16
31 октября 2023 г., 20:00
Быстро и пусто пролетало суровое трудное время. Промелькнуло второе военное лето, скучно и чуждо отгорела блёклая осень, снова свирские леса замели непроходимые снега, воцарился безмерный холод, и вот уже подходил к концу сорок второй год, близилось грустное Рождество. Боевые действия почти прекратились. Финны окончательно перешли к позиционной войне и глубокоэшелонированной обороне. Плотно окопались на замершей линии фронта: нарыли траншей, окопов, брустверов, нор и заградительных валов, по всем правилам обустроили огневые точки и наблюдательные пункты и настроили землянок. Приготовились стоять на занятой границе столько, сколько потребуется немецкому союзнику — год, два или три, кто знает. Дела у Германии шли не блестяще, но о её проигрыше пока речи не шло. Понятно, что и не пойдёт до того самого дня, когда всё разом обрушится и придётся удирать. А до этого всеми силами пропаганды будут искореняться упаднические настроения, будет поддерживаться иллюзия, что положение прочно, что Советский Союз непременно падёт.
Ламмио с высоты своего звания видел картину более ясно. Об этом не принято было говорить в офицерском обществе, да и потом, какая-то надежда ещё сохранялась, и всё же душу охватывало затаённое уныние — всё пропало. Всё было зря. В этой войне им не победить, не получится никакой Великой Финляндии, и как бы там ни сложилось у Германии, как только Советский Союз сочтёт нужным ударить на Карельском направлении и для этого перебросит сюда хоть часть своих танков, авиации и людских масс — всё будет кончено. Финнам ни под Ленинградом, ни на Свири не удержаться. Резервистов в пополнение присылают таких, что смотреть совестно. Силы армии истощены, и сама армия с каждым проклятым месяцем от скуки, безделья и голода сходит с ума и опускается, превращается в сброд, который уже не помнит, зачем они здесь. Они здесь чужие, все хотят домой, дисциплины никакой, и дай только повод — солдаты наплюют на свои обязанности и понесутся обратно в Финляндию, и драпать будут каждый до собственной деревни и лишь там, возможно, займут-таки оборону. Но будет поздно.
Осталось только прожить, как-то провести, просидеть на одном месте ещё — сколько? Год? Два? А потом смерть. Что ж, от судьбы не уйти. Даже если придётся удирать, надо вести себя достойно, выполнять свой долг. Умереть, но не сдаться — долг всякого честного солдата. Такой же долг и у офицера, но ведь кто-то должен будет организовать отступление для бесчестных, а таких большинство. Кто-то должен будет заключить мир с победившим противником и на руинах и обломках начать отстраивать разрушенное… Было всё это горько сейчас. А будет ещё более горько и трудно потом. Отец не примет позорного возвращения, не простит, в первую очередь себе — что не уследил, что не уберёг, и потому со всегдашним ожесточением он переложит тяжесть вины на него, на Ааро, словно вся эта война — ответственное дело, с которым Ааро как всегда не справился, несмотря на всю подготовку и внушения… Но умирать Ламмио не хотел, хоть и знал, что смерть на войне — это то, что отец от него ожидает, как единственного достойного поступка.
И всё же с большей долей вероятности придётся долг исполнить и умереть, пусть не в бою — Ламмио понимал, что просто физически не сможет преодолеть внутренний барьер и взять в руки оружие, чтобы стрелять из него по живым людям. Пусть это трусость и жалкое малодушие, но таков уж он есть — на убийство он не способен, как и на то, чтобы добровольно и мужественно пойти на смерть. Ааро, конечно, всеми силами постарается этого избежать, но ничто не защитит его, как и любого другого, от неумолимой случайности, снаряда, обстрела, пули и врага, который догонит, устроит засаду или зайдёт с фланга. Рано или поздно придёт момент, когда рядом не окажется никого, кто захочет закрыть его от опасности. Такой желающий ведь только один. Вилхо. И он наверняка умрёт раньше. Коскела ведь из тех сильных и настоящих, кто выполняет приказы, стоит насмерть и ничего не боится. И что самое печальное, настанет день — ещё до его праведной смерти, когда Ламмио лишится остатков своей ничтожной власти над ним и останется беззащитен и совершенно одинок, так же, как и сейчас, или ещё больше.
Неотвратимое тёмное будущее страшило, а настоящее угнетало. Эти ничем не занятые однообразные подлые дни, в которых и самому недолго свихнуться. А ему свихнуться нельзя. Ламмио, как командир роты, должен подавать пример — силы духа, стойкости, строгости к себе и к остальным и поддержания порядка. Пусть все его солдаты оскотинятся и окончательно его возненавидят, но он, хотя бы он один, не должен опускаться и отчаиваться. Ламмио знал, что ему хватит сил, выдержки, внутреннего заряда верности — хватит, каким бы скверным ни оказалось положение. Он будет вести себя правильно, не поддастся панике, пусть нет у него храбрости, но и страха он не проявит. По крайней мере, ему хватит самообладания, чтобы идти, а не бежать, когда противник будет наступать на пятки…
По крайней мере, во всём этом он себя убеждал — что проиграть тоже можно достойно. И пусть он проиграет, но он останется среди живых. Ему очень хотелось жить — даже если Финляндия падёт. Ему очень хотелось радоваться и любить — даже сейчас. Вернее, особенно сейчас. Ламмио старался оставаться равнодушным, но его переполняла тоска по этим дням, по этим месяцам, потраченным напрасно, выброшенным на холодный режущий ветер, по собственной молодости, силе и красоте, которые ведь гаснут, холодеют на снегу, а он так и не нашёл… Вернее, нашёл. Нашёл даже слишком много, но умудрился всё так испортить и запутать, что остаётся только сидеть без движения на груде тягостных узлов, замерзать, погибать и снова жалеть.
Жалеть о том, что, так много упустив в своей жизни, он снова теряет. И не живёт, как хотелось бы, не чувствует себя счастливым, не развлекается и не радуется, а радость у него в одном — в любви. Так уж он по-дурацки устроен, Ааро давно смирился и не спорил с данностью. Не требуется ему ни путешествий, ни музыки, ни книг, ни искусства — или в чём там ещё нормальные люди обретают суть существования? В работе, в семье и детях, во вкусной еде, изысканной обстановке и интересной беседе — Ламмио ничего не было нужно. Вернее, стало бы нужно лишь после того, как была бы удовлетворена самая главная потребность… Эти унылые месяцы, проводимые словно в плену, словно в постылой тесной клетке, были ему невыносимы.
Пару раз Ламмио ненадолго ездил в отпуск домой, но снова в Хельсинки не рвался. Ездить туда — только травить душу. Да, приятно сходить с Беатой в театр, прогуляться с Айно по знакомой с детства улице, проспать несколько ночей на благоухающей шёлком мягкой постели, но всё это — со страшащей мыслью, что вот-вот нагрянет отец с резонным вопросом: что не на фронте? Что это он, бестолочь, прохлаждается и даже без оправдания в виде ранения (впрочем, тут с высокомерным упрёком отец прибавит, что этого он и не ожидал). И как это Ааро посмел бросить роту, раз уж его, такого жалкого (но никто, кроме отца, якобы не знает об этом), назначили командиром (опять же, по отцовскому настоянию и протекции)?
