«В полной темноте, где все исчезает, мы кружимся в танце
Я здесь, я с тобой в полной темноте».
— Колыбельная Наташи
☾
Глава 17. Сокровенное всегда найдет выход, чтобы стать явным. Оставшись один, Хайтам немедленно закрыл дверь на засов и оставил ключ в замочной скважине. Отступая в прохладный полумрак дома, он вновь не к месту вспомнил смешки Кавеха, наблюдающего за тем, как основательно аль-Хайтам запирался после шумного дня, оказавшись в своих владениях. Архитектор всегда говорил, что видит перед собой хмурого взъерошенного сокола, который угловато и хищно передвигается по коридорам, чтобы не пропустить ничего, что можно закрыть и чем — отсечь себя от мира извне. Двери, окна, шторы — все преграждало путь, и сам Хайтам делался особенно нелюдимым, до ночи оставаясь за чтением в библиотеке или гостиной. Вытянуть оттуда его могло только свежесваренное кофе, желательно со вкусным, но не сладким десертом. Это приносила либо Мехрак, усердно левитируя бронзовый поднос, либо в приоткрытую дверь просачивался Кавех, к тому времени желающий почесать язык или проверить не окислился ли в своем ядовитом одиночестве аль-Хайтам. Иронично, но как и он, архитектор стремился не ночевать в чужом месте, после всех дел неизменно оказываясь под этими сводами. Хотя людей, которым была бы приятна компания Кавеха, набралось бы достаточно, тот точно так же предпочитал этому дом. Или то место, которое можно было так назвать. Шакти нисколько подобному не удивлялась и еще в студенческие годы зачем-то снабдила Хайтама астрологической сводкой, характеризующей созвездие райской птицы и расшифровку даты рождения Кавеха. Он тогда ничего не сказал, просто взял бумагу, что после затерялась где-то среди книг. Спустя годы он нашел ее случайно, пожелтевшую, с пометками на полях. «Под этим созвездием рождаются люди, для которых понятие «дом» всегда стоит на первом месте. Они тяжело адаптируются к новому, но глубоко и сильно привязываются к тому, что принимают. Уют для них — это не роскошь, а необходимость. Они тратят силы на создание привычного и защищенного пространства, где можно быть собой. И таких мест по жизни у них немного». Внизу страницы, в углу, Шакти дописала от руки своим косым и острым почерком: «Райская птица не улетает. Даже если хлопает крыльями». И теперь Хайтам не мог понять: это говорило в пользу Кавеха… или против него? Нечто заставило его зайти в узкий коридор, где на полках все еще были перемешаны их вещи. Коробка с личным скарбом архитектора оказалась на месте, нетронутая никем, с едва заметным слоем пыли. Казалось бы, что она должна быть первой вещью, исчезнувшей с уходом владельца, и все же она была здесь. Аль-Хайтам хмуро смерил ее взглядом, протягивая руку и аккуратно зацепляя за край. Тяжелая. А что там было про сокола? Шакти поистине обожала астрологию. «Ключевая характеристика: свобода разума и внутренней истины. Люди, рожденные под этим созвездием, кажутся отстраненными — будто бы наблюдают за всем с высоты, как сокол, парящий над миром. Им свойственно быть непредвзятыми, логичными, иногда — до резкости. Они умеют замечать связи и закономерности там, где другие видят хаос, и стремятся строить картину мира, не навязывая ее, но защищая свою точку зрения до последнего. Их внутренний мир трудно разгадать: они могут говорить о себе открыто, но при этом ничего по-настоящему не выдавая. Эмоции в них текут глубоко и скрытно, но если затронуть то, что важно — они будут защищать это с яростью, которую никто не ждал. Честность, принципиальность и рациональный подход — основа их натуры. Но за этим стоит потребность в доверии, настоящем интеллектуальном и душевном контакте. Сокол не терпит клетки, даже если она золотая. Он отстраняется не потому, что не любит, а потому что его не слышат. Или, наоборот, возвращается — если ему позволяют быть собой. Это созвездие не любит драм, зато умеет выдерживать расстояние и оставаться преданным, даже когда все рушится. Если он выбрал остаться — значит, вы не просто человек, один из многих. Вы — ему ровня». Была ли в нем ярость? Должно быть она, но не рациональность