15
22 октября 2023 г., 20:00
Потеряв его из виду, Эмиль вернулся в постель. Хотя бы она ещё хранила его. Вмятина от его головы на подушке — не впервой прикасаться губами в беспомощном поиске утешения и благодати. Но сердце на части не разрывалось. Пока ещё нет. Этим вечером и этой ночью следовало быть счастливым и смиренным, благодарным за то, что произошло. Да, спасибо, спасибо, ведь могло и этого не быть. Стылый мрак могилы мог замкнуться над головой ещё месяц назад.
А теперь Харьюла жил в этом цветущем и праведном мире. Так чего же ещё? Разве этого мало? Много, ведь у Халленберга было и другое: как это ни наивно, но в складках покрывала таилась неразвеянная нежность, а по комнате бродила смутная тень надежды. На что ещё можно рассчитывать? Нет, лучше не травить душу, не раздумывать. Не ходить в соседнюю комнату, не проверять, сколько денег он взял и что забрал: свои оправдательные документы или ключ от входного замка, что лежал там же, рядом с кошельком, предусмотрительно оставленный — всё для него. Лучше не цепляться за жалкую мысль: такой вежливый и воспитанный мальчик спросил бы разрешения и на поношенную куртку, если бы забирал её на совсем. Лучше не думать о том, что Ааро лишь вышел прогуляться перед сном, взглянуть на город.
Но душа, покуда жива, пропитана сладким ядом: «Он может вернуться». И другим ядом, приторным до вязкости: «Я могу его найти…» Неужели Эмиль, при своём новом великодушии и благородстве, способен пойти на такую низость? Кинуться за Харьюлой, преследовать его, присматривать за ним издали, а ещё лучше близко? Увы, к сожалению или к счастью, ещё как способен. Да, при всём своём великодушии собственника, при мнимом благородстве, которое так хотелось бы сложить к ногам любимого — а если Ааро не примет, то и нет нужды быть благородным. Это не составит проблемы — зная его имя, Халленберг найдёт его везде, остро нуждаясь в нём, разыщет, где бы этот нежный скворчонок ни прятался. Нигде милый мальчик от него не скроется, а единственное место, где мог бы — под крылом смерти, но туда ему нет пути… Бесчисленными хитростями и уловками выяснять, куда Харьюла отправится и где поселится, знать, по каким дорогам он ходит, кого любит, кому улыбается и отдаёт себя — пусть уж это будет человек достойный — да, за этим определённо стоит проследить… Чего же ещё желать?
Мрак одиночества ещё не сгустился, покой Эмиля был каплей в море тоски, но и этой благотворной капли хватило, чтобы уснуть, тихо, блаженно и удовлетворённо, как он уже много дней не спал. И сон тоже был наполнен мыслью, предвидением, хрупкой до хрустальности, смелой мечтой: может быть, в этот самый час Харьюла стоит где-нибудь на набережной в нескончаемых голубых сумерках и подставляет лицо балтийскому ветру, раздумывая, не переночевать ли с комфортом, чтобы не этой ночью, а завтра утром пуститься в неизвестность странствия. Почему бы и нет? Ведь нужно же ему где-то поспать? Разве лучше ютиться в номерке первой попавшейся гостиницы или на лавочке в парке?
Халленберг так увлёкся строительством фантазии, что почти поверил в неё, забрал в сердце несбыточное, да так искренне, что где-то в глубине тихой и светлой белой ночи ему почудилось, что ключ провернулся в замке и открылась дверь. Что осторожные шаги пролегли по квартире, зашумела вода и зажили предметы. А потом и самое чудесное: матрац кровати прогнулся, он лёг — на самый край, но тепло его тела охватило и согрело весь мир.
Халленберг проснулся рано, с первым золотым светом, и увидел, что Харьюла спит рядом. Спит тихонько, подложив под голову локоть, беззащитный и милый, живой. С очарованной улыбкой Эмиль долго рассматривал его, секунда за секундой, удар за ударом сердца, вздох за вздохом стараясь уместить внутри своё счастье. Впрочем, не стоит особо радоваться. Это всего лишь разумно с его стороны, что Ааро решил переночевать. И логично, что он лёг сюда, ведь ему указали эту комнату и эту кровать, а такой хороший мальчик счёл бы невежливым и нетактичным лечь там, где не предложено.
Вполне логично с его стороны ожидать и завтрака, и Эмиль, хоть это было непросто, поднялся с постели, ничуть его не потревожив. Давно такого не было, чтобы Халленберг сам готовил, но сейчас и это было счастьем. Сейчас всё, за что бы он ни взялся, было отмечено сиянием гениальности, простоты и совершенства — даже яичница, кофе и булочки, ради которых пришлось сбегать в лавку. Прямо смешно, как он носится, но это было такой радостью, что он и не пытался себя осадить и предаться солидности и степенности. Только не сегодня, не этим утром, может быть, последним, но, может быть, оно перейдёт в день, а может, даже и в вечер… Нет, не стоит так далеко загадывать.
Харьюла всё ещё спал, когда вернулась от подруги Беата, как ни в чём ни бывало, прекрасная, свежая, нарядная, с горделивой улыбкой. Она ещё прежде сообщила Эмилю в письме, что её ожидания подтвердились — она беременна, и это невероятно её воодушевляло. Она подала руку для поцелуя и с искрящимся весельем в глазах оглядела, обошла кругом, заговорщически огладила руками плечи и спину:
— Ах, Эмиль, что это с вами? Вы прямо похорошели, подтянулись, вас не узнать, будто заново родились. Что за колдовство?
Он рассмеялся, рассыпался в ответных комплиментах и даже ненадолго позабыл о своей тревоге. Он был рад её приходу. Её игривый и лукавый нрав — её искусно отточенное оружие развеет напряжённость и сгладит обстановку. В обществе Беаты Харьюла не сможет и дальше хандрить и тосковать и, наверное, постесняется сбежать сразу после завтрака, не отдав ей дань учтивости — она ведь тоже ему не чужая. Всё-таки именно Харьюла является отцом её будущего ребёнка. Стоит намекнуть ему на это, и он уже не сможет раствориться в воздухе, чувствуя себя ничем не обязанным. Конечно, Эмиль не собирался манипулировать этим фактом, но всё-таки это можно было счесть за маленький якорь, за зацепку, за крохотный крючок, который вонзится Харьюле под крыло, стоит Беате произнести верное слово. Но говорить ли это слово — её дело.
Во время завтрака Харьюла был всё так же молчалив и явно стеснён новым обществом, но Беата вела себя безупречно. Она мило шутила, изящно болтала, ловко вытягивала из Харьюлы смущённую улыбку, и так и обстреливала его хитрым блеском тёплых львиных глаз. Складно подведя к этому разговор, она попросила Харьюлу её поздравить. Он уставился на неё, а когда сообразил, о чём речь, поперхнулся и выскочил из-за стола. Расчёт Беаты был абсолютно верен, Халленберг поразился её проворству: она дала Харьюле понять, что довольна им, что рада приобретению, но что он был лишь приятной игрушкой в её руках. Она проводила Харьюлу победной усмешкой, а на взгляд мужа ответила пожатием плеч.
— Только не пытайся отнять его у меня, милая, — испугавшись, что слова эти могут прозвучать угрожающе, Халленберг постарался смягчить сказанное такой же лукавой улыбкой, — я не отдам.
— Эмиль, я вас решительно не узнаю. Вы наивны. На что мне этот мальчишка, когда я — ваша жена, и ношу вашего ребёнка?