Да и зачем? В Хельсинки Ламмио ни на минуту не забудет, что его любовь, что его сердце и нежность здесь, под замёрзшей Свирью — втоптаны в холодную грязь, отняты у него и заперты под замок. Близко, но не достанешь. Антеро он почти не видел. Редкие встречи с Коскелой причиняли боль, но это свербение в сердце было хоть каким-то признаком огня, что ещё теплился внутри. Загаси это, последнее, и не останется ничего. Только ледяная пустыня равнодушия и отчуждения. Ламмио ещё любил его. Вернее, никаких ещё — просто и навсегда любил. Но как же всё ужасно и безвыходно запуталось…
Ааро вздохнул и сложил письмо от Беаты. Как всегда суховатый и краткий ответ был готов. Не о чем писать. Мачеха засыпала его городскими новостями, забавными случаями и приветами от знакомых, о которых Ааро и понятия не имел, кто это такие. При личной встрече они поговорили бы просто и весело, но в письмах Ламмио был не силён, да и здешнее всеобщее уныние не давало перейти на необходимый Беате игривый тон. Ааро писал мало, не позволял себе ни размышлять, ни жаловаться. Во-первых, военная цензура, во-вторых — ещё хуже, отцовская, а отец эти письма тоже читает, потому что сам не желает опускаться до переписки с таким разочарованием и недоразумением, которое коварная судьба подсунула ему вместо сына.
В последней посылке Беата, забавляясь ролью заботливой матери, прислала ему всяких гостинцев, хорошего кофе, конфет и сахара, книг и вещей, о которых Ааро просил. Он просил о тёплом. Этой гадостной зимой, ещё больше и хуже, чем зимой предыдущей, он расклеивался. Вообще Ааро с детства отличался крепким здоровьем, но здесь, на фронте, среди холода и антисанитарии, он хворал на протяжении всех снежных месяцев. Он подолгу сидел без движения и оттого замерзал. Походная печка топилась почти постоянно, но быстро прогорала, а к утру тепло выстужалось из землянки. Ламмио простужался не сильно. Заявляющая о себе ломотой и головной болью температура поднималась только изредка, к ночи, чтобы измучить ночь. То сильнее, то почти незаметно, но непрестанно болело и першило горло, и Ааро вечно зяб, даже сидя у огня. Коченели руки — даже если обнимали кружку с горячим чаем. Насморк и кашель было достаточно просто скрыть. Ламмио не подавал вида, будто болен. Подчинённые сочли бы простуду смехотворной слабостью.
Выполняя свои обязанности, он держался как всегда уверенно, но измотанный организм был ослаблен. Силы скоро его покидали, Ламмио быстро утомлялся и терял командирский запал. Не тратя силы попусту, Ааро редко выходил из своей землянки — в этом не было и надобности, всё равно он только всех раздражал. Бывало, за день, а то и за целую вьюжную неделю на их участке фронта не происходило ровным счётом ничего. Редкие выстрелы прорезали воздух — то свои, то противник от скуки постреливали по волкам, которые появлялись на ничейной земле, чтобы поглодать мёрзлые трупы. Порой с советской стороны из громкоговорителя на ломанном финском звучали призывы сдаться. Иногда получал пулю неловко высунувшийся из окопа новичок, а больше никаких перемен и событий. Только мерно падающий снег и бесконечная ночная тьма. На самой линии обороны, в окопах, Ламмио не показывался — там было слишком грязно и пакостно, да и слишком опасно. Солдаты творили там, что хотели, начальство к ним совалось редко. Достаточно было знать, что там безотрывно находится Коскела — значит, всё в порядке. Значит, часовые на посту, оборона и наблюдение ведутся, порядок поддерживается, и опасаться нечего.
Командирская землянка Ламмио была сооружена подальше от линии окопов, в лощине, под уютным покровом елей. Вернее, это была не землянка, а полноценный бревенчатый домик, удобно устроенный на крутом склоне. Ещё летом, когда стало ясно, что здесь их батальон задержится надолго, Ааро раздобыл для своей постройки материалов и нескольких толковых строителей. Получилось на славу, по-карельски — с надёжной крышей, моховой теплоизоляцией и хорошей печкой, с деревянным настилом на полу и достаточно высоким потолком, с несколькими окошками, перегородками, позволяющими создать подобие комнат, и добротной, хоть и грубоватой, массивной мебелью, умело сколоченной из местной сосны, гладко ошкуренной и приятной на ощупь.
Своими стараниями, покупками в Петроское и посылками из дома Ламмио добился почти что уюта — всех необходимых вещей, чистоты и приятного хвойного запаха. На маленькой терраске у входа была даже сооружена такая же симпатичная, как весь дом, будочка для Сампо. Её не было нужды привязывать, достаточно было сказать «сиди», и она не двигалась с места, пока Ламмио отсутствовал или был занят. Деликатно и тихонько она выполняла свою охранную миссию и без острой необходимости даже не соступала на грязный снег.
Чудесная дворняга была до того сообразительной, что усвоила, что не стоит лишний раз пачкать лапы, ведь хозяину придётся их ей вытирать, а это ему не очень нравится. Избавившись от редких посетителей и покончив с немногочисленными делами, Ламмио ближе к вечеру пускал собаку внутрь. Она мирно посапывала в углу, сворачивалась у его ног или сидела рядом в готовности подставить шёлковую морду под поглаживание, когда Ламмио протягивал ей руку. Ааро нравился честный и простой собачий запах. Даже теперь, вернее, именно теперь, когда не знаешь, куда себя деть со скуки, Ламмио раз в неделю сам мыл её в тазу и подолгу вычёсывал лоснящуюся чёрную шерсть. Сампо покорно сносила эти процедуры, ведь когда она была совершенно чистой, ей позволялось всю ночь спать в ногах постели. Такие ночи были особенно уютными. Что бы Ламмио без неё делал, он и сам не знал, и не переставал благословлять тот день, когда подобрал её.
Ламмио бывал у своих соседей и в расположении другого батальона — мало у кого имелось столь приятное жильё. Кое-кто из высокопоставленных коллег весело присвистывал, когда заходил к нему в гости. Ааро действительно умел создавать и культивировать вокруг себя уют, порядок и чистоту. Это был его талант. Один из его талантов. У него было всё необходимое и много сверх: и радио, и шахматы, и книжная полка, и рукомойник, и достаточно присланной из дома обычной тёплой одежды, в которую Ааро мог переодеться, когда оставался один и знал, что в остаток дня его никто не потревожит. Это было необходимо ему, потому что только сняв форму, в которой чувствовал себя скованно, он мог расслабиться и вздохнуть свободно. Если страдать от одиночества и аристократично тосковать, так в хоть достойной обстановке.
Ламмио любил покой, нуждался в тишине и уединении и, раз уж мог их себе здесь позволить, не жалел средств и защищал свою крепость. Он с трудом терпел, когда чужие вваливались в его землянку, топтали, пачкали, приносили ещё больше холода и грязный запах улицы. Нескольких месяцев в чьём-либо тесном соседстве он бы не вынес. Пусть это было чрезвычайной роскошью даже для звания капитана и командира роты, Ламмио отбояривался от всех, кто набивался делить с ним достаточно просторную и для пятерых землянку, даже от Карилуото, который тоже настойчиво напрашивался в сожители. Но он это делал из той же тяги к комфорту, которого не умел для себя организовать.
Только Карилуото Ламмио мог назвать своим другом, жить с ним было бы повеселее, чем одному, но ничего хорошего из этого не вышло бы, одна маета. Ламмио хорошо себя знал: кроме неудобства от постороннего присутствия, он стал бы испытывать физическое влечение — бездумную, простую и естественную реакцию на близость чужого тела. Это рано или поздно заставило бы его сделать какую-нибудь глупость и тем испортить свою единственную дружбу. Они выяснили это ещё до войны. Карилуото с прекрасной верностью был четвёртый год отчаянно влюблён в свою невесту, к которой, на своё счастье и при содействии командира, достаточно часто мотался в отпуск. Да и как мужчина он Ламмио совсем не нравился, хоть и был красив и непосредственен как ребёнок. Это было бы ошибкой, единовременным утешением, приняв которое, Ааро только вернее убедился бы, что нужно ему совсем другое.