заставила с небрежным усилием притянуть коробку к себе и выставить ее открытой на полу гостиной. Хайтам чувствовал себя намагнитившимся, отчего разум становился тяжелым, как и конечности, пытающимся соприкоснуться с чем-то, что на самом деле отторгал, как противоположный полюс. Никакой вины не было, напротив: спесивое раздражение приподнялось из недр, пробираясь по пищеводу, как недовольный зверь. Сколько еще таких вещей оставалось в доме, за которыми можно было бы вернуться? Как замечательно Кавех все продумал. Или просто не имел возможности забрать все и сразу, спешно собираясь и исчезая до пробуждения аль-Хайтама? Поджав и без того тонкие губы, мужчина бегло осмотрел содержимое, аккуратно поворошив. Какие-то бумаги или рисунки, старые записные книжки, альбом. Что-то, что выглядело старым и ненужным, но не являлось таковым для Кавеха. Тот на удивление не был барахольщиком и никогда не хранил вещи, которые не имели ценности. Значит… Усевшись прямо на пол, чтобы упереться спиной о подножие дивана, он раскрыл один из блокнотов и увидел нестройные записи, сделанные рукой архитектора. Мягкий и витиеватый почерк заплясал перед глазами, в него нужно было вникать, как и в бесчисленное количество зарисовок и чертежей на страницах и полях. Каждый разворот был оформлен иначе от предыдущего, в них не было небрежности, и даже неаккуратные строчки вписывались в общую картину. Кавех всегда неистовствовал, если эстетика нарушалась, и готов был порвать кучу бумаги — лишь бы его глаз ничего не раздражало. Мазнув взглядом по страницам, Хайтам цепко выхватывал суть. 13, апрель. Коллеи научилась вязать. Говорит, что это «медитация для пальцев». Сегодня показала шарф — кривоватый, но связанный с таким старанием, что нельзя было не похвалить. Поймал себя на мысли, что завидую этому упорству: она не боится быть неопытной, не опасается ошибок. Мне бы так — хоть иногда. 23, апрель. Молоко снова прокисло. В прошлый раз Хайтам просто вылил его, даже не поморщившись, а я, как дурак, уговаривал себя, что можно использовать его для выпечки. Иногда мы одинаково упрямы, но мое упрямство глупее: я все еще пытаюсь спасти то, что испортилось. 2, май. Сегодня видел, как Тигнари разговаривал с госпожой Фарузан. Он кивает ей, но, кажется, в мыслях перебирает названия грибов на древнесумерском. Я бы хотел уметь быть таким же вежливо отстраненным. Мои эмоции слишком часто проступают вопреки желанию, как запах парфюма, от шлейфа которого потом не избавиться. Аль-Хайтам не заметил, как и сам медитативно увлекся написанным, нырнув в округлые строки с головой. Не нужно было размышлять над смыслом, над интонациями — он и так все знал. Старые заметки Кавеха просто вели его за собой в прошлое, которое переодически соприкасалось с ним самим. Наверняка не стоило так делать, ни в одном приличном обществе не считалось нормальным читать личные дневники. Но Хайтаму хотелось ревностно сжать потрепанные коричневые обложки и оправдаться тем, что они все, что у него сейчас было. Голос архитектора пропал из этих стен, но оставался в его записях, куда более искренний и проникновенный, чем был когда-либо. Как же жалко выглядела эта тоска по неизвестному спустя всего лишь пару дней неопределенности и одиночества. И, тем не менее, он продолжил чтение. 8, май. Проходил мимо заброшенной веранды. Внутри кто-то играл на флейте. Совсем простая мелодия. Было похоже, будто кто-то вспоминает, как звучат ноты. Не стал заглядывать, ведь есть некоторые вещи, которые теряют силу, если на них смотреть. 