Elisenvaara

NC-17
Завершён
114
2
автор
Размер:
560 страниц, 305 770 слов, 35 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
114 Нравится 149 Отзывы 43 В сборник

14

Настройки
Теперь Халленберг был здесь всей своей сутью, всей трепетной душой и телом, чужим, но подвластным ему, как блестящий и верный хирургический инструмент в крепкой руке. Словно зверь, совершенный, сильный и жёсткий, выращенный для труда и сражений, а не для любви, ну так что ж? Всё зависит от рулевого. Эмилю ни врождённая природная грубость шкуры, ни опьянение не мешали быть чутким, лишь добавляли летящей стремительности. Он владел собой, наконец-то, это он, опускаясь на колени, с великой бережностью придерживал своего мальчика под спину и голову, укладывая его, тысячу раз прекрасного, как можно мягче на постели мхов. Он и раньше был рядом, буквально под кожей, в жаркой крови, бегущей по тонким синим венкам век и запястий: эти сны, эта весна и сплетённые слова стихотворений, это счастье для Антеро — от него. Эмиль спал некрепко и, словно сквозь полудрёму, отрешённо наблюдал, как жизнь проносится мимо, изредка видел своего изумительного мальчика и каждый раз тянулся к нему. Но тщетно. Но теперь он дождался освобождения. Теперь ничто его не сдерживало — Антеро, уставший и измотанный, покорно отступил в темноту, удалился в озёрный берег, и Халленберг мог совершенно сам управлять рукой, когда кончиками пальцев и с замиранием сердца обводил столь любимые, столь драгоценные, столь знакомые черты. Любимый мальчик с благодарной жадностью ловил эти прикосновения, подавался им навстречу, наслаждался ими. Эта копия была неполной. Теперь Халленберг яснее видел разницу между Харьюлой и Ламмио. Харьюла был милее и дороже. Но Ламмио, горячий и настоящий, смотрел на него счастливо, спокойно и торжествующе, он был здесь, в этом ночном сумраке, в стылости влажного лесного покрова, во мхе и хвое, в клюкве и вереске, как в седьмой симфонии. Он лежал, возясь и приподнимаясь, стремясь навстречу, отвечая на объятие, отвечая на желание ещё большим желанием, тихо сияя, рассеянно улыбаясь и торопливо расстёгивая на себе одежду, дыша и пульсируя, умоляя, почти скуля. Ну конечно. Дважды просить не придётся. Таким и должен быть его мальчик. Такие у него должны быть залитые тёмным синим туманцем глаза, такие нежные губы. Разница невелика, и легко предположить, что это Харьюла и есть — проживший несколько лет, повзрослевший, чуть загрубевший в соснах и осоках. Более породист и мужественен — по сравнению с Харьюлой, да. Харьюле было слегка за двадцать — молод не до преступности, но, в сравнении Ламмио, тяжёлым и горячим от выпитого и страсти, Харьюла вспоминался трогательно хрупким и юным, как кружевной осенний ледок, неприкосновенным, невинным, холодным. Сердце Эмиля сжималось от жалости и острой тоски по его юности, по его хрупкости, по его сладости — нежнее, чем пух на груди голубки, по лёгким и гибким костям, почти не отягощённым бренным мясом и бурлящей кровью. Но вместе с тем сердце ширилось и расцветало от поцелуя крови и щедрой плоти — Ламмио дарил его сам, кидаясь вперёд и вверх, норовя прикусить губы, продлить каждое мгновение. Вкус алкоголя не искажал картины, потому что и Антеро был им полон, как и запахом костра, леса, войны и долгого дня. Долгожданное прикосновение пальцев к пылающей коже на его груди, колотящее сердце — прямо здесь, под собственным сердцем. Выбивая из него сдавленный стон, Эмиль в неистовом поцелуе накрыл собой всю его красоту, вдавил в брусничную хвойную тяжесть постели, полную муравьёв, червей и могильного холода — как тогда. Ведь было? Пусть не было здесь, но могло быть в неком другом, лучшем из сценариев. Халленберг мог создать его сейчас, пока беловатый ночной мрак не рассеется, вспомнить. Таланта у него хватит, воображения, поэзии, любви — Халленберг был так ими полон, что мог бы перевернуть мир. Ламмио давал ему силы. Словно делясь величайшим вдохновением, Ааро за шею притягивал его голову в себе, приникал губами уху, чтобы прошептать «я люблю тебя» — этого хватит. Это продлит, навек остановит мгновение перед тем, как душа грешника отлетит в страны неизреченные. Снова ловя в темноте его звериные и кроткие глаза, Эмиль созидал прямо сейчас — вся жизнь лежала на ладони. Между их переплетённых ладоней. Начать созидание следовало с точки на распутье — того дождливого апрельского утра, единственного, потому что перед ним лежала единственная ночь… Халленберг не причинил Харьюле боли и вреда, не нарушил святости его тела. Их ночь казалась Эмилю не осквернением, а наоборот, высшим богослужением. Утром Харьюла двигался неспешно, был задумчив и тих, его взгляд был печален и непроницаем. Он выполнил свою часть договора, и одевался спокойно, не стыдясь, не мучаясь, но и не поднимая глаз. На вопрос вернётся ли он, Харьюла ответил робким «да». Халленберг дал ему свою винтовку и поцеловал: поймал его лицо в ладони, приподнял и прижался к его губам, ощутил на миг его цветочную сладость. И в этот миг понял, что пути назад отрезаны: он не сможет жить без этого мальчика. Любовь, и без того давно заполонившая душу, взметнулась ярким всполохом и подтвердила: ни жизни, ни смерти, ничего без Ааро не будет, ныне и присно, и вовеки веков. Это не простое увлечение, не мимолётное вдохновение, не минутная прихоть — это навсегда. Уже терзаясь от разлуки, Эмиль проводил его взглядом. С ружьём в руке Харьюла вышел, под проливным дождём пересёк двор усадьбы и подошёл к заколоченному хозяйственному домику, где содержалась его волчица, командир красного женского отряда, Миина Малин — самая важная из заключённых, уже помилованная, спасённая этой ночью и жертвой, которую Харьюла принёс. Халленберг наблюдал, остановившись у окна. Он не мог ни отойти, ни сесть, ни закурить, ничего делать, только ждать, когда Харьюла вернётся. Ведь он вернется? Он обещал. Минуты бежали вместе с ручейками, струящимися по стеклу. Харьюла вывел связанную заключённую, они направились к перелеску и скрылись. Ливень шёл. Минуты сменялись. В этом ожидании почти не было боли, но было много тревоги и искренней старательной веры — вернётся. Эмиль существовал на протяжении этого времени как дерево, что замирает на долгую зиму, и лишь с возвращением солнца и весны снова зеленеет и перерождается. Без Харьюлы само течение жизни не двигалось с места. И всё-таки жизнь текла своим чередом. Под проливными струями к усадьбе выехал, взвивая грязь и шум, большой отряд всадников. Эмиль едва успел к ним присмотреться и сообразить, кто это такие, как они уже поскакали прочь. А когда он, догадавшись, выскочил на крыльцо, было поздно. Стук копыт уже унёс их. Часовой, который прежде охранял тюрьму Миины, а теперь бесцельно болтался по двору, на вопрос Халленберга с растерянным видом ответил, что всадники спрашивали о рядовом Харьюле. Часовой честно сказал им, что Харьюла по приказу судьи