Scars

NC-17
В процессе
458
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 77 страниц, 28 572 слова, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
458 Нравится 77 Отзывы 88 В сборник

chapter two. where time stood still. jasper

Настройки
Примечания:
«Ад — это другие»

Жан-Поль Сартр

***

Джаспер Уитлок.

Я ненавидел дождь. Он с неумолимостью гильотины возвращал меня туда. Не в тот прилизанный Техас, что щеголяет на пожелтевших страницах учебников, а в тот, что навеки застрял у меня в глотке вязким, соленым комом чужого страха. Проглоченным залпом, но так и не переваренным. В землю, пропитанную кровью до состояния жижи, хлюпавшую под сапогами, как гнилое болото. В приглушенный хруст ребер под каблуками, похожий на треск сухих веток, но от этого банального звука не становившимся менее чудовищным. В глаза залитые слезами, но все еще живые, все еще цепляющиеся за надежду, которой у меня для них не осталось. В дрожащие губы, шепчущие молитвы, которые я уже не мог слышать без тошноты. В хрипы новобранцев, чей страх липким потом выжигал на моей коже отметины, а после навеки застывал в их остекленевших зрачках. Ветер с востока до сих пор несет в себе запах гари. Не тлеющего хлопка с плантаций, а человеческой плоти, слишком медленно превращавшейся в пепел. Каждый стук капель по крыше — это дробь копыт, это вопли, это лязг стали, рассекающей кость. А когда я закрываю глаза, передо мной встают они. Не солдаты. Мальчишки, которых я сам привел под пули. Их пальцы, скользившие по холодному металлу мушкетов, были такими же неуверенными, как и их последние мысли, уползавшие прочь от этого ада, от меня, от моего приказа, что стал для них смертным приговором. Их взгляды метались меж моим лицом и черной линией горизонта, откуда должна была придти смерть. Я чувствовал их страх кожей. Он обволакивал меня липкой, неотвязной пеленой, ровно так же, как потом их кровь струилась по моим рукам. Уже позже Мария называла это даром, но я-то знал правду: это было проклятие. Дар не жжёт изнутри, не разъедает душу, не заставляет слышать шёпот мёртвых в шелесте листьев. Дар не напоминает тебе каждую ночь, что ты мог их спасти. А я не спас. Прошло полтора века, но я всё ещё чувствую их. Дрожь рук, сжимающих мушкеты перед первой атакой. Вспышки ярости в глазах за мгновение до того, как клинок рассечёт горло или пуля пробьёт грудь. Сладковато гнилостный смрад, плывущий над кострами, где мы сжигали тех, кого уже не успевали похоронить по христианскому обычаю. Этот запах въелся навечно. В кожу. В память. В саму ту тьму, что поселилась внутри меня. Он продолжал жить во мне, становясь частью каждого вздоха, каждой тени, каждой капли дождя, что снова и снова возвращала меня туда. Я попал в армию Конфедерации в семнадцать лет, обманув всех. Не из патриотизма. Не из благородных порывов. Не из веры в «права штатов» или прочую чушь, которой кормили нас проповедники и газетчики. Просто мои жизненные перспективы на тот момент умещались в горсть медяков, мешки с зерном и вечную кабалу у местного лавочника. На фоне такой радужной реальности любая униформа казалась билетом в лучшее будущее. Даже если билет, как вскоре выяснилось, был в один конец и прямиком в преисподнюю. Вербовщики, от которых за версту разило виски и дешевым табаком, даже не утрудились взглянуть в мои бумаги. Высокий парень, сжавший кулаки, чтобы скрыть предательскую дрожь в коленках, — что еще нужно, чтобы соответствовать заявленным двадцати одному году? Им было нужно пушечное мясо, а ни какие-то там бумажки. Их красные лица расплылись в ухмылках. Еще один доброволец для мясорубки, еще одна строка в отчетности для начальства. Они хлопали меня по спине, горланя что-то о славе и доблести Юга, а я в это время разглядывал их поношенные серые мундиры и думал лишь одно: наконец-то я сбежал. Какой же я был наивный дурак. От себя, как выяснилось, не убежишь. Особенно прозрение настигает, когда понимаешь, что стал всего лишь шестеренкой в гигантской кровавой машине. Машине, с завидным аппетитом перемалывающей таких же, как ты, голодных, злых и отчаявшихся парней. И тут уж абсолютно неважно, в синем ты мундире или в сером, ведь свинец, как известно, отличается замечательной неразборчивостью. Чуть позже судьба иронично распорядилась так, что я уже сам стоял по ту сторону вербовочного стола. Рекрутер, толстый и потный мужик с зубами, насквозь пропитанными табачной желтизной, даже не удостоил меня взглядом, когда я подошел. — Имя и возраст? — Буркнул он, тыкая засаленным пером в бумагу. — Джаспер Уитлок. Двадцать один год. Он наконец поднял на меня глаза, прищурив воспаленные, покрасневшие веки. Я же стоял не двигаясь, не моргая, еще с малых лет усвоив, что нельзя моргать, когда лжешь. — Выглядишь моложе. — Маменькин сынок, сэр, — усмехнулся, намеренно оскалив зубы. — Дома жрать не давали, вот и не рос. Он фыркнул, плюнул в пыль у своих стоптанных сапог и махнул рукой: — Ладно, черт с тобой. Распишись. Я взял перо. Солгал. Подписался. И в тот же миг уже перестал быть просто человеком, став очередным расходным материалом. Еще одной пулей в обойме, еще одним телом для будущей братской могилы. Процесс был до смешного прост. Через неделю мне выдали форму — грубую, пропахшую потом и страхом прежних хозяев. Так я стал солдатом. Не героем. Не добровольцем. Лжецом. Но на войне правда не имела ни малейшего значения. Потому что война — один сплошной обман. Особенно убеждаешься в этом, когда те самые пламенные ораторы, громче всех кричавшие о чести и доблести, первыми испарялись с поля боя. Они предпочитали отсиживаться за спинами таких же наивных дураков, как я, оставляя их умирать под вражескими штыками. Война не была романтичной. Первые же марши вытряхнули из меня мальчишеский пыл. Ноги, стертые в кровавое месиво, желудок, сжимавшийся в тугой голодный узел, и страх, густой, как болотная жижа, который я вдруг начал ощущать не только в себе, но и в окружающих, стали моей новой реальностью. В те первые месяцы я еще наивно полагал, что все это временно. Что отслужу свой год-другой и смоюсь при первой же возможности. Но война быстро расставила все по своим местам, доходчиво объяснив, что из этой гигантской мясорубки существует лишь два пути: в сырую землю или с выжженной душой. И оба они вели прямиком в ад. Когда в первом же бою пуля пробила грудь мальчишки, стоявшего рядом, такого же, как я, обманувшего вербовщиков, и он, захлебываясь собственной кровью, завопил о матери, когда его предсмертный ужас влился в меня горячим, чужим, всепоглощающим потоком... Тогда до меня наконец дошло: я не сбежал — я прыгнул в самое пекло. И теперь мне предстояло научиться не просто выживать среди этого ада, а стать его частью. Стать страшнее свинцового ливня. Холоднее зимних окопов. Беспощаднее самой смерти. Все ради одной простой цели: чтобы эта война, или то, во что она меня превратит, не сожрала меня целиком. Я стал майором в девятнадцать лет — раньше, чем у большинства моих сверстников прорезалась нормальная щетина на подбородке. Не за тактический гений. Не за меткую стрельбу, хоть и стрелял я чертовски точно. И уж точно не за лихие кавалерийские подвиги: с шашкой я управлялся ровно настолько, чтобы случайно не отхватить себе ногу. Я стал майором потому, что умел чувствовать страх. Перед атакой каждый солдат, от зеленого юнца до поседевшего в боях сержанта, начинал его излучать. Густой, едкий, как гарь от сожженных деревень, он витал в воздухе. Я вдыхал его полной грудью, проходя вдоль рядов, и он прожигал мне легкие, вырисовывая ясную картину: вот этот здоровяк побежит после первого же залпа, вон те двое начнут истерить к третьей атаке, а этого надо пристрелить прямо сейчас, пока он не заразил паникой весь взвод, начав орать про отступление. И я использовал это знание, холодно, расчетливо, без малейших угрызений. Потому что на войне выживает не самый сильный. Не самый храбрый. А тот, кто умеет превращать чужой страх в свое оружие. Полковник Картер, облизывая пересохшие губы, как-то спросил: — Уитлок, черт тебя побери! Как ты всегда угадываешь, где ждать подвоха? Я не ответил. Как объяснить, что чувствуешь приближение смерти, как перемену ветра? Что слышишь, как у солдат на языке пересыхает, еще до того, как они сами это осознают? Видимо, во мне проснулся инстинкт настоящего хищника, тот самый, что позволяет шакалу безошибочно находить в стаде раненую и обессиленную овцу. Когда янки шли в наступление, их ярость обрушивалась на меня горячей волной, от которой кружилась голова. Когда наши дрогнут, их отчаяние обжигало кожу, как раскалённое железо. Я строил их, подгонял, ломал их сопротивление, используя весь арсенал средств: то циничной шуткой с окровавленными зубами, то ледяным взглядом, то дулом кольта у височной кости первого заикнувшегося дезертира. И они шли. Потому что я делал то, на что другие офицеры не способны: выпаивал из них страх, как гной из раны, и вливал вместо него ледяную ненависть. Ту самую, что превращает разумного человека в слепое орудие убийства, яростное и неукротимое, готовое рвать зубами глотку врагу, даже когда собственные кишки уже вываливаются наружу. Но главная правда была проще: я любил войну. Не грязь в траншеях, не вшей, копошащихся в швах мундира, не сладковато-гнилостный смрад разлагающихся тел. Нет. Я любил момент. Ту хрупкую грань, когда вселенная сжимается до размеров мушки на стволе. Когда страх и ярость сплетались в единый вихрь, превращая тебя из человека в оружие боя. Заточенное, безжалостное, почти совершенное. Я жил ради этих мгновений, когда земля содрогается под яростным кавалерийским натиском, когда воздух разрывается в клочья от дружных ружейных залпов, когда вражеский строй ломается с тем самым слышимым хрустом переломанных ребер, как гнилая доска под тяжелым сапогом. Здесь не было места лицемерию. Здесь не нужно притворяться. Здесь всё честно. Либо ты убиваешь, либо убивают тебя. И эта простота была прекраснее всех маминых молитв и всех девичьих поцелуев на свете. Меня боялись. Свои, потому что я видел их насквозь, читал их потаенные страхи как раскрытый молитвенник. Враги, потому что мы шли в бой с таким бесстрашием, будто смерть была для нас всего лишь дурной шуткой, не стоящей внимания. Меня ненавидели. Шепотом называли «проклятым», за спиной крестились, когда я проходил мимо, стараясь не встречаться со мной глазами. Я стал живым воплощением войны, ее дыханием, ее клыками, ее ненасытной жаждой. И война, в свою очередь, стала мной, заполнила все внутренние пустоты, выжгла дотла все остатки человеческого, оставив взамен лишь сталь и порох. Но так было не всегда. Было время, когда я ещё вздрагивал от выстрелов. Когда мне снились кошмары. Когда я давился рвотой после первого убийства, а кровь на руках казалась такой липкой и чужой. Я помню тот самый момент. Последнюю вспышку, последний проблеск чего то уходящего, того, что когда то, очень давно, имело право зваться Джаспером Уитлоком...