18, май. Аль-Хайтам отложил раскрытую книгу страницами вниз. Мелочь, но он так делает только когда взволнован или сердит. Не стал спрашивать, да и вряд ли он ответит мне о таких вещах. Прошло много времени с того, момента, как я приучил его делиться переживаниями, и еще больше с того, как мы отдалились. Тот обед проходил молча, когда оба были слишком заняты своими мыслями. Я заметил, как он медленно режет хлеб: неаккуратно, с неровными краями. Значит, думал о чем-то неприятном. У него это всегда видно по геометрии. Упоминание самого себя трогает чем-то колючим и острым внутри. Хайтам был бы не против, посвяти Кавех ему целый том, который он бы въедливо читал, интересуясь своим обликом в этих умных глазах. Говорил Кавех много и часто всего лишь сотрясал воздух, среди всех прилагательных и экспрессивных указаний нужно было читать между строк, но здесь — здесь все было таким, каким оно есть. 28, май. Мальчик на рынке продавал сухие лепешки, скорее всего, вчерашние. Я предложил оставить ему сдачу себе, но он отказался. Слишком быстро, но не из гордости, а осторожности. Подобное всегда можно узнать по глазам. У него был тот же взгляд, что у меня в детстве, когда я думал, что если буду вести себя правильно, то все наладится. Что безопасность можно выслужить — просто будь удобным. Некоторые дети с самых первых осознанных лет живут так, будто за добро обязательно последует расплата. Наверное, нет ничего наивнее желания заслужить безопасность. И страшнее, когда дети знают, что их некому защитить. Таких записей было много. Так же, как случаев, когда Хайтам заставал его за помощью кому-либо или проявлением небезразличия. Кавех не мог пройти мимо бродячей собаки, хотя бы не погладив ее, отдавал последние деньги всяким оборванцам, и иной раз, встречая архитектора в их компании, мужчина мог не переживать, что его обокрадут: как бы Кавех не пытался это скрыть — Хайтам всегда знал были ли у того деньги или нет. И чаще всего воровать было просто нечего. Кавех понимал, что всех спасти не представлялось возможным, но остаться равнодушным не мог. 30, май. В одном из залов Академии сегодня снова задели деревянные арочные колонны. Не специально, но кто-то из младших учеников, не оценив габариты своей сумки, задел их хлипкую стойку, дающую трещину на капитель. Второй раз за месяц. Я несколько раз предлагал укрепить конструкцию, но руководство упорно отклоняло, ссылаясь на «историческую ценность». Иногда кажется, что здесь боятся вмешиваться в несовершенное, потому что не решаются признать, что оно таким вообще является. Как будто признание дефекта — это нападение на традицию. А ведь исправлять — это не значит отвергать. Это значит заботиться, хранить то, что имеет ценность. Я вынужденно последовал их примеру, однако отметил: у того студента, задевшего арку, была странная походка, будто правая нога слегка отстает. Напряженные плечи, словно он боялся обернуться. Очевидно, что не последствия разрушения его пугали, а люди, их осуждающие глаза. Мы ведь так часто смотрим, чтобы оценить и выразить неудовольствие, а не понять или поставить себя на место провинившегося человека. 2, июнь. Не люблю, что в городские проекты сложно вмешиваться, чтобы проконтролировать исполнение. Пока ты споришь, отстаивая чертеж и план, часто не остается времени и возможности успеть урегулировать качество материалов и то, какие рабочие будут задействованы в проекте, какими будут их условия труда. Женщина на строительной площадке у западной стены Сумеру — вдова, работает с рассвета и до заката. Ее зовут Аса, она не говорит об этом, но я вижу, что ей тяжело. Это целая моральная дилемма: запретить нанимать подобных людей или дать им возможность заработать деньги. Я смотрел, как она укладывает кирпич, и понял: труд не делает человека благородным, как любят говорить. Он добавляет в жизнь лишь усталость, убирая из нее краски. Благородство же начинается с того, кто замечает эту усталость. И делает хоть что-то, чтобы она уменьшилась. Ощущаю тупик, поскольку не могу сделать ничего, чтобы ее работа оплачивалась больше, как и нет никаких альтернатив: пока что на этой стройке либо кирпичи, либо тяжелые мешки с песком. К сожалению, Аса не смогла бы контролировать процесс, мне не удалось бы поручить ей даже составление сметы, потому что она не умеет хорошо выполнять действия с цифрами. Но когда я попросил переписать график, чтобы она не работала два дня подряд на высоте, мне сказали: «Аса сама не жаловалась». Жалоба — это привилегия, которую в этом городе получают не все. 22, июнь. Ученик спросил, зачем мы прокладываем мост там, где можно обойти, пусть дольше, зато по знакомому руслу. Я начал говорить