повёл заключенную на расстрел и указал направление. Халленберг понял, кто это был — командир Харьюлы, лейтенант Виртанен. Полубандитский отряд Виртанена стоял в разорённой усадьбе неподалёку и лейтенант уже не раз звонил Халленбергу, то разыскивая Харьюлу, то требуя его вернуть, то требуя его арестовать и судить за дезертирство. Озабоченность Виртанена вполне понятна: под его руководством белый отряд совершил, как ни крути, военное преступление, и этому были два живых свидетеля: Малин и Харьюла. На войне зверством, насилием и самосудом никого не удивишь, но Виртанена пугало то, что из-за Харьюлы обо всём этом — об изнасилованиях, пытках и расправе — знает теперь и судья Халленберг, а это уже высшая инстанция, от которой шашкой не отмахнёшься. Как раз таки задача судьи — разбираться с преступлениями и вычислять виновных. То, что на глухом отшибе Финляндии могло легко сойти с рук, здесь, в близости настоящего трибунала, могло обернуться для лейтенанта серьёзными проблемами. Виртанен мог растерзать Миину как врага, мог подстроить смерть Харьюлы, если бы снова получил его в своё распоряжение, но лейтенант не мог заткнуть рот тому, над кем не имел власти. Бесполезно было кидаться в погоню — не догонишь. Ничего не исправишь. Даже если бы Эмиль в ту же секунду приказал седлать лошадей, проволочка была бы более длительной, чем тот десяток минут, за который свершится задуманное переменчивой судьбой. Остаётся только ждать вердикта. Дождь перестал. С апрельской непосредственностью вдруг выглянуло и пригрело солнце. По раскисшей земле, с разрываемым болью, тоской и страхом, тяжело, неподъёмно, словно гвоздями набитым и бьющимся сердцем Халленберг вернулся в дом, упал в кресло, выругался и закрыл руками лицо. Схема спасения Миины, которую он так тщательно выстроил, оказалась карточным домиком, и первый непредвиденный порыв злого ветра сломал её. Есть ли в этом вина Эмиля — что он не предусмотрел опасности, которая нагрянула не так уж внезапно? Нет смысла терзаться. Ему не будет жизни без этого мальчика, а виноват ли в этом сам Халленберг, или кто-то ещё — неважно… Погоня настигнет Харьюлу и Миину, это неизбежно. Наверное, уже настигла — они не могли уйти далеко и скрыться им негде: с острова, где стоит Бринхолл, на большую землю ведёт лишь широкая полоса болотистой земли с двумя дорогами и несколькими тропами и мостами, лес редок, поле открыто, берег чист. Что дальше? Лейтенант Виртанен жаждет убить Малин, ведь она не только жертва его преступления, но и его кровный враг — он знает это, и никакое помилование, даже будь оно совершенно официальным, не переубедит этого кровожадного белого зверя. На Харьюлу Виртанен вряд ли поднимет руку, ведь если Харьюла будет убит, это окажется куда более тяжёлым проступком, чем убийство пленного противника. Как бы он ни ненавидел Харьюлу, Виртанен не захочет брать такую ответственность, ведь нет надежды замять дело — лейтенант знает, что ему в любом случае придётся объяснять свои действия судье. Итак, их нагонят. Харьюла будет говорить, что Миина помилована, но его не станут слушать. Миина окажется в смертельной опасности, и Харьюла непременно встанет на её защиту. И вот соломинка, отделяющая жизнь от смерти: как далеко Харьюла зайдёт? Окажет ли он вооружённое сопротивление целому конному отряду, своим бывшим товарищам? Если да — его сейчас же застрелят, ведь их намного больше, и они уже не считают Харьюлу за своего, для них он предатель и отщепенец. Если нет — Миину растерзают у него на глазах, но у самого Харьюлы будет шанс остаться в живых… Зная о благородстве и чувствах Харьюлы к Миине, следует предположить единственно возможный вариант: Ааро не сможет безучастно смотреть на смерть девушки. У него в руках винтовка — та самая, которую Халленберг ему дал. Получается, есть лишь одна надежда — на неисправность винтовки. А она действительно может быть неисправна. В своих угрюмых служебных делах предпочитая маузер, Халленберг редко из неё стрелял. Она была заряжена, но давно не чищена. Харьюла выстрелит из неё, но она даст осечку — стоит ли молить небеса о такой малости? Пусть от времени, воды и грязи сойдёт с места какая-нибудь крошечная деталька, пусть сорвётся резьба, пусть собьётся прицел, пусть возвратная пружина не дошлёт патрон — Халленберг всёрьёз просил бога, в которого не верил, о поломке, которая спасёт его, потому что спасёт Харьюлу, потому что спасёт этого проклятого Виртанена и его людей… «Только бы мне вернули его, только бы он был жив — я всё сделаю, я стану другим, стану лучше, я сделаю мир лучше, я всё исправлю, все будут счастливы — я и он, и все вокруг нас, и никто не будет страдать…» — Эмиль твердил это, не каким-то неизвестным богам, но себе самому, своим дрожащим ладоням, прижатым к глазам. «То, как я скверен, как низко я пал, и все эти казни и ужасы, кровь и муки — всё было неизбежно, ведь это война, такова людская природа. Но теперь, когда война закончена, можно начать сначала. На пепелищах и кровавых обломках мы построим новую, разумную и светлую жизнь, полную красоты и гуманности. Это ещё возможно, потому что эта жизнь — в Ааро, он воплощение всего чистого и доброго. Покуда он жив, ещё не всё потеряно — для меня, ведь не зря же я его полюбил. Я смогу его защитить, я сохраню его. Как это ни наивно с моей стороны, но я не усомнюсь в собственных силах, я буду стоять до конца…» — Халленберг готов был бормотать любую нелепицу, лишь бы заглушить разрывающее отчаяние и впихнуть в тяжело опадающее на каждом ударе сердце надежду. Так же, как и сегодня, туманная перспектива светлого будущего существовала и вчера. Но вчера Эмилю не было до неё дела. До будущего, до себя, до мира — плевать ему было на всё. Он был полон глубинного презрения к себе и равнодушен к мировому прозябанию. Опутанный грехом, усталостью, скудостью и пресыщением, безразличием, пьянством, жестокостью и ежедневными расстрелами — он сам был лишь комком грязи. Но не теперь. Теперь всё изменилось, всё перевернулось от такой малости: Харьюла может быть убит. Его чудесный мальчик погибнет — ещё вчера подобное не довело бы Халленберга до безумия. Что же заставило его поспешно переосмыслить систему собственных ценностей? Ответ прост — прошедшая небесная ночь. Как банально. Факт физического соития, как церковный обряд, возвёл любовь Халленберга, до этого бывшую фантазией и наваждением, в ранг непреложного закона. Теперь всё будет строиться на этом догмате. Как говорится: повалялись — женись. Больше Халленберг не отделял себя от Харьюлы. Узы брака никогда не казалась Эмилю чем-то священным, но его связь с Харьюлой ощущалась как союз действительно заключенный на небесах — в их постели. Теперь крепче и вернее этого ничего нет, теперь они принадлежат друг другу — ведь так в древности и бывало. Женой становились — отдавшись. Пусть всё это глупости, присущее максимализму юности, а не старческой