***

Шарпсбург. 17 сентября 1862 года.

Река Энтитем текла красной жижей, будто сама земля истекала кровью. Я чувствовал страх своих людей, он поднимался от них, как испарения от горячего навоза. Их глаза, полные животной надежды, впивались в меня, восемнадцатилетнего капитана, который по воле рока должен был повести их прямиком на убой. — Держать строй! Не дать им прорваться! — Орал я, прекрасно зная, что это бред. Прорыв я почувствовал за мили. Там, на левом фланге, где полк Джорджии начал разваливаться, как гнилая ткань. Их страх был сладковато-приторным, как запах перезревших фруктов, и я послал туда последние резервы, даже не утруждая себя докладом командованию. Мы контратаковали. Мой израненный конь хрипел подо мной, когда я скакал вдоль линии, стреляя в спины бегущим. Один обернулся — мордатый сержант с сединой в бороде и глазами, полными праведного гнева. — Сукин сын! — Успел он крикнуть, прежде чем пуля моего кольта разнесла ему лицо. Позже, бродя среди трупов, как стервятник среди падали, я нашел его походный блокнот. Кожаная обложка была липкой от крови. На последней странице осталось недописанное письмо, чернила на котором уже расплывались от начавшегося дождя: «Моя дорогая Мэри, скоро это всё закончится, и я…» Я разжал пальцы, и блокнот шлепнулся в кровавую жижу, погружаясь в красноватую муть, где он тут же пошёл ко дну. Как и всё человеческое во мне в тот день. — Вы что, совсем рехнулись?! — Рявкнул полковник, его жирное лицо побагровело от ярости. — Это же чистый самоубийственный приказ! Да вы хоть понимаете, что это трибунал! Однако уже через час прискакал гонец: — Прорыв остановлен. Капитан Джаспер Уитлок представлен к званию майора. Просьба явится... Дальше я его не слушал. Я стоял над телом мальчишки барабанщика. Ему вряд ли было больше пятнадцати, пухлые, детские щеки, длинные ресницы. Пуля разворотила ему живот, и он умирал медленно и мучительно, поскуливая, точно подстреленный щенок. Я чувствовал его боль, она растекалась по моим собственным нервам, как кипящее масло. — Прикончите его, — прошептал я, но голос звучал чужим, словно доносился из-под земли. Солдаты отводили глаза. Трусы. Пришлось сделать это самому. Я приставил револьвер к его виску. Его глаза, синие, как весеннее небо над Техасом, встретились с моими. И в них я не увидел страха, лишь тихую, безмолвную благодарность. Это был мой первый выстрел не в бою. Но далеко не последний. Пуля вошла в его висок так же легко, как перо входит в чернильницу. Только вместо чернил хлынула алая краска, которой мне предстояло испачкать всю оставшуюся вечность. С той минуты я понял: на войне милосердие — это роскошь, которую могут позволить себе только те, кто не видел, как умирают дети.

