10
31 августа 2023 г., 20:00
Свидания их были частыми, как только возможно. Всю зиму, всю весну Коскела прожил в сладкой щемящей тревоге и радостном и волнительном ожидании, в метели, дожде и тумане, в прерывистом огне, очищающем и закаляющем, в зыбком мареве, похожем на лёгкий озорной страх с едва ощутимой горьковатой ноткой отвращения, порочного удовольствия и стыда. Ни перед кем он не был виноват, и всё-таки чувствовал себя мошенником, преступным кладоискателем, утаившим драгоценное найденное, но это было необычно и приятно.
Стоило загородиться от мира веками и взглянуть внутрь себя, и он находил нечастых, а может и впервые посетивших его сердце гостей: сплетённую с осуждением нежность, страсть и вожделение, переходящие в покорность и какую-то ребячливую робость. А стоило задать себе давнишний вопрос, чего бы он хотел, о чём бы мог мечтать на этой грешной земле, и тут же ответ опалял его мечтательным пламенем — слишком ясным воспоминанием о недавнем прошедшем, и томительная надежда на скорое будущее заставляла его смутиться и понадёжнее сцепить губы, чтобы не позволить им растечься в дурашливой улыбке.
Но когда наставала пора глаза раскрыть, Коскела возвращался в свою армейскую реальность, по-прежнему простую, грубую и бессмысленную. В повседневной жизни он исправно исполнял свои служебные обязанности, был как всегда собран и немногословен, и даже его мысли были посвящены текущим делам — он умел держать себя в руках и не отвлекаться, он даже старался обходить Ламмио стороной, чтобы не сбиваться с толку и не терять самообладания. Но Ламмио нарочно не оставлял его в покое и напоминал о своей нежной власти так часто, чтобы ни один колючий цветок из возросшего в его сердце дикого сада не увял. Коскела и тут умел не выдать своих чувств и почти не измениться в лице. Но стоило увидеть Ламмио, заглянуть в его глаза, услышать голос, и реальность преображалась. Сам воздух становился чище, все трудности казались несущественными, страданий не оставалось, и всё, что только происходило, происходило к лучшему, а грядущие года сулили лишь добро и порядок. Странная иллюзия: в самом Ламмио было не много хорошего, но от его существования, от его нахождения в мире мир как будто становился разумнее и правильней.
Стоило оказаться с ним рядом, получить краешек его милой улыбки и дождаться деловито-ласкового слова, приглашения, предложения, указания или просьбы — всего сразу, и мир летел в пропасть. Его красота по-прежнему пронзала сердце ледяной иголочкой, каждый раз, сколько бы этих разов ни было, он на миг возвращал и воплощал всё, что было когда-то для Коскелы свято и дорого. Порочность их связи не унижала эту весеннюю красоту, а наоборот возвышала её. Коскела не мог себе этого объяснить, но чувствовал, что в действиях Ламмио проявляется не столько его испорченность, сколько его честность и высота его души, его звериная невинность.
Коскела всё реже вспоминал о Харьюле, об Асте, теперь место идола занял новый герой, самый красивый из всех. Лишь у Ламмио на лице могло появиться такое особое выражение — нежное, увлечённое, зачарованное. Может быть, разгадка крылась всего лишь в полуопущенных веках, в светлых пушистых ресницах, в открытой вдоху изнеженности губ, в их форме, их мягкости, их простом совершенстве, целовать которое было высшей радостью. Он был такой чудесный, такой изящный и безупречный, что Коскеле было достаточно просто взглянуть на него, чтобы дыхание сбилось и сердце ускорило бег.
Но чего Коскела точно не стал бы делать, так это навязывался. Он не лез к Ламмио по собственной инициативе, не строил намёков, ни о чём не просил, ни в чём не упрекал и сам почти не изменял своему привычному поведению в его присутствии — в этом было утверждение собственной свободы. Коскела старательно напоминал себе, что не должен обольщаться. Умом он понимал, что ему нельзя привязываться к Ламмио слишком сильно и возлагать на него ожидания, которым Ааро вовсе не обязан соответствовать.
Увлечение — это ещё не всё. Врождённое благоразумие твердило Коскеле, что этой связью жизнь не должна ограничиваться. Жизнь и прежде была не очень-то наполнена, но всё же нельзя ставить Ламмио во главу угла и бросать себя к его ногам. Ничьи ножки того не стоят. Ламмио снова и снова одаривал его невероятными наградами, но к этому следовало относиться как к щедрости природы. Есть — отлично, нет — проживём и так. Хорошего понемножку. Ради женщины стоило бы жертвовать собой, но связь с мужчиной этого не требует. Нужно относиться к этому проще, поменьше раздумывать, не затрагивать сердца и становиться недосягаемым для страсти, как только небесная ночь пройдена. Коскела повторял себе, что всё может оборваться в любой момент — как только Ламмио пожелает отношения закончить, или если Коскела сам захочет их прекратить. Этот выход следовало держать открытым и не загромождать его сентиментальностью, грустью и пустыми надеждами. Сохранить ледяное спокойствие вряд ли удастся, но, по крайней мере, не пострадает гордость.
Здесь нет любви и того, что связывает людей на век, — так Коскела говорил себе — нет и близко. Всё испытываемое — лишь разные грани вожделения, законные требования тела, которых за тридцать лет накопилось немало. Вполне естественно, что он увлечён, что он горит и волнуется, раз впервые встретил человека, с которым ему хорошо. Но, может быть, такие люди ещё встретятся в дальнейшем — категоричность здесь ни к чему и на Ламмио свет клином не сошёлся. А даже если и не встретятся. Даже если Ааро один такой… Когда он наиграется, с этим нужно будет смириться. Отпускать его не придётся — ведь Коскела не держит. Не хотелось думать о том, что Ламмио надоест их связь или он найдёт кого-то получше — было бы несправедливо таить в душе такие грубые и пока беспочвенные подозрения, но следовало быть готовым ко всему.