умудрённой усталости, пусть он свихнулся — пусть, но никогда ещё Эмиль не ощущал свою любовь такой реальной, такой существенной и решительной силой. Она раздвигала ему рёбра и жгла, словно под рубашку насыпали раскалённых углей, она и впрямь способна была сдвинуть его с места, она могла заставить его измениться — только бы Харьюла вернулся. Никогда ещё Эмиль не хотел жить так сильно и жадно, как в эту минуту. Никогда ещё он не видел так ясно: будет ли он жить, напрямую зависит от того, будет ли жить Харьюла. «Я покончу с собой, честное слово, я повешусь — назло этому миру, от обиды, малодушия и истеричной прихоти, и пусть это будет распоследней дуростью, но пошло всё к чёрту! Только бы мне вернули его…» Истерика, придурь, а пожалуй и что-то от самолюбования, от эгоизма и позы, и всё-таки в этот момент, клянясь и чертыхаясь, мучительно прислушиваясь — не раздастся ли далёких выстрелов, Эмиль обретал новый смысл жизни. Взамен давно потерянного — новую тягу к созиданию, к добру и свету, к труду и честному служению. Прямо сейчас возвращались сказки, переполняли силы, возрождались молодость и огонь — может быть, чтобы тут же оборваться и рухнуть в могилу переломанной грудой. Лишь по прихоти всё это заключалось в любви к Харьюле. Лишь прихоть, что без него — как без бога, как без высшей цели, как без единственной радости. Эмиль мог позволить себе эту прихоть. Из-за таких-то прихотей люди и переворачивают мир. Минуты текли, на дворе палило солнце. Халленберг не мог сдвинуться с места. Слишком велик был страх сдвинуться, поспешить навстречу и раньше срока услышать ужасную, неотвратимую новость — окончательный приговор. Но разве судьба не могла быть хоть чуть-чуть благосклонна к нему? Она могла. Послышался перебор копыт и голоса. Отряд вернулся. Халленберг сидел, окаменев, не сводя глаз с точки на полу. Радоваться или погибать — лучше не знать до последней секунды — потому что, если быть рациональным, много более вероятен второй вариант… О крыльцо загрохотали сапоги, голоса приближались. Всё было кончено. Всё только начиналось. Харьюла был жив. Его привезли связанного и побитого, перекинутого через лошадь. Как рассказал злой и немного смущённый Виртанен, Харьюла, когда его догнали, действительно стал твердить о том, что Малин помилована. — Чёрт возьми, если она помилована, это какая-то ошибка, господин судья! Ведь я лично видел, как эта сука неслась во главе отряда красных шлюх. Когда мы окружили их, эти стервы, вместо того, чтобы сразу сдаться, в перестрелке положили нескольких моих ребят — отличных ребят, у которых дома остались жёны и дети. Так что я не намерен позволять этой мрази топтать нашу землю! Да, когда мы их изловили, мои ребята были чертовски распалены, и я закрыл глаза на то, что кое-кто из моих парней захотел, ну… Выпустить пар. Ну так что ж! Мы всего лишь использовали сучонок по назначению — им от этого не убудет. А потом, при транспортировке, они устроили побег — все сразу, и пришлось открыть огонь. Это подтвердят все мои люди до единого! А у рядового Харьюлы мозги набекрень. Он, слабак, видимо, распустил нюни из-за этой девки — потому что она дала ему, ведь самому-то ему духу не хватило… — лейтенант ещё много горячился и ругался, проклиная Харьюлу, который посмел в него целиться. Только целиться… Миина убегала по полю, а Харьюла остался, чтобы задержать свой отряд. Он уверял, что судья Халленберг помиловал заключённую, и его слова несколько охладили решимость бойцов. Но лейтенант стоял на своём — решив показать свою удаль и подать пример, он понёсся за Мииной на коне, размахивая саблей и намереваясь её зарубить. Харьюла, видя это, ждал до последней секунды, а потом вскинул винтовку и выстрелил. Но оружие дало осечку. Мастерским ударом, какому позавидовали бы пархатые русские казаки, лейтенант снёс Миине голову. Харьюла ещё успел увидеть это, прежде чем кто-то из солдат поспешно огрел его сзади прикладом. Харьюла упал, на него налетели, стали топтать — как же иначе, ведь он пытался убить всеми любимого командира. Но у него не вышло. И поэтому разорвать Харьюлу на части не решились. Куда более оправданным и разумным действием было избить его, скрутить и доставить в трибунал, чтобы там его судили, как предателя, по всем правилам и строгости. После всех преступлений, которые совершил отряд, этот акт справедливости и честного исполнения долга должен был обелить Виртанена и его людей. Халленберг сделал всё, чтобы подыграть грозному лейтенанту и умаслить его. Эмиль вертелся ужом и смог вывернуть дело так, что нашёл оправдания для этой досадной судебной ошибки. Малин действительно виновна, и Виртанен правильно сделал, что проявил бдительность и привёл в исполнение приговор, который должен быть ей вынесен. И правильно, что Харьюлу доставили в трибунал — теперь он не уйдёт от ответственности, за сочувствие красным, за неподчинение, за дезертирство, за угрозу старшему по званию — за всё он сполна ответит, но это будет не самосуд, не слепая месть, основанная на домыслах, а справедливый, официально задокументированный по всем правилам процесс. Харьюлу, не развязывая, зашвырнули в ту самую камеру, где прежде сидела Миина, и Халленберг выставил нескольких часовых, строго настрого приказав никого и близко не подпускать — особенно бывших сослуживцев Харьюлы. Эмиль как можно тщательнее играл свою роль, хоть внутренне его трясло. Он больше не мог позволить себе слабости, разгильдяйства и пьянства. Теперь он должен быть сильным, должен стать в тысячу раз лучше, хитрее, изворотливее и великодушнее, чем был — лишь тогда он сможет уберечь и удержать Харьюлу. Окружающие усадьбу рвы, заполненные телами расстрелянных красных, произвели за Виртанена должное впечатление — даже он от этой зловещей картины немного остыл, смутился и вскоре засобирался восвояси. Халленбергу как раз и нужно было от него избавиться, устранить единственную реальную угрозу. План дальнейших действий выстроился молниеносно. Харьюлу нужно держать здесь, как пленника — в Бринхолле он будет в безопасности и под присмотром. Виртанена так просто со счетов не скинешь — вряд ли лейтенант забудет о Харьюле, ведь Харьюла пытался убить его у всех на глазах. Виртанен наверняка будет время от времени наводить справки о том, как продвигается дело, но ему останется только зубами щёлкать. Халленберг со своей стороны, при своих полномочиях и власти, дело максимально затянет и запутает и в итоге, конечно же, приведёт к тому, что все обвинения с Харьюлы снимут, и он будет благополучно уволен со службы и отпущен. На это у Эмиля сноровки хватит, не зря же он когда-то учился на юридическом факультете, да и на войне в бюрократических делах поднаторел. Да и вообще, он человек умный, надо только взять себя в руки. Окончательное решение по делу должно быть вынесено не здесь, а где-нибудь подальше, в высокой коллегии, желательно в Хельсинки, где у Эмиля есть влиятельные