***

Чанселорсвилл. 30 апреля 1863 года.

Кровь. Её было так много, что она потеряла всякий смысл — просто липла к сапогам, как болотная грязь, засыхала коркой на мундирах, сочилась из-под повязок, смешиваясь с потом и пороховой гарью. Я стоял на краю кукурузного поля, где ещё утром шелестели зелёные стебли, а теперь лежали люди, будто брошенные тряпичные куклы, с развороченными животами, с грудями, пробитыми насквозь, с лицами, застывшими в последнем немом вопросе. — Майор Уитлок, вас к командующему! Гонец выкрикнул это, задыхаясь. Его глаза бегали по сторонам, искали хоть что-то живое среди этого ада. Но вокруг нас были только мертвецы да солдаты моего взвода, перемазанные в крови с головы до ног, словно мясники после долгого рабочего дня на скотобойне. Я молча кивнул и шагнул вперед. Сапог с противным, влажным чавканьем утонул в кровавой каше, впитавшей в себя землю, порох и чью то прерванную жизнь. Это был мой сто пятый день в звании майора. Генерал Джексон был покрыт пороховой сажей, его лицо напоминало потрескавшуюся терракотовую маску. Но глаза… Глаза горели холодным огнём, как у загнанного, но не сломленного хищника. — Ваши люди дерутся, как одержимые, — голос был хриплым, но в нём звучало что-то вроде уважения. — Как вы этого добиваетесь? — Они дерутся не за победу, генерал. Они дерутся, потому что знают — если дрогнут, я лично отправлю их к праотцам, сэкономив врагу патрон. Джексон замер на мгновение, потом резко рассмеялся. — Чёрт побери, Уитлок. Ты либо гений, либо полный психопат. — На этой войне, сэр, — я намеренно медленно вытер ладонью закопчённое лицо. — Грань между этими понятиями весьма призрачна. Он кивнул, и в его глазах мелькнуло не то понимание, не то отражение собственной усталой жестокости. Но мне было абсолютно плевать на его откровения. Потому что завтра снова будет кровь. Реки крови. Горла, вспоротые штыками. Кишки, вытекающие на землю, как тёплая похлёбка из разбитого котелка. Я не сказал, что за час до атаки почувствовал, как по роте пробежал шёпот: — Нас перебьют. Нас перебьют. Нас… Я не стал их успокаивать. Я разозлил их. — Вы видели, что эти ублюдки сделали с фермами в Мэриленде? — Мой голос был тише скрипа висельной верёвки, но они услышали. — Ваших жён… насиловали. Ваших сестёр резали, как свиней… Ложь. Большинство этих парней и понятия не имело, где находится тот самый Мэриленд на карте. Но страх уже сварился в них, превратившись в ярость, а ярость, в свою очередь, в слепую, животную жажду рвать глотки. Мы взяли высоту. Ценой тридцати человек. Тридцати парней, которые ещё вчера смеялись у костра и спорили, чья мама лучше стряпает кукурузный хлеб. — Герои, — прорычал генерал, бросая взгляд на груду тел, уже синеющих под закатным солнцем. А я в это время вспоминал, как вчера у того самого костра слышал их последние, самые сокровенные мысли. Один вспоминал, как в шесть лет поймал первого окуня в ручье за домом, и как отец впервые тогда похлопал его по плечу. Другой думал о рыжеволосой девчонке из лавки, которую он так и не решился поцеловать, хотя она смотрела на него так, будто он весь её мир. Третий слышал в голове крик матери, кричавшей ему вдогонку: «Вернись, дурак!», а он лишь засмеялся и махнул рукой. — Да, сэр. Герои. И пока генерал удовлетворённо хлопал меня по плечу, я чувствовал, как их страх, их сожаления, их невыплаканные слёзы навсегда вплетаются в мою кожу. Как ещё один слой проклятия. Ещё одна волна в этом кровавом море, что уже давно затопило мою душу. Джексон в своих донесениях величал это «блистательной победой». А я навсегда запомнил нечто иное: как мой денщик Билли Кроуфорд, юный пацан с россыпью веснушек на носу и смешно торчащими ушами, судорожно прижимал руки к животу, пытаясь удержать вываливающиеся кишки. Его пальцы скользили по склизкой крови, беспомощные, как у ребёнка, впервые испачкавшегося в грязи. — Майор, мне страшно. Его страх обжёг меня изнутри. Не просто предсмертной дрожью, а чем-то худшим: осознанием, что я могу помочь, но всё, что мне остаётся — это закончить. — Закрой глаза, солдат. Выстрел провалился в тишину, будто камень в болотную трясину. Один короткий хлопок, и всё. Ни эха, ни отзвука. Только запах пороха, смешивающийся с медной вонью крови. Тогда я думал, что ад — это война. Что он вокруг: в грохоте орудий, в криках раненых, в земле, пропитанной столько раз, что она уже не принимает кровь, а отторгает её чёрными пузырями. Потом понял: ад — это я. Потому что можно привыкнуть к смерти. К тому, как пуля вырывает куски плоти. К хрусту костей под сапогами. К сладковато-гнилому смраду, что стоит над полем боя к утру. Но нельзя привыкнуть к тому, как внутри всё ещё шевелится что-то живое. Как сжимается горло, когда очередной умирающий мальчишка зовет мать. Как дрожат пальцы, хотя ты сам уже давно, казалось бы, разучился бояться чего либо на свете. Я не стал монстром из-за войны. Война лишь сорвала покровы, обнажив то, что пряталось во мне всегда. Как хирург вскрывает нарыв — больно, гнойно, но правдиво. Я научился не смотреть им в лица, когда мы хоронили тех, кто «не справился». Но я чувствовал их. Всех до единого. Каждый их сдавленный, предсмертный стон, каждый последний, хриплый вздох, каждый проклятый, беззвучный вопль, который разрывал мне грудь изнутри, даже когда я сам уже отучился кричать. А потом приходил дождь. Смывал кровь, и земля снова становилась чистой. Но я-то знал правду: под тонким слоем грязи лежали они. Те, кого я не смог спасти. Те, кого даже не попытался.