о планировании, потоках, перспективах развития. Он слушал, вежливо кивал из уважения, но мне сразу стало понятно, что он не верит ни в один из доводов. Но не потому, что глуп, а оттого, что у него был другой вопрос. После занятия он снова подошел и спросил: «а если завтра снова случится потоп? Этот мост выдержит?» Технически, я понимал его беспокойство. В сезон дождей устье реки было непредсказуемым, иной раз затапливая целые деревни, берега которых раньше оставались не связаны между собой ни единой основательной переправой. Иногда наши объяснения не работают, потому что мы отвечаем на неверно понятый вопрос. Он ведь осведомлялся не о конструкции. Он хотел знать: «безопасно ли теперь?» О том, можно ли теперь жить спокойно. А я ответил ему о бетоне и расчетах. Это ведь совсем не одно и то же. 24, июнь. Жара в этом городе все больше напоминает наказание. Душная влажность облепляет снаружи все тело, пролезает в голову и остается тяжелыми парами внутри. Целая морока добираться куда-то за пределы стен, но и в них погода не ощущается терпимей. Я уже готов променять все на свете, чтобы оказаться в привычном жаре пустыни, который сменяется холодом после захода солнца. Здесь передышки попросту не существует: даже стены прогреваются настолько, что можно сушить одежду, прикладывая ее к камню. На кресте у южных ворот сегодня стоял мальчик, совсем маленький, в шерстяной накидке не по сезону. Должно быть ждал кого-то, кто его заберет. Я постоял рядом минут пять, потом предложил воды, которую он не взял. Сказал, что ему «нельзя брать ничего от чужих». Он не думал, что я плохой человек. Только знал, что если нарушит правило — виноватым будет он. Я отдал все силы, чтобы в свое время Сирша не переняла это дурное правило, не закрепила его в своей голове. Осторожность не равна слепому послушанию из-за страха перед родителем. Зачем мы заставляем детей быть безгласыми, приучая опасаться расплаты за непокорность? Спина начала ныть от однообразного сидения на твердой поверхности и неудобного соприкосновения поясницы с диваном. Но отвлечься казалось невозможным. Количество тем, которые мозг помечал красными вопросительными знаками росло с каждой записью. Не составляло труда сопоставить мысли Кавеха с частью его неизвестной биографии, раскрывая косвенно хотя бы что-то. Ранее многие вещи казались неважными, лишенными интереса, не было никаких вопросов и желаемых ответов. Сейчас же угол внимания развернулся совершенно иначе, став шире. Было чем-то увлекательным погружаться в чужое сознание, следовать за четким размышлением или моралью. Архитектор звучал слишком безнадежно понимающе для того, кто знал бы родительское принятие. И, если подумать, то в свое время предугадывал большинство действий и мыслей аль-Мурада, направленных на своего внука. И кто такая Сирша? Он не знал этого имени. 1, июль. В Академии снова обсуждали реновацию нижнего хранилища с таким жаром, как будто переставить стеллажи означает вдохнуть жизнь в это пыльное помещение. Слово за слово, кто-то предложил сократить его площадь, обосновав тем, что пространство пустует. Тогда один из архивариусов — мужчина в очках с вечно поникшими плечами — негромко произнес: — «Я хожу туда каждый день. У меня там стол». И замолчал, как и вмиг — все остальные, удивившись, что он вообще подал голос. Безгласность некоторых людей была удобной привычкой, поэтому неловкость рассеялась быстро: обсуждение продолжилось, будто его слов никто не услышал. Начали снова перекладывать схемы, строить планы. А я смотрел на него и размышлял: как же много в Академии людей, которые годами сидят в углу, без претензий и просьб. Они не мешают, не вмешиваются, не жалуются. Они просто есть, и мы привыкаем их не замечать, приучая обходиться без места в разговоре. Правильно ли это со стороны каждого из нас? Записи не касались одной темы, в них менялось настроение, деталь обсуждения, персонажи, но в одном все сходилось — в особом чутком взгляде Кавеха, том самом, который он уже давно прятал от Хайтама подальше. Мужчина теперь не слышал от него подобных рассуждений и коротких