-то активировать? Время в спальне Джисона гибкое. Больше похоже на пластилиновое колечко. До полуночи рукой подать, но Джисону так казалось и час назад, и два, а время всё никак не подходит. Не подбегает, не подтаскивается, не прошмыгивает и не ковыляет. Словом, оно не в порядке. — На самом деле, было здорово. Правда. Мне понравилось. Только надписи теперь не стираются. Он будто пьян. Его легонько укачивает на кровати, потому что кто-то под ней без конца вертится. Кожа всё ещё горячая из-за посланий. Джисон неторопливо разлепляет глаза. — Можем завтра одеколоном попробовать потереть, — предлагает Минхо. — Чтобы я пах, как будто весь день протусовался в алкомаркете? — Ага. И мандаринками. — И мандаринками... — Джисон улыбается; ему так спокойно. — Не надо. Я же не сказал, что я против. Наоборот – пусть бы они всегда себе здесь оставались. Минхо разглядывает его руку. Его исписанное, венозно-полосатое и мягкое запястье. Превосходный артефакт. Таким можно приманить счастье или навсегда проклясть. — Что ты загадал? — Новую PSP и поехать в Австралию на летних каникулах, — беззаботно признаётся Джисон. Минхо раскалывает с одного взгляда: — Врёшь? — Да вру, конечно, — вздыхает. — Разве желания можно рассказывать? Тогда не сбудется. В 00:34, в городе позабытых детей, на втором этаже старого дома, что похож на мшистую коробку из древесины и гвоздей, завёрнутый в футболку с «Томом и Джерри», Джисон вспоминает желание: никогда не расставаться. В его рюкзаке лежит пачка наклеек с блёстками, а в гостиной валяется дешёвый альбом для фотографий, чтобы их хранить. — Мне снился такой странный сон... Как будто на дворе август, цветут подсолнухи, и мы все сидим внутри, в доме, но нас как будто бы нет. Я смотрю из окна на кошек, которые валяются на крыльце, только не со второго этажа, а как будто откуда-то ещё выше. И очень долго звонит телефон, а никто не берёт тру... — У меня есть для тебя подарок. Джисон запинается. У него ватный язык и сознание тоже какое-то мягкое, неустойчивое. — ...бку. Чего? — Подарок, — повторяет Минхо; он немного испуган, кажется. — Можно? — Да я как-то и не... ждал, — признаётся Джисон. У него тёплые щёки. — Я знаю. Поэтому и захотел. В сущности, Минхо страшно понятный. У него не было матери, поэтому он вырос на смеси коровьего молока из мягких пакетов и крови дома. Когда он ломал кости – скреплял их проволокой и дожидался, пока конечность не перестанет хрустеть. Если было больно или страшно – запирался в кладовке и играл с мышами. Если темнота начинала говорить с ним, он говорил с ней в ответ. Ему было восемь, когда его бабушка умерла, и одиннадцать, когда кто-то впервые умер из-за него. Поэтому он боится не смерти, а тишины. И он стягивает с шеи кожаный шнурок, на котором болтается камень. Маленький, пурпурный, в прожилках. Немножко похожий на сердце. — Это аметист, — объясняет Минхо, вертя твёрдую каплю в пальцах. — Бабушка рассказывала – он помогает успокоить разум и притягивает... чудеса. Хорошие, наверное. Она не объяснила. А ещё я читал, что аметист называют вдовьим камнем. Джисон не дышит, но кое-как выталкивает вопрос: — Почему? — Его можно заговорить на любовь. Так говорят. Если взаимно, он поможет связать влюблённых. Но если один из них умрёт, то второй так и продолжит его любить. До самой смерти. До самой смерти. Камень – гладкий и тёплый от прикосновений, – аккуратно ложится на линию на ладони. Переливается. Джисон не может оторвать глаз. — Ты заговорил? — Ага. Оба молчат. Страшно спугнуть магию. — Я думал, что, когда мне исполнится шестнадцать, я буду очень высоким, — вполголоса признаётся Джисон. — А я не достаю до пола ногами. Минхо бережно поправляет: — Или это пол до твоих ног не достаёт. От шнурка шея горит. Глазные яблоки чешутся, потому что видят чистейшее волшебство. Доброе, немного испуганное. Взращённое на молоке и крови, рано осиротевшее, любящее сидеть на кухне до рассвета и захламлённые помещения, так и не озлобившееся, хотя поводов была целая уйма. Бездарно влюблённое волшебство с малахитовыми глазами. Джисон вспыхивает, когда Минхо клюёт его в щёку. Так робко, так искренне. Проклёвывает до кости. Прежний Джисон раскололся бы, а этот всего лишь умирает и возрождается. Пустяковая задачка. В доме очень много душ. Некоторые его собственные, а некоторые он приютил. Удивительно, как легко стать бессмертным. Достаточно всего лишь влюбиться.