***

Каждый раз, когда Карлайл заводит свою высокопарную проповедь о «выборе» и «искуплении», мне хочется громко, цинично рассмеяться. Какой, к черту, выбор? Я чувствовал страх тех, кого убивал... и он был слаще самого выдержанного виски. Он струился по мне, как горячий дождь, и я раскрывал ему свои объятия. Чувствовал боль своих солдат... и перемалывал её в топливо для войны, бросая их в самое пекло. Потому что ад — это не место. Это не война. Это не проклятие. Это я. Всегда я. И никакое бессмертие не смоет эту правду — оно лишь даст мне вечность, чтобы помнить. И я помню... Я помню хруст. Тот самый, когда челюсть ломается под ударом приклада, когда рёбра проваливаются внутрь от удара копытом, когда шейные позвонки трескаются с сухим щелчком, точно скорлупа, под давлением моих пальцев. Особенного я помню его, темноволосого паренька. Ему вряд ли было больше пятнадцати, щуплый, с голосом, который ещё не успел огрубеть. Когда он ухватился за мою руку, его пальцы оставили кровавые полосы на моем мундире. — Пожалуйста… — Хрипел он. — Вы же офицер… Его зелёные глаза смотрели на меня. В них плескался ужас, но глубже, в самой глубине зрачков, теплилась надежда. Та самая, детская, что заставляет верить в добро даже перед лицом смерти. Я не моргнул, когда Мария вонзила клыки в его шею. Золотые пуговицы мундира ловили лунный свет и бросали блики на его бледнеющее лицо — последнее, что он видел перед тем, как мир для него погас. Его последний выдох обжёг мне щёку. Тёплый, влажный, пахнущий медяками и страхом. А за спиной уже топтался следующий мальчишка с перекошенным от ужаса лицом, мокрыми от слёз ресницами и поджилками, дрожащими как струны. Я чувствовал его отчаяние. Оно било в меня тяжелыми волнами, проникало под кожу. Но я лишь отворачивался, делая вид, что разглядываю пыльные узоры на стене, притворяясь равнодушным. Потому что к тому времени уже понял простую истину: я не спасал. Я отбирал. Как мясник выбирает на рынке ягнят. Я был тем, кто подводил их к краю пропасти и толкал вниз с улыбкой. Тем, кто шептал «всё будет хорошо», зная, что это ложь. Тем, кто смотрел, как гаснет свет в их глазах, и чувствовал лишь лёгкое щемление в груди. Мария смеялась, когда я говорил, что они слишком молоды. Её смех был похож на звон разбитого стекла. — Они горят ярче, — говорила она, а в её глазах плясали отражения сотен костров, на которых сгорела моя человечность. — Как свечи. Красиво и быстро. И я молчал. Потому что война никуда не ушла, она лишь переоделась в новые цвета. Синие и серые мундиры сменились черными плащами, мушкеты — клыками, а патриотические лозунги сменил соблазнительный шепот о вечном бессмертии. Но суть осталась прежней: все та же мясорубка, все те же обманутые надежды. А я так и остался майором Уитлоком. Только теперь мои солдаты умирали не под солнцем Вирджинии, а в вонючих подворотнях промышленных городов. Они шептали мое имя, цепляясь за обещание вечности, а я смотрел, как гаснет свет в их глазах — ровно так же, как когда-то смотрел, как умирают новобранцы на вытоптанных кукурузных полях. Я помню, как первый раз сломал человеку шею. Не в бою, нет. Тогда я ещё верил в честь, в правила, в то, что смерть должна быть быстрой и милосердной. Это было позже. Когда Мария решила вылепить из бывшего солдата настоящего, беспринципного хищника. — Ты чувствуешь, как он боится? — Её голос, как лезвие по камню. — Теперь покажи ему, почему. Его страх липкой волной накатывал на меня, смешиваясь с моим собственным. Я чувствовал, как его сердце колотится, как пот стекает по спине, как слюна становится горькой от адреналина. — Прошу… Выдохнул он, и в этом шёпоте было больше веры, чем во всех молитвах мира. Я убил его медленно. Не потому, что этого требовал приказ. И уж точно не потому, что так было нужно. А лишь потому, что я мог себе это позволить. Потому что в тот самый момент его животный ужас стал для меня самым сильным наркотиком, его боль моим оправданием, а его смерть окончательным доказательством: я больше не человек. Я — оружие. И ничего более. Я помню, как его кости хрустели под моими пальцами. Как его крик оборвался, превратившись в булькающий хрип. Как Мария одобрительно улыбнулась и ее губы растянулись в тонкой, холодной линии: Наконец-то ты понял суть. Тогда дождь, моросивший с самого утра, внезапно усилился, превратившись в сплошную стену воды. Она стекала по моему лицу, смывая с него брызги крови, но была бессильна против памяти. Никогда не память. Я убивал их снова и снова. Не солдат — детей, которых война еще не успела перемолоть. Их страх был слаще, чем запах горящей плоти. Их слезы гуще, чем грязь под сапогами. Я научился получать от этого удовольствие. А вслед за этим, как неизбежная расплата, пришла и всепоглощающая ненависть к самому себе. Но что-то менять было уже непозволительно поздно. Марии требовался именно такой я — без сожалений, без угрызений, с руками, привыкшими ломать и убивать. Она нашла во мне идеального наставника для новорожденных. Только теперь вместо уставов и приказов были клыки и жажда. Вместо воинской чести — холодный расчет хищника. Мои «курсанты» усваивали главный урок с поразительной скоростью: в этом новом, жестоком мире выживает отнюдь не самый сильный, а тот, кто сумеет стать самым безжалостным. Мария стояла в тени, прислонившись к холодной каменной стене, и наблюдала за моими «уроками» с тем же самым самодовольным видом, с каким когда то вербовщики смотрели на деревенских мальчишек, неразборчиво подписывающих свою смерть. Ее глаза, два бездонных кровавых колодца, светились холодным, почти профессиональным восхищением, пока я методично превращал новорожденных вампиров в отточенные, идеальные орудия убийства. — Ты рожден для этого, — шептала она мне на ухо, когда очередной новобранец впервые пробовал человеческую кровь. Вот только теперь, полтора века спустя, когда и война, и Мария давно превратились в пыль, их голоса все еще со мной. В стуке дождя по оконному стеклу, в скрипе старых половиц, в завывании ветра в щелях. Везде я слышу их: —… прошу… мама… я боюсь… —… почему вы не помогли… —… не хочу умирать… Каждого. Даже тех, кому позволил уйти. Их страх, их боль, их недоумение — всё это навсегда вплелось в мою суть, стало частью моего бессмертия. Иногда, в особенно тихие ночи, мне кажется, что если я задержу дыхание и прислушаюсь достаточно внимательно, то услышу, как где-то далеко хрустят кости под моими пальцами. Как будто время — это всего лишь иллюзия, а я навсегда застрял в том моменте, между жизнью и смертью, между человеком и монстром. Но потом дождь стихает, наступает рассвет, и я снова вынужден примерять на себя кожу Джаспера Уитлока. Того, кто выжил вопреки всему. Того, кто обречен помнить. Я ненавидел Форкс. Этот богом забытый городок, где небо плачет бесконечными серыми слезами, где влага просачивается даже сквозь мою мёртвую кожу, напоминая о том, что некоторые