рассказов, успевая разве что додумывать и замечать короткие эпизоды, послужившие пищей для размышлений архитектору. Потрепанная книжка с изломанным корешком удобно лежала в руках, и чтобы удержаться от соблазна провести за ней весь день, Хайтам пролистал вперед, выцепляя коротко имена: свое собственное, Сайно, коллег из Академии, Амира. Амир. Его имя повторялось со временем все чаще, соревнуясь лишь с его собственным, приведенным скорее всего в многочисленных жалобах. После услышанного той ночью аль-Хайтам скорее выколол бы себе глаза, чем коснулся упоминания Тивари. Подавив желание вырвать страницы, где тот фигурировал, Хайтам впился взглядом в первую же большую запись со своим участием. 21, сентябрь. Прошло много времени с тех пор, когда мы могли поговорить о том, что нас волнует. Каждый раз, только раскрывая рот, чтобы рассказать что меня беспокоит или кажется важным, я замолкаю. К чему эта информация Хайтаму? Он предельно ясно дал мне понять, что я смешон. И что мысли, возникающие в моей голове, успокоились бы, проспись я как следует. Возможно, в этом есть доля резона, но все же время идет — и пустота не зарастает. Будто меня лишили возможности понимать этого закрытого человека, которого чувствовать — не то же самое, что знать на самом деле. И хоть мы знаем друг друга с предельной точностью — выразить это теперь не можем. Впрочем, вероятно, оно требуется только мне. Сам Хайтам спокойно выживает без чужого понимания и знания о нем, и все же вчера произошло то, что поколебало мою уверенность в этом. Эмоции на его лице редкие гости. И его озадаченность, тревогу, волнение я вижу так же четко, как положительные реакции. Проявление этих эмоций дело такое же тонкое, как то, что могло их породить, но было бы неправильным сказать, что этот господин вовсе бесчувственный. Проще говоря, если на лице Хайтама присутствует явная эмоция, значит, причина ее появления существенна. Возвратившись поздним вечером домой, я заметил его в темноте кухни, не читающим, как это бывает обычно, при свете мутной лампы на полке. Спорить и доказывать, что такой источник освещения не подходит для чтения — сущее наказание, и в этот раз мне даже не хотелось начинать. И лишь спустя недолгое время я заметил, что он нервничает. По правде, таких ситуаций на моей памяти было так мало, что этого хватило для того, чтобы я стал выяснять причину. Не знаю чего я ожидал: ответа или резкого отворот-поворота, но в какой-то момент оно стало не важным. И каково было мое удивление, что Хайтам поделился со мной. Он сказал, что забыл закрыл ли окно в спальне, и не помнил что купил утром на рынке. Это были бы сущие мелочи для любого, но гениальный мозг этого человека устроен иначе. Забыть что-то означало потерять нить, тянущуюся из глубин разума, которая была прочнее стального каната. Забыть — означало допустить множество ошибок. Погрешность как таковая не имела большого значения, просто была неприятностью, которых не любил создавать себе аль-Хайтам. Но только я знал, что за небольшим сомнением скрывается настоящий страх. Разум был не просто инструментом, он был самой сутью, как у других ею являлось сердце или душа. Потерять разум означало бы потерять и себя. И к сожалению, в его семье был такой прецедент. — Что, если так будет и со мной? — спросил он, и во мне вскипело все в желании опровергнуть эту страшную мысль. Я не знаю от чего у меня заболело сильнее: от воспоминаний о госпоже Шахине или от того, как он смотрел. Мне хотелось бы выкорчевать само основание этого страха, перекинуть его хотя бы и на себя, лишь бы Хайтам перестал терзаться. В другие моменты я мог фырчать, вставляя замечание, что легкое беспокойство не повредит этому гордецу, но только не в этом случае. Надеюсь, я смог сказать все, чтобы убедить его выбросить эту мысль. Последние месяцы выдались тяжелыми — я видел это. Бесконечный пласт информации и дел, которые свалились на аль-Хайтама, просто заставили его мозг постепенно перегружаться, и, чтобы помочь ему сбавить напряжение, убрать все ненужное. Действия, которые он совершал механически, могли исчезнуть из памяти, и это