Халленберг отсалютовал ей чашечкой с кофе и снова взялся за еду. Беата та ещё лисица, но с ней он поладит. Понятно, что под «вашим» она имеет в виду имя и статус, положение в обществе, мнение родни и знакомых. Одно дело родить от случайно встреченного солдатика, а другое — от мужа, известного литератора, обеспеченного человека и надёжного друга. Беата уж точно не последует за Харьюлой в леса и пристанционные посёлки. Она не пожертвовала бы ради него ничем — такова её самолюбивая природа. Она не влюблена в Ааро, но ясно видит его красоту и прелесть — в этом их с Эмилем взгляд одинаков. Что ж, пускай. Если Беате захочется снова взять его, пусть берёт, если сможет. Незачем жадничать. Халленберг не ревнив, да и не станешь же ревновать и загораживать солнце ото всех, кто греется в его лучах? Для Беаты это будет лишь развлечением, для Харьюлы — поводом остаться. К тому же, Беате скоро станет не до любовников, и потом…
Потом? С чего это он решил, что Ааро станет частью их семьи? После этаких новостей и откровений самое логичное для Харьюлы — смыться из этого дома как можно скорее. Вот именно. Ааро не может не испытывать к Беате закономерной симпатии, но она ему не нужна, как и он ей. Она — чужая жена, самодостаточная, взрослая и обеспеченная женщина, а он — вольный шёлковый зверь, его шаги легки и невесомы, их не остановить. Самое естественное для него — вырваться из клетки, унестись в дикий лес, подальше от странных и тягостных пут, которыми его пытаются оплести погрязшие в пороке охотники. Но он — волен и чист. Зачем ему оставаться?
И всё же невытравимая надежда точила сердце. Как же Эмиль наивен и дальновиден: всё убеждает себя, что не стоит обольщаться, что нужно отпустить, что Харьюла свободен. И всё-таки пути намечены, дороги проложены — уже в то апрельское утро, когда Харьюлу вернули ему. Всё-то Халленберг предвидел, всё-то приготовил заранее — не веря, вернее, опасаясь поверить, что приготовления пригодятся. Как будто боялся сглазить, как будто боялся разгневать небеса. Как будто небеса можно обмануть фальшивой покорностью, в то время как под мнимым смирением у него — коварство необъятных масштабов. Как будто явно проявив своё коварство, он раскроет карты и тогда не сможет обыграть судьбу. Как будто приняв, что Харьюла полностью у него в руках, он потеряет своё поддельное благородство, которое так хотел бы сложить, как дар, к милым ножкам любимого. Как будто именно в тот момент, когда он поверит, что Харьюла с ним останется, милый вырвется и ускользнёт… Чем его удержать? Чем, кроме этого дурацкого благородства, которое должно быть искренним? Или хотя бы похожим на искреннее. Под каким ещё узорным покровом скрыть, насколько сам жалок и слаб, кроме как под тем же лживым благородством?
Харьюла нашёлся в своей комнате. Бродил по ней с потерянным видом, как будто сам себя уговаривал уйти. Или не уходить. В этот самый миг, может быть, решалась вся дальнейшая жизнь. Халленберг не стал испытывать его терпение и не прикоснулся, но подошёл к нему и мягко заглянул в глаза (так-то, мой мальчик, будь покоен и небом храним).
— Не волнуйся об этом. От тебя ничего не требуется. Беата давно этого хотела, и я тоже рад, что так вышло. Этот ребёнок ни в чём не будет нуждаться. Не знаю, успела ли Миина сказать тебе — она тоже была… Может быть, есть здесь какая-то соразмерность…
Харьюла нетерпеливо поморщился и отпрянул. Да, не стоило пытаться делать надуманные выводы, произносить дорогое имя и взваливать на него ещё и это. Это точно не заставит его остаться. Скорее оттолкнёт — обратно к его потере. Пожалев о сказанном, Халленберг опустился на край кровати и, нервно вертя в руках найденный в кармане портсигар — больше совершенно не нужный ему, продолжил расставлять смехотворно коварные силки.
— Я хотел предложить тебе съездить в моё поместье в Таалинтехдасе. Там прошло моё детство. Там очень хорошо, особенно летом, красивая природа, дивные места, старая шведская архитектура. А в доме обширная библиотека и всё, что может потребоваться. Тебе понравится, Ааро. Любому понравилось бы. Сейчас там никого нет. После всего, что с тобой произошло, тебе стоит отдохнуть, побыть одному, в тишине, собраться с мыслями и решить, что делать дальше. Я отвезу тебя и уеду. Ты можешь оставаться там, сколько пожелаешь, а можешь уйти.
Харьюла прислушался и осторожно сел рядом — добрый знак. С ещё большим воодушевлением Эмиль продолжил раскрывать свои планы, в осуществление которых не смел поверить, однако озаботился ещё неделями ранее. Написал старику-сторожу, который доживал век в ближайшей деревне — там же нашлась бы служанка, чтобы привести дом в порядок. Связался и с роднёй, некоторые представители которой проводили в поместье летние дни. Но сейчас отгремевшая война заставила всех забыть об отдыхе. По всей стране пролегли сети голода, болезней, смерти и мрака, но те места боевые действия обошли далёкой стороной. Большого старого дома разорение почти не коснулось.
Эмиль диву давался своей наивности: решил соблазнить Харьюлу усадьбой. Приманить книгами, привлечь камином и оленьими рогами, старым парком за каменной оградой и древним кладбищем. Островами в заливе, солнечными соснами, озером в лесу, тишиной, благостью… Зачем это Харьюле? Он получит в тысячу раз больше, стоит ему ступить за порог.
Однако, если рассуждать логически, как только он пустится в одинокое странствие, ему придётся добывать себе пропитание. А Эмиль предлагал ему ничем не омрачённое существование и уютную крышу над головой. Наверняка Харьюле быстро это надоест, но план Эмиля состоял в другом. Самое главное — сдвинуться с места. Заручиться согласием Харьюлы в малом, чтобы в дальнейшем снова его уговорить. Завоевать его доверие, действительно взять на себя заботу о том, как он проводит свои дни — хотя бы ближайшей день. Главное — двигаться, менять декорации, не давать ему заскучать, успеть, пока он рядом, показать ему всё, что имеется. Разложить перед ним не бог весть какие сокровища: квартиру в Хельсинки, усадьбу в лесу и береговую полосу, Беату, будущего ребёнка, свои стихи и книги и свою любовь — всё это для него. Так пусть, перед тем, как уйти, он взвесит и рассудит, дороже ли свобода всех земных сокровищ?
А кроме того, ещё не всё сказано. Эмиль не опасался Беаты, но всё же неловко, если и она в полной мере увидит, как крепко он увяз. У Халленберга были ещё аргументы, которые он хотел озвучить, но их не приведёшь в этой комнате. Их следует сказать в набирающем ход поезде, в который Харьюла взойдёт добровольно и сойдёт по прибытии — пусть чтобы навсегда исчезнуть, но ему придётся выслушать. Пусть после он скажет, что решил уйти — рано или поздно, вернее, рано, всегда слишком рано он всё равно покинет.
Тем же днём, в третьем часу, они сидели в купе первого класса. Этот первый класс тоже был потрёпан тяготами лихолетья, но отошедшая от военного хаоса железная дорога уже могла за плату предоставить привилегию одиночества. Халленбергу нравилось, под стать Харьюле, путешествовать налегке, по-походному, с одним вещмешком за плечами, а может даже без него, ведь в цивилизованном и изобильном мире, в котором Эмиль пытался его удержать, всё можно было достать при первой надобности.