вещи не меняются вот уже полтора века. Каждый хлюпающий шаг по мокрому асфальту отдавался эхом сапог, увязающих в грязи Вирджинии. Туман над лесом клубился, как пороховой дым после залпа. Даже ветер здесь выл по-особенному, пронзительно и тоскливо, ровно так же, как стонали раненые в ту самую, последнюю ночь под Шарпсбургом. Но больше всего я ненавидел тишину. Потому что в тишине они возвращались. Все те, кого я убил, кого предал, кого не смог спасти. Барабанщик с развороченным животом. Рыжий новобранец с веснушками. Сержант, чьё лицо я разнёс выстрелом, он смотрит на меня пустыми глазницами, но я всё равно чувствую его взгляд. Они не говорят ни слова. Не надо. Их молчание — это гвозди, вбитые мне в грудь, один за другим. Форкс стал для меня не убежищем, а зеркалом, в котором я видел только одно — свое отражение, неизменное за полтора века. Все того же майора армии Конфедерации. Все того же бездушного убийцу. Не постаревшего. Не раскаявшегося. Время не изменило меня. Оно лишь отполировало мою суть до блеска холодной стали. И когда дождь наконец стихает, а в разрывах туч показывается бледное солнце, я ловлю себя на мысли, что жду ночи. Потому что тьма хоть честна. Она не притворяется, что я могу быть кем-то другим. Она просто есть, и я в ней, и это единственная правда, что у меня осталась. Элис верит, что рано или поздно найдётся кто-то, способный «исцелить» меня. Её вера была такой же чистой и бесполезной, как попытки вычерпать океан детским ведёрком. Она не понимает простую истину: нельзя починить то, что не является сломанным. Я не жертва той войны, я ее законченный, идеальный продукт. Не поврежденная душа, требующая починки, а принципиально иная конструкция, собранная для иных целей. Я опекаю её, но это не братская забота. Скорее, это привычка старого солдата охранять последний неподорванный мост. Карлайл собрал нас под одной крышей, нарисовав картинку семьи, но мы с Элис, скорее, день и ночь, насильно сведённые в одном рисунке. Она тот самый свет, что упрямо пробивается сквозь щели в моей вековой броне. Я же черная дыра, что без остатка поглощает ее лучи, не оставляя и следа. Порой мне хочется схватить её за плечи и вытрясти из неё эту глупую надежду, прошипев: — Не ищи во мне того, чего здесь нет. Не жди, что я стану лучше. Я не твой брат. Я лишь тень былого. Тень войны. Но мои руки помнят, как держать мушкет, а не утешать. Поэтому я молчу. И всё же… возможно, это единственная чистая вещь, что осталась во мне — эта странная, почти отеческая потребность стоять между ней и миром. Старая солдатская привычка: прикрывать спины тех, кто ещё верит в добро. Иногда, глядя как она смеётся, я ловлю себя на мысли, что это напоминает мне звон тех самых колокольчиков, что висели на шеях у коз на плантациях. Беззаботный, не знающий о бойне звук. И я охраняю этот звук, как последний рубеж той войны, что давно проиграна, но продолжается во мне. Мы не родные по крови. Мы не пара. Мы даже не друзья в том смысле, какой вкладывают в это слово обычные люди. Но когда её мучают видения, когда будущее давит на неё всей своей неумолимой тяжестью, я остаюсь рядом. Молча. Просто давая ей понять, что она не одна. Карлайл, великий идеалист, называет это «семейными узами» — он всё ещё верит в свои красивые сказки. Эммет и Эдвард считают нас братьями — они слишком молоды и не видели столько, чтобы понимать истинную природу наших отношений. Мария назвала бы эту привязанность слабостью и была бы, как всегда, права. А я… Я просто следую за ее светом, ведь именно Элис показала мне, что можно не убивать. Это звучит так просто, что граничит с детской наивностью. Как будто все эти долгие годы я просто не догадывался, что у меня, оказывается, был выбор. Как будто достаточно было одного прикосновения ее маленькой руки к моей, чтобы остановить столетия, пропитанные кровавым инстинктом. Но это не было мгновенным озарением. Это был долгий, мучительный путь, день за днем, капля за каплей, где каждый ее взгляд, каждая улыбка, каждый раз, когда она верила в меня больше, чем я сам, становились тихим, но настойчивым укором моей природе. Я научился. Не сразу. Не полностью. Иногда по ночам, когда её нет рядом, я всё ещё чувствую, как пальцы сами сжимаются в кулаки, как челюсть напрягается в предвкушении, как в горле поднимается знакомый звериный рык. Но потом я разжимаю руки. Это не исцеление — это перемирие. С самим собой. С миром. С той частью меня, которая всё ещё помнит, что когда-то, до войны, до крови, до бессмертия, я мог бы стать кем-то другим. Элис не изменила меня, нет. Это было бы слишком грандиозное достижение даже для нее. Она просто с упрямством мотылька, бьющегося о стекло, показала, что теоретически изменения возможны. И по какой-то нелепой случайности этого оказалось достаточно. Пока достаточно. А Форкс… Форкс стал моим личным адом именно потому, что здесь не было войны, которая могла бы оправдать мою жестокость. Не было приказов, за которые можно было спрятаться. Была только ясность — страшная, неумолимая, как тот самый взгляд зеленоглазого мальчишки в последнюю секунду его несостоявшейся жизни. И, конечно же, дождь. Этот вечный, пронизывающий дождь, что отбивает по крыше ровно тот же похоронный ритм, под который мы закапывали в сырую землю моих солдат. Всегда этот проклятый дождь. А еще, в качестве изощренной пытки, ко всему этому добавилась школа. Я ненавидел это место всей глубиной своей бессмертной сущности. Здесь стоял густой, удушливый смрад человеческой слабости — прогорклый коктейль из пота, дешёвых духов и нестираных футболок. Но хуже всего был страх. Он висел в воздухе, липкий и сладковатый, просачивался сквозь стены, оседал на языке металлическим привкусом. Потому что подростки боятся всего: контрольных, насмешек, своих же мыслей. Их эмоции впивались в меня тысячами крошечных когтей, напоминая о том, каково это — быть живым и уязвимым. Я тонул в этом, как в болоте, чувствуя, как их страхи просачиваются под кожу, медленно, но верно разъедая меня изнутри. Здесь, среди этих кричащих стен и громкого смеха, я чувствовал себя хищником в клетке и окружённым стадом дрожащей добычи, которую по правилам этой жалкой пародии на жизнь, категорически запрещено трогать. Особенно невыносимой была столовая. Тут подростковый страх достигал своей кульминации, смешиваясь с тошнотворным запахом подгоревшего сыра и перекисшего кетчупа, создавая поистине ядовитую, убийственную смесь. Я притворялся, что мне не хочется разнести это место вдребезги — просто чтобы наконец вдохнуть воздух, не отравленный человеческими слабостями. Сдерживал себя. Даже когда каждый клеточный инстинкт кричал, что я создан для чего-то более простого и жестокого, чем сидеть в этом проклятом школьном кафетерии и притворяться человеком. На мгновение мне показалось, будто я снова на поле боя. Только вместо свиста пуль — глупый смех. Вместо окопов — ряды столов с выцарапанными