Но и иных кандидатов в утешители не находилось. Прежняя зыбкая надежда забыть про Коскелу, найти ему замену, раз уж с Антеро ничего не вытанцовывается, — эта надежда давно растаяла в морозной дымке. Довоенного, весёлого и азартного желания искать у Ааро больше не было. Не было сил за кем-то гоняться и охотиться, кого-то обхаживать и очаровывать, да и не вышло бы теперь распустить поблёкшие перья — здесь, в этой грязи, крови, снегу и копоти, когда впереди только смерть.
Во всех офицерах в зоне досягаемости Ламмио уже разобрался. Никто ему не нравился, вернее, никто не выдерживал сравнения с двумя его превосходными любовниками. Никто не был так красив и желанен, как Антеро, и никто не был так благороден, честен, добр и самоотвержен, как Коскела. Да и что толку? Даже если бы кто-то посторонний показался бы привлекательным или хотя бы приемлемым, шансы Ламмио на успех были ничтожно малы. Все, кто мог, уже успели завести себе друзей и любовниц — или в полевых госпиталях, или в ближайших городках. Их командир батальона, майор Сарастие, в открытую жил со штабной красавицей из «Лотта Свярд». Женщины в финской армии не служили — для них было организовано особое военизированное движение, отряды, миссией которых были пропаганда, медицинская служба и вопросы снабжения. На самых красивых и бойких из девиц возлагалось главное дело — поддержание идеологии путём утешения тоскующих командиров и услаждения глаз младшего офицерского состава. На всех таких лотт майоров и капитанов не хватало, и они уже снисходили до званий и пониже.
Короче говоря, едва ли на третьем году войны в свирской глуши найдутся охотники впутываться в грязную историю с ним — с Ламмио. Его ведь и так почти все презирают — не столько даже за его пристрастия, о которых слишком многим известно, сколько за то, что он трусливый и никудышный командир, который не может навести порядка в своей роте, а вместо этого занимается обустройством загородной виллы в еловом лесу. Слухи об этом даже до отца каким-то образом дошли — в свой последний приезд в Хельсинки Ламмио пришлось выслушать от него хлёсткую распеканцию по этому поводу.
Так где же искать утешения? До запуганных солдат и всякой подобострастной швали, на которую Ламмио мог произвести впечатление хотя бы своим званием, блеском незаслуженных наград или деньгами на худой конец, опускаться было гадко. Здесь вновь перед Ламмио вставал стеной вопрос — зачем? Зачем ему добиваться кого-то низкопробного, в то время как у него есть настоящий, единственный, самый лучший. Даже двое. Куда ему потянуть ещё и третьего? Сердца не хватит. Всё было гадко и бессмысленно — после Коскелы, потому что лучше не будет никого. Ламмио уже взял самое замечательное, что мог предложить ему этот лес, уже добился того, о чём мог только мечтать, собрал великолепный урожай — и вот, не сумел удержать. Дальше бесполезно искать и шарить под ёлками.
Остаётся только ждать, пока чья-нибудь смерть не разрешит эту задачу. Остаётся томиться в своей комфортабельной клетке. Читать книги — только чтобы убить несчитанный вечер, играть с самим собой или с зашедшим на часок Карилуото в шахматы. Гладить собаку, крутить ручку радио, кутаться в шерстяную кофту и потуже заворачивать больное горло в колючий шарф. Пить чай, спать и снова чай. И снова ждать — чего? Чего-то Ааро всё-таки ждал, хоть смешно и стыдно было себе в этом признаться, но внутри, глубоко, под грузом прошлых истлевших стылых листьев, под спудом белого холодного покрова всё-таки теплилась жизнь.
Крохотный зелёный росточек, бессмертный, покуда жива и дышит щедрая почва плоти, а зима не вечна — толика тепла, и он ринется вверх, расцветёт по новой, ещё, может быть, ярче прежнего. Разве не на такой сценарий Ламмио рассчитывал, малодушно надеясь, что в один прекрасный день его одиночество закончится? Разве не ради этого обустраивал милое гнёздышко — ради уютной истории в романтичном заснеженном лесу под звёздным небом, ради долгих свиданий по ночам, ради любви, для которой он создан… Грустно было себе в этом признаться — безнадёжно и жалко. И всё-таки он терпеливо ждал, что любимый придёт. Который из двух? Как нелепо.
Антеро сюда калачом не заманишь. Разве что, вызвать официально, по какому-нибудь делу. Но подобное приказание не пройдёт мимо Коскелы, а тот мигом догадается, что причина взята из воздуха, и не пустит Антеро. А даже если бы Антеро и пришёл, Ааро не знал, как добиться толку. После Петроскоя Анти был начеку. Летнее происшествие, ознаменовавшее празднование рождения Маннергейма, было случайностью, как будто бы обнадёживающей, но доставившей мало радости. Ламмио сам тогда был чертовски пьян, мало что запомнил, а в процессе попросту отрубился. Когда под утро он пришёл в себя, то был один, весь грязный и растерзанный на холодном мокром мху, а о том, что произошедшее не было лихорадочным сном, говорила лишь сильная боль повсюду, и отчего-то хуже всего — в онемевшем лице.
В ту ночь Ламмио потерял и так и не нашёл одну из своих наград — Крест свободы третьего класса, которым дорожил — хоть что-то он мог предъявить отцу в оправдание своей никчёмности. Кроме того, он застудил спину, с которой потом несколько недель мучился. Самое досадное обнаружилось, когда он, к счастью, никого по дороге не встретив, вернулся в свою разорённую пиршеством, гульбой и последовавшей дракой землянку. Взглянув в зеркальце у рукомойника, Ааро увидел, что лицо у него в крови. Рана была ерундовой, всего лишь царапина, на какие в бою солдаты и внимания не обращают. Кожу под правым глазом прорезала тонкая веточка, маленький стебелёк черники, сломанный и оттого острый. Ламмио не помнил, как это произошло, но смоделировать ситуацию было просто: напоролся, когда его пихнули лицом в траву. Войдя на сантиметр, веточка обломилась и осталась под кожей. Воспаление пока не пошло, и Ламмио сам справился с тем, чтобы аккуратно вытащить палочку. Оставшаяся ранка выглядела очень неприятно, и было ясно, что останется шрам, пусть маленький, пусть незаметный для других, но сам Ааро каждый раз при взгляде в зеркало будет снова напарываться на него, как на своё унижение, на своё поражение.
В то утро он отчётливо понял, что ничего ему с Антеро не светит. Это было понятно и раньше. Это было понятно ещё до той глупости, которую он устроил в Петроское. Впрочем, о той глупости Ламмио не жалел. Хоть раз, но оно того стоило… Но на этом следовало остановиться. Нужно было признать очевидное — никаких ответных чувств, никакого желания, никакой страсти, никакой близости — ничего его здесь не ждёт. И не должно ждать. Иного варианта не предусмотрено: единственная встреча, прикосновение любви, если повезёт — а ему очень повезло, но на этом всё, а после — расставание навсегда.
Нужно было сделать так, чтобы Антеро покинул их роту. Нужно было вернуться с повинной к таким хорошим, надёжным и правильным отношениям с Коскелой. Но точно так же, как понимал это, Ламмио понимал ещё и то, что никогда этого не сделает. Никогда не отпустит Антеро, даже если в итоге сам смирится с невозможностью, всё равно не сможет оторваться от него, это какая-то зверская сила, над которой человеческое не властно… И потом, после Петроскоя так легко было поддаться фальшивой надежде. Этой дурацкой надеждой, разумно сознавая её несостоятельность, Ламмио жил почти год — до лета и дня рождения Маннергейма. И после тоже. И как это ни позорно, жил до сих пор. Он знал, что до Антеро ему не добраться — скорее небо упадёт на землю. И всё-таки ждал его в своей уютной милой землянке.