Грозные колёса тронулись и завертелись, мимо побежал серо-зелёный стройный город. Харьюла сидел у окна и грустно смотрел, задумчивый, трогательный, милый, как весенний ветер. Эмиль сидел рядом и не сводил с него глаз, пытаясь разгадать, насколько он близок к решению. Решению уйти — как можно надеяться на иное? И едва ли чашу весов можно склонить в свою сторону банальными признаниями в любви, обещаниями и посулами, и всё же…
Халленберг подсел к нему ближе. Хотел заговорить, но вместо этого придвинулся ещё ближе. Хотел обратить на себя его внимание, но слова с языка не шли — пришлось дотронуться до него, а как только рука самовольно коснулась его колена, руку было уже не убрать. Тьфу ты чёрт. Разве не ради этого он затеял поездку? Под оправданием поезда, под прикрытием пролетающих мимо ив и ракит приобнять своего мальчика, прижать к себе, от раскачки вагона ткнуться губами в висок. С их прошлых объятий не прошло и дня. Халленберг чистосердечно надеялся, что сможет сдержаться, что не напугает его своим напором и не оскорбит навязчивостью, что не будет вести себя, словно помешанный — но не смог.
Стоило ощутить под руками его более глубокий вздох, уловить под тонкой одеждой биение сердца и медовый запах тела, нечаянно коснуться губами светлого затылка, и страсть затопила сознание. Харьюла упрямо хмурился, отворачивал лицо и сжимался, но не пытался вырваться, хотя мог. По крайней мере, Халленберг клялся себе, что отпустит его, как только почувствует сопротивление. Но пока сохранялась иллюзия, что между сопротивлением и равнодушием лежит пропасть. А между равнодушием и взаимностью — всего лишь неглубокий ров. И его можно преодолеть одним мощным прыжком — стремлением всего тела, стрелой позвоночника, вытянутыми лапами, прижатыми ушами, оскаленными клыками. Так ли далеко? Безбрежно далеко… Он ведь сам наобещал Харьюле, что не будет настаивать, а теперь, вот, не успели остаться вдвоём, как Эмиль лезет и своими действиями выставляет себя отвратительным обманщиком, которому веры ни на грош. Как же он виноват. Да, виноват он, а не Харьюла — в том, что согласился поехать. Не Харьюлу стоит винить в излишней доверчивости, а себя — в ненадёжности. А сказать, что Харьюла, прозревая, как лживы обещания, должен был ожидать притязаний, было бы невеликодушно. Это было бы перекладыванием вины на него, в то время как всю ответственность своего прекрасного мира Эмиль уже принял.
Слова были заготовлены, разумные, последовательные, весомые, и для того, чтобы произнести их, не требовалось сгорать от желания, наоборот, следовало быть спокойным и рассудительным. Хуже всего, если Харьюла подумает о нём, как об озабоченном психе, как о диком животном — и будет прав. Тогда он точно вырвется и умчится, стоит поезду остановиться… Но шея Харьюлы, нежно-пушистая, сладкая и солоноватая, лежала в опасной близости, и ничто не мешало Эмилю целовать её, сначала аккуратно, но с каждой секундой всё острее обжигая губы, прикусывая, давя и лаская с почти болезненным усилием.
— Я так люблю тебя, мой хороший, мой котёнок. Только не оставляй меня, моё сокровище, я без тебя не смогу, без тебя я не хочу жить, без тебя я погибну, без тебя мне ничего не нужно, ангел мой… — от своих же отчаянных слов Эмиль распалялся, а распаляясь, говорил уже бог знает что. И сходил с ума, ведь чем иначе, кроме фантастического до божественности бреда объяснить, что Харьюла в какой-то момент поддался, потянулся и выгнулся в его руках, как будто нарочно подставляя шею.
А затем вдруг резко повернул лицо, почти коснувшись носом, и сердито взглянул в глаза. Это был тот же волшебный взгляд, что и вчера, холодный и прожигающий насквозь, проницающий и притягивающий. Его маленький внутренний демон или тайное божество запрятанного глубоко под тонкие кости сладострастия, которого Харьюла, может быть, и сам в себе прежде не ведал. Но теперь он знает, теперь чувствует. Неужели Эмиль разбудил это в нём своей любовью?
— Сколько нам ехать? — голос его прозвучал вымученно и нервно.
— Часа полтора… — Эмиль с трудом мог поверить своим глазам, своим рукам. Радость намертво сцепилась с чувством вины, почти ужаса — каким наглым и ненасытным растлителем он должен казаться. Он ведь ни на что такое вовсе не рассчитывал! Кого он обманывает? Рассчитывал, ещё как. Но ему, правда, сейчас не очень-то нужно, он мог бы сдержаться — он обязан… Но от этого взгляда, от этого нетерпеливого вопроса внутри пробежала зыбь, такая мощная, что на миг потемнело в глазах и горло перехватило. Он чудовищен…
— Запри дверь, — без ласки и игривости, но с каким-то усталым отчаянием Харьюла склонил порозовевшее лицо и, как только замочек двери щёлкнул, начал с обречённой готовностью раздеваться. Не было ясно, действительно ли он этого хочет, но оставалось верить фактам: его дыханию, его спешке и возбуждению и маленьким уликам, подтверждавшим, что и он чего-то подобного ожидал, что не питал иллюзий, будто его не тронут. Он тоже предвидел, что подобное произойдёт, и это уже не плата за спасение, так зачем же? Неужели он счёл предыдущую плату недостаточной? Неужели платит вперёд за дальнейшее? Неужели ему, просто напросто, самому нравится?
Было тесновато, неудобно и опасно, но Харьюле было всё равно, так о чём беспокоиться? Осторожно направив, Халленберг поставил его на колени на сиденье, достаточно мягком и не таком уж узком. Эмиль уже не понимал, мог ли об этом мечтать, или это слишком хорошо, чтобы быть правдой: о нежности кожи изгибающейся белой спины, которую накрыл своей грудью, об узких тазовых косточках, на которых впервые сомкнул пальцы, о его светлой макушке, о спрятанном в локте лице, о коленях, бёдрах и рёбрах, о его дрожи и едва слышных стонах. Повернувшись к нему спиной, Харьюла как будто надеялся загородиться, но Эмиль всё равно мог касаться его, ласкать и гладить и убеждаться в ответной реакции. Страшно было причинить ему боль, но сколько бы Халленберг ни спрашивал, слышал «нет». Следовало спрашивать только о том, не больно ли, не плохо ли, не тяжело ли, потому что на другие вопросы: приятно ли, хорошо ли, наверняка пришлось бы получить такой же отрицательный ответ.
После такого подарка Эмиль почти готов был отпустить его на волю, навсегда (по крайней мере, благородство и благодарность распирали сердце) — как только поезд остановится. А если так, следовало выбрать до донышка каждую минуту, что пролегла на железном пути до нужной станции. И Халленберг не отпускал, выбирал, подавлял своей неусыпной нежностью, ненасытной страстью, силой, которая только множилась, сколько её ни трать, любовью, которая разгоралась лишь ярче от желания её излить. Уже бросив себя проклинать, Эмиль отказался от великодушия: слезть с него и дать одеться. Может быть, он сделал бы это, если бы Харьюла попросил. Но Харьюла был уступчив и мягок — до самой станции.
Он сошёл с поезда изрядно помятым, исцелованным до красноватых следов, но не потерявшим и грана добродетели. О желании исчезнуть он не упомянул, поэтому Эмиль поспешил нанять извозчика. Уже через полчаса они прибыли в поместье. С лёгкой опаской отпустив Харьюлу бродить и осматриваться (вдруг всё-таки убежит?), Халленберг взялся за дела и устройство. Предупреждённый заранее сторож открыл двери и окна и даже смёл с крыльца и террасы прошлогоднюю листву. Прежде работавшая в усадьбе деревенская женщина с охотой откликнулась на возможность заработать. Получив указания, она взялась за уборку. Её же Халленберг попросил приготовить простой ужин и на следующий день тоже прийти.