Эти опасения подтверждались поведением Ламмио. Он тоже старательно поддерживал душевную дистанцию. Каким бы нежным и податливым он ни был в постели, стоило ему с неё подняться, и он нарочно напускал серьёзный вид. Вместе со скрываемым под одеждой изумительным телом скрывалась и его ласковость. Он облачался в строгую форму, и словно цыплёночек скрывался за атрибутами орла. На следующие после любви несколько дней он становился неприступным, на службе он даже мог невзначай обратиться к Коскеле с высокомерным небрежением, с каким относился ко всем прочим.
Но хватало его ненадолго. Скоро Коскела снова ловил на себе тоскливые взгляды, которые становились всё теплее, пронзительнее и призывнее. Игнорируя их, Коскела в душе довольно улыбался. Сам он почти не беспокоился. Он не давал чувствам отражаться на своём поведении, но тем яснее видел, что Ламмио куда более нетерпелив, что он изводится и сильнее нуждается в любви, словно в глотке из живительного источника, и что он наверняка предпримет все возможные усилия, чтобы им поскорее снова встретиться.
А там и до увольнительной недалеко, до городка, до всей в деревьях улицы, заливаемой ледяными ливнями, заметаемой снегами, укутываемой белым морозным туманом, всегда пустынной, прекрасной до зыбкости. В их комнате, где они продолжали встречаться, было холодно. Дом плохо протапливался, а от окна дуло, но под старым одеялом было жарко, словно в раю. Не нужно было ни есть, ни пить — разве что, глоток холодной воды иногда, не требовалось никаких иных развлечений. Несколько часов были переполнены событиями чувств.
Даже если Коскела приходил раньше назначенного времени, Ламмио всегда уже ждал его. Безупречный, сияющий, изнемогающий до того, что едва держался на ногах, он встречал Коскелу лихорадочным блеском глаз, диковатой и такой чудесной улыбкой, обжигающим наваждением радости и страсти. С порога Ламмио увлекал его в поцелуй, потом словно бы через силу отпускал. Подрагивая и сцепляя руки, не отводя упрямого и жадного взгляда, отходил к окну, давая Коскеле минуту, чтобы раздеться и привести себя в порядок. Но ни одной секунды сверх того. Снова Ламмио обнимал его, оплетал, тащил на мягкую ширь матраца, словно на разделочный стол, на тягучую глубину своей ненасытной и изощрённой нежности.
Коскеле была нужна не только нежность. Он не мог сказать, действительно ли это ему нравится, вернее, правильно ли, здорово ли это, но даже если и нет, ему нужно было проходить через борьбу с собой. С каждым разом всё проще было уступить, но ему по-прежнему требовалось приходящее с усталостью и мучением блаженное опустошение, чтобы расслабиться и покориться, чтобы брать и получать, не беспокоясь о том, что не заслужил и что недостоин, или же о том, что всё это унизительно и гадко. Получаемое удовольствие он искупал наказанием, которое тоже было своего рода наградой.
Его пристрастие у Ламмио находило отклик и достаточный ответ. Впрочем, Ламмио в психологические тонкости едва ли вникал, для него это было только игрой, столь же увлекательной, как и всё остальное. У него была масса разных идей и желаний, о которых он говорил безо всякого стеснения. Многие вещи на первый взгляд казались Коскеле неприятными, извращёнными, просто невозможными, а порой и болезненными. Ему было трудно согласиться, но он ни от чего не отказывался. Какое-то особое, прожигающее насквозь удовольствие он находил в том, чтобы преступать через внутренний протест и сопротивление, через тошноту и неприятие переламывать себя и подчиняться. Там, на дне, на коленях, на щербатом полу, на глубинной стылости сыроватого матраса ему становилось легче. Невероятное облегчение приходило с отдачей над собой контроля, с надсадным преодолением того унизанного шипами и розами барьера, который прежде отделял его от жизни, от её света и радости, которые невозможно принять и признать, когда на сердце лежит камень. Он словно сбрасывал старую змеиную кожу и появлялся заново. Коскела чувствовал себя неуязвимым для злости, стыда и сомнений, и наслаждение захлёстывало его так, что он переставал воспринимать реальность. Необыкновенное чувство свободы позволяло ему забыть обо всём, что прежде тяготило его. И вспоминать потом, вновь взваливать на себя прежние тяготы и отжившую кожу уже не приходилось, даже когда на следующий день поднималось холодное волчье солнце севера.
Погружаться во все эти тёмные бездны стоило, потому что получаемое в них удовольствие было несравнимо с обычным. Коскеле хватило бы и обычного, но что за дураком бы он был, если бы отказался и не испытал всего этого, всех этих невероятных вещей, без которых короткая и по большей части грустная жизнь была бы куда бледнее… А может и нет. Он понимал: будь он нормальным человеком, женись он на хорошей и доброй девушке, он никогда бы ни о чём таком и не помышлял. Несчастье это или же удача, но судьба привела его сюда, в эту комнату, под эти сверкающие волшебные глаза, под плывущий в перекрестье окна лунный кусочек янтаря, вправленный в тугую чёрную ткань звёздной расцветки. И здесь Коскела был самим собой, когда чувствовал чуткую руку на своей шее, когда слушался отрывистых команд, которые Ламмио тихо отдавал задыхающимся голосом. Дрожь напряжения и резкие всполохи боли, перемежающиеся не менее острым наслаждением — в этом и крылась теперь его душа, а не в церкви или библиотеке, где могла бы найти приют при других обстоятельствах. А потом и боли не оставалось — привык, освоился. После многократного повторения уже не чувствовалось и отторжения. Стыд и неудобство истаивали, оставляя его раскрепощённым и смелым, и каждое такое открытие было его победой над собой.