Вероятность того, что Антеро возьмёт да и придёт, стремилась к нулю, и в сравнении с этой несбыточностью столь же маловероятный приход Коскелы виделся более возможным. Но это было ещё более грустно и тяжело. Ведь на Антеро, по большему счёту, Ааро было наплевать — на его внутренний мир, на его чаяния и переживания. Всё с этим паршивцем ясно: рвётся к семье, хамит начальству и плюёт на все правила поведения. Ламмио терзался по его телу, по его красоте, по той изумительной, таинственной сути, которую, в силу внешности, Антеро нёс в себе, как ручьи Сибири — своё золото. В нём был Эмиль и та любовь, перед которой Ламмио был бессилен и ради которой готов был на всё. Но Антеро был лишь невольным носителем прекрасного паразита. Сам он был человеком убогим и нисколько для Ааро не интересным. Пусть он здорово воюет, но он невежда, грубиян и деревенщина. Эх, как же зелен этот чёртов виноград!
Другое дело — Коскела. Ааро уважал и ценил его и знал его достоинства. В эгоистичной и самолюбивой душе даже могло найтись место для восхищения, которого Вилхо действительно заслуживал. В какой-то упущенный давнишний момент Ламмио готов был признать, что любит его. И эта любовь была первой и настоящей, это было самым лучшим, что могло с Ааро в жизни случиться. Но Антеро был ещё… Нет, не лучше. Но важнее, увлекательнее, необратимее. Он был именно что золотым журавлём в мечтательном весеннем небе. Но и послушная руке верная синица была очень дорога.
К Коскеле Ааро был привязан и всецело ощущал свою вину перед ним, сознавал, сколько вреда и боли ему причинил и продолжает причинять, и продолжит — жаждет продолжить, если только Вилхо не хватит силы воли насовсем разомкнуть их связь. Ламмио понимал, что поступает с ним, как последний мерзавец. Терзающее чувство раскаяния, жалости к Вилхо и отвращения к себе лишь больше запутывали ситуацию. К этому примешивались надежда всё исправить и искупить, ничтожное самолюбие, первостепенность собственных желаний и личностная идеология, гордая и злая, но при разумном подсчёте всех «за» и «против» единственно верная.
Ламмио уже сотню раз пожалел, что в Петроское был с Коскелой так резок и попытался одним махом разорвать отношения с ним. Тогда казалось, чем Вилхо будет больнее, тем окончательнее разрыв — это правильно и более гуманно, чем рубить собаке хвост по частям, раз уж отрубить его надо под корень. Но отрубить всё равно не получилось. Всё равно продолжилась эта канитель, и оттого она и длится, что Ламмио и сейчас ждёт его прихода, когда просто ждать — уже жестоко. Отвратительно и подло — предполагать и надеяться, что Коскела унизится настолько, что приползёт к нему, таща свой несчастный перебитый хвост, как свою любовь, которая столь же сильна и иррациональна, как злополучная роковая страсть самого Ламмио…
Нет, к чёрту! Ламмио отодвинулся от стола и похлопал по колену, подзывая собаку. Сампо с готовностью поднялась, подошла и, нежно скосив глаза, прижалась шёлковой головой к его бедру. Ааро почесал её за ушами, но уже через минуту она виновато вздохнула. Ламмио понял этот знак и, вздохнув ей в такт, поднялся, дошёл до двери и открыл её, чтобы выпустить собаку на улицу. Промозглый вечерний холод тут же вцепился в горло. Ламмио поёжился, притворил дверь и потянулся к горящей походной печурке, чтобы подложить полено.
Что ещё делать? Наполнить водой чайник и поставить его греться. Набросить поверх кофты шинель и завернуться плотнее, подойти к полке, повертеть в руках книги и вернуться к столу. Посвятить этот вечер третьему прочтению «Собора Парижской Богоматери» и всегдашним его утешителям: чистоте, теплу и покою. По радио, прорываясь сквозь помехи, заиграла смутно знакомая немецкая песня, трогательная колыбельная. Ламмио прибавил громкость и, поморщившись от кольнувшей висок муторной боли, опустился головой на стол на сложенные руки. Ему было очень грустно. Под такие песни и в такие вечера только и предаваться воспоминаниям.
Всё в его жизни казалось ему печальным, особенно в её незадавшемся начале. Его мать погибла в родах и оставила его одного на земле. Был отец — чужой ему человек, и вместе с тем единственный родной и близкий. Когда Ааро вырос, ему открылась нехитрая тайна и главная причина, по которой отец не любил его и всегда был так строг, требователен и холоден. Впрочем, причин хватало и прочих. Мать Ааро изменила отцу с кем-то, забеременела от другого — это становилось всё очевиднее с каждым годом, потому что Ааро ни в чём не был на отца похож.
Не по праву, а по случайности Ааро занял своё почётное место осенью девятьсот пятнадцатого. Отец, уже в годах, был влиятельным и обеспеченным человеком, который всего добился сам и тем гордился. Герой Первой мировой, после революции и Гражданской войны, на которой он воевал, конечно, за белых, он занимал видную должность в военном министерстве. Он был несколько раз женат, но детей не имел, хотя они были нужны ему для самоутверждения и общественного статуса. Он и в третий раз, на матери Ааро, женился по любви и большой страсти. Она произвела на свет ребёнка и умерла, пока муж был где-то далеко, на фронте, воевал за чужого русского царя, но тогда у отца ещё были основания надеяться, что родившийся сын — его плоть и кровь. Но всё равно Ааро с первых лет жизни оказался виноват в смерти матери и в том, что принёс отцу ужасное горе, а после — виноват в том, что был живым свидетельством измены, которую отец не мог простить ни покойной жене, ни сыну, ни себе.
Прошло ещё много лет, прежде чем отец, уже пожилым, женился снова — и снова по большой любви и страсти. С раннего детства Ааро оказался на попечении нянь и домработниц, которые слишком часто сменялись, чтобы он успел к кому-то привязаться. Да и отец был сторонником сурового воспитания и всегда давал вышколенной прислуге строгие указания, чтобы те ребёнка не баловали и ни в чём не потакали ничтожным капризам и прихотям. Так Ааро рос — без ласки и тепла, без прикосновений, заботы и внимания. Он не знал, каково это, но иногда, на прогулке или в гостях, замечал, как родители любят своих детей. Когда Ааро видел проявления нежных чувств: смех, улыбки, доверие — у него захватывало дух. Он мечтал об этом, до слёз и отчаяния, он остро нуждался в том, чтобы его хотя бы обняли, но не смел и надеяться.