В лучшие времена это место можно было назвать виллой, но сейчас — только старым гнездом, ветхим, пыльным и милым, засыпанным хвоей, обросшим мхом и молодыми клёнами. Здесь ещё больше, чем в столице, всё было родным и близким, но уже позабытым, припорошенным пеплом отжившего столетия. Эмиль родился и вырос в Виипури, а это было поместье его матери, доставшееся ей в приданое. В давнишние светлые годы юности они семьёй ездили сюда через всю Финляндию, а потом так же долго, кружными дорогами, с заездами в гости и с неспешным осмотром достопримечательностей, водопадов и бараньих лбов возвращались обратно.
После смерти матери Эмиль, как старший и любимый сын, унаследовал поместье, но оно по-прежнему было общим достоянием многочисленной родни — обломком былых, золотых и бессмертных времен. А теперь многих смерть унесла. Многие уехали в Швецию, а кое-кто даже в Америку. Один младший брат Эмиля пошёл по военной части и погиб ещё в начале Первой мировой, другой — благополучно занимал министерскую должность в Хельсинки. Сёстры замужем, бедные родственники облагодетельствованы, родители давно покоятся под роскошными гробовыми плитами, и не так уж много осталось. Вернее, столько же, сколько и всегда: у всех какие-то дети, наследники, все строятся, богатеют и нищают, работают, уезжают, реже — возвращаются. В родственном кругу Эмиля всегда считали гением и превозносили — и даже до сих пор. Он мог бы жить так же, как и до войны, скучая в благополучии, напиваясь, тоскуя о несбыточном, жалея о прошлом и не находя ничего в постылом будущем… Мог бы — если бы не встретил своего мальчика.
Тепло трепетного мая ещё не прогрело долгую промозглость комнат. Не справилась с этим и кухонная печка, но синеватый огонёк керосинки разгонял вечерний мрак. Дом был тих, печален и к моменту, когда вечером служанка ушла, вполне пригоден для жизни. Когда-то сюда было проведено электричество, но, как рассказал сторож, прошлой осенью случилась сильная буря и разорвала провода, повалила столбы. В военное время не хватало рук заниматься восстановлением, теперь в городке снабжение вернули, но по-прежнему некому было заняться поместьем. Здесь в округе было много таких, драгоценных, но полузаброшенных…
Эмиль всерьёз собирался тёмной, смутно знакомой дорогой идти в деревню просить лошадь, ехать на станцию и возвращаться обратно в Хельсинки на последнем поезде. А если поезда не будет, ждать ночь в городке, главное, не здесь — нужно выполнить хоть одно их своих обещаний. Он собирался — всё же надеясь, что не придётся. Он убедился, что отведённая для Харьюлы комната опрятна и уютна, что чиста постель (и благородно и мужественно прогнал крамольную мысль о том, как хорошо было бы и самому ночевать на этой постели), что хватит воды и белья — всё было в порядке. Кроме смятения сердца.
Старый парк оплели лиловые сумерки. После мирного ужина, уже делая вид, будто готовится к великодушному отъезду, Халленберг заметил, что Харьюла вышел из дома и скользнул под тень деревьев. Надо было с ним попрощаться. Надо услышать наконец — наконец! — приговор. Сколько можно тянуть, цепляться за соломинки, надеяться на милость небес?
Халленберг пошёл за ним по едва угадывающейся заросшей тропинке. Сердце снова кольнуло холодной иголкой: вдруг Харьюла ушёл насовсем, выбрал именно этот час, чтобы раствориться в лесу? Но долго идти не пришлось. За пределами парка, за разрушенной оградой, среди сосен таилось маленькое озерцо с тяжёлой чёрной водой, полной оглушительного, по-своему мелодичного лягушачьего пения. Безымянный лесной водоём, возле которого когда-то очень, очень давно Эмиль сидел и писал первые стихи — предчувствуя, предугадывая, узнавая и ясно рассказывая о любви, которая пришла к нему так не скоро…
А теперь она здесь в своём подвенечном уборе. Харьюла прогуливался вдоль берега, призрачно овеянный сиянием красоты и совершенства жизни, такой доброй, такой хрупкой, такой пленительной. Ведь о ней, именно о ней было всё написано — и стихи, и повести, и сказки. Кощунственно было бы нарушить его покой, разорвать магию строчек и самовольно перевернуть страницу. Но Харьюла обернулся, заслышав хруст ветки под ногой. Халленберг подошёл к нему на несколько шагов, чувствуя внутри, только как бьётся сердце — как будто ничего другого у него нет. Только один вопрос имел значение:
— Ты останешься? — именно здесь, под ветвями, среди голубеньких мелких цветов, закрывшихся на ночь, на мягкой постели мхов и разнотравья.
— Да, — Харьюла произнёс это грустно, но достаточно громко, чтобы не осталось сомнений, — но у меня одно условие. Вернее, одна просьба…
Но Эмиль уже был рядом с ним. Уже обнимал его, стараясь быть осторожным, но с отчаянной силой прижимая к себе:
— Конечно, конечно, любимый мой, всё, что угодно, всё будет, как ты захочешь…
Харьюла не отворачивал лицо, и было ясно, что больше никогда этого не сделает. Он ещё не отвечал на поцелуй, но его губы были раскрыты. Его руки нерешительно обвили шею Эмиля, весь он выпрямился и натянулся, словно стрела, весь он был мечтой, сбывшейся — неужели? Больше никаких неужели. Это вся правда, это истина. И всегда так будет. Эмиль целовал его, не давая ему сказать, но это и не важно. Пускай просит о чём угодно, пускай ставит любые условия, ведь на всё, действительно на всё Халленберг был готов ради него. Ничуть не тянуло узнать, в чём состоит его просьба. Вдруг это что-то невыполнимое? Придётся выполнить в любом случае. Да, Эмиль сделает что угодно, даже если Харьюла потребует повернуть Вуоксу вспять, даже если — что ещё более трудно — попросит никогда больше к нему не прикасаться — даже это… Но Харьюла легонько отпихнул его, и Халленберг тут же отпустил. Да, вот теперь он по-настоящему безупречен.
— Тогда я твой, — Харьюла улыбнулся, как-то печально, пронзительно и невесело, но так чудесно, что это полоснуло по сердцу сладкой болью.
Снова Эмиль обнял его и, почувствовав его согласие, мягко подтолкнул, повлёк и, с великой бережностью придерживая под спину и голову, уложил на постели мхов. Какое счастье, что он идёт на это добровольно! Ведь если быть с собой честным, даже если бы он ответил отказом, Эмиль чёрта с два выпустил бы когти из его нежной шкурки — нет, никогда. И теперь навсегда.
Было почти не различить синевы его глаз, но что-то на её глубине нежно поблёскивало. И на губах лежала обречённая улыбка. В ночном сумраке раннего лета, в стылости влажного лесного покрова, во мху и хвое, в остролисте и вереске Эмиль мягко накрыл всю его красоту, вдавил в черничную мягкость постели, полную муравьёв, червей и могильного холода, более не страшного для них.
Но Харьюла протестующе засопел. Смутное видение того, другого, сильного, отчаянного и храброго мальчика, пронеслось перед мысленным взором, как вспышка далёких манящих огней. В отличие от того, упрямого и смелого, Харьюла был хрупок и уязвим, и конечно Халленберг не стал его мучить. Да и самого не особо прельщало валяться по земле и собирать клещей — оставим это трудным, тёмным временам. А здесь Эмиль, не выпуская из рук, повёл его в дом, на настоящую постель, дальновидно приготовленную для них обоих.
