***
...Мальчику, что жил в птичьей кормушке, было двенадцать лет. Он родился 11 января, немножко после полуночи, в ужасную метель. Его матерью была женщина с паучьим лицом, а отцом – мертвец, любящий всё безупречно-белое: раковину, отмытую от крови, холодное молоко перед сном и разлинеенные скидочной картой дорожки порошка. Женщину с паучьим лицом он не любил, потому что у неё было восемь глаз, и все как один – красные. Когда мальчик родился, он не кричал. Первые полчаса акушерки даже думали, что он мёртв. Его трогали и щипали, кололи иглой, чтобы взять кровь, щекотали и пробовали испугать, но мальчик так и не заплакал. Он не плакал ни в первый день, ни во второй. Когда его пеленали, чтобы отдать родителям, то случайно чуть было не задушили, но он так и не подал голоса. До двух лет он не произнёс ни слова. От паучьей мамы мальчик унаследовал гибкие суставы, а от отца бесцветные волосы. Он рос тихим, но любопытным ребёнком. Любил наблюдать за кошками во дворе, детские энциклопедии с картинками и тот мультик про остров, на котором живут мамонты. У него было всего три игрушки – плюшевый заяц без уха, красная неваляшка и деревянный бумеранг из линеек. На каждом из четырёх концов бумеранга были нацарапаны слова: «яркий», «пропажа», «берегись» и «посмертно». Когда мальчику исполнилось пять, он случайно сломал телефон в прихожей, попав в него бумерангом. А отец сломал ему руку. С тех пор мальчик старался ничего больше не портить, потому что отцу не нравилось, когда белые вещи пачкаются от крови. По утрам мальчик убирался в квартире, а по вечерам сидел в платяном шкафу в гостиной и слушал тиканье часов. Он умел определять время с шести лет, потому что однажды мама сказала: в семь часов папа вернётся с работы, и ты не должен шуметь, а не то он разозлится. Разозлить мертвеца было просто, ведь он ненавидел живое и то, что издавало звуки. Особенно когда дышал белым порошком или блевал над белой раковиной. В восемь лет мальчик завёл первого друга. Это была дворняжка с облезлой мордой, которой когда-то сожгли хвост. Мальчик и дворняжка вместе гуляли по улицам, грызли колбасные обрезки, которые отдавал им мясник из ближайшей лавки, и играли в мяч. Однажды мальчик вышел из дома, но дворняжка не пришла. С тех пор они не виделись. Больше всего ему нравилось лето, а ненавидел он зиму. Потому что город зимой становился белым, как лицо отца. Когда в городе выпадал первый снег, мальчик доставал спички и поджигал строительный мусор на свалке в надежде, что снег растает... — Погодите, а с собачкой-то что? — Сказано же – они не виделись. — Она умерла, да? — Помолчите оба. Вы отвлекаете. — Это потому что собаку жалко... — А ну-ка тсс! ...Однажды мальчик заметил, что живот паучьей мамы ужасно раздулся. Он испугался, потому что мама была очень худой, а её живот – тяжёлым и синим, так что он решил, что мама, наверное, умирает. Через несколько месяцев мама уехала из дома, а потом вернулась со свёртком в руках, в котором был ребёнок. У сестры мальчика была мягчайшая на ощупь макушка, смешное лицо и всего девять пальцев. В отличие от мальчика, девочка много плакала. Мать поила её водкой и держала в комнате с зашторенными окнами, чтобы та не вопила, но сестра всё равно не прекращала кричать. Поэтому мать ударила её головой об угол стола, и тогда сестра замолчала. К этому моменту мальчик уже старался пореже возвращаться домой. Отец больше не уходил на работу, а постоянно лежал в комнате перед телевизором и странно дышал. Он был похож на манекен, разбухший от воды. Из комнаты отца странно пахло, и заходить туда мальчик боялся, потому что однажды отец позвал его, чтобы попробовать всадить нож в глазницу. Поскольку он любил всё белое, ему хотелось, чтобы в глазах мальчика не было зрачков. После того, как в голове паучьей матери лопнул сосуд, мальчик собрал вещи в школьный мешок для обуви и ушёл из дома. Ему было десять, но он умел жонглировать пластиковыми бутылками, неплохо показывал фокусы и натренировался незаметно опустошать чужие карманы. На улице, где продавали фильмы с кассетами и старую одежду, его любили. Женщина, торговавшая в ларьке пирожками, даже отдавала ему падавшие на пол ватрушки вместо того, чтобы выкидывать их в мусорку. Летом мальчик спал в парке или на вокзале, а осенью поселился в птичьей кормушке. Так прошло сначала несколько дней, потом недель, а потом одиннадцать месяцев. Следующим летом мальчик из любопытства решил заглянуть домой. Из квартиры снова странно пахло, а дверь оказалась не заперта. Мальчик открыл её и увидел в коридоре почерневшее тело отца. Это было странно, ведь отец не признавал никаких цветов, кроме белого. Тогда мальчик прошёл на кухню, вытащил из ящиков пакеты с мукой, разрезал их и вытряхнул над мертвецом, чтобы мука разлетелась в воздухе. А затем вышел из квартиры, прежде чем бросить туда спичку. Мальчик прожил в птичьей кормушке ещё год. От голода ему снились странные сны, а от улыбки лопались губы. Ему это нравилось, ведь кровь была красная, а ярче цвета и не придумаешь. А потом сентябрьский ураган сломал птичью кормушку, в которой жил мальчик. Из вещей у него был только мешок для обуви, набитый носками, зажигалками и разноцветными стёклышками в спичечном коробке. Мальчик закинул его на спину и пошёл искать новое убежище. Через несколько недель блужданий он набрёл на старый дом, у которого развалился забор и было открыто окно. На первый взгляд дом казался заброшенным, потому что в нём не горел свет, а пол был весь в дырах и осыпавшейся штукатурке. Но у дома была крыша, так что мальчик решил переночевать внутри, а потом уже решить, что делать дальше. Однако на утро оказалось, что дом всё-таки не заброшен. В нём жили дети, которые обнаружили мальчика спящим в одной из комнат. Сначала они перепугались, решив, что он мёртв, ведь он был белее трупа и таким же худым. Но затем он проснулся, и дети испугались ещё сильнее. Их было двое, и от неожиданности они бросились на него с кулаками. Драка была короткая, но мальчик нечаянно разбил одному из них нос. Так пролилась первая кровь. А поскольку мальчику нравилась кровь, он попросил разрешения остаться. И его приютили, поселив в комнате, где не было окна, но всегда пахло западным ветром. В гостиной, мягкой от брусничного аромата и шороха еловых веток, царствует необычайное спокойствие. Полнолуние легко пробуждает пожар в венах, но от рассказов все мигом затихают. Будто прошлое убаюкивает их. Джисон зачарованно наблюдает, как Феликс вертит в пальцах одну из Сынминовых аромапалочек. У него руки, полные искр, поэтому та дымится. Чу́дное зрелище. — Ты жаловался, что у Минхо было грустное воспоминание, но от твоей истории хочется разве что утопиться, — ворчит Чанбин. Вокруг него клубится дым, похожий на чернильное облако. Феликс закидывает в рот орешек из миски и легко расщёлкивает на зубах. Он и кость бы разгрыз, если бы дали. — Но моя – с хорошим концом, — лучезарно возражает Феликс. — А у Минхо история закончилась смертью. — Зато твоя из смертей состояла, — Минхо чуть улыбается без намёка на обиду. — Куда ни ступи – везде валяется по трупу. — Это были плохие трупы. В смысле, трупы плохих людей. — Включая собачку? И сестру мальчика? — А я не говорил, что собака умерла! Она просто не пришла и всё. Мало ли, что с ней случилось? Может, добрые люди забрали её домой. — Судя по истории, здорово, если её не распилили и не засунули в один из тех пирожков, которыми торговала женщина из лавки, — лающе смеётся Чан. Он снова курит, сминая сигарету в медвежьей пасти. Феликс показательно дуется: — Да нормальная была история. Чего вы прикопались? Воспоминание на то и воспоминание. — Да кто ж спорит, что нормальная, — Чанбин клацает сотней зубов, едва умещающихся в дёснах, и ласково склабится. — Вон, Чонин аж почти поседел. Чонин, чьи руки безостановочно что-то вертят, формируя возле него горку из ореховых скорлупок, откладывает в сторону мягкое фисташковое ядро. — А вот и не правда! Я просто внимательно слушал, потому что было очень интересно... Воспоминание: семеро детей заперты в комнате, что напоминает зловещее чрево леса, – без намёка на страх и тревогу. Их не пугает ни взбесившаяся реальность, ни фантазия, безостановочно кровоточащая необычайными образами. В голове одного из них рокочет солнце; другой завис в шаге от взросления, но сопротивляется; кого-то нельзя увидеть, не сойдя при этом с ума; кто-то не знает, что за дракон роется у него в груди; за кем-то нужно приглядывать, чтобы не потерять из виду; ещё двое влюблены. Тишины здесь не бывает, потому что их вены набиты напалмом. Где-то со звоном падает чашка. Феликс шипит и потирает ушибленный локоть. Тоскливо жалуется: — Задел! Потёмки, не видно ж ни хрена... Весь чай пролил. — Так ты же светишься, — подумав, подсказывает Чанбин. — Чего тебе не видно? — Так поэтому и не видно! Ты когда-нибудь пробовал зайти в помещение с солнечной улицы? Я сам на себя смотреть не могу, вы все для меня после этого на одно синюшно-плоское лицо. — Ну не скажи. Чана ни с кем не перепутаешь. — Да тебя, в общем, тоже, — задумчиво тянет Чан. — Ты же весь как целый никелевый завод. — Такой же большой? — Дыму от тебя столько же, — вздыхает где-то причудливый голос, похожий одновременно на дребезжание стекла, гвоздь, скребущий школьную доску, и музыкальную подвеску. Сынмин. Феликс радостно вспыхивает, точно в нём разрывается галактика: — Когда ты говоришь, у меня возникает желание на тебя обернуться. — Не надо, — всё так же неуловимо произносит Сынмин. — А хотя давай. Давно было интересно, может ли лишиться рассудка тот, у кого его нет. — Боже мой, какая же ты неподражаемая язва, — восхищается Феликс. Ему подливают чая из общего чайника. Во рту Феликса дотлевает аромапалочка. Пол усыпан шишками и хвоей, в одеялах хрустят обломки сосновых веток, между грибных шапок пристроены миски с орехами, крекерами и мармеладом в кислой посыпке. Странное, но до чего уютное зрелище. — Слушайте, давайте о чём-нибудь хорошем, — предлагает Чан. — История Феликса, конечно, заканчивается на позитивной ноте, но осадок от неё всё равно какой-то... тяжеловатый. — Как будто машинного масла хапнул вместо мёда, — подсказывает Чанбин. — Пусть кто-нибудь ещё расскажет? Только что-то светлое. Не хочу завтра просыпаться от кошмаров. Кто там у нас давно не делился воспоминаниями? Джисон? Джисон выпускает светлячка, пойманного в ладонь. Тот садится на нос Чонина и кошмарит тенями мышиные черты лица. Сколько же в этом образе нежности. — Да я, ну, это... — Джисон сглатывает по-рассветному нежным горлом. — В общем-то, я не уверен, что у меня есть светлые воспоминания. Его светлые воспоминания – это запах кварцевания в больнице, где лежал Хёнджин, и дымный сумрак школьной курилки. Так себе образы для поднятия духа. — Что, вообще ни одного? — поражается Чанбин. Джисон чувствует ладонь, сжимающуюся на запястье. У Минхо взгляд малахитового принца, а чуткость беззубой дворняжки. Джисону так приятно быть влюблённым в него. — Вообще-то... — он грызёт щёку, солёную от укусов. — Кое-что имеется. Но есть проблема. — Выкладывай. — Это воспоминание о том, чего ещё не произошло. Иногда кажется, что дом состоит из отражений. Из дверей, ведущих к самим себе. Из коридоров, пущенных по кругу, из комнат, каждая из которых прячется в предыдущей. У него два этажа не потому, что один построили над другим, а потому что к первому приставили зеркало. Джисону мерещится, что он может поднять голову и увидеть наверху собственное лицо. Поэтому будущее и ощущается таким понятным и искривлённым. — Так это же даже лучше, — воодушевляется Феликс. — Рассказать о том, что было, каждый дурак сможет. Кому это интересно? А ты попробуй рассказать концовку, которая ещё не произошла. — Это не концовка, — поправляет его Джисон. — Просто одно небольшое, но тёплое воспоминание. Можно даже сказать – начало. Но если хотите...– Святая семёрка, в сущности, никогда не была семёркой...
***
Когда-то дом был просто табличкой с адресом, приколоченной к входной калитке. А потом табличку содрали. В комнате Чана пахнет тюльпанами. Он притащил несколько мятых букетов с работы. Ввалился накануне на кухню, держа в одной руке пакет-майку, набитую дешёвым пивом для него и Чанбина, а в другой – рулон с тюльпанами. Потрясающее зрелище. Тогда Джисону растолковали, что права Чан получал не из бескорыстной любви к вождению, а чтобы устроиться водителем грузовика в цветочный в паре кварталов отсюда. Спальня Чана немножко напоминает склеп. Она пристроилась прямо под западной комнатой, поэтому такая же узкая и душная. Только окошко побольше. И, в отличие от западной комнаты, здесь чертовски мало вещей. — Предлагаю посадить голову на клей, — озвучивает Феликс, вертя в руках кое-как сложенные из бумаги рога. Сынмин выплёвывает бумажный треугольник: — А чего сразу не на шест? — Только если твою, — с нежностью склабятся в ответ. А всё-таки их дом – это что-то типа другой планеты. Мироздание, замкнутое само на себя. На узеньком подоконнике стоит рогатое радио, чей провод тянется к хлипкой розетке. Она кое-как вкручена в стену, потому что очень давно, ещё до прихода Чана, Минхо иногда любил здесь ночевать. Чан честно пытался всё аккуратно заделать, но выглядит всё равно так, будто кто-то долго копался ножиком в ране, и она неудачно затянулась. В некотором смысле, так и есть. Тюльпаны рассованы в ёмкости с водой: графины, заварочные кружки, бутылки из-под минералки, старенькая кастрюля, у которой сгорело дно. Небрежно, но с любовью. Всё равно цветам и так долго не протянуть. В их городе у нежности короткий срок. — По-моему, мы зря это затеяли, — вслух рассуждает Джисон; у него руки все в клее, и к ним липнут цветные обрезки. — Это похоже не на дракона, а, типа, на... даже не знаю... на бабочку-переростка. — Очень уродливую бабочку-переростка, — дипломатично добавляет Сынмин. Ему прилетает пластиковым глазом по уху. Они купили в канцелярском целую банку этих глаз и теперь не знают, что со с ними со всеми делать. — Заканчивайте скулить, вы оба, — Феликс чешет нос, к которому приклеился глаз, и на его запястье болтается кожаный браслет с заклёпками, выуженный из сундука в западной комнате вместе с футболкой Green Day и инструкцией по сборке воздушного змея в форме дракона. — Получится дерьмово, так и скажем – с днём рождения, Чонин, вот тебе уродливая бабочка-переросток! По-моему, это даже круче, чем дракон. Дракон-то что? Дракона кто угодно может сделать. А вы попробуйте сделать бабочку-переростка! — Очень уродливую, — напоминает Джисон. Не душно, а душевно. Здесь так хорошо в мае, когда солнце шпарит на всю катушку. Из-за цветочной пыльцы чешется нос, а чай разбавлен гуашью, потому что они засунули кисточки с краской в чашки и теперь прихлёбывают, как есть. Под «Машину времени», хрипло дребезжащую из динамиков. Потому что радио тоже выудили из сундука, и до конца не ясно даже, сколько ему лет.Вот море молодых колышут супербасы
Мне триста лет, я выполз из тьмы
Они торчат под рейв и чем-то пудрят носы
Они не такие, как мы
Непонятно, как Чан вообще разрешил им делать змея в его комнате. Сразу же было ясно, что ничем хорошим это не закончится. Из щели между половиц торчат ножницы, воткнутые лезвием вниз, а Феликс старательно обматывает каркас бечёвкой, высунув кончик языка. В глазу, прилепленном на его нос, забавно болтается чёрная пуговица зрачка. — Слушайте, а, может, я на Чонинов день рождения кассетный магнитофон притащу? — предлагает Джисон. — Портативный, на батарейках. Можно будет взять с собой. У них громадьё планов. Организацией занимается Феликс, а, значит, ни один пункт не пройдёт как задумано. Но так даже лучше. По крайней мере, будет нескучно. И Феликс даже на секунду отвлекается от каркаса. Смотрит на Джисона, а все три его круглых глаза светятся в предвкушении. — У тебя есть? — Да валялся где-то на балконе, — Джисон жмёт плечами, раскрашивая драконью лапу. — Если мама не выкинула. Она после папиной смерти полквартиры вымела, но, по-моему, магнитофон я где-то видел. Поищу на неделе. Так странно говорить об этом вслух. И так правильно. Джисону наконец-то не страшно, потому что никто не глядит на него с жалостью, не тянется, чтобы трогательно подержать за руку, не выскребает из себя формальные слова сострадания. Всё нормально. Он нормальный. — Только у нас кассет нет, — утомлённый Феликс падает спиной на половицы; нащупывает рукой банку с глазами и принимается клеить те себе на предплечья. — Мы их в прошлом году на подоконнике на кухне оставили и забыли. Вернулись, а кошки уже всё растаскали и сгрызли. Полдвора в лентах, Чанбин ржёт, а Чан курил полдня от нервов. Это были его кассеты. — Так кто оставил-то, — подсказывает Сынмин. Феликс улыбается, зажав глаз в зубах. — А ты не умничай, а то в следующий раз на месте кассет будут твои побрякушки. Они все замечательные, эти дети. Джисон любит их до одури. Они как-то протусовались во дворе всю ночь, валяясь на скамейках, разглядывая звёзды и глотая вино из крыжовника, которое притащил Чанбин. Он заглядывал к родителям: принёс журнал со свежей телепрограммой, порез на брови, несколько откупоренных бутылок. Не пил только Чонин, потому что детский алкоголизм – это как-то чересчур даже для их ненормальной семейки. Джисон так и заснул под трескотню Феликса, у которого от вина рот вообще перестал закрываться. А проснулся в гостиной, укрытый пледом и рукой Чанбина. Они не безрóдные. Просто родны́е.Один мой друг, он стоил двух, он ждать не привык
Был каждый день последним из дней
Он пробовал на прочность этот мир каждый миг
Мир оказался прочней
Джисон тянется, разминая хрустящий позвоночник. Скребёт засохшую корку краски на щеке. Дракон, чьи голова, туловище, крылья и хвост валяются в разных углах комнаты, тоскливо смотрит очаровательно-кривоватой мордой. Его лишили пластиковых зрачков, потому что те слишком маленькие и нелепо смотрелись. Пришлось рисовать вручную. Зато теперь Феликс похож на великана Панопта из древнегреческих мифов. — А что вам снилось в последнее время? Феликс проворно выхватывает ножницы из пола и щёлкает ими по бумаге: — Арбуз! Мне снился здоровый, превосходно-красный арбуз размером со школьный глобус, который мы разрезали на кухне и еле-еле умяли. Самый большой кусок достался Чану. — А мне снился нож в чьём-то горле, — спокойно признаётся Сынмин. Джисону от него крышу сносит, одним махом. Он как калейдоскоп. Зазеваешься – голова закружится хлеще, чем на карусели. Сынмин поправляет стеклянные серёжки, по которым скачет солнце. Боже, до чего же он странный. Восхитительно. — У тебя какие-то дурацкие сны, — Феликс морщит нос, к которому приклеен пластиковый глаз. — Почему тебе не снится что-то хорошее? Типа, не знаю, какие-нибудь галактики? Ты же любишь космос. — Большинство туманностей состоят из межзвёздной пыли, — сообщает Сынмин. — А межзвёздная пыль получается в результате остывания звезды, которая рассыпается на молекулы. Так что в некотором смысле все эти красивые картинки с яркими скоплениями – это фотографии праха умерших небесных тел, — он обмазывает ленточный хвост дракона клеем ПВА и приделывает к туловищу. — Достаточно позитивно? Феликс повержено вздыхает: — Господи, ты безнадёжен.Другой держался русла и теченье ловил
Подальше от крутых берегов
Он был как все, и плыл как все, и вот он приплыл
Ни дома, ни друзей, ни врагов
Половицы тёплые из-за солнца. Даже там, где оно не достаёт. Джисон кладёт ладонь на доску и поглаживает. Та смешно дрожит, цепляется за пальцы занозами. Джисон легонько постукивает. — Завязывай, — предупреждает. Дом смеётся, и это звучит, как скрип между стен. Феликс, безмолвно подпевающий радио, встряхивает заметно обросшей головой. — Ты что-то сказал? — Ничего. Возня продолжается до заката. Они режут, клеят, красят, завязывают узлы, пытаются понять, где напортачили и начинают сначала. Квадратное радио скулит с помехами. Феликсу приходится ножницами оттяпать себе прядь волос, потому что к тем накрепко пристаёт кусок бечёвки. Когда в дверь осторожно всовывается Минхо, комната уже напоминает поле боя. — Чан вас прикончит, — немножко радостно обещает он. — Весь пол изгваздали. Это что, гуашь в чае? Надеюсь, вы это не пили. Джисон лениво вращает кружку, в которой плещется сине-фиолетовый чай. Задумчиво разрешает: — Надейся. Феликс, что валяется на полу, закинув ногу на ногу и болтая голой лодыжкой, беспечно отмахивается. Он пытается поймать муху на нос, увенчанный пластиковым глазом. Возле его локтя растекается жёлто-оранжевое пятно. — Отмоем! — беззаботно тянет. — Не отмоем, — вздыхает Сынмин. Он реалист. Криво покрашенный, трёхпалый, совершенно восхитительный дракон с хвостом, вырезанным из чьей-то футболки, валяется на подоконнике рядом с радио. Сохнет. Комната пропитана запахом краски вперемешку с цветочной пыльцой, и от этого сочетания звенит голова. Джисон лежит возле батареи, подложив под затылок ладони, и разглядывает Минхо. Тот привалился к дверному косяку и тяжело размышляет, как ликвидировать последствия катастрофы. Ресницы нагреты солнцем. Джисон гоняет во рту камень-подвеску и думает, какой же Минхо до невозможности красивый. Это просто несправедливо. — Ладно, беспризорники, — Минхо отмахивается от мухи, которой так грезил Феликс. — Пошли на кухню. Мы с Чанбином сделали пирог с яблоком, будете дегустировать. Только сначала отмойтесь! Феликс, тебя вообще к столу не подпущу, пока не переоденешься. И сними глаз с... отовсюду. — Хорошо, мам, — смеётся Феликс, неохотно отскребая себя от пола. Из коридора действительно пахнет тестом и яблоками. Запах оживляет Сынмина, который сейчас съел бы и мешок с опилками, если бы предложили. Джисон наблюдает, как они двое мигом исчезают за дверью, и оттуда раздаётся многогранный звон, потому что Феликс борется с Сынмином за очередь в душ. Минхо вздыхает и протягивает Джисону руку, чтобы помочь подняться. — Устал? Джисон цепляется за его пальцы и кое-как встаёт. Мигом утыкается в подставленное плечо. На нагретую макушку ложится ладонь. — Это самый, блин, здоровый дракон в моей жизни, — признаётся он. — Это дракон? — удивляется Минхо. — Я думал, это бабочка. Журнал с кроссвордами, который они использовали как подставку под клей, надёжно прилеплен к полу. Не отдерут и ножом. Джисон присматривается к двенадцатому вопросу по вертикали: выражение лица человека, сопровождающееся характерной мимикой. Шесть букв, первая «у». — Улыбка, — бормочет он в плечо Минхо. И действительно улыбается. — Чего? — Ничего. Просто я кое-что разгадал. — Ты в порядке? Ты начинаешь странно выражаться. Это очень по-нашему, но я должен уточнить, вдруг ты просто надышался краски. И Джисон смеётся. Потому что ему так легко и так правильно в мшистой коробке, набитой безродными, но родными выродками. Потому что у него мягкое сердце, и оно бьётся. Потому что он влюблён. И потому что всё это, на самом деле, так просто, что в голове не укладывается. — Пойдём? — предлагает Минхо ещё минут десять спустя. — Ага, — соглашается Джисон. И они никуда не идут. Когда-то дом был просто табличкой с адресом, приколоченной к входной калитке. С выбитыми стёклами, снятыми оконными рамами и розетками, выкорчеванными ножом вместе с электропроводкой. Когда-то здесь было тихо. Никто не ставил радио на подоконник и не включал звук на полную громкость. Не обсуждал на кухне ТВ-сериал, выкуривая сигарету и нарезая яблоки ровными дольками. Не бегал по коридору. Когда-то дом был не домом, а просто развалиной. А потом сюда пришли дети.Пусть старая джинса давно затёрта до дыр
Пускай хрипит раздолбанный бас
Не стоит прогибаться под изменчивый мир
Пусть лучше он прогнётся под нас
Однажды он прогнётся под нас.