Коскела не чувствовал себя развращаемой жертвой, потому что на всё то же самое Ламмио сам шёл с явным воодушевлением. Однако Коскеле не хватало терпения испытывать его на прочность, достаточно было самого простого, самого малого подтверждения своего обладания, своего всевластия, пусть и обманчивого. Порой возникал в голове печальный, не требующий ответа вопрос: не ради ли этих благословенных минут, когда Ламмио доверчиво отдавался ему, Коскела упорно терпел все его прочие странные фокусы? Даже если так, оно того стоило: те мгновения, когда Ламмио был милее всего, когда похож был на ангела, на кроткую тихую горлинку — он мог быть и таким, когда все его пороки, словно демоны, оказывались временно удовлетворены.
Он мог быть и таким — с прервавшимся дыханием, с невидящими, распахнутыми словно внутрь своей голубизны глазами, с рассеянной улыбкой — на краткие минуты он становился тем, кого Коскела потерял когда-то за стеной апрельских берёз — и нашёл. И обрёл: эту красоту, которую было до боли восхитительно видеть и до восхитительной боли — целовать. Целовать его Коскела любил сильнее всего: пока Ламмио не придёт в себя и со смехом не отпихнётся, держать его лицо в своих ладонях и ласкать его восхитительные губы, раскрытые или сомкнутые, гладить их кончиком носа, пальцами, языком, накрывать их своими, ощущать их текстуру и вкус. Не оторваться. Что уж говорить о моментах, когда эти волшебные губы ускользали от поцелуя и опускались, дарили прикосновения телу, когда обхватывали его и мягко сжимали.
Ламмио не переставал удивлять своим самозабвенным интересом, желанием не просто заниматься любовью, а отдаваться этому всей душой, всей сутью, со всем рвением и дьявольской изобретательностью. Ему никогда не было достаточно. Встречаясь изредка и проводя за любимым делом несколько часов, он только получал небольшую порцию, отсрочку перед приступом новой звериной тоски, которую не умел заполнить ничем иным. Казалось, он не полноценен, ему не достаёт какой-то важной внутренней части, отсутствие которой он и восполняет подобным образом. Может быть, до встречи с Коскелой он держался относительно долгое время, но теперь Ламмио как будто отыскал в нём наркотик, лишь регулярно принимая который, мог жить спокойно. С наркотиками шутки плохи. Ламмио не мог самовольно увеличить дозу, но, если бы это было в его власти, он требовал бы свиданий хоть каждый день, а не раз в несколько недель, как позволяли обстоятельства.
Эта неутолимая тяга довлела над ним, словно проклятие, доставшееся ему вместе с красотой и чувственностью. Его восприятие не притуплялись, горящий внутри колдовской огонь не гас. Он ничего не боялся, ничего не стыдился и во всём оставался поразительно красив, органичен, словно это — эта комната, эта постель, эти метущие за окном снега — было его стихией. Коскела любовался им и, сам истерзанный, немного его жалел: посмотреть на Ламмио — так он для этого только и создан. Как глупо было обречь его на военную карьеру. Его призвание — заниматься любовью, а вовсе не войной.
Не было такого, чтобы Ламмио устал, чтобы он был не готов, чтобы был чем-то недоволен или расстроен. Нет, это Коскела каждый раз выбивался из сил, хотя физически был много крепче, и с измученной улыбкой просил просто полежать спокойно. Ламмио быть спокойным не мог. Он никогда не спал, не разглядывал потолок, не обнимал просто так и не терпел долгих разговоров. Ему не требовалось отдыха, он был абсолютно неутомим. Достаточно было нескольких минут, иногда — из вежливости выкуренной сигареты, и — что ж, давай по новой. Он хотел раз за разом, и как только видел, что Коскела вымотан до предела, с лукавой улыбкой пожимал плечами и со вздохом поднимался, чтобы уйти. Вечно у него были какие-то «дела» — понятно, лишь аккуратная формулировка, сообщающая, что он не намерен тратить время попусту.
Что за прекрасное и больное животное, что за шёлковый дикий зверь, что за помешанная дрянь — только бы не полюбить его. Только бы самому не свихнуться на этой почве — так Коскела говорил себе, когда поздними вечерами возвращался из городка или когда, утомлённый сверх меры, не хотел топтать метель и оставался один мертвенно спать в пустой и холодной комнате. Охватывавшая тело блаженная усталость затапливала и голову, но порой на ум шли тревожные мысли: что Ламмио найдёт кого-то более выносливого или просто кого-то ещё. Но ведь Коскеле не должно быть до этого дела. Он Ламмио не держит и отпустит, когда придётся…
А придётся скоро. Как ни была долга и беспробудна финская зима, повеяло весной. Дни начинались на рассвете и угасали к вечеру, как звонкие руны: светлые, сияющие и прозрачные. Летом начнётся большая война. Те, кому полагалось, знали и активно готовились. Ламмио говорил об этом, бездумно повторяя формулировки, которые слышал в штабе. Коскела кивал и тихонько хмыкал. Война принесёт большие жертвы и большие приобретения. У немцев всё расписано наперёд и дело должно выгореть. Победоносная война за одно лето, Великая Финляндия, Карельский перешеек и земли от Ладоги до самого Белого моря… Бывали дни, когда и Коскеле всё это виделось реальным. Как ни слаба в нём была национальная гордость, но всё же и он хотел народной славы и достатка, хотел, чтобы его страна стала большой, сильной и не жила в постоянном страхе перед грозным соседом. И потом, война — это его работа. И потом, война, пусть косвенно — профессия — подарила ему любовника.
Ламмио с неохотой признавал, что на время военных действий их отношения должны прекратиться. С усмешкой он говорил, что как-нибудь пару месяцев потерпит. А Коскела исподволь радовался, что вариант их расставания не рассматривается, как не рассматривается и возможная гибель. Ламмио это не грозит, но за себя Коскела был уверен — от опасности он прятаться не станет. Теперь он будет ещё более храбрым и решительным, ведь теперь… Да, теперь, когда по уши влез в эти порочные отношения, когда извалялся, как её ни возвышай, а всё-таки в грязи, когда стал не мужчиной, а какой-то послушной собачонкой, игрушкой, спешащей по первому зову, чтобы сделать хозяина счастливым. Как бы ни было это всё приятно и увлекательно, но ощущалось в этом что-то жалкое и позорное, что не хотелось осознавать до конца.