Халленберг больше не переживал, что взваливает на него слишком много. Малейшее недовольство с его стороны, и Эмиль отпустил бы. Если называть это благородством, теперь Эмиль действительно стал таковым. Он наконец мог позволить себе поверить — Харьюла тоже его хотел. Пусть любви с его стороны нет, но Харьюле нравится происходящее. Для него это не пытка и не насилие, не испытание, не горькая неволя.
Но что же за этим стоит? Личная выгода? Разумный расчёт? Жалость и снисходительность? Понимание, что этого несчастного, погибающего и всё же талантливого поэта Харьюла может спасти и возродить, вернуть на путь, на котором тот сделает ещё много хорошего? Или покорность судьбе, вынужденное признание истины: кто ещё в этом жестоком мире был бы столь добр, кто возводил бы на пьедестал, кто любил бы так самоотверженно и так корыстно? Даже если юность даёт Харьюле надежду встретить кого-то не менее удивительного, более удивительного он не встретит.
Халленберг уже не разрывался на части от страсти, не вёл себя, как безумный, и не любил его всю ночь, хотя мог бы. Но у них вся жизнь впереди. Куда торопиться? И всё же на следующее утро Харьюла двигался довольно скованно, чем заставил Халленберга терзаться чувством вины и раскаянием. Было ясно, что надо уезжать, срочно — иначе Эмиль совсем его заездит. Пешком провожая его до станции, Харьюла рассказал о своей просьбе. Эмиль готовился услышать о чём-то невыполнимом, но это оказался настоящий подарок судьбы. Даже не верилось, что Ааро сам предоставляет такой изумительный рычаг воздействия, такую отличную привязь. Дело было в ребёнке, том сироте-мальчишке, за мать которого Харьюла пытался выдать Миину. Миина взяла с Ааро обещание позаботиться об этом мальчике, сыне её подруги. Во время своего кратковременного дезертирства Харьюла разыскал ребёнка и отправил его в приют в Антреа. А теперь Харьюла говорил, что хочет забрать его.
Халленберг был крайне рад это слышать. Посмеиваясь над собственным наивным и добродетельным коварством, он мысленно потирал руки. Ведь Харьюла сказал, что останется, но что мешает ему передумать, устать, стосковаться или, чем чёрт не шутит, встретить на дальней станции хорошую добрую девушку, влюбиться, последовать зову природы, да и удрать с ней на лапландский край земли? Конечно, Эмиль и там его разыщет, но лучше, если будет какая-то дополнительная привязь совести и ответственности, в худшем случае (но подобный худший случай и свёл их) — шантажа и угрозы. В конце концов, самоуважение, свобода, мужская гордость — рано или поздно Харьюла вспомнит об этом и пожелает вырваться из тесной клетки, которая покажется ему унизительной, стоит сменить угол зрения… Но вот он, драгоценный козырь: теперь Халленберг знал о единственном, что для Харьюлы важно. Какой-то неведомый мальчишка девяти лет — плевать Эмиль на него хотел, но каким бы разиней он был, если бы упустил такой шанс обрести хоть сколько-то реальную власть над любимым.
Тут же Халленберг привёл массу аргументов, обещаний и молниеносно составляемых планов: пусть Харьюла остаётся в усадьбе, отдыхает, гуляет и спит спокойно. А Эмиль по своим каналам разузнает всё об этом мальчишке, о приюте и о перспективах. Халленберг приберёг главные доводы, но уже сейчас знал, чем будет козырять в следующий раз при встрече. А Харьюла не исчезнет, не улетит. Как птица с колечком и цепочкой на лапке, он послушно дождётся его возвращения через несколько дней — теперь на это можно по-настоящему надеяться. Вот, что Эмиль скажет: конечно, мальчишку можно забрать из приюта и усыновить. Но Харьюле сделать это проблематично. Ведь кто он есть? Молодой парень, к тому же бывший арестант, неимущий, бездомный, безработный, одинокий. Кто ему доверит абсолютно для него чужого ребёнка? И потом, куда Харьюла этого ребёнка денет? Где будет с ним жить, как будет его обеспечивать, как устроит его в школу? Кроме прочего, Харьюла — белогвардеец, а ребёнок, судя по его происхождению, с красным клеймом. Это тоже в приюте учтут и, как бы они там красную шваль ни презирали, поостерегутся отдавать ребёнка непонятно кому.
Другое дело он — Эмиль Халленберг, известный литератор, голос нации. Он обеспечен, женат, устроен, и ему ли, праведному участнику войны, не искупить военных преступлений, которым он был судьёй? Ему ли не взять на воспитание несчастного сироту преступных сгинувших родителей и не вырастить из него достойного члена общества? Ему в любом приюте хоть десяток детей выдадут, в этом можно не сомневаться.
Все эти предположения вскоре подтвердились. Эмиль навёл справки, и так был в себе уверен, что заранее подготовил необходимые документы и связался с руководством приюта. Через несколько дней он приехал в своё поместье — чего-то всё-таки опасаясь и успев истерзаться дорогой. Но он с облегчением обнаружил Ааро, посвежевшего, повеселевшего от близости воды и леса, согретого теплом рано расцветшего лета и даже немного ласкового. Эмиль понимал, что не стоит требовать невозможного, что нужно дать ему время, что нужно приручать его постепенно и не нужно сразу тащить в постель. Почти удавалось быть благоразумным, рассудительным, сдержанным и скромным. Почти — но ночью Харьюла сам пришёл к нему. Пришёл со своим проницающим взглядом и жаром чудесного молодого тела, охотно откликающегося на страсть, потому что оно таково — создано для любви, а не для воздержания, горя и тяжкого труда.
И хоть Харьюла был смущён и как будто опять чем-то рассержен, но на этот раз сомнений быть не могло: ничто его не заставило, кроме собственной склонности. Целуя его руки и ноги, растворяясь в нём, как в весеннем лесу, погибая и возрождаясь, Эмиль уже мог поверить, но пока ещё не мог понять, чем заслужил такое счастье? Значит, должен заслужить. Должен сделать бесконечно много всего: доброго, честного, полезного и нужного, по-настоящему благородного, бескорыстного — и он всей душой хотел сделать. И верил, что сил и времени хватит на всё, что оправдает свалившееся благословение — доверие любимого. И вот уже коварство отступало и таяло. Ещё одна невероятная ночь — и Эмиль уже ничего не замышлял, а только лишь чистосердечно собирался из кожи вон вылезти, лишь бы сделать всё наилучшим образом. Не потому, что великодушием и добротой он подкупит Харьюлу. А потому что служение добру и созиданию и есть верное выражение любви к нему.
В приют в Антреа они отправились вместе, снова на поезде, с пересадками и долгими приятными ожиданиями в станционных буфетах. В городке по пути Харьюла покладисто согласился посетить парикмахерскую и позволил купить себе новый костюм — для дела следовало выглядеть прилично. Как и прежде в своей природной свободе, Харьюла владел только тем, что на нём и что за спиной — только крыльями, блестящими лёгкими пёрышками, мягчайшим пухом на грудке и тягой ввысь. Но такой он в любой момент мог сорваться и ускользнуть, раствориться, как сладкий дымок костра между мокрых ветвей. Ааро сказал, что останется, но кто поручится, что порыв злого ветра не унесёт его? Халленберг верил ему, но всё же следовало опасаться непредвиденных обстоятельств. Но чем плотнее Харьюла обрастёт шкурой, личными вещами, привычками, собственностью и прочими привязанностями материальными и духовными, тем надежнее он окажется прикован в земле.
