***
Прошло еще немало времени, и наконец в Альбрас пришла зима. Я понимаю это, когда однажды ночью не могу уснуть до утра от холода, сковавшего спину. К груди я изо всех сил прижимаю маленькое теплое тело Калема, то ли желая согреть, то ли самому согреться. Лишь первые лучи рассвета трогают глаза через прореху в старом одеяле, заменявшем нам дверь, я поднимаюсь и развожу костер у входа, чтобы немного погреться перед тем, как уйти и оставить огонь мальчику. Холодные дни переносятся легче, чем ночи, — в движении и под лучами солнца, теплыми пятнами ложащимися на спину. Я запрещаю Калему уходить далеко от дома, опасаясь снова потерять его, но поручаю носить хворост из соседней куцей рощицы, давно лишившейся листвы, и поддерживать огонь до моего возвращения, чтобы хоть чем-то занять мальчишку. Сам же целыми днями брожу по окраинам Альбраса, стараясь не заходить в южный район, где был пойман. Меня гонит одна цель — раздобыть еду или денег, но это оказывается почти невыполнимой задачей. Однажды я понимаю, что занимаюсь грабежом, не найдя другого способа для выживания, и мне становится тяжело от этой мысли. Я прощал себе убийства, совершенные из ненависти, на которые меня толкал больной разум и несчастная голова, но, увидев перед собой труп человека, к которому не испытываю никаких чувств, убитого ради его кошеля, не могу простить себя за это. Пытаюсь вызвать в душе прежнюю безумную ярость, понимая, что буду почти рад ей, но ярость не приходит — лишь пустота и сожаление. Но так происходит не всегда. Иной раз что-то во внешности человека или его повадках опускает тайный рычаг в моей голове, и помешательство шепчет мне: «Это господин! Он пришел за тобой». Тогда разум застилает кровавая пелена, словно вся боль, что я испытал когда-то, разом пробуждается и начинает терзать меня до тех пор, пока я не искромсаю несчастного в клочья. Меня подстегивает не ярость — страх, что это вернется. Страх, который не оставит меня, кажется, никогда. В такие мгновения не могу думать о скрытности и готов легко променять жизнь на острое удовольствие от убийства и освобождения от ужаса. И лишь мысль о Калеме, что пробивается через жаркий туман безумства, вынуждает одуматься и бежать. Не только клятва, брошенная сгоряча, заставляет меня помнить о мальчишке даже в миг сумасшествия. Чужое дитя, отброс презренного человеческого племени, каких сотни в этом городе, Калем словно околдовал меня своей детской хрупкостью и душевным теплом. Я хотел бы избавиться от беспокойства о нем и вернуть прежнюю свободу, когда был волен распоряжаться своей жизнью и смертью и не нуждаться ни в чем, кроме удовлетворения злобы. Но не могу, слишком крепко сидит заноза в казавшемся мертвым сердце. Я приношу теплую лепешку, немного овощей и кривую свиную колбаску и смотрю, как Калем ест — совсем не так, как раньше, напихивая полный рот со страхом, что еда исчезнет. Теперь он ест медленно, с улыбкой и наслаждением, хоть и очень голоден, ведь мы питаемся раз в день, редко дважды. Я тоже невольно улыбаюсь, мне хорошо и тепло внутри, в душе рождается чувство, напоминающее радость. Лишь темная тень сомнений омрачает этот миг. Не хочу, чтобы Калем знал, как я добываю пищу для него, не хочу сеять в его невинной голове зерна жестокости, пусть грязь убийств пятнает лишь мою душу. С этими мыслями решаюсь отыскать работу. Мне никогда не приходило в голову это раньше — бывший монарх, я не пытался работать ни одного дня своей жизни. Даже в рабстве господин лишил меня этой возможности, заточив в комнате. Я ничего не умею, но мог бы выполнять простую подсобную работу, для которой достаточно одной руки. Я делал несколько попыток наняться, и каждая заканчивалась неудачей. Потому долго размышляю, спрятавшись в тени большой мастерской, прежде чем решаюсь и вхожу внутрь. Не успеваю перекинуться и приветствием, как меня опознают, и все присутствующие мужчины бросаются за мной в погоню. Не знаю, что будоражит людей больше: ненависть к убийце или желание получить награду, но к мастеровым присоединяются