знакомые — там Виртанен Харьюлу уже не достанет, и лишь там Харьюла получит свободу, документы и относительно честное имя обратно. Виртанен со своим отрядом убрался, Халленберг выждал для верности час и с облегчением, радостью и содроганием сердца приказал сейчас же привести Харьюлу. В своей вотчине Халленберг мог делать, что хотел, и вполне мог по собственному усмотрению содержать арестованного не в камере, а в одной из своих комнат. Освободить Харьюлу и позволить ему бродить, где вздумается, было нельзя — официально он пленник, но в доме ему будет комфортно — в той же милой целомудренной комнате с распятьем на белой стене, где он ночевал и прежде. Халленберг вызвал доктора. Тот не нашёл у Харьюлы особых повреждений, кроме нескольких гематом, вывиха плеча и, возможно, треснувших рёбер. После ухода доктора Харьюле принесли тёплой воды, чистой одежды, еды — Халленберг был тут же и всё контролировал. Тем же вечером, в тех же синеватых апрельских сумерках, что и ночью ранее, Харьюла сидел на краю своей постели изумительно живым: синяк ну скуле, разбитые губы, но его дивная красота не пострадала ничуть. Халленберг сидел напротив, на стуле и, тщательно подбирая слова, объяснял ему положение: он под арестом, но ему нечего опасаться, это временная мера, нужно только лишь подождать. Ему не стоит пока выходить на улицу, но внутри дома он ни в чём не ограничен. Харьюла лишь раз поднял на него полные горя, тяжести и слёз глаза, отвернулся и сдавленным голосом попросил оставить его одного. Халленберг согласно поднялся и прикрыл за собой дверь. Понятное дело, Харьюла очень подавлен. Он столько всего сделал ради этой девчонки — и всё зря, её жестоко убили, а он не смог этому помешать. И теперь Ааро, при всей своей честности и добрых намерениях, — предатель, арестант и находится в полной власти человека, которого имеет все основания считать чудовищем и извращенцем… Харьюла наверняка отдал бы ради Миины жизнь, но не смог. Винтовка не сработала. А вдруг он подумает, что Халленберг нарочно подсунул ему неисправное оружие? Нет-нет, это не имеет смысла, ведь Эмиль отпускал его не на сражение, а только лишь отвести Миину подальше, отпустить и вернуться… День был долгим, Халленберг валился с ног от усталости и напряжения, да к тому же ничего не ел. Даже странно: с самого утра он не выпил ни капли, не выкурил ни одной сигары, хотя прежде не мог без этого. Но теперь он не мог без другого. Все прежние, пустые и унылые зависимости решительно перекрыла новая, прекрасная и неумолимая… Было очень поздно, но едва Эмиль подошёл к своей постели, как весь содрогнулся. Как всегда пришедшая днём служанка поменяла бельё и застелила — не осталось никаких свидетельств прошлой ночи, и всё же Эмиль не мог спокойно смотреть на эту кровать. Это высокое изголовье, железные прутья, широкая мягкость матраца, керосинка на столике… Одурманенная радостью и благодарностью голова наполнилась нежностью и сладким запахом кожи Харьюлы, его хрупким и сильным телом, картина вспыхнула перед глазами, стоило их закрыть: Харьюла, сидящий на нём сверху, медленно двигающийся, тяжело дышащий, уставший под конец, перешедший к мягким рывкам… Но тут же по сердцу пробежало, не касаясь, ледяное лезвие: если бы не благословенная случайность, Халленберг бы его лишился. Но Харьюла жив. Какое счастье! Счастье? Харьюла с ним и пробудет ещё, как минимум, месяц, никуда не денется… Бедный мальчик, он так расстроен, он полон тоски. Но он молод и здоров, он светел и чист. Несмотря на эту потерю, его жизнь только начинается. Его сердце разбито, но оно заживёт. Он погорюет, но утешится, и всё с ним будет в порядке… Но сколько это займёт? Месяц? Год? Если Эмиль сейчас опять полезет к нему с непристойностями, то покажет себя именно что чудовищем и извращенцем, насильником, не многим лучше этого мерзавца Виртанена. Разумеется, Эмиль не собирался делать этого сегодня. И не завтра, не послезавтра. Не через неделю, не через год, но лишь тогда, когда Харьюла достаточно оправится и сам изъявит желание выказать благодарность за бесчисленные благодеяния, которыми Эмиль его окружит и опутает. Но если этого не случится? Что ж, так тому и быть. Главное, что он жив. Халленберг никогда ни к чему его не принудит и конечно не станет к нему приставать, а значит лучше и себя зря не растравлять волшебными картинами. И всё-таки картины не шли из головы. Всё-таки Халленберг лёг на кровать — просто потому, что стоило выспаться, а завтра с новыми силами приняться за работу. У него теперь много работы… Но чистая холодная постель жгла ему спину. Уже несколько лет как Эмиль не нуждался в регулярном удовлетворении плоти — казалось, он по праву лет взял верх над этой потребностью, или же попросту всё изведал и устал, или же попросту много пил и курил. Или же попросту не ведал любви. Что за чудеса. Днём ранее он был чуть ли не немощен, но сейчас ему буквально до слёз, до сдавленного стона, до боли, хотелось Харьюлу. Вчерашняя ночь была изумительной, но теперь этого казалось возмутительно мало! Харьюла вёл себя почти целомудренно, Халленберг тоже поскромничал и ни на чём большем не настоял, но это же просто издевательство, капля в море. Ему нужно больше, намного больше, ему нужно сейчас и будет нужно завтра, он с ума сойдёт, он истерзается… И завтрашняя ночь будет не менее трудной, и следующая — не менее. Потом, может быть, станет легче. А может, не станет. Неделя за неделей, покуда днём он будет видеть Харьюлу, ночью он будет изнывать от страстного желания близости с ним — именно с ним, и никто другой не поможет. Что ж, придётся терпеть. Раз уж он возвёл Харьюлу в ранг божества, остаётся только покоряться правилам собственной религии… Так побежали скорые весенние дни. Эмиль больше не пил и не тратил время попусту. Он старательно занимался делами своего трибунала, отправлял заключённых в другие тюрьмы, закапывался в документы, сворачивал работу так, чтобы как раз через месяц закончить функционирование. Но сердце своё он с собой не носил. Оно всегда было подле Харьюлы. Харьюла ещё долго тосковал. Он спал целыми днями. Когда бы Халленберг ни заходил к нему, находил Ааро на кровати, отвернувшимся к стене и лежащим без движения. Иногда — у этой стены сидящим. Его красота сводила Эмиля с ума. Милое лицо и остановившийся взгляд голубых глаз, его тихая кротость, его подавленность и вынужденная праздность, его грусть, похожая на безразличие ко всему на свете — всё Халленберг находил прелестным и трогательным, всему в тайне поклонялся, всё было желанным до невыносимости. Эмиль крепко-крепко держал себя, чтобы не сорваться, чтобы не сказать лишнего — того, что Харьюлу покоробит, и, главное, не сделать лишнего — не прикоснуться к нему, не наброситься на него. К счастью, привычка делала своё дело, и от этой ежедневной пытки Халленберг закалялся, и постепенно ему становилось всё проще себя контролировать. Проще, но