признаниями в любви. Вместо врага — они сами, эти недоделанные люди, даже не подозревающие, что настоящая война сейчас идёт внутри меня. И тогда я понял, почему ненавижу школу сильнее, чем поля сражений. Потому что здесь даже смерть кажется фальшивкой. Просто оценка в журнале. Запись в медкарте. Повод для сплетен на перемене между глотками шипящей газировки. Никакой чести. Никакой ясности. Никакого, даже самого призрачного, смысла. А дождь за окном всё стучал и стучал, назойливо напоминая, что некоторые вещи в этом мире поистине вечны. Ни через полтора столетия. Ни через десять. Никогда. Я сидел в углу столовой, вцепившись в учебник так, что переплет уже начал крошиться в моих пальцах. Челюсти были сведены так, что я мог бы запросто раздробить ими стальную балку, но продолжал терпеть, изображая подобие спокойствия. Голоса Эммета и Розали тонули в вязком месиве чужих эмоций: скука, раздражение, праздное любопытство. Я мог бы закрыть глаза и всё равно чувствовал бы всё — эти эмоциональные всплески отпечатывались на моей мёртвой коже, как ожоги. Но сегодня… сегодня воздух вибрировал иначе. Новенькая. Александра Брайт. Ее аромат ворвался в мое сознание, как шрапнель: дождь, хвоя, влажный гранит и что-то неуловимое, что нельзя было разложить на составляющие. Не парфюм, не косметика. Что-то глубинное, что шло изнутри. И страх. Но не тот слащавый ужас добычи, а что-то острое, обжигающее. Как запах пороха за секунду до выстрела. Я поднял голову, и весь мой мир мгновенно сузился до одной-единственной точки. Она стояла у раздачи, переговариваясь с Эриком. Хрупкая, бледная, с каплями дождя в волосах. Её сердце билось так громко, что заглушало все остальные звуки в этой проклятой столовой. Бум-бум. Бум-бум. Как барабаны перед атакой. Элис тут же положила свою миниатюрную, но удивительно сильную ладонь мне на запястье. Ее пальцы впились в мою кожу с такой силой, что на человеческой плоти непременно остались бы темные, кровоподтечные следы. — Джаспер, — она надавила на мое чуть запястье сильнее. — Только не сейчас. — Я и не собирался, — демонстративно расслабился, с изяществом перелистывая страницу. — Разве что мысленно. В деталях. Со всеми спецэффектами. Элис сузила глаза в щелочки. — Очень смешно. — Я не шучу, — я показал ей оскал, но без клыков. Чисто для приличия. — Просто оцениваю стратегические возможности. Видишь того паренька с салатом? Отличная траектория: через три стола, прямо в окно. Эстетично и с минимальными жертвами. — Ты ужасен. — Спасибо, — я кивнул, словно она сделала мне комплимент. — Кстати, если она продолжит так нервничать, мне даже не придётся ничего делать. Сердце у неё колотится так, что вот-вот взорвётся. Элис шлепнула меня по руке, но уголки ее губ дернулись. — Ты невозможный. — Зато последовательный, — я пожал плечами. — Полтора века ненавижу людей, полтора века держусь молодцом. Должны же быть какие-то бонусы за такую выдержку. Хотя бы право мысленно разбрасывать их внутренности по столовой. — Просто… не дыши так часто. — Ага, — фыркнул. — Потому что это точно поможет. Элис закатила глаза, но её пальцы не ослабли хватку. — Может, тебе просто выйти? — И оставить тебя без моего очаровательного общества? К тому же, это было бы грубо. Мы же «примерные ученики», не так ли? — Примерные, — повторила она, поднимая бровь. — Ты, который пять минут назад чуть не раздавил учебник по биологии в пыль. — Видишь ли, — я нарочно медленно перевернул страницу. — Если бы я действительно хотел устроить здесь бойню, ты бы уже это увидела. В буквальном смысле. — Это должно было меня успокоить? — Нет. Это должно напомнить, что пока я сижу здесь и шучу про похороны — всё под контролем. Элис снова закатила глаза, но на сей раз сдавленный смешок вырвался наружу. — Как же я люблю твоё жизнерадостное мировоззрение. — А я твою безграничную веру в моё самообладание, — парировал я. — Напомни мне снова, почему мы решили, что школа — это хорошая идея? — Потому что Карлайл верит в «нормальную жизнь». — Ах да, — я кивнул, притворно задумчивый. — Наша вечная трагедия: бессмертные монстры, играющие в людей. Какой восхитительный фарс. — Если ты хоть раз моргнёшь в её сторону, я лично протолкну этот учебник тебе в глотку. — Обещаешь? — Я нарочно приподнял бровь. — Потому что, честно говоря, звучит как неплохой способ закончить этот кошмарный день. Элис фыркнула, но наконец разжала пальцы. Я снова почувствовал запах той девушки. Этот странный коктейль из дождя, камня и чего то по настоящему дикого, и с усилием заставил себя смотреть в противоположную сторону. Так и застыл, уставившись в учебник, с наигранным интересом разглядывая потрепанные страницы, хотя все мое существо было приковано к ней. Ее эмоции накатывали на меня, как шквал: сначала простое человеческое любопытство, затем раздражение, ведь тот болтливый мальчишка с блокнотом не отставал от нее ни на шаг, и что-то еще... нечто, отчего мои клыки сами собой выдвинулись вперед, а пальцы так впились в книгу, что переплет с треском пошел по швам. Она не боялась. Вернее, боялась, но не так, как все эти дрожащие кролики вокруг. Ее страх был другим — острым, как клинок, живым, как пламя. Не парализующий ужас добычи, а яростный вызов бойца. Именно таким страх был у моих солдат перед последней атакой. Именно таким я чувствовал его сам в 1862-м, когда впервые по-настоящему ощутил вкус битвы: горький порох на языке, сладкое предвкушение в горле, огненную ярость в жилах. Я поднял голову, и наши взгляды встретились впервые. Ее серые глаза были широко распахнуты. Одинокая капля дождя скатилась по ее щеке, напоминая слезу. И вдруг все перечеркнула молния. Ослепительная вспышка, не ее эмоция, а чужая. Элис где то рядом, и ее видение ударило по моим нервам с силой электрического разряда. Тело дергается в судороге, пальцы с силой впиваются в столешницу, оставив десять аккуратных дырок. Губы сами собой растянулись в оскале, и я даже не успел понять, была ли это улыбка или же предвестник рычания. Видение исчезает так же внезапно, как появилось. Остается только странное послевкусие... и ее глаза, все еще прикованные ко мне, полные того самого живого страха, который я помнил лучше, чем собственное имя. Я резко отвернулся, чувствуя, как из самых темных глубин поднимается что-то древнее. Не просто жажда. Даже не голод. Что-то куда более опасное, вроде желания поджечь себя, чтобы посмотреть, как долго смогу гореть. — Что видела? — Мой голос прозвучал с фальшивой легкостью, но с оттенком стали, которую невозможно было скрыть. — Меня уличили в тайном поедании школьного персонала? Или, может, я наконец избавил этот мир от того идиота с блокнотом? Элис замерла. Её глаза расширились, отражая всполохи видения, которое ещё не отпустило её до конца. — Ты же знаешь, как это работает. Картинки… обрывки… — Она попыталась отстраниться, но я сжал пальцы чуть сильнее. Не больно. Но достаточно, чтобы она