Раньше, на Зимней войне Коскела проявил себя как герой, меж тем ему не для кого было стараться и некого впечатлять. А теперь ему нарочно хотелось осмысленного и важного подвига, чтобы предъявить его, словно оправдание, себе и своей совести, или своей гордости, или своей судьбе, которая, наградив его, всё же вместе с тем и унизила. Хотелось действовать, хотелось трудиться и драться, доказать свою истинную ценность, а не только лишь томиться от одного свидания до другого. Коскела понимал, что этот глупый запал пропадёт у него после первого же боя, после первой смерти, что произойдёт у него на глазах, но пока страшные события скрадывал туман будущего, страшное не пугало, а сулило славу.
Для Ламмио боевые заслуги не имели значения, но и ему Коскела хотел показать, чего на самом деле стоит, вернее, что стоит гораздо больше, нежели просто удобная подстилка. Пусть это было наивно, но хотелось проявить свою силу и смелость не только в постели, хотелось по-настоящему завоевать его уважение. Коскела понимал, что и сам, в сущности, не уважает Ламмио, а несколько презирает, несмотря на их отношения, несмотря на то, что узнал Ламмио ближе и лучше понял его. Не факт, что война пойдёт Ааро на пользу, но, так или иначе, перемены неизбежны.
Весной в краткосрочном отпуске Коскела навестил Миину. Она несколько оправилась от потери, хоть и оставалась печальной и разбитой. Но ей было всего сорок семь, и жизнь обещала закончиться ещё не скоро. Она перебралась из города в деревню и жила теперь в окрестностях Тампере, в маленьком домике около пруда. Это удалось сделать благодаря материальной помощи, которую Коскела ей оказывал, отдавая почти всё, что получал на службе. Он не раз думал о том, стоит ли ей рассказать о Ламмио, о его поразительном сходстве с Астой, а значит и с Харьюлой. Но зачем? При случае Коскела осторожно расспросил его. Ааро о своей семье говорил с неохотой, но всё же рассказал о своём отце — ныне пожилом видном военном министре, который точно Харьюлой не был, а мать Ламмио давно умерла. По возрасту Ааро мог бы приходиться Харьюле сыном, но лезть с подобными наглыми предположениями Коскела не стал. Вообще тема семьи была для Ламмио болезненной, и нетрудно догадаться почему — должно быть, его противоестественные склонности и для них не были секретом и наверняка с этим бывали проблемы.
Что же сказать Миине? Что существует человек, насквозь порочный, противоположный её идеалам, враг её взглядам, но отчего-то носящий как корону благословенную внешность? Помнится, Миина узнала в мальчишке, с которым убежала Аста, своего давнишнего врага судью Халленберга. Может, и облик Ламмио напомнил бы ей о чём-то, но зачем её попусту волновать? Коскела мог рассказать об Ааро мало хорошего, а то хорошее, что было, являлось дорогой для самого Коскелы тайной. Эту тайну — есть ли у него кто-то? — Миина никогда не затрагивала — из уважения и деликатности. Раньше «нет» было само собой разумеющимся ответом, а теперь Коскела не хотел сказать одного, чтобы потом выкручиваться и скрывать другое. Да и есть ли у него кто-то? Есть ли у кого-то он? Отношения, в которые Вилхо влез, в глазах Миины, да и вообще по факту, были всего лишь развратом, постыдным и ни к чему не ведущим. О чём тут говорить.
В маленьком сарайчике за домом Миина выращивала первый выводок гусят. Коскела рассказал ей о грядущей войне, но её война не должна была коснуться. Кому есть дело до войны? Как всегда Миина говорила только об Асте, а вместе с ней и о Харьюле, о прошлом. Вымучено поддерживая разговор, смутно ощущая вину, Коскела чувствовал себя как-то грустно свободным от прежних невесомых оков.
И вот, покатилась, загрохотала война. Решительное наступление, быстрое продвижение, первые тяжёлые бои, первые потери. Как и ожидал, Коскела скоро потерял свой небольшой заряд воодушевления, и за первый же военный месяц вернулся в знакомое по предыдущей войне унылое состояние хронической усталости, голода, грязи и хмурого безразличия ко всему и вся — так было проще воспринимать невыносимую действительность. Он хорошо и умело выполнял свою работу, его взвод действовал успешно, солдаты его обожали и беспрекословно слушались — всё так, как и должно быть.
С Ламмио он виделся часто. На совещаниях в штабе, на привалах и переформированиях, зачастую просто на дорогах и болотных тропах они оказывались рядом. Едва заметные улыбки, которыми они обменивались, были для Коскелы большим утешением. И ещё красота — что бы ни случилось, Ламмио оставался безупречным, чистеньким, хорошеньким, словно картинка. И чтобы он таким оставался, Коскела готов был сам влезть в любое кровавое месиво.
Изредка выдавалась возможность перемолвиться словом, немного посидеть вместе, покурить. В окружении сослуживцев Ламмио с ещё большим усердием и напыщенностью, чем прежде, нацеплял на себя вид строгости и офицерского достоинства. Он действовал на нервы всем от начальства до солдат. Он упрямо ратовал за дисциплину, донимал бойцов, назначал взыскания — делал всё то, чего делать не стоило, но Коскела не собирался его воспитывать. Пусть бы только не лез под огонь и берёгся. Он создан, чтобы заниматься любовью, а не этой жестокой бессмыслицей — вынеся этот вердикт, Коскела не сердился на него за несуразность, за несносность и трусость. Впрочем, как можно говорить о трусости при отсутствии опыта? Это были первые для Ламмио боевые действия, и вполне естественно, что он робел и терялся. Простым солдатам выбирать не приходится, а у Ламмио была возможность отсидеться, и кто бы по собственной воле отказался от этой возможности?