В Антреа Харьюла сказал, что сам пойдёт за ребёнком, а Эмиль взял на себя оформление документов и разговор с директрисой. Она оказалась образованной женщиной и ценительницей поэзии, для неё эта встреча имела особую ценность. Халленберг битый час занимал её светской беседой и распускал хвост, хотя это было вовсе не обязательно. Наконец, он был отпущен, и ему указали на маленький приютский сад. Там под раскидистой сиренью Харьюла сидел на скамейке и к нему с восторгом и робостью жался диковатый мальчишка — темноволосый, симпатичный, но худющий, запуганный и забитый. Вилхо Коскела, так его звали. Халленберг стал его официальным опекуном.
Тяжёлые деревянные двери закрылись за ними, миновали ворота, побежала, перекатываясь под ногами, городская брусчатка. Подозревая, что в приюте не очень-то сытно кормили, Халленберг сразу направился в ресторан, где, как он и ожидал, мальчишка накинулся на еду как голодный волчонок. Дальнейший путь был намечен, проложен заранее: вернуться в Хельсинки, откормить Вилхо и приодеть, тщательно провести по врачам, чтобы убедиться, что он здоров (не дай бог, драгоценная игрушка из-за какой-нибудь случайности захворает и умрёт — Харьюла здорово расстроится и ещё убежит с горя). Дальше следовало заняться обустройством комнаты для ребёнка, подобрать и купить всё, что ему нужно — всё самое лучшее, устроить его в школу. А после с чистой совестью заняться самым приятным — заслуженным взиманием с Харьюлы посильной платы за оказанные благодеяния.
Наивно предугадывая, как будет счастлив, Халленберг ласково поглядывал на них обоих. Картина прямо идиллическая: Харьюла взял Вилхо за руку и по мощеной солнечной улице повëл в светлое, не омрачённое тенью разлуки будущее. Мальчишка цеплялся за его руку с таким видом, будто никогда не отпустит, задирал голову и, как Эмиль расслышал, несмело называл Харьюлу папой, на что Ааро отвечал грустной и прелестной улыбкой — той чудесной, какую и Эмиль увидел однажды.
Теперь всё действительно крепко, спасибо, спасибо, дитя! Вот он, вонзаемый под крыло острый крючок — если не на век, то лет на восемь точно. Уязвимый и требовательный якорь из чистого золота — от такого не оторвёшься и не уйдёшь в океанскую льдистую даль… Вид у Харьюлы был несколько обречённый, словно и он понимал, что его ждёт. Но что его ждёт? Разве его жизнь будет похожа на каторгу, разве он пленник? Разве Эмиль станет его мучить? Нет, его жизнь будет похожа на рай. Она будет лучшей из возможных, ему будет не о чем жалеть.
С Вилхо никогда не возникало проблем. Вернее, свои глубокие психологические проблемы и травмы у него явно имелись, но его преданная и отчаянная, доходящая до одержимости любовь к Харьюле всё искупала и его же самого излечивала. Сам по себе мальчишка был молчалив, угрюм и не по-детски сдержан, но стоило Харьюле взглянуть на него, и он, совсем как цыплёнок под лампой, распушался и раскрывался, восхищённо встречая блаженное тепло. Что ж, в этом Эмиль мог его понять.
Стоило забрать его из приюта, и мальчишка буквально на глазах начал оттаивать и выправляться. Под чутким руководством Харьюлы и с искренностью, которую суровая реальность ещё не до конца у него отняла, Вилхо изгонял из сердца враждебность и защитную злобу, переставал бояться и учился заново доверять людям. Сперва несмело, но на его лице стала появляться улыбка, в глазах всё чаще зажигался положенный детством огонёк радости и интереса. Спасти этого щенка было просто — Харьюле достаточно взглянуть на него. Достаточно положить руку ему на голову, чтобы утешить всю его боль.
Он слушался Харьюлу беспрекословно. Проводить время с Харьюлой было высшей для него наградой, а чем-либо расстроить Харьюлу — худшим наказанием. Но это внутреннее давление оказывало на Вилхо благотворное влияние. Ходить в школу, примерно учиться, быть аккуратным и усидчивым, уважать Эмиля и Беату — Вилхо с охотой и простодушным старанием выполнял всё, что Харьюла от него ожидал. При подобном раскладе Халленбергу не было ни малейшей нужды ревновать: Вилхо никогда бы не посмел быть навязчивым. Харьюла сам решал, кому дарить внимание, и Эмиль и Вилхо в равной степени благодарно принимали то, что им давалось, и не требовали большего.
Харьюла хотел, чтобы Вилхо был обыкновенным, счастливым и здоровым ребёнком, и это тоже было осуществимо. Вилхо с усердием взялся играть эту роль, а годы сделали своё дело — шрамы, нанесённые войной, заросли. Живя в атмосфере любви, благополучия и понимания, в богатом доме, среди достатка, который кому-то показался бы и роскошью, он позабыл о своём тёмном прошлом. Вилхо и правда стал счастливым ребёнком, отличающимся от обыкновенных безупречностью поведения и осознанием своего везения.
Словно пёс, улавливая оттенки настроений и отношений, Вилхо доверчиво тянулся к тем, кому благоволил Харьюла. Поэтому к Эмилю Вилхо испытывал сперва только смиренный ужас, но затем его сменила глубокая благодарность, а вместе с ней и почтительная любовь, какую питают к неприступным учителям. Халленберг считал разумным сделать мальчишку своим пособником, инструментом в бесконечной борьбе со страхом, от которого с годами осталась лишь малая, но колючая крошка на дне сердца: однажды Харьюла взбрыкнёт и захочет уйти. В таком случае, если Вилхо будет на стороне Эмиля — на стороне якорей и золотых клеток, Харьюлу с большей вероятностью удастся удержать.
Эмиль был холоден, но добр и щедр к нему. Стоило Вилхо чем-то заинтересоваться или о чём-то попросить, и Халленберг исполнял его прихоти. Харьюла был для него сиятельным божеством, а Эмиль — всесильным благодетелем, ведь Вилхо был уже достаточно взрослым, чтобы понимать, благодаря кому им так привольно живётся. Эмиль заботился о его здоровье, о его обучении в дорогой частной школе и разностороннем развитии. Годы и здесь сделали своё дело — постепенно Халленберг заслужил его спокойное, осознанное и весомое восхищение. Ласковости и душевной близости между ними не возникало, но со временем, когда Вилхо подрос, он стал интересоваться мнением Эмиля по разным вопросам. Халленберг терпеливо вкладывал в его голову свои идеи, говорил с ним, ловящим каждое слово и благодарно впитывающим всё как губка, о политике и истории, о религии и литературе.
Иногда Эмиль сам водил его в театры и музеи. Всё-таки Ааро в высоком искусстве мало смыслил, для него другое — лес и поле и путешествия налегке. А ребёнку полезно расширять кругозор. Эмиль хотел поделиться с Вилхо всем, что знал сам, и даже, может быть, воспитать из него своё подобие, своего последователя. Халленберг не мог воспринимать его как сына, скорее уж как сообщника, товарища схожей судьбы: Эмиль явственно замечал в Вилхо что-то похожее на собственную привязанность, только, конечно, совершенно невинную и чистую как горный ручей.
Даже когда Вилхо стал выше Харьюлы на две головы и вдвое шире в плечах, он относился к Ааро как к неприкосновенному кумиру, которому можно только поклоняться (благоразумно скрывая божественный трепет под простотой и привычкой повседневности). Вилхо постепенно разобрался в сути отношений, связывавших Эмиля и Харьюлу, но для него их связь была чем-то изначальным, а значит, само собой разумеющимся. Он был правильно воспитан, тактичен и скромен, он уважал и любил их обоих и никогда бы не осудил. Под влиянием Эмиля Вилхо решил серьёзно изучать психологию. Халленберг не жалел средств на его обучение в престижном берлинском университете и был искренне рад его успехам. Все труды пошли впрок, и в итоге можно было только гордиться своим воспитанником.