другие, выскочившие на крики из соседних дворов и лавок, и вот меня уже гонит по узкой извилистой улочке толпа разъяренных мужчин. Один из десятков рукавов Альбры, разделивших город на причудливой формы острова, появляется передо мной как спасение. Я вновь бросаюсь в воду, как в тот день, когда сбежал из тюрьмы, вот только река совсем не та, что солнечным осенним днем, — холод обжигает и заставляет мышцы скручиваться в болезненных судорогах так, что на заброшенный пирс у южной окраины Альбраса выползаю еле живой. Едва совладав со скованностью в руке, уцепляюсь за край мостков и не с первой попытки затягиваю себя на гнилой дощатый настил, после чего долго лежу, скрючившись и чуть не плача, умоляя солнце показаться из-за низких серых туч, размазанных по тусклому небу. Мне нужно срочно обсохнуть у костра, или я замерзну насмерть на этих мостках. Заставляю себя подняться и стягиваю мокрую рубаху — от нее никакого толка, она стынет на ветру. Плащ я скинул еще в воде, когда он потянул меня, уже ослабевшего, на дно. В таком виде: полуобнаженный, в одних штанах, с мокрыми растрепанными волосами бреду в сторону своего убежища. Тело уже не трясет, лишь изредка крупная дрожь судорогой корежит меня, заставляя обхватывать себя руками и сжимать плечи, а кожа, что горела от ветра, немеет. Я издали замечаю дым костра у ручья, и это придает мне сил идти дальше. Скоро подхожу к домику. Калем там, старательно толкает хворостину в огонь, а у края поляны высятся уже две кучи сухих шипастых веток акации, что он натаскал за эти дни. Он молодец, а я пришел поверженным, без еды, без денег и даже без плаща, который служит нам обоим и подстилкой, и одеялом одновременно. Мальчишка смотрит на меня с тревогой, но не отсутствие еды в моих руках беспокоит его. — Почему ты голый, Дэлари? — спрашивает он, подбегая ко мне, и обнимает. — Ты замерз? Ничего не отвечаю, словно не могу разжать долго стиснутые челюсти, через силу улыбаюсь ему и сажусь к костру, протягивая озадаченному Калему мокрую скомканную рубаху. Пусть сделает с ней что угодно, а у меня нет сил. Как хорошо, что огонь горит! Холод чуть расслабляет тиски, и тогда меня начинает бить дрожь. Я падаю на бок, скручиваясь в клубок, и так погружаюсь в дрему. Очень устал. Просыпаюсь к вечеру. Мне намного теплее, волосы высохли, а спина накрыта одеялом, которое раньше висело вместо четвертой отсутствующей стены нашего домика, придавленное камнями к крыше. Калем рядом, все так же старательно жжет хворост и раздувает огонь. Я смотрю сквозь прикрытые ресницы на его сосредоточенное лицо и вспоминаю о том, что мальчишка ел в последний раз еще вчера вечером и весь день бегал в рощу. Приподнимаюсь нехотя, под одеялом мне было так уютно. — Где моя рубашка, Листочек? От неожиданности он вздрагивает, до того задумавшись о чем-то и завороженно глядя на раскаленные угли, испускающие сотни искр от прикосновения ветки. Калем вскакивает и приносит ее, сухую. Тотчас натягиваю и говорю строго: — Повесь одеяло обратно на вход и ложись спать, как совсем стемнеет. Я вернусь ночью. Он смотрит на меня широко открытыми глазами вопросительно и тревожно. Молча кладу руку на его голову и легко треплю мягкие волосы. Это мой знак благодарности: за костер, за одеяло, за рубаху — слова не идут, хотя их так много в душе. А после ухожу обратно в город по темной тропе. Идти почему-то тяжело, каждый шаг дается с трудом, словно на ноги подвешен груз. Ветер к ночи усилился, он треплет спутанные волосы и выдергивает рубаху из-за пояса, куда я заправил ее для тепла. Небо очистилось от туч, на черном полотне его мерцают яркие колючие звезды. В такие ясные зимние ночи на севере особенно морозно. Будто в подтверждение моих слов изо рта при тяжелом вздохе вырывается облако пара — в Альбрасе тоже резко похолодало. Мне жаль себя, одетого в одну льняную рубаху, и совсем не жаль человека, которому не повезло попасться мне на пути. Словно ледяным ветром из головы выдуло все дневные сожаления и угрызения совести. Я ни о чем не думаю, когда молча перерезаю ему горло