Когда ему всё же приходилось самолично руководить какими-то небольшими операциями, Коскела был рядом с ним. Был рядом и на штабных собраниях, когда обсуждался план ближайшего наступления или манёвра. Командир их роты, капитан Каарна, пожилой и опытный ветеран Первой мировой, к Ламмио относился с плохо скрываемым презрением, но зато с отеческой лаской и печальной добротой к тем, кому знал цену — и Коскела был из них, надёжных и верных, действительно ведущих войну офицеров. Выслушивая свою боевую задачу, Ламмио забывал держать лицо. На его бледной физиономии был написан явный испуг. Напряжение, нервно подрагивающая в пальцах сигарета, осторожная оглядка по сторонам, тяжёлый вздох — должно быть, от страха не столько смерти, сколько страха не справиться. Он казался жалким, притихшим, поблёкшим и одиноким. Порой даже в обход приказа Коскела делал всё, чтобы прикрыть его и отправить на более безопасный участок.
Выразить свою благодарность Ламмио мог только взглядом. И когда они изредка оставались наедине — склонённым лицом, прикосновением лбом к плечу, грустной улыбкой. Коскеле этого было достаточно. Он к Ламмио не прикасался — собственные руки никогда не были чисты, да и лицо тоже. Но зато Коскела чувствовал, что Ламмио ценит его всё выше. Может быть, в этом крылась причина, по которой Коскела прощал его слабость, даже подспудно радовался ей и извинял его оплошности: если бы Ламмио был храбрецом, был самодостаточен и разумен, то не осталось бы причин, для этого виноватого робкого взгляда, для осторожного, едва ощутимого прикосновения нежных губ, которым Ламмио касался его закопчённой щеки, прежде чем уйти.
Тут витала и угроза: в их прежней жизни, когда Ламмио был блистателен и уверен в себе, Коскела мог надеяться, что не позволит возникнуть чувствам. Но теперь, чем больше Коскела для него делал, чем больше его жалел и чем Ламмио становился ничтожнее, тем непрестаннее, острее и пронзительнее звучала нежность, которую Вилхо к нему испытывал. К этому примешивался ещё и зов плоти. За последние полгода Коскела привык к его телу, к удовольствию, и теперь, лишённый ласки, тосковал по ней. Конечно, усталость, бои, таскаемые тяжести, льющаяся кровь и завывание обстрелов заскучать не давали, но всё же каждый раз, когда он видел Ламмио, он чувствовал, как отзывается сердце и как всё внутри радостно вспыхивает, хотя бы от воспоминания… Так как же Коскела мог бросить его, махнуть на него рукой и предоставить самому вариться в собственной несостоятельности? Нет, себе в убыток и даже порой во вред своему взводу, Коскела старался его оградить и уберечь.
Вскоре об этом можно было перестать волноваться. В конце июля в бою погиб капитан Каарна, и его должность занял Ламмио. Был ли он менее компетентным командиром? Возможно, но у него было не так уж много простора для ошибок. Он лишь следовал указаниям, которые поступали из батальонного штаба. И потом, как бы Ламмио ни цеплялся за своё командирское достоинство, он всё же понимал, что опыта ему не достаёт, и потому деловито прислушивался к тому, что ему говорили знающие товарищи. Самодурством и своеволием он не страдал — хотя бы при разработке боевых задач. По сути, он был даже вполне сносным руководителем: берёг личный состав, как ему советовали, не предпринимал рискованных действий лишь бы выполнить спущенный сверху приказ, много времени уделял вопросам снабжения и вообще аккуратно и тщательно относился к несению своих обязанностей. Ну и, конечно, поддержание дисциплины — само по себе это неплохо, если бы не тон, какой Ламмио взял.
Коскела знал, что солдаты, особенно финские, особенно погрязшие в войне среди непроходимых лесов и болот, это сброд, который стоит в шаге от того, чтобы превратиться в разбойничью шайку. Они в любом случае будут воровать, сквернословить, нарушать устав, терять амуницию, вернее, просто вышвыривать её, как только в ней пропадает острая нужда. Заставить их идти в бой можно только собственным примером. Чтобы командовать такими людьми, нужно быть с ними на одной волне, нужно самому быть одним из них — таким же усталым, голодным, промокшим и оборванным. Потому Коскела и жил со своим отрядом — спал и ел вместе с ними, на бесконечных лесных переходах шёл среди них, так же, как и они, таща станины и пулемёты. Своим присутствием он сохранял над ними контроль. А язвительными замечаниями и взысканиями ничего не добьёшься.
Став командиром роты, Ламмио окончательно отстранился от участия в боях. Конечно, возле линии фронта и в его палатку, как в любую другую, мог прилететь снаряд. Но всё же Ламмио с удовольствием пользовался привилегиями, которые ему предоставляло его положение: чистотой, относительным спокойствием, путём налегке и снабжением по высшему разряду. Он не бездельничал, не развлекался, он постоянно работал, но это была не такая работа, какую выполнял Коскела. Видеться они стали реже, но Ламмио по-прежнему нуждался в нём и в его помощи. Ламмио теперь мог ничего не делать сам, а только лишь распределять задания среди подчинённых. Многие офицеры за глаза называли его выскочкой и наглецом и ни в грош не ставили. Теперь его ещё меньше уважали, хотя внешние приличия соблюдались и субординация была чёткой как никогда. Всего на нескольких человек Ламмио мог положиться, и едва ли среди нашёлся бы кто-то, кто относился бы к нему лучше, чем Коскела. Но Коскела слишком закопался в грязь со своими тупыми выродками — как Ламмио их называл — и потому Ааро почитал более подходящей для себя компанией общество лейтенанта Карилуото, с которым каким-то чудом сумел подружиться. Карилуото тоже Коскеле нравился — молодой, амбициозный, наивный, так и пышущий прописным благородством, но вместе с тем очень добрый и честный.