поняла, что я не шучу. Моё чувство юмора заканчивается ровно там, где начинаются пророчества о моём будущем. — Конкретнее, Элис. И если следующее слово будет «возможность» или «вариант», я лично устрою здесь то самое кровавое побоище, которое ты наверняка только что видела. Она вздохнула и перевела взгляд на новенькую, которая в этот момент что-то оживленно обсуждала с Эриком, даже не подозревая, что стала центром нашего напряженного внимания. — Ты должен быть осторожен с ней, Джаспер. — Осторожен? — Я фыркнул. — Просто скажи, стоит ли мне уже начинать выбирать галстук на похороны. Свои или её. Эммет, услышав наш разговор, тут же влез с характерной для него тонкостью слона в посудной лавке: — О, если выбирать галстук, то я голосую за её похороны! — Он широко ухмыльнулся, демонстрируя все свои белоснежные клыки. — Ну знаешь, классика жанра: чёрный костюм, белые лилии, ты стоишь у гроба с убийственно красивым видом… — Эммет, — Розали бросила на него убийственный взгляд. — Что? Я просто предлагаю варианты! — Он беззаботно развёл руками. — Джас, ну-ка покажи им лицо: «когда чувствуешь запах человеческой крови после полувековой диеты». — Может, сначала покажу: «кулак в зубах болтливого вампира»? — Вежливо поинтересовался я, на что Эмметт только радостно потер ладони. — Смотрите-ка! Он почти улыбнулся! Это прогресс. Ещё пару веков и, глядишь, научим его не скалиться на новеньких как голодный койот. Может, тебе вообще устроить театрализованное представление? «Джаспер Уитлок: вампир в поисках утраченного самообладания». С антрактом и фуршетом из новенькой. Я медленно повернул к нему голову, намеренно позволяя глазам потемнеть: — Ты хочешь быть первым, кто попробует фуршетное меню, Эммет? Он только рассмеялся. — О, теперь это становится интересно! Наконец-то хоть какое-то развлечение в этом захолустье. Только давай договоримся: если уж устраивать резню, то с размахом. Я беру левую часть зала, ты правую… Жаль Эдварда нет, мог бы отвечать за музыкальное сопровождение, у него неплохой вкус на трагедии. — Отлично, — процедил я в ответ. — Только давай начнем с того, кто сейчас больше всех разговаривает. Пальцы непроизвольно сжали край стола, откалывая приличный кусок дерева. — Да умолкните вы уже наконец, — фыркнула Розали, демонстративно закатывая глаза. Я уже открыл рот для очередного саркастического комментария, когда вдруг… уловил её запах снова. Дождь. Камень. Что-то дикое. Челюсти сами собой сжались. — Может, просто продолжим наш милый семейный ланч? — С фальшивой легкостью предложил я, чувствуя, как Элис снова хватает меня за запястье. — Убийца сентиментальности, — фыркнул Эммет. — Это моя единственная добродетель, — парировал я, намеренно делая глоток из своей чашки с какой-то безвкусной бурдой. Медленно, демонстративно, глядя ему прямо в глаза. На секунду воцарилась тишина, затем последовал оглушительный взрыв смеха Эммета. Даже Розали не смогла сдержать короткую, сдержанную ухмылку. И именно в этот момент я снова поймал ее взгляд. Новенькая. Она смотрела прямо на меня, но не со страхом, а с… любопытством? Проклятье. Это было значительно хуже. На несколько порядков хуже. — Понравилась? — Раскатисто хохотнул Эммет, с легкостью раздавливая яблоко в своем кулаке. Сок ручьем потек между его пальцев, и кто то за соседним столом фыркнул: «Фу, Каллен, ты что, пятилетка?». — Наш мрачный рыцарь, наконец-то встретил свою Беатриче! — Если ты сейчас не закроешь свою пасть, я позабочусь о том, что твоя следующая шутка прозвучит уже без языка. Но он лишь рассмеялся еще громче, хлопая меня по плечу с такой силой, что обычный человек бы рухнул: — Ну наконец-то! Хоть какая-то эмоция! Я уж начал думать, ты окончательно окаменел в своем вечном трауре по Конфедерации. Я лишь скрипяще сжал челюсти. Её отец, тот самый упрямый агент ФБР, что копается в исчезновениях в Сиэтле — благо, к нашему клану это не имеет ни малейшего отношения. Её глаза слишком внимательные, будто она видит больше, чем должна. И этот проклятый ритм сердца: ровный, спокойный, как будто она специально дышит так, чтобы я слышал каждый проклятый вздох. — Джаспер… — Предупредительно прошептала Элис. — Она не опасна. Я видела тебя. Рядом с ней. Великолепно. Просто замечательно. Еще одна загадка. — И кем же ты меня видела, позволь поинтересоваться? — Я медленно повернулся к ней. — Тем, кто просто стоит рядом? Или тем, кто уже наклоняется к ее шее? Элис даже не моргнула. — Ты будешь удивлён. Эммет, не выдержав напряженной паузы, громко фыркнул: — Давайте заключим пари, а? Ставлю сотню на то, что наш дорогой Джаспер либо сбежит прямиком в Мексику, либо кого нибудь прикончит, либо, о ужас, внезапно обнаружит в себе нежные чувства к человечеству. Хотя последнее, признаю, выглядит крайне маловероятным. — Или я прибью всех вас и свалю в Канаду, — пробормотал я, но уголок рта сам собой дёрнулся. — Вы совсем идиоты? — Розали влепила Эммету такой подзатыльник, что будь он смертным, его голова совершила бы полный оборот вокруг своей оси. — Это не повод для ваших тупых, детских шуток. — Простите, что? — Эммет театрально потер затылок, изображая обиду. — Я что, слишком громко сказал, что наш местный специалист по устранению новеньких наконец то встретил свою пару? Элис вцепилась в мое запястье с такой силой, что могла бы переломить стальную балку. Но я уже успел заметить, как та девчонка бросила взгляд в нашу сторону. Ее серые глаза, слишком живые и пронзительные, встретились с моими на долю секунды, прежде чем она резко отвернулась. Проклятье. Это было в тысячу раз хуже, чем я предполагал. —… значит, Джаспер Хейл… нравятся психованные типы… — донесся обрывок их разговора из-за соседнего стола. —… не нравятся… вампиры…? —… образно… как будто не ели сотню лет… Эммет фыркнул, обмениваясь взглядом с Розали. Та лишь изогнула губы в холодной усмешке, её глаза сверкнули опасным блеском. — О, я просто обожаю эти школьные сплетни, — прошептал Эммет, подмигивая мне. — Особенно когда они такие… близкие к истине. — … самого странного из них… Элис… типа, местная Ромео и Джульетта… Элис сжала мое запястье с такой силой, что даже моя каменная кожа на мгновение поддалась под ее давлением. Я знал, что она видела все эти вспышки возможного будущего. Те моменты, где я наконец переступаю черту. Те, где я упрямо продолжаю цепляться за свои жалкие, выстраданные принципы. Те, где мои клыки все же впиваются в ее бледную шею, а ее кровь оказывается на вкус слаще, чем я мог себе представить. Те, где я наконец перестаю притворяться цивилизованным существом и просто становлюсь тем, кем всегда был — монстром. Те, где все заканчивается кровавой баней на школьном полу и оглушительными криками, которые так никто и не услышит. Она не отпускала мое запястье. Ее цепкие пальцы сжимались с такой силой, что могли бы посоперничать с кандалами времен Гражданской войны. — Выбери другой вариант, Джас... Выбор? Какая