кинжалом. Не испытываю ни страха, ни удовольствия, только тупую усталость. Я устал даже дышать, грудь так тяжело поднимается при каждом вдохе, что мне хочется помочь ей, двигая плечами в такт. Просто сижу возле окровавленного трупа и хрипло дышу, опершись ладонями в землю. Надо прийти в себя и взять то, за чем пришел. Я забираю у мертвого и полупустую мошну, и котомку с двумя лепешками, которая и привлекла меня, и плащ, испачканный в крови, и даже камзол стягиваю, приподнимая крупное тело, едва переводя дыхание. Надеваю это все на себя и спешу домой, кутаясь в плащ. Веки слипаются, не могут больше мириться с постоянно бьющим в лицо ветром, а голова тяжелая, по ней разливается тупая боль. Приступ? Нет, что-то другое. Приступ был бы сейчас совсем некстати — упасть на обындевевшую землю и замерзнуть не хотелось бы. Но приступы в последние недели бывают у меня лишь по утрам, после кошмаров. Я стал понимать свой недуг и не так его бояться, знаю, когда ждать приступа и как скоро боль пройдет. Но что со мной сейчас — не понимаю. Почти сплю, но в то же время ноги продолжают идти до тех пор, пока не вижу огонек костра. Калем по-прежнему у огня, не спит, хоть я и велел. Протягиваю ему котомку с лепешками и почти вползаю в домик. Скоро мне становится плохо. Я, наконец, понимаю, что произошло с моим телом и почему оно так странно себя ведет, — когда меня прошибает озноб, невыносимый, ломающий тело, а после окутывает жар и мысли вязнут в голове, уступая место пугающим образам. Я то лечу сквозь пространство, вращаясь до тошноты, то падаю в бесконечную пропасть, опаляя кожу невидимым огнем. — Попей, — слышу я Калема, и в горло, будто обожженное жаром пустыни и забитое песком, льется вода, очень холодная, из нашего ручья. — Пожалуйста, не умирай, — его голос трескается, и слова тонут в рыданиях. Мальчишка плачет и плачет, сотрясаясь всем телом. Прижимается ко мне и хватает руками ворот рубахи, не желая меня отпускать. Глупый, это обычная горячка, с каждым бывает такое. За мою долгую жизнь я был болен не раз. — Не умру. Я же эльф, мы крепкое племя. Это я сказал так много слов? Не узнаю свой голос. Калем успокаивается, он верит мне. Мальчик утыкается в мою внезапно вспотевшую грудь и скоро засыпает, но его руки по-прежнему сжимают мою рубашку, хоть и слабее. Мне не уйти, даже если бы хотел.***
Через пару дней мне становится намного лучше, я чувствую себя почти здоровым, и возникает голод. С недовольством замечаю, что у нас появилась свежая еда. Я запрещаю Калему ходить в город, не желаю, чтобы он подвергал риску нас обоих и чтобы сталкивался с прежними знакомыми. В среде бездомных царят звериные нравы, я не хочу, чтобы жестокость живущих на дне людей ранила нежную душу Листочка. Но сейчас прощаю ему вольность и то, что он взял монеты из украденной мною мошны. Это не самое плохое, что произошло за эти дни. Я замечаю, что Калем нездоров — наверное, я заразил его горячкой, и тогда мне становится по-настоящему страшно. Сначала он просто сонлив и жалуется то на головную боль, то на боль в спине, но после, когда мальчишка просыпается после неожиданного дневного сна, он уже болен. Калем слабеет после каждого приступа озноба, ничего не ест, почти не пьет, лишь мечется в тяжелом сне по подстилке. Я растерянно сижу над ним и не знаю, чем помочь. Вытираю лоб влажным лоскутом, как делали мне в детстве, чтобы охладить горячечную голову, но вспоминаю, что мне приходилось болеть в уютных покоях дворца, а не на промозглом берегу стылого ручья. От мокрой тряпки Калему становится хуже, дрожь бежит по его коже, он стонет, не в силах больше терпеть ломоту. Я подтягиваю его к себе, прижимаю к груди, Калем плачет тихо. Мне так жаль его, до щемления в сердце, но что же мне делать? Спустя несколько дней, а может неделю, мне начинает казаться, что Калему лучше. Он веселеет и ест уху. Но это обманчивое впечатление. К ночи его одолевает кашель: надсадный, тяжелый, мальчик задыхается, хватаясь за грудь, корчится на боку. И лихорадка возвращается с удвоенной силой. И словно