Отец не поднимал на него руку и почти никогда не повышал голоса, но его холодный, презрительный и усталый тон, полный, как казалось, подавляемой злобы, был худшим наказанием. Ааро вечно чувствовал себя в чём-то виноватым. И он действительно всегда был виноват, только об этом у отца и шла речь: что он плохо учится и что скверно себя ведёт, что он что-то сломал, испортил или сделал не так, что все на него жалуются, что он неаккуратен, неопрятен и глуп, шумен, бестактен и несдержан, ленив, слаб и труслив, и что вырастет из него непременно слюнтяй, разгильдяй и недотёпа, и что закончит он как нищий бродяга, если сейчас же не возьмётся за ум…
Прислуга в доме часто сменялась — отец сам был невыносим, никто не выдерживал у него дольше пары месяцев. Отец был относительно богат, и потому в доме изредка появлялись какие-то бедные родственники и знакомые, но и те под градом ядовитых поучений и ледяных упрёков вскоре исчезали. Ааро было некуда деться, и он учился терпеть. Учился соответствовать бесконечным требованиям, главным из которых было — вести себя достойно. А это значит сохранять невозмутимый внешний вид и идеальный порядок в одежде. Не дай бог, недостаточно чистыми будут лицо, ногти или ботинки, не дай бог — встрепаны волосы, смят ворот рубашки или недостаточно ровно застелена постель. О грязи в тетрадках нечего и говорить — иногда отец сам проверял у него уроки и, непременно найдя какую-нибудь помарку, молча поднимал такой тяжёлый взгляд, что у Ааро душа уходила в пятки от ужаса, после чего отец отшвыривал тетрадку, словно она пачкала его руки. Вести себя достойно — значит стойко выслушивать брань, ничем не выражая эмоций, не теряя осанки, не отворачивая лица и даже не краснея. Хуже всего было «разнюниться» и начать «скулить» — это могло отца разозлить по-настоящему, потому что это заставило бы его растеряться и, возможно, тронуло бы его сердце. Но в таком случае он бы только фыркнул и грубо велел убираться прочь.
Ааро некого было любить, кроме него, и потому отцовское — не одобрение, но хотя бы снисхождение он без конца и без толку завоёвывал, прилагая к тому все свои скромные силы. Когда Ааро был маленьким, это было ещё возможно. Всего несколько раз за короткую жизнь он добился успеха — когда получил высшую оценку за школьный экзамен, когда кто-то из учителей при отце похвалил его за выполненную сложную работу, когда отлично выступил на соревнованиях на конном манеже, да ещё один раз, когда в девятилетнем возрасте серьёзно заболел ангиной и очень страдал, целыми днями, свернувшись в клубок, плакал от боли в раздираемом горле. Отец и тогда не позволил ему слёз и велел не канючить. И когда Ааро невероятным усилием воли канючить перестал — вот тогда отец был им доволен. Ааро надолго запомнился тот момент: по угрюмому, словно из камня высеченному лицу отца скользнуло подобие улыбки, послышалось тихое «вот и умница», и он легонько потрепал Ааро по гудящей от жара голове. Случалось подобное настолько редко, что эти мгновения высшего счастья можно было пересчитать по пальцам.
Конечно, потом, годы спустя, всё взвесив, за всё отца простив и перестав себя винить, Ааро во всём разобрался. Его первые детские годы повлияли на его психику, сделали его таким, каков есть. Недостаток любви и физического контакта мог бы отразиться в закрытости, недоверии и ненависти к людям. Но Ламмио пошёл несколько иным путём. Он действительно имел проблемы с доверием и взаимопониманием, держался подальше от людей и предпочитал одиночество. Он привычно прятался за идеальной оболочкой невозмутимости и не позволял себе проявлять эмоций, но вместе с тем острый недостаток любви поселил в нём страстное и неутолимое желание любовь получить. Окружить себя ею и утонуть в ней — несбыточной и идеальной. Это отразилось в гипертрофированной потребности быть любимым, прощаемым, оправдываемым, лелеемым, обожаемым, несмотря ни на что.
Наверное, Ааро не стал бы таким, если бы на тринадцатом году его жизнь круто не изменилась. В их доме появилась Беата. Отец поставил Ааро перед фактом — это его новая мачеха, он должен уважать её и выполнять все её просьбы. Отец на старости лет был влюблён как безумный — это и ему было свойственно. Так ему самому нравилось: в обычной жизни холодный, закрытый и требовательный, в любви он терял разум, давал волю сентиментальности и перед единственной покорившей его женщиной становился безвольной тряпкой. Высокий, огромный, седой и грозный, он был откровенно смешон в своей оголтелой, оглохшей и слепой перед доводами рассудка страсти. Но Ааро так привык его бояться и во всём подчиняться, что и эту новую блажь принял как закон и с первого дня почтительно преклонился перед Беатой.
Из случайных разговоров родственников и знакомых Ааро знал об этой отцовской слабости — тот был падок на роскошных женщин, так называемых светских львиц. Отец не стремился сам в высшее общество, но женщина, к ногам которой он швырнул бы своё сердце, должна была быть элегантной, знаменитой и опасной. Все его многочисленные любовницы и жёны были такими. Беата была не молода, вдова великого поэта, у неё была дочь от первого брака — Айно, на три года Ааро младше.
Ааро мачеху принял с большим воодушевлением. Неудивительно. С первого же вечера, при знакомстве, совершенно легко, словно это в порядке вещей, Беата склонилась над ним, обдав нежнейшими запахами, и поцеловала в лоб, а после обвила рукой его плечи и, продолжая разговор с новым мужем, долго не отпускала. Ааро абсолютно одурел от непривычной ласки, голова у него закружилась и пол ногами поплыл, а уже к ночи он готов был благословлять Беату на все лады за то, что она, ангел, такая прекрасная и добрая. Даже отец при ней необычайно смягчался, с его каменного лица не сходила глуповатая улыбка, и он тоже был как никогда дружелюбен и любезен. Ааро был несказанно рад и за него, и за себя, и за весь мир.
Впрочем, эта мимолётная женская ласка была не первой. Ааро уже знал, каково это. В школе он старался изо всех сил. Он не был талантлив и особо одарён, отличная учёба давалась ему с большим трудом, к тому же он был слишком подавлен страхом неудачи. На уроках Ааро внимательно слушал и на переменах тоже вечно что-то читал и учил, и боялся отвлечься на что-либо, что происходит вокруг. Впрочем, он всё равно отвлекался и исподволь наблюдал, как веселятся и куролесят другие мальчишки. Ааро тоже этого очень хотелось, но его пригвождала к месту мысль о том, что учитель сделает ему замечание, и об этом узнает отец. А он узнает непременно, не зря же отец, проверяя уроки, всегда берёт именно ту тетрадку, в которой Ааро, в нелепой надежде, что это останется незамеченным, осмеливался допустить помарку или кляксу. В школе Ааро не обижали, лишь иногда прилетало по голове чьим-нибудь портфелем или учебником. В основном же его игнорировали, и он был этому рад.
Лишь к двенадцати годам он обзавёлся первым школьным приятелем. Это произошло без всякой инициативы со стороны Ааро. Просто однажды его соседом по парте оказался мальчишка по имени Исмо — жизнерадостный и неугомонный разгильдяй, вечно весь встрёпанный и расцарапанный. Он постоянно нарушал дисциплину, бесчинствовал и устраивал такие дьявольские каверзы, что Ааро об этом было и подумать совестно. Но вместе с тем Исмо был добрым и отзывчивым, он защищал слабых и первым, ничего не опасаясь, бросался исправлять встреченную несправедливость. А главное, он был таким красивым и обаятельным, что учителя всё ему прощали.
Ааро искренне не одобрял хулиганства, и поначалу не очень-то радовался этому опасному знакомству. Но Исмо было удобно списывать у него уроки, а потом началось главное, ради чего Ааро был готов пожертвовать даже домашним заданием. Упрочение их дружбы Исмо ознаменовал участившимися толканиями, щекотанием и тисканьем, совершенно обычными для него и его друзей, но для Ааро это было чем-то невероятным. Для него случайные объятья, даже шутливые и грубоватые, становились событиями и откровениями, пугающими, захватывающими и дарящими необыкновенное удовольствие.