восхитительная ирония. После полутора веков, проведенных в беспрерывных убийствах, мне вдруг с такой легкостью предлагают выбирать. Я медленно разжал пальцы, чувствуя, как пластиковая крышка от бутылки, которую я до этого бессознательно сжимал, рассыпается в мелкую пыль у меня на ладони. — Я уже сделал свой выбор, — тихо прошептал в ответ, не отрывая взгляда от новенькой, которая повернулась, и наши глаза снова встретились через весь шумный зал. — Просто еще сам не знаю, какой именно. Где-то на самом краю сознания я уловил, как Эмметт что-то говорит Розали о «романтическом напряжении», но его слова мгновенно потонули в оглушительном реве столетних демонов, что внезапно проснулись и зашевелились у меня в груди. Впервые за многие десятилетия я стоял на самом краю пропасти и не мог понять, хочу ли я сделать этот шаг вниз. Я не знал, жажду ли я ее крови или же чего-то более опасного и непредсказуемого. И этот хаос внутри пугал меня куда сильнее, чем любые, даже самые мрачные видения Элис. Я просто продолжал смотреть на нее. На эту девчонку, которая, сама того не ведая, уже успела стать эпицентром моего личного ада. Каждое ее движение, каждая улыбка, каждая идиотская шутка, которую я слышал сквозь общий гул в столовой, все это действовало мне на нервы с невероятной силой. — Я видела, — Элис прижалась губами к моему уху, и её шёпот прозвучал как приговор. — Ты и она. Вы… — Этого не будет, — перебил я, сжимая кулаки так, что ладони пронзила боль. Редкое ощущение для нашей неживой плоти. — Но возможные варианты… — Я не позволю этому случиться, — мои пальцы впились в стол, оставляя новые вмятины. — Даже если придётся сжечь весь этот проклятый город дотла. Элис мягко провела по моей руке, пытаясь вернуть меня в реальность: — Может, ты просто признаешь, наконец, что она тебя заинтересовала? — Заинтересовала? — Я фыркнул, наблюдая, как новенькая заливается смехом над своей же шуткой. — Меня «интересовали» только два типа людей — те, кого я убивал, и те, кто умер по моей вине. И знаешь что? Она идеально подходит под оба варианта. — А третий вариант? — Элис наклонилась ближе. — Не существует. Это не моя природа. — Ошибаешься, — она улыбнулась, и в её взгляде промелькнуло что-то невыносимо уверенное. — Я видела. — Очаровательно, — я скрипяще сжал челюсти. — Ты хочешь сказать, что после столетий, я вдруг обнаружу в себе… что? Влечение к смертным? — Я лишь говорю, что вижу. — А я вижу только одно, — пальцы снова впились в стол, на этот раз оставляя трещины. — Она пахнет смертью. — Все люди пахнут смертью, Джаспер. — Но не все пахнут так, будто специально созданы, чтобы сводить меня с ума, — прошипел, чувствуя, как её аромат снова окутывает меня плотным коконом воспоминаний. Элис задумчиво наклонила голову: — А может, чтобы дать тебе шанс стать чем-то большим, чем просто оружие? — Я — это то, что из меня сделала война. И никакая девчонка с глазами, полными глупых надежд, этого не изменит. С грохотом опрокинув стул, я рванул к выходу, словно спасаясь от пожара. Толпа передо мной расступалась рефлекторно, даже не осознавая, почему их тела вдруг охватывает леденящий страх. Я мчался сквозь этот удушливый смрад человеческих эмоций, которые внезапно обожгли меня, будто кто-то содрал с меня кожу, обнажив каждое нервное окончание. Но её запах преследовал меня, как проклятие. Хвоя после дождя, точно такая же, как в том лесу под Шарпсбургом. Озон перед грозой, как в ту самую ночь перед моим перерождением. И этот чертов порох, который я всегда мог учуять за милю до выстрела, он словно стал частью ее самого существа. Холодный воздух с силой врезался в лицо, но не принес желанного облегчения. Я не хотел становиться вторым Эдвардом, вечным мучеником, обреченным на бесконечную жалость к себе и самоистязание. Не хотел этой вечной, изматывающей войны между голодом и... чем то другим, настолько чуждым и незнакомым, что у меня даже не находилось для этого четкого определения. «Беги», — шептал мне вековой инстинкт. — «Беги, пока еще не стало слишком поздно». Но куда бежать от самого себя? От своих собственных клыков? От своей природы? От вековой, въевшейся в плоть привычки убивать все, что вызывает хотя бы искру интереса? Вдали грянул гром, и первые тяжелые капли дождя ударили мне в лицо. Того самого дождя, что преследовал меня сквозь все века. Того самого, что лил над кровавыми полями сражений, что монотонно стучал по крышам полевых лазаретов, что смывал чужую кровь с моих рук и никогда не мог смыть ее из моей памяти. Как же я ненавижу. Ненавижу этот проклятый запах дождя, хвои и чего-то неуловимо человеческого, что въелось мне под кожу, в мозг, в самые потаенные уголки того, что когда-то было душой. Словно кто то нарочно собрал все мои слабости в одном дьявольском, сводящем с ума аромате. Я резко развернулся и со всей своей чудовищной силой всадил кулак в ствол ближайшей сосны. Дерево треснуло с оглушительным грохотом, похожим на артиллерийский залп, закачалось и осыпало меня тысячами иголок, которые впивались в кожу, как крошечные, острые штыки. Я зарычал, низко и по-звериному, и ударил снова. Кости под кожей крошились, плоть рвалась, но почти мгновенно срасталась обратно, оставляя после себя лишь мимолетную, быстро гаснущую вспышку боли. Потому что боль — это удел живых. Привилегия тех, чьи души еще не превратились в холодный пепел под шквальным огнем реальности. А мою… Мою душу методично уничтожали по частям. Сначала выжгли порохом на полях Вирджинии, когда я впервые ощутил сладость убийства. Потом выскребли до розовой плоти штыком, когда я хоронил своих первых солдат — растоптали кавалерийскими сапогами в той самой братской могиле под Шарпсбургом. Добили окончательно, когда я в сотый раз прошептал «закрой глаза, солдат» перед выстрелом в висок очередному юнцу. А Мария… Мария довершила начатое войной — вывернула наизнанку, выпотрошила, как кролика, перемолола в своей вампирской мясорубке, оставив только холодную сталь там, где когда-то билось человеческое сердце. И теперь, когда ледяные капли дождя стекают по моему лицу, мне чудится, что это не вода, а та самая кровь, что продолжает сочиться сквозь века. Невидимая, но неистребимая, въевшаяся в саму структуру моего нутра. Мария научила меня быть идеальным, безупречным хищником. Но даже она, со всей своей мощью, не смогла убить то, что уже давно было мертво. Ведь мёртвые не воскресают. Даже когда бессмертие становится их проклятием. Даже когда кажется, что где-то в глубине что-то шевелится, напоминая о том, кем ты мог бы быть… Если бы не война. Если бы не Мария. Если бы не ты сам. Дождь стекал по моему лицу, как слезы, которых я больше не мог пролить. Дерево трещало под ударами, как кости под штыками. А я бил и бил, надеясь, что может быть, на этот раз боль прорвется сквозь бессмертную плоть и достигнет того, что когда-то было душой.
Примечания:
458 Нравится 77 Отзывы 88 В сборник
Отзывы (31)