злой рок нависает над нами — на следующий день к вечеру в Альбрасе холодает так, что невозможно терпеть холод даже у костра, а в домике совсем невыносимо. Раньше я топил жилище, занося угли, но теперь раскладываю хворост в домике, чтобы разжечь костер внутри, не зря ведь проделал дыру в крыше. Выхожу на улицу, где уже опустилась ночная тьма, и не верю своим глазам — с неба сыплются белые хлопья первого снега. Первого за четыре зимы, что я провел в этих краях. Я замираю на мгновение, ловлю снежинки рукой и завороженно смотрю, как они тают на ладони. Я так хотел показать снег Калему, но сейчас ему не до этого — мальчик давно не приходит в сознание, мечется в бреду, шепчет что-то, вскрикивает и захлебывается мокрым кашлем. Пока снег не затушил слабого огня, хватаю несколько горящих веток и заношу в домик. Я должен согреть Калема во что бы то ни стало. Огонь разгорается, но я не рад этому: домик слишком мал, в нем нет места и для костра, и для нас двоих, искры норовят попасть на Калема, на одеяло. Решаю сдвинуть костер в сторону, а самому ночевать на улице. Это кажется мне хорошей идеей, принимаюсь за дело, но спустя мгновение костер разгорается сильнее и дым начинает наполнять дом, почему-то моя отдушина работает плохо. От дыма Калем заходится кашлем, он не может дышать, лицо с обострившимися чертами темнеет, и я вижу, как жизнь покидает его маленькое тело. Меня охватывает паника, столь сильный страх, какого я никогда не испытывал даже перед господином. Я сбрасываю одеяло, чтобы выпустить дым, морозный воздух врывается в дом и тушит огонь. Мне хочется сесть на землю, покрытую тонким слоем пушистого снега, и плакать от отчаяния. Но не имею права на такую роскошь. Я должен найти какой-то способ вылечить или хотя бы согреть мальчика. Решительно смотрю в сторону Альбраса, еще не погасившего вечерние огни. Там, среди людей и теплых домов, мне нужно искать спасение. Понимаю, что если уйду сейчас, то уже не увижу Калема живым: он или замерзнет насмерть, или захлебнется мокротой, или шальной огонь сожжет наш дом. Паника вновь поднимается к горлу, но подавляю ее. Разворачиваю мальчика, укутанного до того в плащ, руки его безвольно разваливаются по земле. Надеваю плащ на себя, а Калема забрасываю на плечо, словно куклу или мешок. Он стал тяжелее, поправился за последний месяц. После чего запахиваю плащ поверх мальчишки и отправляюсь по тропе на свет огней. Подгоняемый страхом и кашлем Калема, почти бегом прихожу в город. Плащ промок и замерз, встав колом, лицо горит от ледяной воды, струями бегущей по щекам. Я мечусь между домами с крепко запертыми дверями и призывно горящими окнами, выбиваясь из сил. Сам не понимаю, чего я жду от этих пустынных улиц. Одного созерцания дыма, валящего из труб, мало для того, чтобы согреться. Когда плечо окончательно немеет, а силы заканчиваются, сажусь прямо на мостовую. Взгляд падает на таверну, двери которой то и дело открывают пьяные посетители, ныряя в задымленную темноту заведения, источающую аромат жареного мяса и пива. Что, если спрятаться от снега в таверне? Чушь, меня сразу же сдадут патрулю, а Калема заберут. Его отнесут в Воспитательный дом, где он умрет, если не сегодня, то вскоре. Снова тяжело поднимаюсь, пошатываясь от усталости. Я чувствую, что мальчик под моим плащом еще жив, хоть и не вижу его лица, но ощущаю дыхание и уже совсем слабый кашель. Решаю двигаться в сторону центральной площади и пытаться среди заснеженных вывесок найти дом лекаря или аптекаря. Я отдам все деньги, одежду, могу и душу отдать, но попрошу спасти ребенка, что в забытьи лежит на моем бесчувственном плече. С этими мыслями я брожу по городу, необычайно пустому из-за дурной погоды, утопая в нарастающем слое снежной каши под ногами. Но не встречаю нужного дома. Наконец, время, отведенное мне удачей, истекает, и я вижу патруль, шагающий невдалеке. Я не могу бежать, слишком выбился из сил. Только если сброшу Калема, но это не приходит мне в голову. Я в отчаянии кручу головой, пытаясь понять, в какую часть города забрел и где