Так пробегали дни, стремясь к осени — бои, усталость, смерть товарищей, каждая из которых пока ещё была трагедией, разорённые несчастные русские деревни и советские солдаты, слабые, растерянные, беспомощные и безвольные — по крайней мере, те, что едва живыми попадали в плен, чтобы тут же быть убитыми. Коскела тоже не был одинок. Из своего взвода он выбрал парнишку посообразительнее и повеселее — Урхо Хиетанена, и слегка приблизил его к себе, сделал своим негласным заместителем. Хиетанен, простой деревенский парень, ловил каждое слово командира, уважение и преданность его были безмерны, хотя сам Хиетанен был тот ещё зубоскал и пройдоха — но не злой. Такие бандитами не становятся, в отличие от половины остального взвода. Другая же половина была аморфной и безликой. Так уж выходило, что толковые бойцы, отчаянные, злые, не боящиеся убивать и сами не страшащиеся смерти, обязательно притом были злодеями и ублюдками. Тут больше всех отличались Лехто — садист с тяжёлым взглядом убийцы, которого ни в коем случае нельзя было оставлять рядом с русскими пленными, и Рахикайнен — спекулянт, мародёр и насильник, который тоже Коскелу по-своему уважал, но притом нарушал все возможные правила. Ничего не поделаешь, и с такими нужно считаться. Когда того требовали обстоятельства, Коскела молчаливо прикрывал их воровство и проделки, закрывал глаза на то, что некоторые на целые ночи отлучались и неведомо где рыскали. Были конечно и хорошие, добрые парни, послушно идущие куда прикажут, но такие умирали скорее всего.
Так и в тот памятный августовский вечер. Было тихо. Их рота стояла второй день на отдыхе, ждала пополнения после недавних кровопролитных боёв. В прохладном воздухе уже веяло осенью. Ночи перестали быть белыми. Взвод Коскелы готовился ко сну. В большую походную палатку набилось человек двадцать и каждый старался пристроить ноги поближе к горящей в центре печке. Все ещё пересмеивались, толкались, переругивались, осторожно посматривая на Коскелу, честили на все корки проклятущее начальство, начиная командиром роты и заканчивая Маннергеймом. Коскела сидел, рассеянно уставившись на огонь за дверцей печурки, иногда принимал из рук устроившегося рядом Хиетанена одну на двоих чашку, из которой они прихлёбывали кофе-суррогат. Хиетанен исхитрялся приготовить ячменный кофе вполне пристойным.
Мысли медленно ворочались в усталой голове, перебирали труды и заботы, потери и надобности, примерный план дальнейшего наступления и извилистые дороги до Петроскоя. Раз в пару минут, словно это было неотъемлемой частью мышления, возникал образ Ламмио. Коскела уже не удивлялся этой привязавшейся странности. Он не помнил, когда это началось, и что стало причиной. Не признак ли это болезни, которой ему следовало бы избежать — не называть его любимым, не называть милым, своим. Но именно таким он представлялся — любимым и милым, размытым, сотканным из тонких пёрышек и лесок, его лицо, его голос, улыбка, ощущение счастья, овевающее сердце теплом, воспоминание о зимних солнечных днях… Он был рядом. Достаточно выбраться из палатки, пройти несколько десятков метров, отыскать импровизированный штаб — он будет там, в тусклом мареве керосиновой лампы будет курить, копаться в бумажках, прислушиваться к радио, изящным жестом подпирать рукой голову. Коскела наверняка знал, какой он — как всегда чистый, сияющий, безупречный, но в угоду позднему вечеру в одной рубашке, усталый, расслабленный и беззащитный.
Можно рассчитывать на неспешный разговор. Может, даже удастся выманить его на улицу, немного пройтись, взглянуть на звёзды, по-волчьи улыбнуться ему в темноте. Коснуться его руки, а может ощутить под своими, обветренными и истрескавшимися, его мягкие губы, может даже опуститься перед ним на колени… Но нет, Коскела знал, что ничего этого не сделает. Во-первых, потому что это глупости, которым не место и не время. Во-вторых, он сам слишком уж грязен и чумаз, а идти чиститься — лень и темно. В-третьих, эта его вечерняя меланхолия — лишь от скуки. В-четвёртых, он не станет навязываться. Ламмио в нём сейчас не нуждается. Нужно сохранить свою свободу — свободу не ходить, хотя бы если не зовут. В-пятых, необходимо уберечься от того, что следует назвать любовью — любовь ему не по карману, а такие хождения как раз-таки и приковывают его всё крепче. В-шестых, его место здесь, на земле, на затоптанном брезентовом полу, среди простых солдат, уважающих и ценящих его, а не в тех безопорных небесных пространствах, куда он возносится, но где он — посторонний. В-седьмых, Ламмио дурак и лицемер — Коскела готов простить ему и то, и другое, но угораздило же связаться…
За стеной палатки раздался приближающийся гомон. Входной полог зашевелился, из темноты внутрь пролез солдат с большим рюкзаком, с винтовкой, и за ним второй. Тут же поднялась суета. Вошедший с первого шага устроил бедлам — на кого-то наступил, кого-то толкнул, завертелся и тут же весело забурлил, заговорил со всеми разом.
— Нам велели обратиться к Коскеле, это ведь ты? — солдат глянул на Вилхо со снисходительной ухмылкой. Это был мужчина лет под сорок, явно резервист, явно только что из дома — ещё не успел испачкаться и обтрепаться. Коскела не требовал от своих людей обращения по форме, но даже его слегка покоробило такое явное панибратство с бухты-барахты — ему было безразлично, но попадись они любому другому офицеру, и нарвались бы на проблемы. Впрочем, самых проблемных всегда отправляли именно к Коскеле.
— Да, — он ответил лениво и медленно, нарочно выждав несколько секунд, чтобы суета улеглась. Но не тут-то было.
— Ну, значит мы в твоём распоряжении. Нас направил сюда командир роты. Экий он у вас серьёзный молодой человек, прямо пар идёт. А мы в пополнение, я Антеро Рокко, а он — Сусенен, мой сосед. Он у меня стеснительный, не обижайте его, ребята. Мы из Карелии, хотим отвоевать свою милую землицу обратно, так-то. Хорошие люди зовут меня Анти… Эй, чего разлёгся! Ну-ка, сынок, поднимайся, уступи место старому солдату. Давай, Сусси, устраивайся вот тут, укройся шинелью… — они шумно полезли к противоположному краю палатки — оно и понятно, чем дальше от входа, тем теплее и спокойнее. Буквально на каждого этот Антеро опёрся, каждого растормошил, всех растолкал и отвоевал себе столько драгоценного пространства, что оказалось даже с избытком. Но всё это он проделывал так забавно и дружелюбно, что почти все, возмущаясь и отпихиваясь, посмеивались. Антеро устроил целый переполох, а примостив своего приятеля и улёгшись сам, уснул мгновенно.
Коскела не разделил общего веселья и лишь задумчиво следил за перемещениями. Что-то было не так, что-то его сразу насторожило. Сердце кольнуло непонятным беспокойством. Он привык всё примечать, зорко вглядываться в окружающий мир. В бою любая мелочь могла стоить жизни. Волнение с ошеломляющей быстротой разрасталось и охватывало его. Он ощущал приближение чего-то опасного, агрессивного, невозможного — словно видел боковым зрением, как ядовитая змея заползает в дом… Все его реакции и чувства обострились. Напряжённо соображая, он всмотрелся в пришедшего и вскоре в поднявшейся внутри буре ассоциаций отыскал причину. Этот Антеро Рокко — именно в нём что-то невыносимое, в его лице… Коскела мельком увидел его при свете тусклой лампы, и потому не сразу сообразил, но теперь найдя ответ, уверился — это лицо ему знакомо. Ну конечно, Эрик! Тот мальчишка, с которым три года назад убежала Аста — сходство было явным.
Ещё не понимая, что это значит, ещё не доведя до конца разъедающе горькую мысль, Коскела сунул кружку Хиетанену, поднялся и выбрался из духоты палатки. Ночной воздух освежил его, а догадка ковырнула длинным ледяным ножом где-то под лопаткой. Мысль ещё вертелась, обретая форму, а он уже торопливо шёл к штабу. Когда расстояние было преодолено, он достаточно всё охватил. Глупо, нелепо, бред, а всё-таки: рассказ Миины о том, что Харьюлу соблазнил и погубил судья Халленберг, похожий на Халленберга Эрик, укравший у них Асту, и этот Антеро — такой же, свалился неведомо откуда, и только что был у Ламмио. Страх беспочвенен, абсолютно ничего здесь нет, совпадение, случайная схожесть. Эрику сейчас лет двадцать с небольшим, а между Ламмио и Астой нет никакой связи. И всё-таки Коскеле уже не хватало дыхания.
Он забежал в штабную палатку. Работающие тут радист и писарь подтвердили, что к ним заходили двое заполошных резервистов, которые слегка повздорили с Ламмио, после чего тот ушёл. Чертыхаясь, Коскела выскочил на улицу и поспешил, по дороге соображая, куда идёт. В мозгу у него билась необходимость предотвратить грядущую опасность — ту ужасную, которую он не предусмотрел в прошлый раз и потерял самое дорогое. Мысли мешались и путались, наскакивали друг на друга, как льдины в ледоход. Тут же ему вспомнилось давнишнее отчаяние Миины, тогда показавшееся ему бессмыслицей — она была права. Она была так же смятена, как он сейчас, и даже больше, больнее, хуже, дольше, а он не прислушался и отпустил грабителя…
За полчаса Коскела обошёл все места, где Ламмио мог быть, у нескольких встречных и часовых спросил, не видели ли его. Всеми силами он старался успокоить охватывающую панику, прикладывал руку к разрываемой стуком груди, а когда сердце кольнуло болью по-настоящему, он резко остановился. Сел на попавшийся ящик и твёрдо сказал себе, что причин для беспокойства нет. Нет ни единой. Ничего страшного случиться объективно не может. Он несколько раз глубоко вдохнул, поднялся и уже более спокойно и методично продолжил поиски. Расширяющимися кругами он обходил лагерь, пока не вышел на тропинку, которая, как он знал, вела к маленькому лесному озерцу неподалёку. Ведомый наитием, он пошёл туда, и отыскал наконец.
Глаза в синеватой полумгле, оставшейся от белых ночей, видели уже достаточно хорошо. Среди сосен Коскела различил у укутанного туманом берега белеющий призрак рубашки. Ламмио сидел на поваленном стволе, обхватив колени, прижав руку ко рту, странно сжавшись. Коскела подошёл к нему и опустился рядом. На место страха пришло мгновенное облегчение, но и другой страх.
— Что с тобой такое, ты чего тут сидишь, Ааро? — Коскела поспешно набросил на его плечи свой китель и обнял его.
— Ничего, всё в порядке. Просто устал немного, голова заболела, вот я и пошёл прогуляться, — Ламмио старался говорить просто, но с ним явно было что-то не так. Его лицо было ещё более жалким и растерянным, чем на собраниях перед боевыми действиями, и на коже у глаз смутно отсвечивали только что размазанные слёзы. У него постукивали зубы, и весь он дрожал — замёрз.
— Нечего возле линии фронта гулять, тут повсюду окруженцы, ты же знаешь. Неужели ты это из-за резервиста, который заходил в штаб? Антеро Рокко? Ты его знаешь? Видел прежде? Что он тебе наговорил? — Коскела обхватил его и, коснувшись, ощутил яростный жар его кожи — температура была явно повышена. Коскела и хотел бы подумать, что это внезапно накатившая простуда, что это нервный срыв, лихорадка перенапряжения. Меньше всего он хотел допустить, что дело в этом наглом резервисте, но следовало принимать факты, причины и следствия, какими странными они ни были.
— Нет… Не знаю… Мне так тяжело, Господи, что же теперь будет со мной… — Ламмио суматошно завозился, закрутился в его объятьях, ткнулся обжигающим лицом в шею и задышал так, словно сдерживал болезненный стон.
— Ничего плохого с тобой не случится, ну что ты. Ты ведь можешь отослать его, перевести в другую роту, чтобы он тебя не раздражал. Сделать это просто, я помогу… Ну пойдём, ты, кажется, заболел, тебе нужно прилечь, — Коскела крепко прижимал его к себе, действительно переживал за него, и не сразу понял, что происходит — Ламмио обнимал его в ответ. Он цеплялся, проникал обжигающими руками под одежду, его действия были какими-то бессвязными, автоматическими, как во сне, но их можно было расценить единственным образом.
— Да, да, нужно… Я точно сойду с ума…- Ламмио упал спиной на землю и потащил за собой. Коскела пытался его удержать, привести в себя, успокоить, но как тут самому остаться спокойным? Остатков благоразумия хватило лишь на то, чтобы подложить свой китель Ламмио под спину и руку — ему под голову.
Вилхо и так был на взводе от беготни. У него и так слишком быстро колотилось сердце. Он так соскучился по Ламмио за последние летние месяцы, так стосковался, что теперь, по-настоящему прикоснувшись к нему, уже не мог остановиться. Всё это было слишком знакомо ему, слишком дорого — сладость невыносимо притягательных губ, мягкость кожи, податливость тела, его человеческий запах — Коскела давно его не чувствовал, а теперь он, к тому же, был огранён долгим днём, дымом костра, влажным лесным туманцем, и был так солбазнителен, что тянуло завыть. А тут ещё Ламмио сорванным шёпотом твердил «пожалуйста», выпутывался из штанов и не давал отстраниться.
С Ламмио было не всё в порядке, и воспользоваться его истеричным состоянием было неправильно и жестоко, но ещё более жестоко было бы отказаться. Да, немыслимо — прямо так, ни с того, ни с сего, на земле, в лесу — неудобно, холодно, грязно, опасно. Но, с другой стороны, именно так — на лесном покрове, под чёрным небом, как ещё никогда и никогда впредь, дико и отчаянно. Влажный стылый мрак мха и хвои под руками и коленями и нежный жар его кожи, её солёный вкус, его дыхание и горячая сухость губ, его тесная шëлковость, его стоны, которыми он переполошил бы весь лагерь и русских в придачу — приходилось закрывать ему рот, приходилось держать его тщательно, но ещё крепче Ламмио держался за него в ответ.
Голова переставала работать, и Коскела уже не в силах был доискиваться до причин, до связей — он подумает об этом завтра. Несмотря на все испытываемые неудобства, ему было слишком хорошо сейчас. Хорошо ему могло быть лишь с тем условием, что он видел и чувствовал — Ламмио хорошо тоже — или, по крайней мере, ему это настолько необходимо, что он не замечает ни боли, ни холода… Изо всех сил толкаясь в него, задыхаясь от наслаждения, каким-то краешком сознания Коскела сознавал, что это и есть точка невозврата. Ему теперь от Ламмио не оторваться, теперь он вошёл так глубоко, что этого не излечить никаким временем. Дело в нависшей над их немудрёной любовью смутной тени угрозы, в уязвимости их связи, прежде не закреплённой ничем. Но теперь она крепка. Страх потери раскрыл ему глаза, раскрыл сердце, пусть этот страх беспочвенный — хоть бы так.
После Ламмио пришёл в себя и слабо улыбнулся. Устало уверил, что всё в порядке, что просто перенервничал сегодня и теперь хочет спать. Коскела помог ему привести себя в порядок, отряхнул от лесного сора и довёл обратно до штабной палатки, до закутка, где Ламмио ночевал на походной постели. Конечно, всего лишь временная стоянка в лесу, тут не стоило ждать изысков, но Коскелу до глубины души тронула эта чистоплотная скромность, аккуратно уложенные вещи, каждая мелочь на своём месте, ничего лишнего — изящный и тонкий дивный маленький мир в жёлтом свете керосиновой лампы. Коскела не поместился бы в этом мирке, но остро ощутил, как нуждается в том, чтобы его защитить. Какая опасность ему грозит, и грозит ли? Он и об этом подумает завтра.
Устроив Ламмио на ночлег, Коскела нетвёрдым шагом вернулся в свою палатку. Ему, как командиру, не полагалось бороться за место — Хиетанен тут же уступил ему лучшее, для него прибереженное. Коскела лёг и закрыл глаза. Вновь он почувствовал врага рядом. Но не этот ли неведомый враг подарил ему короткое, хрупкое, как северное лето, последнее счастье? Коскеле было хорошо и спокойно, но лишь до завтра, когда придётся думать, сражаться и страдать, наверняка. Хорошо бы завтра не наступило.
На засыпающее сознание наплыл образ Миины — её бесплодная борьба, её боль, горе её потери. Даже если ему предстоит то же самое, даже если ещё тяжелее, он не отступится, так же, как и она. Он не отдаст своего сокровища, с кем бы ни пришлось драться. Но и это завтра. А сегодня он уже спал, усталый, полный любви, нежности и тревоги. Вот и всё. Сон накроет его. Настанет таинственный жуткий мир, в который мы еженощно, привычно, без страха, погружаемся, как дай бог погрузиться в смерть.
Примечания:
https://vk.com/untertan?w=wall-86181932_5189%2Fall