Но всё это годы и годы, счастливые годы вперёд. А пока жизнь только начиналась. С моральной точки зрения такая семья многим показалась бы странной, но Халленбергу не было до этого дела. Для чужих Харьюла жил с ними на правах секретаря, слуги, шофёра, воспитателя или учителя для приёмного сына — кого угодно. Зачем кому-то знать, что именно на нём всё держится и вокруг него, как вокруг солнца, вертится? Бросить Беату Халленберг не мог и не хотел, ей тоже не было никакого резона расставаться и разрывать брак. У неё не было недостатка в любовниках, а вызывающая необычность её положения только прибавляла пикантности её репутации в высшем свете. Беате Харьюла импонировал, и она не имела ничего против него. Опасения Эмиля не подтвердились, их отношения остались только дружескими. Халленберг не стал бы ничего запрещать, он готов был стерпеть и позволить Харьюле всё. Но терпеть не пришлось. Ааро считал своей обязанностью сохранять абсолютную верность.
В положенный срок Беата родила девочку, которую назвали Айно. Несомненно, это была дочка Харьюлы — очень похожая на него, но от матери взявшая карюю рыжину глаз, греческий профиль и, в придачу к красоте, лукавый и самостоятельный характер. Беата воспитывала её по своему усмотрению и наверняка вконец испортила бы её, но постоянная близость Харьюлы оказывала благотворное влияние. Девочка считала своим отцом Эмиля — даже когда в силу возраста разобралась в ситуации. Харьюла был для неё хорошим другом, но не ослепительным божеством, как для Вилхо. Как и у матери, отношение Айно к Харьюле было достаточно ровным, чуточку снисходительным и даже слегка насмешливым. Её нежная привязанность к нему, как к доброму воспитателю, была сильна, но она, как и Беата, была слишком самолюбивой и гордой, чтобы кем-либо искренне восхищаться.
Девочка выросла избалованной, упрямой и даже немного злой к посторонним, но при её внешности это было простительно. Лишь домашние и близкие знали о тайной доброте её сердца и неколебимой благонравности. Она не стремилась получить образование — Беата с детства втолковывала ей, что она, прежде всего, красавица. Этого достаточно, чтобы иметь успех в свете. Айно долгое время шла у матери на поводу, блистала в артистических салонах, пробовала себя на сцене — не без организованного Беатой успеха, и высокомерно отвергала женихов и многочисленных воздыхателей. Но за несколько лет ей это наскучило, и она прямо пришла к тому неизбежному, чего в глубине души хотела и что было предначертано ей судьбой — быть женой и матерью. Беата не то что бы была против. Она мечтала для дочери о самой блестящей партии, но Айно была так разборчива и требовательна, что пришлось признать — едва ли во всей Финляндии найдётся кто-то, кто ей угодит.
Вилхо обожал её не меньше, чем Харьюлу. Когда Айно была маленькой, Беата его к ней не подпускала. Беата вообще поначалу относилась к Вилхо с прохладцей. Эмиль — её муж, Харьюла — красивое увлечение, которое она могла понять, но посторонний мальчишка — зачем? Беата попросту не замечала его, а если замечала, то делала вид, что удивлена его присутствием. Вилхо сперва робел при ней, но потом свыкся с правилами и старался лишний раз не попадаться ей на глаза. Вилхо это не очень угнетало — главным для него было внимание Харьюлы, а его он неизменно получал.
Благосклонность Беаты следовало заслужить. И Вилхо заслужил её, потратив на это долгие годы. Когда он вырос, получил образование и добился успеха — вот тогда она взглянула на него одобрительно. Все эти долгие годы Вилхо тщательно скрывал ото всех, а пуще от себя самого, он так старательно себя обманывал, что лишь став хорошим психологом, смог распутать мучительную нить, которой себя оплёл — он был в Айно влюблён, безнадёжно и абсолютно, он сам не знал, с каких пор, и с каких пор невинное восхищение переросло в подавляемую страсть. Вилхо ничем себя не выдавал и, наверное, поэтому согласился на несколько лет уехать учиться в Германию. Но в итоге он вернулся домой, открыл практику и, всё так же ничем себя не выдавая, покорился судьбе.
Но его любовь и печальное рыцарство стали заметны. Это увидели и Харьюла, и Беата, а Айно — раньше всех. Ей Вилхо всегда нравился, она с детства доверяла и любила его, но эта привязанность не походила на родственную. В глазах Вилхо она всегда была недосягаемым существом, волшебной принцессой, стоящей неизмеримо выше. Это ей льстило, а кроме того, на что-то похожее она и сама насмотрелась, а судьба детей, как известно, повторять судьбу родителей. Вилхо никогда бы ни в чём не признался, если бы она сама не припёрла его к стенке и не поставила перед фактом, что её взаимность уже отдана ему, как залог. А если он оправдает возложенную честь, то ему будет дано и сердце (в конце концов, Харьюла поступил точно так же).
Халленберг мог понять такой выбор. Не было рыцаря достойнее, благороднее, надёжнее и сильнее. Его любовь была самоотречением, верным служением до последнего вздоха, его счастье и благодарность — бесконечными (и разве сам Эмиль не таков?) Айно не могла совершить ошибки, сама природа толкала её на правильный путь. Вилхо был не особо красив — простоват и пятнист с лица, но в его крупной фигуре угадывалось грозное очарование мощного и доброго домашнего зверя. И ещё у него была очень милая улыбка. И ещё он становился совершенно беспомощен, стоило Айно взглянуть на него. И ещё не пришлось бы отдавать Айно чужим людям — это и Беата признала и нехотя дала своё согласие, а когда через несколько лет стали появляться один за одним симпатичные внуки, окончательно растаяла и прониклась к Вилхо симпатией.
Халленберг тоже всецело оправдал возложенное любимым доверие. Свою прошлую, до встречей с Харьюлой, жизнь он вспоминал как смутный, беспокойный, ненужный сон. А теперь он проснулся. Эмиль давно забыл о том, чтобы пить и курить. Он следил за своим здоровьем и питанием, вёл правильный образ жизни — он ведь никак не мог позволить себе состариться, изболеться, обессилеть и умереть раньше Ааро и упустить хотя бы день, хотя бы час из того безграничного счастья, что выпало ему на долю в этом лучшем из миров. И потом, главная причина быть здоровым и сильным — быть красивым и желанным. Каким бы парадоксальным, каким бы несбыточным это ни казалось когда-то, но Эмиль и впрямь выглядел неплохо и мог позволить себе высшую из наград: верить и знать, что годы идут, а Харьюла приходит к нему за любовью — не потому что это его добровольная обязанность, а потому что это его выбор, его искреннее желание. Даже и Беата иногда с затаённым мечтательным вздохом подтверждала, что Эмиль выглядит лучше, чем когда-то, лучше, чем в юности — стройнее, изящнее, гармоничнее, что именно сейчас он расцвёл как чёрт знает что и ему к лицу возраст и седина, приятно теряющаяся среди собственного беловато-пшеничного цвета, и его холодная скандинавская красота, как и его любовь — долговечнее меди. Было бы смешно, если бы не было так чудесно.
Чтобы обеспечить эту замечательную жизнь, Халленбергу приходилось много работать. Это было ему в радость. Под завязку накаченный вдохновением и нежностью, он снова писал стихи, которые по мнению критиков и читателей были ещё лучше, чем те, что причислялись теперь к его раннему, «довоенному» периоду. Но этим много не заработаешь. Эмиль взялся за серьёзный, ежедневный и кропотливый труд — за большую прозу. Вдохновение и тут не покидало его. Сюжеты сами приходили в голову и круто изворачивались, стоило за них взяться. Халленберг много писал, и хоть не все его книги становились шедеврами, но за несколько лет он вошёл в число самых талантливых и популярных современных писателей не только Финляндии, но и всей северной Европы.