было только вопросом усталости и отдыха, но никак не подступающего безумия. Я был уверен в этом, и надеялся на то же. Мало во что я верю так же, как в силу его разума. Он захлопнул книжицу. Сердце стучало сильнее обычного. Если до этой записи все прочитанное не казалось слишком сокровенным, то эта что-то перевернула. Хайтам помнил этот день, с него не прошло и полугода. Помедлил. Ногтем проследив оставшиеся страницы, он бездумно зацепил одну, раскрывая на ней блокнот вновь. Что еще ему было делать? Он больше не слышал звуков улицы, не замечал меняющегося света в комнате. Неудобное положение больше не беспокоило мышцы. Даже голова была восхитительно пуста, в ней колоколом отражался стук сердца. Прикрыв веки на мгновение, аль-Хайтам вздохнул и встретился глазами со случайной записью, написанной спустя месяцы от последней прочитанной. Сердце ухнуло и провалилось в бездонную дыру где-то внутри. Любовь. Она такая разная. Мне еще никогда не удавалось полюбить в том смысле, что воспевают в романах. Иногда я думаю о том, что не отличаю одну платоническую любовь от другой. Дружба, восхищение человеком, семья — все имеет разную любовь, и все же везде она, под одним и тем же именем — Любовь. Какая глупая эта мысль, лишенная грамотности. Если я напишу это слово, то под ним будет несколько имен, и каждого я буду любить по-своему и одинаково одновременно. Какое тяжелое, весомое и окрыляющее это чувство, лишенное фривольности. Я так пьян, но все равно не способен обойтись без этой подводки, чтобы объяснить самому себе, что именно имею в виду. И о ком я говорю. Он похож на сумерскую поэзию и поздние летние ночи. Я очарован им, я люблю его, даже не замечая его резкости. Я поднимаю взгляд на луну и молюсь, чтобы он благополучно пришел домой. Я смотрю на лесные замшелые реки и вижу его глаза. Я смотрю на кору деревьев и вспоминаю его колкий нрав. Он заставляет меня чувствовать себя живым. Любить его — это как стоять на отвесной скале под палящим солнцем на семи ветрах. Это заставляет меня чувствовать все. Любить его легче, чем ненавидеть, потому что чувств и слов к нему никогда не будет достаточно, чтобы оценить его присутствие. Его душа древнее и тверже каменных монолитов в пустыне. Я хочу любить каждую его сторону. Я хочу обожать каждое его слово. Он похож на медленную музыку и сумерскую поэзию. Если тысяча человек приговорит его — я оправдаю. Но что любовь, что ненависть — силы чувства ни одно слово не меняет, но и не раскрывает в полной мере. Если мне так никогда не удастся полюбить кого-то «по-настоящему», то это не значит, что в моей жизни и вовсе не было любви. Это утешает. Звон в ушах не сразу отвлек его от той подозрительной пустоты, что разверзлась в груди. Хайтам сам не знал, как успел подняться, швырнуть записную книжку в коробку и дойти до ванной. Стоя в темноте и опираясь о холодное стекло раковины, он с отсроченным удивлением поймал алый блик в зеркале — так горели его зрачки. Это была… нестандартная ситуация. Но он прекрасно знал чему она была следствием, ведь не зря он отказывался читать все, что касалось Амира. Наивная попытка оградить самого себя от того, чему так сложно было давать название. Проще всего было обозначить это как помутнение. Вопреки даже его усилиям, человеческий разум был несовершенен и подвержен самым банальным из человеческих чувств. Вполне объяснимо и предельно рационально, как факт. Но что можно сделать с этим? Как прекратить это противоборство эмоций и разума, приводящее к подобному уязвимому положению? Он не имел никакого права и желания ощущать это, и, наблюдая за собственными беспросветно красными глазами, понимал, что это помешательство все больше походило на проигрыш перед самим собой. Манию. Ревность. Собственничество. Красная дымка заполнила пространство, предупреждая о затаившейся отраве. Ранее зеленая, сейчас элементальная энергия бугрилась на ровных поверхностях отчетливым багрянцем. Хайтам понял, что это падисара хищно притаилась в тех мрачных углах. Она и оказалась ядом, влияющем на разум и агрессивно бьющееся сердце. Загнала его, глупца, в ловушку.