искать укрытие от солдат, и тогда взгляд падает на дом, известный всем в Альбрасе. Скорее, дворец — вот куда меня занесло. Я стою почти у самых ворот дома бургомистра. Шальная мысль, безумная, как все, что приходит в голову на пороге отчаяния, посещает меня, и я решительно подхожу к стражнику у ворот, отвернув обмороженное лицо с приметным шрамом в тот момент, когда патруль проходит по улице мимо, отдавая честь охранникам. Удивительно, но мне не нужно долго объяснять, кто я. Кажется, в Альбрасе это известно всем. Стражник ни на мгновение не сомневается в моих словах, лишь замечает, что в столь поздний час помощника бургомистра Бруно, с которым, очевидно, я беседовал в тюрьме, может не быть в резиденции, ибо он живет в другом доме, но раз дело срочное, как я сказал, то он может разузнать точнее. Уверен, стражник рассчитывает если не на награду за поимку, то на добавку к жалованию, раз так заинтересовался. Он стуком вызывает напарника из будки, тот выходит заспанный, не видя моего лица, скрытого капюшоном, машет ему рукой и занимает пост. Спустя мгновения я, хоть меня и не звали идти внутрь двора, нагло следую за стражником, боясь оставаться на улице, — перед домом бургомистра патруль ходит почти постоянно. Стражник так захвачен предвкушением поощрения, что пропускает мою дерзость, позволяя идти дальше, до самого особняка. Дом огромен: три этажа, десятки высоких окон, в каждом из которых виден теплый свет свечи. Я уже давно не чувствую ног, снега набилось полные сапоги. Всего одна свеча в онемевших руках сейчас сделала бы меня счастливее. Двери распахиваются. Теплый воздух волной ударяет в лицо. Боги, как я хочу сейчас попасть внутрь. Жду, терпеливо жду. Стражник машет мне рукой входить. Между двумя дубовыми дверями в два человеческих роста шепчет мне: — Бруно сейчас разыщут, слуга сказал, он был здесь. Не забудь упомянуть, что привел тебя Ванс — это я, — он ударяет себя ладонью в грудь. Я киваю, вхожу в распахнутую дверь и поднимаюсь по трем мраморным ступеням в ярко освещенный огромный холл, из которого выходят по паре дверей в обе стороны, а у задней стены видна широкая лестница, покрытая ковровой дорожкой. По ней вальяжно спускается молодой мужчина в бархатном камзоле, лицо которого мне кажется знакомым. Он подходит ближе, из двух дверей по сторонам одновременно высыпают в холл около десятка солдат — ясно, почему мужчина меня не боится. Лицо его имеет столь презрительное и высокомерное выражение, что меня передергивает. — Я… — начинаю говорить. — Я знаю, кто ты, — мужчина, он совсем молод, улыбается с насмешкой, обнажая белоснежные зубы. — И знаю, зачем ты пришел. Ты понимаешь, что я говорю? — вдруг спрашивает он с сомнением. — Бруно говорил, что ты туп, как бревно. Пропускаю издевку. Вряд ли он знает, кто я на самом деле, — мелькает мысль. Кто этот юноша, что ведет себя как хозяин? Я никогда не видел его раньше, но его лицо кажется знакомым… Я вспоминаю бургомистра Фаракоза, которого видел не раз на публичных казнях — любимое развлечение Альбраса, сколько раз судьба по чистой случайности заносила меня на это жуткое зрелище, которое я не хотел смотреть, но не мог оторвать взгляд, поддавшись всеобщему кровожадному настрою. Сын бургомистра — догадываюсь. — Знаешь ли ты, с кем сейчас разговариваешь, демон? — ухмыляется юноша. Качаю головой, чуть склонив. — Я племянник барона Фаракоза, нашего бургомистра. Вот спустился посмотреть на безумного эльфа, что держит в страхе великий Альбрас и так запал в душу барону. Дядюшка любит подобных тебе диковинных зверушек. Он пожимает плечами и слегка кивает в сторону, где у одной из дверей для прислуги стоит человек с совершенно черной кожей, будто обугленный. От неожиданности даже вздрагиваю и перевожу глаза на молодого Фаракоза. На его губах улыбка, но глаза серьезны, в них вызов. — А Бруно ушел уже, так что о найме приходи говорить завтра, — с этими словами он небрежно поводит плечом и делает шаг назад. Все в его самодовольном лице и напыщенной позе, уничижительном тоне голоса, напомаженных