вместе с тем тяжелее, потому что каждый промелькнувший день приближал срок, когда дело Харьюлы подойдёт к завершению и он обретёт свободу. И тогда Ааро будет волен уйти и уйдёт, и тогда не будет даже этой пытки… Они вместе ужинали и иногда обедали. Харьюла равнодушно брал самую хорошую еду с тонкого фарфора, и отвечал отрешённым молчанием на попытки Халленберга завести разговор. Пустые разговоры Харьюлу тяготили, а очень редко Эмиль мог изобрести что-то существенное, бытовое, что действительно стоило ответа. Лишь теперь стало очевидно, насколько Эмиль ему безразличен. До их встречи Харьюла думал о нём как о поэте и гуманисте и надеялся найти у него справедливости. Но скоро пришлось разочароваться. Реальность была сурова: Халленберг оказался пьяницей, извращенцем и палачом, хладнокровно стреляющим из пистолета недобитым казнимым в головы. Это его руками заполнены рвы вокруг поместья — Харьюла видел эти рвы. Лишь ради удовлетворения своей похоти Халленберг нарушил свои же белые правила и пощадил Миину. Пока Миина была заложницей, Харьюла был покладист — отзывался на пустые разговоры, терпел и делал вид, что Халленберг ему не гадок. От прихоти Халленберга зависела дорогая для Харьюлы жизнь, и потому Харьюла считался с ним и пытался его задобрить своим послушанием. А теперь Ааро незачем делать над собой усилия. Он и сам понимал, в какую беду попал. Пусть он не предатель и ни в чём не виноват, но он попытался убить своего командира — один этот факт подводил Харьюлу под расстрел. Сидеть ему в грязной камере или в опрятной комнатке с распятием на стене — это зависит не от него, но и там, и там он арестант. Эмиль отстоит его — и Харьюла, вроде бы, не против, жизнь ему всё-таки мила. Но ради собственного спасения он не станет унижаться, подыгрывать и изображать ласковое участие. Ради Миины — стал бы, но не ради себя. Харьюла ничего не хотел. Ни есть, ни пить, ни слушать музыку на ветхом патефоне, ни прикасаться к роялю, ни гулять. Халленберг каждый день с деланной весёлостью приглашал его выйти на прогулку — одному нельзя, но в сопровождении Эмиля ему определённо стоит взглянуть, как день ото дня хорошеет и зеленеет весна. Харьюла ограничивался тихим «нет» и прятал скорбный взгляд. Иногда к вечеру Халленберг всё же терял терпение. Харьюла не отталкивал его, не противоречил и не спорил, ничего не запрещал, да и как он мог? Ничто, кроме собственного благоразумия, не мешало Халленбергу чуть сократить мучительную дистанцию. Всё в этом доме Эмилю принадлежало, и Харьюла тоже, как и кровать, на которой Харьюла сидел, опустив глаза в ожидании, пока его оставят в покое. Абсолютно ничто не мешало и Эмилю сесть рядом — без прикосновения, боже упаси, но с отчаянно кружащим голову ощущением близости. Ворот рубашки, обнимающей светлую нежную шею, его человеческий запах, дивнейший из запахов — Эмиль понимал, что пожалеет об этом, когда придётся уйти, притворить за собой дверь и остаться одному, чтобы всю ночь терзаться и тихонько выть от тоски, одиночества и телесного голода. И всё-таки он подсаживался ближе, сцеплял на коленях руки — чтобы не дай бог. Он ведь не пристаёт, у него, честное слово, другое на уме. Эмиль заводил тревожные речи, понимая, что Харьюле от его слов не легче, а только противнее, всё же говорил, что сочувствует и понимает, что ему правда жаль, что Миина погибла. И это действительно было так. Халленберг чего бы только ни отдал, чтобы девчонка осталась жива — чтобы избавить Харьюлу от чувства вины и потери… И самая скользкая тема — неисправность винтовки. Жалеть ли, что она не выстрелила и не убила Виртанена, а значит не убила Харьюлу? В этих рассуждениях Эмиль неизменно путался, пока Харьюла однажды не прервал его досадливым: «Хватит уже, я вас не виню». Утешения были ему не нужны. И всё же весна расцветала, пусть только в окне. Изумрудно распускалась листва, пели птицы, ветер с залива был сладок и свеж, и рвы по приказу Халленберга тщательно засыпали землёй. Харьюла оттаивал. Халленберг по всему поместью разыскивал хорошие книги и приносил их ему. На второй неделе своего заключения Харьюла коснулся одной из книг, и для Эмиля это было немалой победой. Ещё неделю посомневавшись, Халленберг пустил в ход один из давнишних, уже не актуальных козырей. В его стопочку книг на столе Эмиль подложил свой старый поэтический сборник, которым до сих пор немного гордился. Через несколько дней Халленберг заметил заложенную в сборник закладку, и не был бы более счастлив, даже если бы Харьюла вдруг обвил его шею руками и поцеловал. Хотя бы о литературе они начали говорить. У Эмиля был обширный читательский опыт, а у Харьюлы совсем небольшой, но о Флобере и Бальзаке они имели одинаковое мнение, и это было очень приятно. Постепенно своим безупречным поведением, предупредительностью, тактом и деликатностью Халленберг завоевал какое-то подобие доверия, прощения или только надежды, что однажды будет прощён и помилован. Харьюла стал к нему чуть более снисходителен, иногда даже ронял мимо книги краешек улыбки или вздох. Как бы Эмиль ни хотел его физически, но и говорить с Харьюлой было огромным подарком — слышать его голос, изучать интонации, умиляться произношению, с чуткостью ловить, как в его словах и суждениях проступает его нежная душа, его природная доброта и праведность. Дело не во внешности и не в страсти — впрочем, это ясно давно. В самом поведении, в уступчивом характере, в благородной нравственной сути была его главная привлекательность и ценность. Он был прекрасным человеком. Самым лучшим, кого Эмиль знал. Вновь и вновь убеждаться в этом было высшей наградой. Мало что в жизни приносило Халленбергу столько удовольствия, сколько простой разговор с ним, скромная шутка, пойманный взгляд, пожатие плеч и, может быть, как бы ни было это самонадеянно — подобие дружбы? Нет. Это вряд ли. Нет тут никакой дружбы, потому что Харьюла в плену. Ни одного другого человека, кроме бессловесной служанки, он не встречает на протяжении дней, вот ему и остаётся говорить со своим любезным тюремщиком. Была бы его воля, он бы сейчас же вырвался отсюда и был бы прав… И он вырвется, как только дверца клетки распахнётся. И лучшее, что Эмиль может для него сделать — отпустить. Но невыносимо даже думать об этом! Срок подходил к концу, а Эмиль по-прежнему не имел представления, как будет жить дальше, когда Харьюла его оставит. Покончить с собой уже не тянуло, но как, одному, зачем? Удовлетвориться осознанием, что Харьюла жив, здоров, счастлив и свободен — этого должно хватить. Но Халленберг с тоской понимал, что ему этого не хватит. Он не настолько великодушен, не настолько бескорыстен — нет. Он корыстен как дьявол, и Харьюла нужен ему во всех смыслах, и без этого мальчика никак нельзя. Нужно только найти лазейку, придумать, как удержать Харьюлу без принуждения, чем привязать, как оплести его, как умолить… Здесь следовало