Гонорары, награды и почести так и сыпались на него, самые ярые поклонники даже заикались о Нобелевской (всё-таки финским писателям не впервой). Они были правы: в его сентиментальных исторических романах, остросюжетных повестях и печальных детективах всегда чувствовалась душа и особый неповторимый стиль (сколько писателей, столько и стилей), в них были загадка и ответ на неё, доброта и нежность, переплетённая с грустью и трагизмом жизни, который при верной обработке не менее трогателен, чем её красота. Но главное, было то, что Эмиль обещал себе и миру когда-то — его книги действительно были нужны, они были полезны и целительны, они не только занимали и развлекали умы — хотя это, конечно, главное, но они ещё учили хорошему и проливали свет в читательское сердце. По крайней мере, Харьюле они нравились. Этой оценки Эмилю было достаточно, чтобы гордиться собой и быть спокойным за своё великолепие.
Жизнь Харьюлы, по человеческим меркам, не сложилась. Жил как не пойми кто, без работы и призвания, без собственного дома, без собственной семьи. Иногда Эмиль задавался пугливым вопросом, счастлив ли он, влача свои дни, как птичка в клетке? Во всяком случае, Харьюла был не настолько глуп, чтобы полагать, что самоутверждение ограничивается профессией, собственным домом и собственными детьми. У него были и дети, и дом. Он жил как хотел, жил легко и задумчиво: зимой — в Хельсинки, летом — в поместье в Таалинтехдасе. Он растил детей и внуков, разводил огород, оплетал дом хмелем, чинил крышу и сажал деревья. В сумерках подолгу сидел за шахматами сам с собой. Читал книги, изредка отрывая от страницы взгляд и устремляя его в пустоту скорого вечера. Прикасался к клавишам пианино — не очень умело, но очень трогательно, перед тем как отойти ко сну.
Часто он отправлялся в путешествия. Эмиль легко его отпускал, хоть каждый раз на дне сердца кололось крохотной песчинкой древнее, как сам мир, опасение: вдруг он не вернётся? Но он возвращался. С прогулок, рыбалки и охоты, из которых никогда не приносил добычи. На дни, а то и на недели, один или с Вилхо, иногда с Айно, он пускался в странствия. Пешком, по дорогам и тропам, в леса и поля, с рюкзаком и палаткой или, через горы и моря, на поездах и кораблях, по Финляндии и другим ближайшим странам, похожим на родную — не слишком далеко. Весь свой дивный мир он исходил из конца в конец. Дома Харьюла, когда хотел, занимался кухней, пёк пироги, летом — делал заготовки, зимой — сидел в углу с чаем, пледом и книгой (книгами Халленберга — в первую очередь). У него всегда было по две-три собаки — он то подбирал бездомных щенков, то покупал породистых. Эмиль присматривал за ними (милые якоря) во время его отъездов. Разве жизнь его не была раем? Ведь все были счастливы: и сам Эмиль, и Вилхо, и Беата, и Айно — все. Кроме, разве что, бедной Миины…
Эмиль бесконечно любил его, и ни в чём не грешил против истины. Благодарность за своё спасение перевешивала требования, которые возникли бы у корыстного сердца. Ни разу Эмиль не сказал ему грубого слова, никогда ни в чём не упрекнул (да и не в чем было). Не было и никаких ограничений — Харьюла мог делать, что хочет, куда угодно ездить и с кем угодно общаться. Его выбор, что он не замечал никого за пределами дома. Ни в чём Харьюла не был принуждаем. У него всегда была своя комната и отдельная постель. Лишь в начале немного его помучив, Халленберг обуздал себя — не потому что не хотел, а потому что имел терпение. С годами он почти перестал терзаться, когда ложился спать один. Эмиль не настаивал, если Харьюла отказывал, и благодушно принимал отказы, даже если они шли друг за другом много дней. Но рано или поздно Ааро поглядывал на него с теплотой, звал по имени, дарил милой улыбкой. И лучше, чем тысячи ночей, было осознание, что Харьюла желает его, нуждается в нём, пусть не так часто, как хотелось бы, но зато искренне. И пусть здесь ещё не было любви, но если Харьюле хотелось ласки, он считал себя вправе получать её только от одного человека.
И Эмиль с радостью дарил её, каждый раз запечатлевая в памяти и упрятывая в свою бездонную сокровищницу. Сколько было любви, не счесть: на пуховых перинах и постелях мхов, среди яблонь и черешен, им разведённых, на веранде и на столе среди черновиков и рукописей. Подойти к нему, приобнять или ткнуться губами в светлую макушку со всегдашним вопросом: «Будешь ли ты со мной ласков сегодня?» Если раздражённо дёрнет плечом — значит «нет», если промолчит и насупится — можно попытаться, если мягко склонит лицо и приоткроет губы на вдохе — значит «действуй». Притягивая к себе за поясок халата, сажая его себе на колени, утром и вечером, в темноте, на свету, в белом сиянии снега за окном и в отблесках зелени, лëжа головой на его коленях — этого было достаточно. Оказалось, что этого достаточно и для Харьюлы: растить детей, воспитывать собак, заниматься садом и заготовками на зиму, читать книги, жить не греша и путешествовать налегке.
Это заняло долгие годы, годы светлые и безмятежные. Правда, их огласила грохотом ещё одна мировая война, но она обошла стороной, как гроза далёких земель. Харьюлу не призвали в армию по состоянию здоровья, Халленберга — по возрасту, а Вилхо благополучно отработал военные годы в госпитале, излечивая, а не убивая, после чего вернулся невредимым к жене и детям.
И в свои шестьдесят Харьюла был всё так же прекрасен, как сама душа весеннего леса. Особенно когда лежал, спокойно отдыхая, в летний день на тысячу раз знакомой постели мхов. Конечно, теперь не прямо на траве, а на покрывале и с подушкой за спиной, но всё у того же лесного озерца за усадьбой. Он откладывал книгу и переводил на Эмиля взгляд, без тоски и боли — давно без них. Халленберг целовал его, с великой бережностью придерживая под голову, осторожно укладывал среди черники и вереска, и находил в его поблёкших глазах долгожданный ответ: он и впрямь оправдал доверие, он заслужил то, о чём всю жизнь мечтал. «Я люблю тебя» — Харьюла произнёс это едва слышно, как последнюю истину увядания, и закрыл глаза.
Он умер через несколько дней, когда после обеда дремал в кресле в окружении собак и белых пионов. Всё-таки он был из уязвимой и недолговечной людской породы, что держится за родную каменистую землю некрепко и слетает с неё как дым. Его сердце ослабло и постепенно замедляло и сбивало бег, но в последний час он не испытал ни капли страданий, он не боялся и не цеплялся за существование, а просто отпустил. Жизнь, наделив его всеми дарами, покинула его в положенный срок, и это было закономерно. Халленбергу было очень грустно, свет в его благословенной вселенной погас, и впереди сгущался могильный мрак. Но Эмиль знал, что убиваться не стоит, что нужно быть благодарным именно за такой исход — старость и немощь не должны были возыметь над любимым жестокой власти.
Халленбергу ещё нужно было проводить его покинутое тело, поставить ему изящный гранитный памятник. Завершить последнюю книгу, закончить дела, оставить всё, что имел, наследникам, проститься с семьёй и поручить Вилхо позаботиться о цветах и собаках. А дальше — спокойно поддаться одной из болезней, что подстерегают стариков на каждом шагу. И последовать за Харьюлой, как и собирался когда-то. Даже под крылом смерти милый мальчик от него не скроется.