волосах и блестящем камзоле с золочеными пуговицами напоминает мне господина. Во мне поднимается волна ярости, затапливая грудь, горло, выше, выше. Как не вовремя. Я так хочу убить его, разрезать его ухмыляющийся рот от уха до уха, но не сейчас. Только не сейчас. Стараюсь дышать глубже, ощутить полнее тяжесть тела Калема на плече, и меня отпускает понемногу. Я убью племянника бургомистра позже, а может, и самого бургомистра, но не сейчас. Сейчас я должен сделать все, чтобы остаться в этом теплом доме подольше, хоть на полчаса, хоть на час. Нам с Калемом нужна передышка, ноги мои подкашиваются, в сапогах вода, а Листочек едва дышит. — Мне нужна помощь, — сначала не верю, что сам говорю это, мой смиренный и тихий голос кажется настолько же чужим, как и слова, которые произношу. Но вспоминаю, что я тот, кто давно «научился усмирять свою эльфийскую гордыню». — Моему ребенку нужна помощь. Он болен. Киваю в сторону Калема, все так же покоящегося на плече, отдергивая полу плаща с его спины. В стальных глазах молодого Фаракоза появляется любопытство. Он отодвигает слипшиеся от горячечного пота пряди с уха мальчика и спрашивает уверенно: — Твой сын — полукровка? Снова киваю. Зачем так ответил, не знаю. — Дядюшку забавляют полукровки, — он усмехается и отходит, подавая знак кому-то в одной из распахнутых дверей. Тотчас к юноше подбегает девушка в одежде служанки, припадая в поклоне. Тот что-то бросает ей и уходит вверх по лестнице, искоса поглядывая на меня. Я обессиленно опускаюсь на пол, садясь прямо на мраморную ступень, в которую готов вцепиться зубами, если меня станут гнать обратно на снег. Левая рука сама нащупывает кинжал в ножнах. Убью всех в этом доме, включая баронского племянника, но эту ночь проведу у камина. Однако этого не требуется. Служанка заглядывает в мое искаженное подавленной злобой лицо и приглашает учтиво: — Пойдем, я покажу комнату для ночлега.***
Калем спит, обхватив подушку руками. Он не знал, что такое подушка, до того дня, когда впервые в жизни заночевал под крышей настоящего дома, но сразу же обнял набитый пухом льняной мешок, будто делал так всегда. С тех пор прошло немало дней, Калем почти здоров, его щекам вернулась привычная пухлость и румянец. Он одет в чистую сорочку и тихо сопит, уткнувшись носом в пахнущее шерстью валяное одеяло. Я раскладываю на конторке у стены свое оружие, которое принес из саманных развалин на берегу ставшего родным ручья. Мне пора совершить то, за что мне дали столь солидный аванс, позволивший снять эту комнату на втором этаже гостиницы в западном районе Альбраса, заплатить лекарю, признавшему у Калема воспаление легких и прописавшему настойку от кашля, и прокормить себя и мальчика. Стараюсь не шуметь, но лязг металла все же будит ребенка. Он приподнимается в кровати и сразу тянет ко мне руки, не успев толком открыть глаза. Тяжелая болезнь и переезд в незнакомое место потрясли Калема, он стал бояться расставаний и вцепляться в меня мертвой хваткой при каждой моей попытке выйти из комнаты. — Я уйду ненадолго, но вернусь, — говорю мягко, положив руку мальчику на плечо, пока он крепко обнимает мою поясницу, встав на колени. Калем кивает согласно, упираясь носом в мой живот, но кожа под его опущенными ресницами становится влажной. Я невольно провожу большим пальцем по его щеке, стирая бегущую слезу. Калем шепчет что-то жалобно, я разбираю только: «Люблю тебя». Отчего-то мне становится совсем нехорошо и хочется убежать прочь, но стою неподвижно, чуть склонив голову, слушая, как стук сердца гулкими ударами отдается в висках. Мой длинный локон падает на голову Листочка. Цвет наших волос почти одинаков. Он говорит как я, двигается как я. Легко обхватываю его подбородок и приподнимаю — даже черты лица Калема, что когда-то казались мне чудовищно чуждыми, теперь напоминают мои собственные. Неудивительно, что молодой Теодор Фаракоз легко поверил в наше с Калемом родство. Чужой ребенок так страстно хотел стать моим, что ему это почти удалось вопреки всему. И порой мне кажется, что я тоже люблю его.