прояснить ещё кое-что. Есть ли Харьюле, куда рваться, ждут ли его где-то престарелые родители или нуждающаяся в нём родня, есть у него дом, куда он спешит вернуться? Халленберг по своим каналам навёл справки, а потом как-то раз и самого Харьюлу удалось разговорить, хоть эта тема была для него печальной. Биография Харьюлы не таила сюрпризов. Единственный лелеемый ребёнок, сын священника из деревни в окрестностях Лахти. Отец его был образован и довольно обеспечен, поэтому Харьюла получил хорошее образование в городской гимназии. Его родители, как все интеллигенты, презирали русское владычество. Они отправили Ааро, как многих сыновей тогда отправляли, в Германию, где он продолжил обучение и вступил в войска финских егерей — до революции Финляндия была частью России и своей армии не имела, но зато будущие борцы за независимость потихоньку выковывались за границей. Потом смута, красная революция, кошмарные события. Именно эти прогермански настроенные финские егеря составили основу новой белой финской армии и победили, не отдали страну на разграбление русским дикарям-социалистам. Но перед этим дикари тоже успели наворотить дел. Родители Харьюлы сгинули в неразберихе Гражданской войны: то ли их казнили в ходе красного террора, то ли они пали случайными жертвами, потому что в Лахти шли ожесточённые бои. Это случилось совсем недавно, в этом ещё предстояло разобраться. Пока же у Харьюлы не было ни дома — красные сожгли его, как и церковь, при отступлении, ни единой близкой души, кроме каких-то дальних родственников в Лиексе, которых он сам едва знал. Услышав об этом, Халленберг искренне ему посочувствовал и ещё больше подивился, как это Харьюла, воспитанный на совершенно белых идеях, более того, имеющий все основания люто ненавидеть красных, так проникся к Миине Малин. Но это уже не имело значения. С горечью Ааро поведал о том, что в марте проездом побывал в родном освобождённом городе — там ничего для него нет. Халленбергу хотелось бы об этом пожалеть, но здесь витала какая-то надежда: раз Харьюле некуда податься и никто его не ждёт, то, может быть, он останется… Нет, это вряд ли. Он молод и лёгок как птица, бедность и одиночество ему не помеха, его ждёт каждый берёзовый перелесок, каждый городок и пристанционный посёлок будут счастливы распахнуть объятия и стать ему домом. Ему открыты все дороги и все — прекрасны. Зачем же ему выбирать клетку… В положенный срок, когда уже вовсю кружился май, трибунал завершил работу. Пришло время навсегда уехать из Бринхолла. Как и собирался, Халленберг увозил Харьюлу с собой, совсем не как арестанта — в автомобиле с шофёром, они ехали сразу в Хельсинки. Обвинения с Харьюлы ещё не были сняты, и официально он транспортировался под конвоем, но всё это были частности, которые Эмиль мог организовать. Окончательно решиться дело должно было в судебной инстанции в столице. Халленберг был уверен в благополучном исходе, и должен был лишь в назначенный день приехать, получить и заверить документы. Присутствие Харьюлы для этого не требовалась. Он мог дождаться правового освобождения в своей камере, вернее, дома. Какое странное слово. Свою квартиру в столице за долготою разъездов и военных месяцев Халленберг перестал считать домом, но она ждала его — просторная, чистая, уютная и со вкусом обставленная, самая что ни есть роскошная квартира известного литератора в историческом центре. Из-за соседней крыши даже виднелся строгий купол главного в городе Кафедрального собора. Звон колоколов и деловитый гомон трамваев, как и когда-то, оглашали светлые комнаты, и всё было до последней мелочи знакомо. Беата не переставала жить здесь, но Халленберг, в письме заранее уведомив её о дне, когда привезёт Харьюлу, попросил её приготовить для него комнату и покинуть квартиру. Предстоял важный разговор, предстояло выслушать вердикт — не Харьюле, а себе. Эмиль копил слова, продумывал, что скажет, какие приведёт аргументы и как низко может пасть в своей мольбе. Как бы там ни было, все аргументы рассыплются в прах, когда Харьюла, всё выслушав, молча кивнёт и уйдёт — в свои весенние леса, в свои поля и странствия, в свою невинную жизнь, которая только ещё начинается. Они прибыли в Хельсинки в первой половине дня. Харьюла вошёл в квартиру тихонько, как кошка. Халленберг мог бы долго его водить, словно привёл дорогого друга в гости, всё ему показывать, дотянуть до вечера, накормить ужином, напоить чаем, уложить его спать — конечно в отдельной комнате, где он будет чувствовать себя в неприкосновенности. Но, во-первых, нужно быть с Харьюлой честным — нельзя ни на час продлевать его арест. Во-вторых, у Эмиля у самого больше не было сил оттягивать неизбежное. Как ни было ему приятно общество Харьюлы, но чем меньше оставалось времени с ним, тем больше Халленберг тревожился, что вот-вот его упустит. Спросить у самого Харьюлы, уйдёт он сразу же, или повременит немного? Какая разница. И то, и другое нестерпимо. К тому же, первый вариант более вероятен. На всякий случай попросив его не выходить из дома, Эмиль оставил Харьюлу одного в квартире. Город вокруг жил и звенел, холодный и строгий, закованный в камень прибрежный город был Эмилю дорог, но сейчас ничто не имело значения. В последние дни Халленберг не замечал ни голода, ни жажды, ни усталости — нервное напряжение словно отрывало его от земли, загораживало от всех потребностей, оставляя только одну, неутолимую. Ни на что не отвлекаясь, Эмиль так же быстро, на автомобиле, отправился в судебное присутствие. Там он должен был получить оправдательные документы, чтобы на их основании выпустить Харьюлу из мнимой тюрьмы, в которой он заперт. Эмиль получил документы без проволочек. И вернулся домой. И летний вечер ещё даже не пал на колени столицы. Все бумаги, справки и паспорт он разложил на крышке рояля в гостиной и позвал Харьюлу. Тот, как послушный арестант забившийся в отведённую ему комнату, пришёл на зов и равнодушно взглянул на гаранты своей свободы. Кончиками пальцев развернул какую-то бумажку, чуть нахмурив свои изящно выписанные кистью природы брови, вчитался в строки. Ничего не взяв руки, ничего не сказав, Харьюла прошёл по комнате и приблизился к высокому окну. Прислонился к откосу, стал смотреть на выглядывающий из-за крыши зеленовато-серый купол собора на фоне тёплого неба цвета майской лазури. Он ведь никогда ещё не бывал в Хельсинки. И теперь он свободен, весь этот город — для него… С замиранием сердца Эмиль подошёл к нему. Заготовленные слова бились и путались в голове. Главная козырная карта вдруг показалась ничтожной — на протяжении этого долгого плена он ни разу не притронулся к Харьюле, потому что уважает его, и теперь, со всем уважением, как равный равному, он предлагает… Что? Вступить отношения? Они совершенно Харьюле не нужны. Ему нужна Миина или другая хорошая честная девушка, красивая, дерзкая и молодая, под стать ему, и он найдёт такую на любой цветущей улице, на любой дальней станции. — Ааро, выслушай меня, пожалуйста. Я сделал всё это, потому что люблю тебя. Но это ни к чему тебя не обязывает. Ты волен делать, что пожелаешь. Ты можешь уйти и жить, как тебе хочется, но знай, точно так же ты можешь жить и со мной. Я ни в чём не буду тебя ограничивать, я буду заботиться о тебе, ты ни в чём не будешь нуждаться, никто не обидит тебя и всех, кто тебе дорог. Я уже не тот, что прежде, ты и сам видишь. Я искуплю всё зло, которое совершил, я всё исправлю, я изменюсь и стану ещё лучше. Ты можешь мне довериться… — слова сыпались всё чаще, а голос глох. Сперва Халленберг подошёл на расстояние шага, но, увлёкшись, сократил дистанцию и сам не заметил, как положил ему на плечо руку. А затем и вторую, и слегка сжал. Не заметил, как коснулся носом его светлой макушки, как вдохнул и едва не потерял равновесие. Из-за разницы в росте Харьюла казался невыносимо хрупким. В гражданской одежде он выглядел ещё более юным и беззащитным. Солдатская шинель и форма придавали ему резковатой солидности, а теперь, в рубашке, он был совсем как птичка, и так дивно пах своим существованием — горьковатым мёдом, чем-то имбирным, согревающим и целительным… Целый месяц Эмиль держался, а теперь, поймав его в руки, уже не представлял, откуда взять сил, чтобы руки расцепить и отойти. Он не сможет сейчас отпустить — Харьюла оскорбится и вырвется, и всё будет кончено… Но даже эта мысль не могла Эмиля остановить. Его желание было так неохватно, что совершенно физическая боль сковала его, словно всюду внутри у него расставлены ножи, обращённые лезвиями вовне. Он уже не понимал, что бормочет, когда напирал на Харьюлу и губами и подбородком тёрся о его волосы, погибая от их мягкости, от прелести их запаха, от своего счастья, балансирующего на лезвии бритвы. — Я всё для тебя сделаю, милый мой мальчик, любимый, тебе будет хорошо и спокойно со мной, ты не пожалеешь, я обещаю… Ответь мне что-нибудь… Руки сами совершили какой-то манёвр — резко (увы, слишком резко) развернули Харьюлу и прижали его спиной к стене. Его синеватые глаза проплыли совсем близко — в них, в чуть сведённых бровях, в положении век читался тихий печальный упрёк. Больно было это видеть. Больно, но умирать так умирать, и даже если бы это было последним, что он сделает в своей жизни, Эмиль сделал это — склонился, потянулся к губам за поцелуем… Но Харьюла тут же дёрнулся, отвернул лицо, тихонько фыркнул и упрямо насупился. Неуловимым, но требовательным движением отстранил Эмиля от себя — словно каким-то чудом сдвинул с места гору. Халленберг отпустил его и покорно отступил на полшага. И остался поражённо и уничтожено стоять, а Харьюла выскользнул. Но тут же, проходя мимо, он произнёс какое-то слово. И лишь когда его оглушающее чарующая близость миновала, Халленберг понял, что это было за слово. «Пойдём». Харьюла вышел из комнаты довольно быстро, а Халленберг пошёл за ним, едва переставляя ноги. Ему требовалось время, чтобы не разорваться, чтобы понять, разобраться, уложить в голове… Кровь шумела, бушевало сердце и желание раздирало его изнутри, словно бешеный зверь, и всё же какой-то частью сознания Эмиль мог мыслить достаточно связно. Что ж, всё логично. Разве не на это он рассчитывал? Разве не к этому дальновидно вёл коварную игру, разве не потому попросил Беату не мешать? А она, умница, отлично его понимает. Разве не ради постели он вёз Харьюлу сюда и обставлял сцену наиболее подходящим образом? Он прямо сказал Харьюле, что пощадит Миину, если Харьюла с ним переспит. И вот теперь — Харьюла получит свободу себе, если сделает то же самое. Халленбергу нужна от него не одна ночь и не две, а все ночи этого мира, вся его жизнь и душа, но Харьюле-то какое до этого дело? Для него это всего лишь плата, которую он принёс однажды. Принесёт и повторно — и будет свободен… Как это гадко, ведь чувство Халленберга уже перешагнуло и оставило далеко позади этот подлый меркантильный рубеж. Если Харьюла не останется с ним навек, то не нужно и этих подачек и милостей. Вернее, не так. Если Харьюла полагает расплатиться ещё одной ночью и навсегда расстаться, то лучше бы он подумал ещё раз. Эмиль предпочёл бы отказаться от постели сейчас, если сразу после неё Харьюла уйдёт… Впрочем, кого он обманывает? Он не откажется. И ничем он Харьюлу не удержит. Харьюла уйдёт просто так или из благодарности и честности расплатится и после всё равно исчезнет — лучше уж второй вариант. Он дошёл до соседней комнаты — до «арестантской», где Харьюла, стоя над вызывающе широкой кроватью, в сизоватом предвечернем свете окна уже расстёгивал на себе одежду и аккуратно складывал её на стул рядом. Халленберг остановился в дверном проёме, почти готовый произнести: «Не надо». Почти способный сказать: «Я не хочу тебя принуждать» — даже если на самом деле чертовски хотел бы… Но тут случилось невероятное. Сняв и отложив рубашку, Харьюла вдруг повернул голову, окликнул спокойно и почти холодно: «Эмиль?», и взглянул. Так, как ещё никогда не смотрел. Дело не только в глазах, но в выражении лица, в положении приоткрытых губ, в едва заметном беспокойстве, в задержанном на миг дыхании, а главное, в том, как он это имя произнёс — второй раз в жизни. Этот вопросительный взгляд замер на пару секунд, пронизывая током, прорезая до основания, до глубинной тайной точки, в которой зарождается наслаждение. Были в этом взгляде и приказ, и гнев, и нетерпение, и отвращение, и усталость — всего по маленькой частичке. Но было и другое — животное притяжение, откровенность, отблеск желания, словно дрожь далёкого огонька. Возможно ли? А почему бы, чёрт побери, и нет! Ведь не только Халленберг весь прошедший месяц страдал и изводился. Харьюла ведь тоже этот месяц провёл взаперти, никого другого не видя и при каждой встрече невольно вспоминая, что их связало. А ведь Харьюла молод и полон сил, да и, чего греха таить, во время их ночи он тоже испытал удовольствие. Отчего эта восхитительная мысль ускользала от Халленберга? Всё очень просто. Он был так полон раскаяния, благородства, самоотречения, пусть это всё фальшивки и самообман, но всё же он так себя запутал всякой чепухой, что забыл о простом факте — он человек, он мужчина. Когда-то давно он был очень красив и он до сих пор умеет быть нежным. Он был терпелив, сдержан и безупречен целый месяц. Он совершил невозможное, он провернул дьявольски хитроумную схему, он преподнёс Харьюле свободу и светлое, ничем не омрачённое будущее. Он привёз Харьюлу сюда, в квартиру, в каких Харьюла, хоть он и из интеллигентной сельской семьи, но, может быть, не бывал прежде. А теперь он ещё и смехотворно благороден, и признаётся в любви, и не требует ничего взамен… Так почему же благодарность, которую Харьюла испытывает, не может быть искренней? Почему Харьюла и в самом деле не может хотеть расплатиться сполна — ему ведь не трудно, ему и самому понравится? Ему ведь, наверное, всё-таки совестно, что ради него столько сделали… Почему же он не захотел подарить поцелуй? Может быть, этим милым ртом он успел поцеловать свою Миину. Как бы там ни было, второго приглашения Эмилю не требовалось. Под этим взглядом, словно под занесённым ножом, он покорно пошёл, явственно ощущая, что это не Харьюла у него в плену. Эмиль сам в дивной неволе, из которой ему не суждено вырваться… Харьюла лёг на спину, словно сам на себя сердясь за то, что проронил этот взгляд — как если бы проявил непозволительную слабость, сердито уставился в потолок. С умилением Эмиль подумал, что вот ведь, Харьюла ожидал, что всё так будет, и подготовился заранее, до его прихода. Что за умница. Эмиль хотел бы покрывать его светлое и чуткое тело бесчисленными поцелуями — часами, днями, но не в этот, а в какой-нибудь другой (которого не будет?) раз, потому что в этот раз терпения хватило лишь на несколько минут. На торопливые касания, которые падали куда угодно, кроме лица, раз уж Харьюле этого не хочется. Харьюла сперва как будто собирался оставаться безучастным, но стойкость быстро ему изменила. Он задышал, задрожал, зарезонировал, закрыл глаза. Кожа его предплечий покрылась мурашками, нежный покров на скулах отвечал вибрацией, если легко провести по ним кончиками пальцев. Халленберг мог бы поиграться с ним, таким удивительно чувствительным, подольше, но тут же кольнула опасливая горькая мысль: всё-таки для Харьюлы это принуждение, и едва ли ему хочется, чтобы это повторное испытание растягивалось на часы. Наверняка он надеется, что всё пройдёт быстро, и его отпустят на волю. Из-за своей телесной слабости и восприимчивости он лишь почувствует себя беззащитным и жалким. Он хочет, чтобы всё это скорее миновало — от этого он притянул Эмиля ближе, сам подложил себе под спину подушку и, стыдливо порозовев, раздвинул колени. Но нет. Халленберг не хотел его мучить, но вместе с тем не желал отказаться от радости, которой в прошлый раз Харьюла им не позволил. В голове пронеслось: «После этого он уйдёт — свободным и неприкасаемым, так пусть хоть это заберёт с собой». Мягко выпутавшись из его рук, Эмиль сполз ниже, чтобы целовать его плечи, грудь и живот, упоённо гладить губами внутреннюю поверхность его бёдер, ласкать всё, что доступно ласке, тщательно и отчётливо, самолично наслаждаясь процессом. И его руками, которые в первую секунду попытались оттолкнуть, но после только беспомощно вплетались в волосы и наматывали прядки на пальцы. Наверное это из-за любви, не иначе. В прежней своей жизни Эмиль не находил в этом особого удовольствия. Ему не в первой, он умел и никогда не испытывал отторжения — встречались в его жизни роскошные мужчины, ради которых можно было сделать исключение. Но Халленберг делал это для них лишь с расчётом получить в ответ ещё больше. Но с Харьюлой всё было сплошной наградой. Всё это обыкновенное, человеческое, шёлковое и уязвимое — у него было словно окружено особой восхитительной аурой. Его дрожь, ощутимые под кожей напряжения мускулов, его вкус и запах — весь он до последней частички был счастьем… Лишь когда он стал окончательно мягок, смятён и расслаблен, Эмиль решился взять причитающуюся плату. Разгорячённый, раскрытый и встрёпанный, он был совершенен. Нежно подготовив его, закинув его ногу себе на плечо, Эмиль вошёл, руками продолжая ласкать его в такт собственным движениям, осторожным, медленным и неглубоким, силу которых тщательно соизмерял с сопротивлением плоти — откуда только столько выдержки? Оно того стоило. Иногда приподнимая веки, Харьюла взглядывал на него своей расплывшейся озёрной синевой и, словно не скупясь, издавал тихий ответный стон. Это действительно не заняло много времени. В первый раз Халленберг смог как следует его рассмотреть, но теперь ещё вернее, с ещё более прельстительного ракурса не отрывал глаз от его искажающегося, как будто от боли и усилия, лица. Не удивительно, что даже в этот момент он был красив и почти невинен. Он так сжимался, бился и всхлипывал, таким был изящным и податливым, что Эмиль тоже вскоре дошёл. Сумел даже проявить себя джентльменом — успел вытащить, чтобы не доставить ему неудобств, как в прошлый раз. Харьюла долго не мог отдышаться и прийти в себя, грудь его под рукой так и вздымалась, в уголке глаза скопилась влага. Эмиль лежал рядом с ним, не отрывая губ от его плеча, не сводя с него взгляда и продолжая ласково его гладить. Наслаждение покачивало кровать, словно лодку, набегало тёплыми искристыми волнами, но даже сейчас Халленберг не мог полностью ему отдаться. Напряжённое ожидание, отпустив лишь на одну ослепительную минуту, снова ледяной лапой стискивало сердце. С каждой убегающей в пучину прошлого секундой Харьюла выравнивал дыхание, его кровь замедляла бег, пылающая кожа остывала и высыхала. Вот и всё — он вздохнул легко и спокойно, лёг поудобнее. Ещё минута — и сел на постели, вытерся краем простыни, потянулся к одежде. Терять больше нечего, и Эмиль успел ещё провести ладонью по его скрывающейся под тканью спине, пощупал за мягкое — как в какую-то добрую прощальную шутку. — Могу я одолжить у тебя немного денег? — Харьюла повернулся к нему в профиль, но не взглянул. Этот профиль — нежнейшее произведение искусства. Эмиль почувствовал, как дуновение, далёкое касание прежнего чувства, которым когда-то владел — восторга, упоения, желания и силы писать прекрасные стихи. Если бы Харьюла остался с ним, сколько бы всего к нему возвратилось… — Конечно. Там, рядом с твоим паспортом, лежит кошелёк. Возьми, сколько хочешь, — горько было от собственной предусмотрительности. Всё-то он, наивный, предвидел заранее… Конечно, Харьюле потребуется на первое время. Конечно, Эмиль отдал бы ему всё, что имел. Даже если бы этим нельзя было удержать, отдал бы. Лишь ровное «спасибо» в ответ. Что за умница, что за воспитанный, вежливый мальчик — так недолго и слезам подкатиться к глазам. Харьюла поднялся, закончил одеваться и вышел. Через несколько минут хлопнула дверь. Не было больше никаких причин вставать с этой постели, жить, говорить, работать — ничего больше не имело смысла. И всё-таки Эмиль поднялся ради последней крошки, которая ещё осталась — подойти к окну, посмотреть вниз. Ждать долго не пришлось. Харьюла вышел из подъезда — на плечах его была куртка, в которой Эмиль, присмотревшись, узнал свою, старую, самую затрёпанную и скромную из всех, что висели в шкафу, дожидаясь хозяина с войны. Что за счастливица! Обнимать, укрывать его стройные плечи — весь вечер, всю ночь, и бог знает, сколько ещё светлых радостных дней… Конечно, пусть забирает. Пусть забирает с собой и сердце, отданное ему, пусть обронит его где-нибудь в цветущем лесу. Харьюла постоял немного, закурил, огляделся. И пошёл вдоль по улице, скрылся за поворотом, там же, где скрывался расцветающий алый закат.
Примечания:
114 Нравится 149 Отзывы 43 В сборник
Отзывы (4)