Ааро в такие моменты замирал, как пойманный зверёк, а Исмо только посмеивался и добавлял какой-нибудь необидный пинок или оплеуху, которым Ааро был тоже рад. Он приходил в щенячий восторг от каждого случайного прикосновения рук. Постепенно осмелев и совершенно не подозревая, что в этом можно усмотреть что-то дурное, Ааро стал искренне стремиться к физическим контактам. Он укладывал голову своему другу на плечо, обнимался с ним при встречах, прощаниях и любых удобных случаях, увязывался за ним после школы, а когда на переменах затевалась какая-то игра, уже не сидел в углу, а крутился возле Исмо, изыскивая повод повиснуть у него на шее — Исмо был выше, сильнее и немного старше. Все мысли Ааро были заняты им и тем, как он восхитителен. Никогда ещё Ааро не бежал по утрам в школу с таким воодушлвоением и никогда не был так счастлив. Естественно, он стал меньше заботиться учёбе. Это не могло не закончится катастрофой.
Однажды заскучав на уроке, Исмо решил отколоть очередную шутку. Под партой он схватил Ааро за коленку, сделал «лошадиный укус» — так сжал, что это было больно, но ещё больше щекотно и смешно. Ааро забавно вскрикнул, невольно рванул ногу вверх и со всей силы пнул коленкой парту. Это произвело ожидаемый эффект — все вокруг прыснули со смеху. Всё бы ничего, но через минуту Исмо, с сосредоточенным видом пялясь на доску, повторил свой манёвр. На этот раз всерьёз рассерженный учитель выставил Ааро из класса и простым замечанием дело не ограничилось. Об этом стало известно отцу. В список грехов пошли и снизившиеся оценки, и участившиеся задержки после школы, и недавно порванная куртка, которую Ааро испортили в дружеской потасовке во дворе, да и ещё много чего. Но что самое неприятное, кто-то из учителей посчитал должным сообщить, что не что иное, как новая дружба оказывает на Ааро пагубное влияние. Ни к чему хорошему общение со школьным смутьяном его не приведёт.
Отец чутко отреагировал на тревожный сигнал и устроил целое многочасовое разбирательство. Никогда ещё он не был так строг, жесток и прямолинеен. Он требовал отчёта по каждому пункту, по каждой оценке, по каждому дню. Ааро не выдержал и расплакался, чего не делал с раннего детства, чем только сильнее отца разозлил. Тот вышел из себя, что тоже бывало редко, и перешёл на крик и на такие грубые слова, каких Ааро ещё не слышал от него. В какой-то момент даже показалось, что он ударит, и от одной мысли об этом у Ааро, и без того дрожащего и смятённого, подкосились ноги.
Кроме всего прочего, отец ясно дал ему понять, что это мерзко, безнравственно и недопустимо — как-либо прикасаться к другим мальчикам, тем более к таким беспутным. С нещадной откровенностью отец назвал всё своими именами, с яростным отвращением объяснил, что за это сажают в тюрьму и от этого лечат в психбольницах, что таким ублюдкам вообще незачем жить, что и мысли такой допускать нельзя — подобное под запретом раз и навсегда.
На следующий день Ааро в школу не пошёл, потому что ещё сутки трясся в нервной лихорадке. Под многократно усиленным отцовским контролем он снова взялся за учёбу. На Исмо он теперь и смотреть боялся. Тот через пару дней подкатился с прежним беззаботным тоном: «Что, говорят, досталось тебе?», но Ааро шарахался от него, а Исмо настаивать не стал — у него было полно других приятелей.
Но постепенно этот жуткий эпизод отошёл в прошлое. Потом появилась Беата, и жить стало намного легче. При новой жене отец стал добрее и уступчивее. Вернее, к Ааро он стал ещё более жёстким и холодным, но теперь Беата легко и изящно вклинивалась в процесс воспитания. Стоило отцу начать ругаться, как появлялась она, и одной её мурлыкающей интонации хватало, чтобы отец, чертыхнувшись, умерил гнев и оставил Ааро в покое. Беата вила из мужа верёвки и могла заставить его сделать, что угодно.
Так же в их семье появилась Айно. Отец испытывал перед падчерицей тихий трепет, потому что десятилетняя девочка была донельзя капризной и избалованной и, чуть что не по ней, жаловалась матери. Беата с неистовым изяществом пантеры всегда становилась на сторону дочери, и отец при любых раскладах позорно капитулировал.
Против Айно отец ничего не имел, покорно выполнял все её прихоти, тратил деньги на игрушки и наряды и ни в чём ей не перечил, но она преподнесла ему главную улику. Отец не мог этого не заметить, да и все знакомые это замечали. Ааро и Айно были поразительно похожи — общим телосложением, небольшим ростом, цветом волос, чертами лица, даже движениями и повадками. Отличия были, но все, кто видел их вместе, принимали их за родных брата и сестру. Отец делал из этого единственный, неутешительный для себя вывод. Айно — дочь поэта, покончившего с собой под конец Гражданской, дочь Эмиля Халленберга. А раз она чрезвычайно похожа на Ааро, то, значит, и Ааро — сын Халленберга, только от другой матери. Мать Ааро и Халленберг действительно были знакомы и вращались в одной среде. Беата тоже когда-то была её близкой подругой. Собственно, все они сто лет друг друга знают, и ревнивые подозрения насчёт Халленберга имелись у отца Ламмио ещё до женитьбы. Правда, поговаривали, что Халленберг был гомосексуалистом. Ну так что ж? У Беаты дочь от него, а честность Беаты вне подозрений.
Теперь Ааро негласно ставилось в вину ещё и это — отвратительная наследственность, гнилая и развратная кровь, которая наверняка подтолкнёт его и к мужеложеству, и к всевозможным изменам, и к подлости, ведь это так подло и низко — бросить беременную жену и покончить с собой из-за каких-то поэтических глупостей. Была бы отцовская воля, он бы и вовсе как-то от Ааро избавился, но ничего не поделаешь — единственный сын носил его фамилию, и для единственного сына отец грезил блестящей военной карьерой, для которой его и воспитывал сызмальства. Отец попытался было сдать Ааро в закрытую школу с максимально суровыми распорядками, но этому воспрепятствовала Беата. Она с упорством вставала на защиту Ааро, требовала, чтобы он жил дома, при ней, и отец вынужденно соглашался, хоть и относился к Ааро всё более непримиримо с каждым годом.
Под крылом у Беаты у Ааро началась новая, поначалу чудесная и безоблачная жизнь. На него больше не давили, он получил волю и относительную свободу. Беата покупала для него все вещи, на которые он успел бросить заинтересованный взгляд, задаривала его подарками и закармливала сладостями и угощениями, которых Ааро не пробовал прежде. Беата брала его, вместе с Айно, на прогулки и в гости, водила в театры и музеи, приучала к хорошим манерам, к книгам и культурным развлечениям. Ааро купался в ласке и заботе. Он не привык к этому и не знал, как реагировать, как выразить переполняющую благодарность. От переизбытка восторженных чувств он задыхался и плакал, за что Беата никогда его не ругала, а наоборот, хвалила и потакала его впечатлительности.
Айно росла в абсолютной вседозволенности, но и ей Беата не разрешала его обижать. Беата, несомненно, дочь любила больше всего на свете — Айно знала об этом, и считала ниже своего достоинства ревновать или как-то мстить. С матерью они были подругами, прекрасно друг друга понимающими. К тому же, Айно, несмотря на избалованность, была самостоятельной и гордой, она высокомерно отвергала всех, когда с ней пытались сюсюкаться. Казалось, её царственной, похожей на материнскую самоуверенности ничто не поколеблет. Она не проявляла беспокойства, когда на прогулках или в магазинах львиная доля внимания доставалась Ааро. Айно как будто смотрела на него тем же снисходительным, насмешливым и сожалеющим взглядом, что и мать. Ааро порой чувствовал себя безвольной игрушкой, собачонкой в их ловких руках, которую ласкают не ради неё самой, а потому что шёлк её шерсти приятен ладоням.
Всё было прекрасно, но постепенно Ааро начал испытывать смутную тревогу. Ему было шестнадцать. За пару лет, проведённых в обществе Беаты, он переменился — стал мягок и изнежен, отчего отец бесконечно бесился, но ничего не мог с этим поделать. Учёба была заброшена, да и о военной карьере шло всё меньше разговоров — Беата об этом и слышать не желала. Беата наряжала его как куколку, для смеха красила ему лицо и брала с собой в артистические салоны великосветских знакомых. Она водила его по ресторанам, где поила шампанским, учила курить и с весёлой небрежностью обсуждала с ним книги, которых Айно ещё не читала — всё больше Мопассана и Флобера. Айно они в такие походы не брали. В такие вечера Ааро ловил на себе тёмный взгляд Беаты — горячий, нервный и беспокойный, и его неясная тревога нарастала.
Он доверял Беате во всём, но что-то твердило ему об опасности. Во-первых, то, что к Айно Беата относится иначе — как будто более серьёзно и сдержанно. Во-вторых, явно была перейдена та грань, за которой их с Беатой развлечения стали тайной. Страшно было представить, что отец сделает, если узнает о ресторанах и о шампанском, да о таких людях, которых Ааро встречал среди знакомых Беаты. Со свойственным ему снобизмом, отец, подобострастно восхищаясь роскошными женщинами из высшего света, мужчин из этого света презирал, называл бездельниками, раздолбаями, ублюдками и ещё много как. В-третьих, излишняя ласка — Беата откровенно им любовалась, всё настойчивее обнимала и целовала его, когда они поздними вечерами возвращались домой в такси. Ааро всё труднее было уместить это в рамки материнской любви.
И всё труднее было оттягивать неизбежное, потому что Ааро в нужный момент догадался. Беата не торопясь, между строк, лукавыми улыбками, недомолвками и блестящими взглядами всё ему объяснила с помощью всё тех же книг, салонов и ресторанов. Она хотела, чтобы со временем он стал её любовником. Для этого она его спасла и защитила, для этого переделала его под себя и достаточно развратила, достаточно показала, чтобы отрезать путь обратно и чтобы Ааро не у кого было попросить защиты. Она решила сделать это, быть может, как только впервые его увидела, а может, и того раньше…
Но для Ааро это было немыслимо и абсолютно недопустимо. Во-первых, книги книгами, разврат развратом, но Ааро не мог поступить так с отцом. Даже не потому, что любил отца и не хотел его обманывать — хотя, это тоже, но, в первую очередь, потому, что понимал — отец с него шкуру спустит, если узнает, а может и убьёт в приступе ярости. Как бы Беата ни старалась приручить Ааро, она всё же не смогла — и никогда не сможет — избавить его от панического страха перед отцовским гневом. Беата имела над мужем много власти, но Ааро знал, что есть вещи, которых отец не стерпит и не простит никому. Отец был жесточайше ревнив и позволял Беате водить себя за нос, потому что любил и слушал только её и не верил сплетням, но если бы он оказался перед неоспоримыми доказательствами измены, то тут бы и Беате несдобровать — она это тоже понимала, и была очень осторожна. Во-вторых, всё это дико, гадко и неловко. Ааро совершенно не чувствовал того, что Беата рассчитывала в нём пробудить. И даже не потому, что она была на двадцать с лишним лет его старше. И даже не потому, что Ааро видел в ней мать и хотел относиться к ней только как матери. Было ещё и в-третьих, в котором Ааро поспешно признался ей, хотя и сам себе ещё не до конца успел признаться.
С тех пор как отец слишком уж подробно всё ему объяснил, в душе Ааро зародились сомнение, переросшее в тайную преступную тягу. Тот его упущенный школьный приятель, Исмо — они продолжали учиться вместе ещё несколько лет. Исмо продолжал хулиганить, расцветать и хорошеть, и Ааро мог только лишь украдкой поглядывать на него. Потом годы и перемены унесли этого мальчика, но принесли другого — такого же яркого и восхитительного нарушителя установленных правил. Книги и Беата научили Ааро разбираться в себе, и он достаточно быстро разобрался. Может быть, потому, что запретный плод сладок. Может быть, наперекор отцу и чтобы выкрутиться из расставленной Беатой ловушки, а может быть, подгадила испорченная, гнилая, поэтическая, виноградная кровь царей — так заключил бы отец.
Ааро ничего не испытывал к красивым девушкам, а к юношам — многое. Если бы это было обманом, Беата не купилась бы. Но она поверила и согласно отступила. У неё Ааро нашёл полное понимание, игривое сочувствие и активное желание помочь, в котором проглядывала какая-то мстительная весёлость. Должно быть, Беата, разочаровавшись в своих ожиданиях, решила хоть здесь отыграться, а может быть, полагала, что Ааро, в силу наивности и неопытности, ещё переменится в своих пристрастиях, как только столкнётся с их воплощением лицом к лицу. Во всяком случае, теперь Ааро ещё глубже упал в её коварные сети. Беата больше не домогалась его сама, но со смущающей Ааро откровенностью снова и снова заводила речи об однополой любви, в которой тоже отлично разбиралась.
Чего она только ему не понарассказывала в последующие несколько лет. И губительнее всего — о своём первом муже, о поэте Халленберге, которого так презирал отец. Беата давала Ааро читать стихи Халленберга и сама помогала разобраться в их красоте, прочувствовать их неповторимую прелесть, поясняла, что имеется в виду и что скрыто в метафорах — она очень хорошо знала завуалированный и лёгкий поэтический язык. Под её влиянием Ааро тоже распробовал и полюбил его стихи. При содействии Беаты он ясно угадывал преследовавший поэта образ. Этот образ удивительно походил на самого Ааро — это льстило, пугало и увлекало. Но для Беаты это не было удивительным. Она не видела в этом мистики, в её мироощущении таков был естественный порядок вещей: перерождение, возвращение, воплощение в ином виде. Она не ничего не объясняла прямо, да здесь и не было места логике и рационализму. Неуловимую поэзию можно было только ощущать разлитой в воздухе, находить в своём сердце отклик и отпускать на выдохе. Главное, Ааро ощущал свою причастность, свою смутную связь с этой давно оборвавшейся жизнью.
Конечно, Халленберг не являлся его отцом в биологическом смысле — в этом Беата его успокоила и попросила вообще не переживать об этом. Куда важнее — родство духовное, прекрасное и неразрывное, которое, несомненно, есть между ними — и его-то Беата сразу уловила, как только впервые Ааро увидела. Беата действовала осторожно и вкрадчиво, и в итоге добилась того, что под её умелым управлением Ааро, послушно восхищаясь стихами, проникся восторгом, трепетом и нежностью и к самому человеку, к Эмилю, ушедшему, но как будто до сих пор и навсегда влюблённому в него — в него самого, в Ааро. Странно, красиво и грустно, прямо-таки душераздирающе — самое то для невинных и мечтательных семнадцати лет, для робкого сердца, жаждущего поклонения, и для тела, которое не меньше жаждало физических объятий. Эту удивительную любовь подтверждали хитро интерпретированные строки, и Ааро, потому как был наивен и бесхитростен, во всё это незаметно для себя поверил. В стихах были не только поклонение, но ещё и яростная мужская страсть, обжигающе горячая, безумная и отчаянная, готовая перевернуть мир, лишь бы добраться до любимого, лишь бы не отпускать его, даже если его захватила смерть. Порой в стихах можно было уловить такие намёки, такие изящные и вместе тем невыносимо плотские сравнения, что разгорались уши и начинало учащённо биться сердце…
Кроме стихов, Беата давала ему читать письма Эмиля, которые он писал ей с войны. В этих письмах ещё более явно, прямо и открыто, чем в стихах, проступала душа, тоскующая и злая, потерявшая идеал, но по-прежнему тянущаяся к свету и нежности. И последнее, самое важное письмо — многостраничное, слегка запутанное, но глубокое, живое и трогательное прощание. Халленберг отослал его Беате перед тем, как покончил с собой, и в нём подробно объяснил, почему это делает. Так же подробно, шаг за шагом, Эмиль описал свой последний вчерашний день, свой лучший день и последовавшую ночь — весенний лес и берег, апрель, усадьбу Бринхолл, музыку, танец, слова, которые произносил, и мысли, которые жили у него в голове и до сих пор — на бумаге. Халленберг был уверен в своём решении умереть, но не хотел, чтобы произведение искусства, в которое он превратил свою любовь и гибель, исчезло вместе с ним. Потому Эмиль так искренне поделился с единственным близким ему человеком — поделился всем без остатка, что было у него на душе, и Беата в полной мере это оценила. Этой историей нельзя было не проникнуться. Эмиль много писал о своём возлюбленном — о погибшем солдате Харьюле, несколько раз на страницах появлялось и имя — Ааро. Это было уж слишком.
Были ещё фотографии Эмиля, его вещи, его квартира в историческом центре, ныне принадлежащая Беате и пустующая. Всё в ней оставалось нетронутым — таким, каким было, когда Халленберг уезжал на войну. Беата не хотела создавать здесь музей и не собиралась отдавать в печать письма, хотя, по её словам, у неё не раз спрашивали. Беата лишь для себя, из своей сентиментальности и удивительной любви к мужу, которая всё ещё владела её сердцем, сохраняла эту квартиру, как слепок прошлого. Из рук Беаты Ааро получил ключи от квартиры. Он мог бывать здесь сколько угодно, мог здесь жить или прятаться от отцовского гнева, условие одно — не забывать, не терять пленительной зыбкой связи, которая была дорога и для Беаты.
Следующим этапом было знакомство с оставшимися Халленбергами. До этого момента Ааро ещё сохранял подобие трезвого взгляда, но после — возврата не было. Беата со смерти мужа продолжала поддерживать дружбу с родным братом Эмиля, Элиасом. Тому было за сорок, он был счастливым отцом семейства и он был похож на Эмиля внешне. Не то что бы одно лицо, но сходство ощущалось явным. Таким явным, что, увидев его, Ааро замер, забыв обо всём, совершенно растерявшись и на минуту уверившись, что перед ним настоящий, и этот настоящий сейчас накинется на него, словно орёл, и унесёт в далёкие весенние горы.
Подсмотреть бы в каком-нибудь магическом зеркале своё будущее — куда это всё приведёт, и убежать бы на край земли или хотя бы успеть наложить на себя руки. Но пока в магическом зеркале Ааро видел только любовь и красоту. Элиас был с ним очень добр. Безусловно, Ааро никоим образом его не интересовал, и всё же когда Беата незаметно исчезла и оставила их наедине, неотвратимое волшебство свершилось впервые. Беата сказала Элиасу правду, будто Ааро — юный поклонник поэзии Халленберга и хочет побольше узнать о любимом поэте. Дело происходило в квартире, где Эмиль прежде жил и куда Элиас любезно пришёл по приглашению Беаты. Он был хорошо воспитан и вежлив и он был настоящий джентльмен. Деваться некуда — он опустился в гостиной в кресло и стал непринуждённо рассказывать о том, что помнил: об общем детстве в Виипури и Таалинтехдасе, о первых шагах Эмиля на литературном поприще, о его характере и привычках.
Ааро сидел рядом и внимательно слушал. Первый испуг прошёл, он понимал, что бояться нечего, и всё же сердце его билось перепуганным крольчонком. Всё-таки некие свидетельства присутствия настоящего Эмиля являли себя. Может, это была лишь иллюзия — наверняка иллюзия, ведь иного быть не могло? Ааро сам себе это придумал, сам себя накрутил, но… Слишком уж Элиас был обходителен. Слишком мягок и бархатист его мелодичный голос, слишком печальна улыбка — как будто и он о чём-то жалел. А главное, его взгляд. Обычные люди так не смотрят. Когда они говорят, их глаза отрываются от собеседника, блуждают, скользят по полу и стенам. А Элиас не отводил нежно-голубых глаз вовсе — смотрел, словно гипнотизировал, словно высматривал до последней крошки. В его необыкновенно ласковых и внимательных глазах Ламмио как будто чувствовал проступающий взгляд другого, настоящего орла, который смотрит на него сквозь магическое зеркало, любуясь и призывая, тоскуя и умоляя не исчезать.
Такой же эффект, но меньший, произвела на Ааро сестра Эмиля Ингрид — тоже похожая на него, тоже необычайно ласковая. Та же грусть, тот же зов, те же стихи и сказки, та же прозрачная синева. Ошибка, прекрасная иллюзия, игра воображения — не более того… Но Ааро был уже не на шутку взволнован. Ему было уже восемнадцать, отец, подозревая недоброе, мечтал его куда-нибудь сбагрить, но Беата не позволяла, не отпускала.
Она познакомила его с Калерво — молодым повесой, старшим сыном Элиаса, которым Ааро предсказуемо увлёкся. Это было ожидаемо, потому что Калерво вполне соответствовал не столько Эмилю, сколько образцу, который Ааро уже избрал для себя в школьные годы — красивый, смелый, яркий и дерзкий. Высокий, светлый, голубоглазый и сильный — куда без этого. Калерво был знакомству рад, потому что тоже предпочитал мужчин.
Он был старше лет на пять, был чертовски легкомыслен, плевал на общественные устои, бездельничал на отцовские деньги и всеми силами и способами радовался жизни. Ему не было никакого дела до Эмиля Халленберга и стихов, но сам Ааро был молоденьким, симпатичным и податливым. Пугливым и неловким, но зато на всё согласным — почему бы и нет? Даже и тогда Ааро понимал, что это никакая не первая любовь. Беата достаточно внушила ему, чтобы он в данном случае не привязывался, не обольщался и не строил грандиозных надежд. Под её грамотным руководством Ааро запрыгнул в этот ласковый омут плотских наслаждений и через пару месяцев выбрался из восхитительной воды почти сухим, но очень многое узнавшим. Калерво просто поразвлекался с ним и бросил, когда прискучило, но именно к этому Ааро был подготовлен, и потому почти не терзался, когда ему дали отставку. Он не чувствовал себя использованным, потому что Беата внушила ему, что Ааро сам использовал, и от этой связи только лишь приобрёл — удовольствие, знания и опыт.
Потеря невинности прошла благополучно и почти безболезненно. Беата, как лучшая подруга и наставница, требовала подробностей, и Ааро всем с ней делился, хоть и был сперва очень смущён. Он так и не смог понять, иллюзия это или нет, но иногда ему казалось, что в весёлой беспечности Калерво проступает иное, далёкое, душераздирающее, трагичное, поэтичное — при желании можно было что угодно притянуть за уши. Эти откровения не являли себя при свете дня и происходили только в постели. Иногда, когда Калерво смыкал объятия, беззаботная улыбка покидала его лицо, и он становился грустным, чем-то неуловимо обеспокоенным. Заглядывая Ааро в глаза, он как будто сам прислушивался к чему-то, что тишайше звучало у него внутри и нарастало до внятности гула в поцелуе. Что-то в нём не находило выхода — какое-то особое чувство, которое Калерво не мог выразить, но которое заставляло его тосковать по мигу близости… