поэзия беспризорной весны

R
Завершён
2307
12
Renard Foxey бета
Фэндом:
Размер:
260 страниц, 81 754 слова, 15 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
2307 Нравится 180 Отзывы 927 В сборник

девятая: завтра ты снова проснёшься (но это будешь не ты)

Настройки
У кроличьей норы никогда не было выхода. Таким они его и находят: брошенным на асфальт, с развороченной выстрелом половиной лица и непростительно мёртвым. Щёки в алых-алых веснушках. Выжженная пулей глазница. Тёмно-красная речка ползёт по асфальту от головы, юрко ныряя в щель возле бордюра. Феликс, в общем-то, цел. Он чуть завалился на бок, и кончики волос нежно порозовели. В руке ножик с рыжеватым лезвием. А рука крепко сжата. И слегка испачкалась футболка с полинявшим изображением «Тома и Джерри». Но он, в общем-то, цел. Только мёртв. Тошнота всё никак не проходит. Джисон вдруг с ужасом, с отвращением понимает Феликсова отца: белый с примесью красного – отвратительное сочетание. Его хочется выскоблить его средством для стирки или тереть веки, пока картинка не слезет с роговицы. Но она не слезает. А Джисон не может отвести взгляд. Феликс мёртв. Звать его по имени страшно, хотя хочется. Противоречие застревает в горле. Не ясно даже, что выглядит более неестественным – кровоточащая дыра на месте глазного яблока, или то, насколько неподвижно Феликс лежит. У него же электродвигатель вместо сердца. Он физически не способен замирать без движения. — Блядство... — выдыхает где-то Чанбин. И это так искренне и так просто звучит, что пробивает на смех. Истерический. Джисон зажимает рот ладонью, потому что у него в глотке что-то барахлит, и он чувствует, как оттуда выбирается нечто дрожащее, похожее на кашель. А мир вокруг светлый. Полный розовых оттенков: персиковое небо, окна квартир, окрашенные в алый закат, грязный попрыгунчик, закативший в трещину. Рубиновый висок Феликса. Влажные волосы липнут к потемневшей коже. Джисон слушает щебетание пеночки и потихоньку сходит с ума. Откровение первое: миру плевать. Он будто и не заметил. Кошки, распуганные грохотом, потихоньку выбираются из щелей. Разваливаются на клумбах и лижут животы. Откуда-то слышны выкрики школьников, играющих со скакалкой. В распахнутом окне потрёпанной пятиэтажки хрипит телевизор. А Феликс мёртв. Господи, до чего же... больной мир их окружает. Перевёрнутый вверх дном, вывернутый наизнанку, нашинкованный и кровоточивый. Их город – это больное животное. Нужно было прикончить его до того, как оно взялось за своих же детей. Минхо присаживается на землю и ловит ладонью асфальт. Чанбин закапывает пятерню в криво остриженные волосы. — Сынмин, — севшим голосом произносит Чан. — Уведи Чонина. Окликнутый Сынмин вздрагивает. Он так неподвижно стоял всё это время, что не было слышно звона ни одной из подвесок. Онемевшими пальцами он поправляет браслеты. Странное, нелепое движение. Такое обычное. Такое неправильное. — Куда? — растерянно уточняет он. Маленький воробьиный ребёнок. Ему ведь всего пятнадцать. Он только закончил среднюю школу, а уже видел труп друга. Он только закончил среднюю школу, а уже видел труп Феликса. — В дом, — рокочет Чан. — Уведи его в дом. Мы придём позже. Они вдруг отмирают. Реагируют на голос Чана, как на команду. Сынмин цепляет ладонь Чонина – грязную и влажную, – прячет в его карман ингалятор. Тащит в сторону от трансформаторной будки, хотя сам весь трясётся. — Сынмин... — тот заворожённо рассматривает тело Феликса, валяющееся возле кровавой речки. Он всегда редко моргал, но теперь это выглядит действительно жутко. — Давай потом. Пошли, Нин, давай потом. Нужно вернуться домой. Нужно вернуться домой. Это будто заклятие, которое нашито на запястьях. Им есть, куда возвращаться. Наверное, стоило отправить с ними Чанбина. Он смог бы закинуть Чонина на плечо, если бы потребовалось, или придумал, какими таблетками напичкать обоих, если бы началась истерика. Когда Сынмин с Чонином скрывают за ближайшим углом, Чан проводит ладонью по глазам. Она дрожит. Пальцы трясутся и сжимают мокрую от пота переносицу. Откровение второе: никто не всесилен. Чан в том числе. Минхо сидит на асфальте, закрыв лицо руками. Страшное зрелище. Ему будто ножницами щёлкнули по всем сухожилиям разом. У Джисона немеют ноги, и его снова начинает тошнить. Чанбин стоит рядом, сцепив пальцы в замок на макушке, и его волосы похожи на вспаханную траву. А взгляд не двигается. И он не моргает. Густое озеро рядом с Феликсовым виском становится всё больше. И больше, и больше, и больше, и больше... — Что будем делать, Чан? Джисон оборачивается на Чанбина. Тот вытаскивает из кармана мастерки смятую сигарету и засовывает в пасть. Жуёт, не поджигая. Медитирует и месит зубами фильтр. У него голос взрослого, а взгляд ребёнка. Ребёнка, что устал смотреть на кровь и хоронить близких. Слишком много кошмаров на семнадцать лет жизни. Откровение третье: взрослые – это просто искалеченные дети. И они понятия не имеют, как правильно поступать. Чан не шевелится. Он будто окаменел, и Джисон видит трещину, ползущую по его лицу. Прямо посередине. Жуткий разлом. У Чана ведь даже нет возможности плакать. У него есть убитый ребёнок и пятеро других, что нуждаются в его твёрдости. Всего пятеро. Он отнимает руку от переносицы и прячет трещину внутрь. Губы у него сухие. — Феликса нужно отнести домой, — решает он. — Придётся самим. Джисон едва не садится на асфальт от неожиданности. Прямо в развод от Феликсовой крови. Недоумевает: — Мы не вызовем милицию? Просто оставим всё, как есть? Дадим им уйти? Это не укладывается в голове. Его мама звонила в милицию, даже когда соседи сверху слишком громко шумели. Вместо Чана отвечает Чанбин, сплёвывающий труп сигареты: — Не оставим. Но и в ментовку звонить никто не будет. Ты меня слышишь, Джисон? Никаких мусоров. Ты вообще знаешь, как они закрывают такие дела? Представь: они приезжают на место вызова, а тут подросток с огнестрельным в голову и ещё четверо таких же, в окровавленных шмотках. Угадай, на кого запишут убийство по неосторожности? Никто даже разбираться не станет. — А потом они начнут выяснять личности, — тише хрипит Чан. — Посмотрят по базе, где кто прописан. К тебе, Джисон, вызовут мать. Но у тебя чистая история и нет одного родителя, так что максимум – поставят на учёт и обяжут отмечаться раз в полгода. Чанбина с Минхо сначала переведут в детский дом. Минхо с его послужным списком точно отправят в колонию, если реально решат копать. Про себя он не добавляет. Джисон догадывается и сам. Чан совершеннолетний, и возраст его не спасёт. Он единственный, кому вообще нечем и некем защититься. Здесь всё ясно. Лишить их дома – это бережно положить крышку на гроб и опустить тот в могилу. Чанбин стягивает с плеч мастерку. Сматывает в ком и сомневается. Вот он – конец света. Добро пожаловать. — С кровью как будем разбираться? Убрать-то толком нечем. — Похуй, — Чан скребёт короткими ногтями по медленно опухающей скуле, которую зацепило в драке. — Пускай сохнет. Забираем Феликса и уматываем. Джисон оборачивается к Минхо, который за всё время не произнёс ни слова. Тот сидит всё так же, сгорбившись, воткнув локти в колени и спрятав в ладонях лицо. Он больше не принц, а просто сломанный Щелкунчик, чьим зубам не хватило крепости. Джисон аккуратно присаживается рядом и робко касается фарфорового запястья. То будто вот-вот треснет. — Минхо, — тихонько зовёт. — Эй, Минхо. Минхо с каким-то нечеловеческим усилием отнимает ладони от лица. Глаза прячутся за волосами. Они не малахитовые, а просто мокрые. — Минхо... Он вдруг хватает Джисона за руку и тянет к себе. Такой зверской хваткой, словно готов будет выломать Джисону плечо, если тот надумает куда-то исчезнуть. И утыкается в ворот чужой футболки. Она моментально намокает. Он плачет, выходит. Так тихо. Даже почти не дышит. Джисон обнимает узкую спину и на коленках подбирается ближе. Им так холодно. Весь их огромный мир до того ледяной, что зубы стучат. Будто Феликс забрал с собой всё тепло, сгорев вместе с сердцем. Губы Минхо мелко шевелятся, но Джисон не может разобрать слов. Шепчет, чтобы не спугнуть: — Чего? Но Минхо только качает головой. Джисон целует его в веко. Прохладное и влажное, точно окоченевшее. Это такая нелепая смерть. Убили одного, а умерли семеро. Чан поднимает Феликса на руки. Тот похож на тряпичную куклу и смешно болтает лодыжками. Джисон оглядывается через плечо, вжимая лоб Минхо в собственные ключицы. Висок Феликса – это брусничный сок на снегу. Рукав Чановой футболки моментально краснеет. — Чанбин, пойдёшь вперёд. Проследи, чтобы мы ни на кого не натолкнулись. Джисон, Минхо, — Чан находит их постаревшим взглядом и вздыхает. Ничего не говорит. Минхо отрывается от Джисона, вытирает мокрые ресницы запястьем и кое-как сглатывает. — Я в порядке, — хрипло лжёт он. Принимает руку Джисона, чтобы подняться на пенопластовых ногах. Чан делает вид, что поверил. — Присмотрите сзади? Будет хреново, если нас кто-то увидит. Бледный до просветов на коже Минхо кивает: — Без проблем. — Здорово. Тогда пошли. Нихрена у них не здорово, разумеется. Они бредут по скелету своего мертворождённого родителя и молчат. Эта тишина мерзкая. Она неудобная и слишком... громкая. До зуда. Из-за неё хочется закричать. Закричать, побежать и сделать что угодно, лишь бы вытравить это ощущение. Даже если придётся снять его вместе с кожей. Минхо держит Джисона за руку, а тот глядит на Чана и думает: каково это – нести на себе Феликса? Речь не о теле, разумеется. Как же хочется, чтобы всего этого не было. Чтобы это было лишь страшным сном, что насылает дом, когда не может найти покоя. Чтобы Феликс на самом деле был жив. Откровение четвёртое, самое страшное: Феликс мёртв. — Джисон, — зовёт Минхо, и Джисон сжимает его ладонь крепче. — Я тебя люблю. Очень. Не так это должно было быть. Не здесь. Не при таких обстоятельствах. Это ужасно, но, если бы Минхо сейчас этого не сказал, Джисон бы, наверное, умер. От одиночества. От боли. От мерцательной аритмии. — И я тебя тоже. Очень. Их сердца сделаны из плоти, крови и артерий. Не из хрусталя. В этом самая большая несправедливость. Потому что сердца невозможно просто остановить, а собрать потом – просто невозможно. Они – одноразовые мешки с кровью. Из них нельзя делать людей, это глупо и бессмысленно. Сердца сделаны из плоти, крови и артерий. Это странно, потому что Джисон отчётливо ощущает, как у него в лёгких застряла пара осколков. Когда они подходят к дому, там уже горит свет. На кухне, в гостиной и в Сынминовой с Чонином комнате на втором этаже. А дверь распахнута. Дом ждёт их. — Я помогу Чану, — произносит Минхо, и они расцепляют пальцы. Поцелуй выходит коротким, смазанным, но очень нужным. Не похожим на прощание. Похожим на клятву. Джисон глядит, как Минхо трусцой догоняет Чана, чтобы помочь ему внести Феликса в дом. Он останавливается на крыльце, кладёт ладонь на тёплую створку, чтобы погладить. Дом поразительно молчаливый. Он тихонько скрепит петлями, вздыхает сквозняком и кашляет дощатыми половицами, в которых с каждым днём только прибавляется дыр. Он стареет. Время убивает его. — Мы его не уберегли, — вполголоса признаётся Джисон дому. — Представляешь? Даже не сообразили. Дом легонько гудит. Скорбящая душа, закованная в деревянные перекрытия и хлипкие стены. Джисон чувствует, как резью продирает глаза. Немножко слепнет. Интересно, Феликс ощущал что-то похожее, когда в него выстрелили? Он вообще успел что-то сообразить? Горло похоже на катушку с нитками. В неё вставлено несколько иголок – много иголок, – и все они катятся вниз по трахее. Зашить не получится. Гортань расходится на ленты. Джисон сползает на пол у двери. У него такое тяжёлое тело. Будто грудь набили цементом. В ней глухо, холодно, но болит. Джисон скребёт ногтями по рёбрам, сгрызая солёный от трещин рот. Внутри... всё ещё бьётся. Как неправильно. Как жутко. Феликс умер, а Джисон продолжает жить. Он плачет, тихонько свернувшись в клубок, пока сумерки не превращаются в ночь. На небо смотреть невозможно. Оно слишком похоже на щёки в веснушках. Куда ни обернись – везде напоминания. Сознание раскрывается по шву. На крыльцо надувает какой-то пух. Джисон отмахивается от него, а потом понимает – это одуванчики. Они отцвели. Весна почти закончилась. И в горле снова запускается мясорубка. Когда плакать становится нечем, Джисон вытирает мокрое лицо краем футболки, хватается за остаток поручня и встаёт. Дверная петля приглашающе скулит. — Спасибо, — Джисон хлюпает опухшим носом и шагает в коридор, без труда уворачиваясь от ветки. На кухне на медленном огне кипит чайник. Сушки в вазе нетронуты. Сынмин, обнимающий подтянутые к груди колени, сидит на стуле и рассматривает дыры в клеёнке. У его очков разбиты стёкла, а глаза красные. Джисон тихонько приваливается к косяку. — Где Чонин? Сынмин поднимает голову. Чешет воспалённое веко. — С ним Чанбин. Они у нас в комнате, Чанбин не хочет оставлять его одного. Чонин... уже всё понял. Ну конечно он всё понял. Ему четырнадцать, не четыре. В этом возрасте смерть – не большое открытие. Отец Джисона умер, когда ему было десять, так что Чонин в четырнадцать прекрасно всё осознаёт. Вот дерьмо. — А Чан с... — Джисон осекается. — С Минхо? Сынмин хмыкает. Получается как-то бездушно. — Чан у себя, насколько я знаю. Минхо... не видел, вроде бы он поднялся, — он опускает подбородок на колени и глядит на чайник. — Я понял вопрос, Джисон. Феликс у Чана. Джисона тянет сказать «извини», но извиняться, в общем-то, не за что. Никто ни в чём не виноват. Просто так иногда происходит. Просто иногда жизнь – это смерть. Не почему. Просто так. Без смыслов. Обои кажутся прохладнее обычного. Цветы на них как-то тускнеют, рисунок блекнет. Или это просто так ощущается – вообще всё вокруг. Джисон уже собирается выйти, когда голос Сынмина ударяет его в спину. — Так тихо без него. Слышишь? — Сынмин безотрывно смотрит на чайник, а тот всё никак не закипит. — Он больше всего звуков создавал. За троих. Сразу казалось, что в доме на десять человек больше. Столько всего творилось. А сейчас... Джисон понимает. А сейчас – будто десять человек умерло. Не один. Разве одного было мало? — Я пойду включу радио. Хорошо? Сынмин забирается пальцами под душки и трёт слезники. Кивает, не глядя. Рвано сдирает очки с переносицы за мостик и давит на глазные яблоки. — Ага. Давай. В коридоре шумит лес. Очень темно и слышно, как хрустят ветки. Джисон смотрит наверх и понимает, что не видит потолка. Только картины неясно планируют по стенам. И пахнет хвоей. — Подбрось мне радио, пожалуйста, — тихо просит Джисон. Пол неясно встряхивается, Джисон делает пару шагов и спотыкается. Хватается за потёртую ручку. Холодная и с коротким шнуром-удавкой. На таком даже повеситься не выйдет – не хватит длины. Только если лечь в ванну, вставить в розетку и опустить в воду. Коридор их дома – это тропинка, по которой можно гулять кругами. Но Джисон гладит стену, к которой канцелярской кнопкой прицеплен рисунок многоглазого монстра, и дверь возникает сама. Какая-то. Джисон даже не смотрит, толкая ручку. В сердце лесной чащи пусто. Подоконник грязный из-за лесных шишек, а книжка, сломанная в корешке, валяется на кровати разворотом вниз. Минхо даже не заходил сюда. Тут с самого утра никого не было. Самое подходящее место для чёрт знает как работающего радио. Спальня, в которой каждая из розеток выкорчевана ножом. Джисон присаживается на край кровати, рассматривает шрам, оставшийся в стене от лезвия. На остатках шнура болтается кусок пластика. Такое даже руками трогать страшно. Сожжёт – не успеешь даже сообразить. А Феликс бы не испугался. У него было электричество в венах. Джисон осторожно присоединяет вилку к остаткам контактов. Радио мягко ютится на подушке. Динамик начинает робко хрипеть, и Джисон подкручивает колёсика в поисках чего-то, что могло бы понравиться Феликсу. Затем оставляет на средней громкости и встаёт. Дверь следует прикрыть неплотно.

Я сам себе и небо и луна

Голая, довольная луна

Долгая дорога бескайфо-овая

Дверь в комнату Чана самая чистая и аккуратная. Чан красил её пару недель назад – как раз когда они затевали уборку. Теперь Джисон прижимается лбом к гладкой древесине и не может найти в себе силы надавить на ручку. Пальцы поролоновые. — Заходи уже. Я слышу, как ты сопишь. Джисон утирает влажный нос и толкает дверь внутрь. Чан сидит на полу у кровати, потому что в его комнате почти нет мебели. Окно безвольно болтается на скрипучей петле. Комната пахнет тёплой майской ночью, хвоей, западным ветром. И чем-то солёным. Джисон переводит взгляд на тело, лежащее на кровати. Он такой маленький. Будто птичка. Аккуратно уложен на бок поверх одеяла, и сожжённая половина лица прячется в подушке. В грязных ладонях больше нет ножа. Волосы мягче пуха. Всё так... нормально. Только наволочка потихоньку розовеет. — Он как будто просто уснул, — сипло произносит Джисон. Горло болит. Чан улыбается (криво из-за трещины на лице) и кивает. — Ага. Больше ничего не говорит. Они садятся рядом, плечом к плечу. Джисон ещё никогда не был к Чану так близко. Он разглядывает пол, тщательно выметенный и намытый, и старается не думать о том, что прямо у него за спиной лежит мёртвое тело. Вот почему время кажется таким вязким. Это из-за тошноты. — Можно спросить? Чан отмирает. Исчезает рукой под кроватью, выскабливает оттуда полупустую пачку «Парламента», зажигалку, и дёргано вставляет сигарету в рот. У него тремор. — Валяй, — разрешает, прикуривая. — Что мы собираемся делать с... Феликсом? Чан глубоко затягивается. Жмурит глаза, откидываясь затылком на край постели. Кажется, у него под веками звёзды. Джисон бы не выдержал. Слишком напоминает. Пепел летит прямо на пол, и Чан рассматривает след от укуса на фильтре. Долго молчит, прежде чем поинтересоваться: — А ты как думаешь? — Не знаю, — честно признаётся Джисон. — Знал бы – уже бы предложил. Их мир – это два с половиной этажа мшистой коробки, что упрятана на окраине города. Здесь они в безопасности. Здесь им не страшно, но больно будет всё равно. — Но я думаю, — добавляет Джисон немного погодя, — что ты уже что-то решил. Верно? Наполовину скуренная сигарета подмигивает. Чан постукивает по ней, сбивая пепел. Спокойно соглашается: — Верно. И дотягивает до фильтра, прежде чем раскурить следующую и признаться: — Ночью я отнесу Феликса на чердак. Теперь комната пахнет маем, хвоей, западным ветром и никотином. Причудливое сочетание. Джисон не курит, но он бы не отказался чем-то занять руки. — Вы никогда не рассказывали про чердак, — припоминает он. — Только то, что там две комнаты, и в одну вход воспрещён. Это она? — Да. — Почему туда? Чан устало опускает веки. Трёт веко основанием ладони и дышит. Так мерно. Точнее метронома. — Минхо не говорил тебе, почему мы держим вторую комнату закрытой? — Нет. — Это правило его бабушки. Она сказала ему: живым туда вход воспрещён, — он затягивается, набирая полную грудь храбрости. — А потом ушла на чердак и больше никогда не спускалась. Дом набит секретами под завязку. Джисона укачивает от них, хотя ему казалось, что он уже давно привык. — И что будет с Феликсом, если оставить его там? — Я не знаю, — честно отвечает Чан. — Но Феликс всегда верил дому. Если кто-то и сможет его... уберечь... то только он. Джисон всё-таки не выдерживает – оборачивается и смотрит на лицо, покоящееся на мокрой подушке. Веснушки Феликса такие неестественно бледные. И совсем неподвижный рот. Как странно. — Ты со мной не согласен? — Чан добродушно косится. Джисон бесстрашно продолжает самоистязание – рассматривает сомкнутые веки своего друга, которые никогда не поднимутся. Без сомнения откровенничает: — Согласен. Мне кажется, так и должно быть. Только я не знаю, почему. И добавляет, уже немного тише: — А Минхо в курсе? — Он знал, что я так решу, — Чан лижет разбитую губу, из-за которой на фильтре остаются пятна. — А если не знал, то скоро догадается. Других вариантов у нас нет. Других вариантов и быть не может, – мысленно добавляет Джисон. Но вслух не говорит ничего. Ладонь Чана ложится на его колено, и он легонько похлопывает. Снова становится твёрдым и цельным, засовывает поглубже трещину и даже изображает улыбку. — Шёл бы ты к нему, — предлагает Чан. — Ты ему сейчас нужен. Вы оба друг другу нужны. Джисон кивает, и в горле снова рассыпаются осколки. — Он наверху? — На чердаке, правая дверь. Не перепутаешь. — Хорошо. Можно я?.. Я хотел... Чан убирает руку. Так легко догадывается. — Конечно. Колени утыкаются в пол. Джисон укладывается щекой на одеяло рядом с животом Феликса. Смотрит снизу вверх, касается холодной руки и уже скучает. Они ведь всего два месяца были знакомы. Только Джисон и жил-то всего два месяца за все свои шестнадцать лет. — Эй, Феликс, — он улыбается веснушкам, что так похожи на ожоги от звёзд. — Мы ещё обязательно встретимся. Договорились? Они ещё обязательно. Он вскакивает прежде, чем горло снова начинает распухать от скорби. Та колючая и больно дерёт слизистую. До крови. Джисон сглатывает соль, катящуюся по глотке. Феликс сказал: добро пожаловать домой. Джисон вываливается в коридор и позволяет лестнице поймать себя на хребет.

***

Дверь, к которой прижата спина, напоминает крышку гроба. Жуткое чувство. Джисон будто сидит на могиле. Так долго, что совсем перестаёт понимать, который теперь час. Он пролетел мимо второго этажа, мимо ревущего в комнате Чонина, мимо Чанбина, стойко молчащего рядом, мимо беспокойного копошения под собственной кроватью. Так стремительно, словно у него пружины в ногах. А постучаться так и не смог. Потоптался немного, а потом присел возле двери, чтобы собраться с духом. Оказалось, собирать ему толком нечего. Теперь он считает собственные выдохи, катающиеся по мягкому горлу. Борется с ощущением холода, шагающего по позвоночнику. Слушает. Обе комнаты закрыты. Только одна – многие годы, а другая – изнутри. Потому что за ней прячется кто-то бесконечно маленький, кто-то, кому восемь, и бабушка оставила его одного в необъятно огромном доме. — Долго ты собираешься там сидеть? — раздаётся назальное изнутри. Джисон вздрагивает от неожиданности. — Входи. Тут открыто. Хрустящие колени едва держат вес. Джисон придерживается за стену, когда встаёт, нащупывает в темноте ручку, а потом толкает плечом. Петли тут старые, и приходится повозиться, чтобы дверь сдвинулась. — Давно ты понял, что я здесь? — он щурится странному, волшебному полумраку, плавающему по маленькой комнате. Здесь всё такое... ненастоящее. Минхо, лежащий на половицах, тихонько улыбается: — Да с того момента, как ты поднялся. Я всё думал, будешь ты стучаться или просто так войдёшь? — Не угадал, выходит. — Не угадал. С тобой ничего не бывает как обычно. Косая крыша чердака укрывает таинственный мир, затесавшийся между двумя этажами и небом. Здесь так спокойно и так тихо. Воздух будто чуть светится. Узенькое окошко похоже скорее на щель, а до потолка выйдет дотянуться рукой. Не пугает ни пыль на полу, по которой можно смело рисовать пальцем, ни хлам, разбросанный по углам. Стопки бумаг, обвязанные шерстяными нитями, сломанные удочки, рыбная сеть, коробки от настольных игр, набитые детскими игрушками. Это место хранит память. Это место хранит Минхо. Его голова пылится на старой подушке, из которой лезут гусиные перья, и он валяется посреди этого трепетного бардака, словно одна из закинутых сюда вещей. Такой же покорёженный, как и всё вокруг. — Полежишь со мной? — просит он, легонько постукивая по местечку возле себя. Джисон откапывает где-то ещё одну подушку, чуть более целую и чуть менее чистую. Отряхивает от пыли и кидает на пол рядом. — Часто ты здесь бываешь? — В последнее время реже, — признаётся Минхо. — Я не был здесь... с января? Декабря? В общем, с зимы. Они лежат на шуршащем полу, держатся за руки и разглядывают потолок, к которому прибита карта созвездий. Старая и пожелтевшая, но слова всё ещё читаются. Не без труда, конечно. Ладонь Минхо тёплая, и это почему-то очень важно. — Это моя бабушка нарисовала, — делится он. — Ещё в молодости. Она очень любила звёзды. Знаешь, какое было её любимое созвездие? — Созвездие Льва, — легко угадывает Джисон. — Точно. Созвездие Льва. В крохотной каморке между домом и небом пыль, кружащаяся в воздухе, тоже напоминает созвездия. Джисон мог бы протянуть руку и поймать парочку. Но он не станет. Хватит с них потухших звёзд. — Знаешь, раньше, когда я постоянно думал о том, чтобы умереть, — Джисон сглатывает и с трудом продолжает, — мне так сильно хотелось, чтобы после моей смерти по мне скучали. Чтобы кому-то было не всё равно. Чтобы кто-то ещё долго ходил и вспоминал, каким классным я был, и как со мной было весело. Хотя со мной не было весело. Это низко, но я правда очень хотел, чтобы мои страдания кому-то причиняли боль. Чтобы кто-то плакал по мне. Я... Мне так стыдно сейчас. Пальцы Минхо крепко сжимают ладонь, и Джисон не может посмотреть на него, хотя хочет. Так страшно быть искренним. Так страшно не увидеть искренности в ответ. — Я бы плакал по тебе, Джисон. Очень много плакал, — шёпотом признаётся Минхо. — Это не эгоизм, это просто... не знаю, потребность в любви. Это нормально. Ты ведь никому не причинял вреда. Джисон сдерживает всхлип. — Но люди мучились из-за меня. Из-за того, что со мной творилось. Разные люди, много разных людей. — Эй, — Минхо ёрзает и привстаёт на локте; его лицо такое чёткое, что Джисон видит его даже с закрытыми глазами. — Эй. Ты ведь не винишь Феликса в том, что всем плохо? Ты же не стал бы винить его в том, что он умер? Джисон мотает головой. Она у него держится на какой-то спице и паре заклёпок. — Вот. Видишь? Это то же самое. Когда другим людям плохо из-за нашей боли – это не делает нас хуже. Это... просто происходит. Мы называем это состраданием – когда один человек хочет разделить с другим человеком его ношу. Для каждого из нас собственная боль кажется... ужасно тяжёлой. Но другому человеку выносить её может быть легче. И тогда, если мы оба захотим, мы сможем отдать друг другу по половине своей боли, но нести её будет намного легче, чем в одиночку. Так работает любовь, мне кажется. Она делает нас сильными, когда мы вместе. Джисон не хочет плакать. Правда, не хочет. Его глаза уже почти онемели – столько он выплакал за один вечер. Но Минхо целует его в мокрое веко, и грудь распахивается. Джисон вцепляется в его футболку, бодает в шею, ревёт. И впервые не чувствует себя виноватым. Когда успокаивается – болят глаза. Минхо гладит горячее ухо, клюёт бровь. Коротко и нежно. Откуда в нём столько силы? — Можно я заберу половину твоей боли? — шёпотом просит Джисон. — Пожалуйста. На чердаке темно, но улыбку Минхо всё равно видно. Она такая дивная. Как блик на воде. Джисон касается пальцами его лица и отводит волосы в сторону. — Ты уже это сделал. Спасибо. Иногда кажется, что весь их вывернутый наизнанку мир вертится вокруг дома. Вокруг двора, усыпанного шатающимися скамейками, вокруг крыльца в дырах, вокруг кухни, свет на которой жидкий и течёт с лампы без абажура, вокруг набитой пледами гостиной. Джисон чувствует, как вселенная сворачивается рядом в спираль. Их сжимает в самой середине, между огромных, ужасающе плотных колец. От нехватки воздуха кружится голова. Время пожирает само себя. Они целуются. Нелепо, по-настоящему. Теряют руки и с трудом находят рты. Зубы в зубы, до звона. Кожа под пальцами до того мягкая, что не разберёшь, настоящая ли она, или чердак всего лишь играет с ними. — Я люблю тебя, — признаётся Джисон, врезаясь лбом в лоб. — Очень-очень сильно. — А я тебя. Очень-очень сильно. Искажённая реальность совсем расслаивается. Ни низа, ни верха не разобрать. Только огромное раскалённое ядро прямо внутри грудной клетки, из-за которого хочется разогнаться и вспыхнуть. Джисон вцепляется в руку Минхо, потому что это единственное, в чём он хотя бы немного уверен. Лёгкие спрессованы под весом майской полуночи. Он даже не помнит слов. Он будто бредёт по лесу, из которого на него глядит сотня глаз. Снова и снова, снова и снова, снова и снова. Когда Джисон приходит в себя, из оконной щели подмигивает обрезок луны. Это... смущает. Хочется набросить что-нибудь на обнажённую душу. Минхо бродит пальцами по собственному красному рту. Грызёт изнутри щёку. Наконец, признаётся: — Я хотел кое-что сделать. Джисон, прилипший взглядом к мутному стеклу, оборачивается. — Что? — Заберёмся на крышу? В скате чердачного потолка ютится дверь. Совсем небольшая, кто-то вроде Чана в неё уже не пролезет. Минхо выуживает из хаоса лесенку, а Джисон поправляет на себе футболку. Ткань липнет к влажной спине. На чердаке душно, хотя ночи в мае ещё прохладные. — Аккуратнее. Не споткнись. Минхо откидывает дверь, словно люк. Толкает створку наружу и первым взбирается по хлипким ступенькам. Джисон торопится подняться за ним, а когда высовывает голову, Минхо протягивает ему руку. Запах ночного леса разбивает носы. — Здесь немного скользко, — предупреждает Минхо, и они вылезают на крышу. Мшистая черепица осыпается. Она такая же старая, как и весь дом. Ходить по ней – это как намеренно вытолкать себя на мартовский лёд. Безрассудно. Им подходит. Джисон и Минхо держатся руками за неясные выступы, пробираясь вдоль кровли и стараясь не рухнуть вниз. Путь до дымовой трубы требует храбрости. Этого им нынче не занимать. К моменту, когда они взбираются на конёк, Джисон уже всё понимает. Минхо держит его запястье, чтобы не так страшно было лететь с крыши в одиночку, если кто-то из них навернётся. — Ты или я? — он ловит растерянный взгляд Джисона. Тот сглатывает. — Давай ты. Ты знал его дольше. Луна горит, словно маяк. Ослепительно яркая в нелепой вязи ночи. Минхо тянется к переключателю, спрятанному возле крышки для батареек. — Держи меня за руку, — просит он, хотя Джисон и не собирался отпускать. Их город – это больное, одичавшее животное. Зверь, что с радостью кормится падалью. Смотреть на него сверху – это как смотреть на скелет, самопроизвольно дёргающийся в конвульсиях. Здесь давно нет Бога, и поэтому ангелы так легко погибают. В 02:37 24 мая электрическая луна на батарейках, лежащая в дымовой трубе старого дома, гаснет. Как же страшно становиться бессмертным.
2307 Нравится 180 Отзывы 927 В сборник
Отзывы (4)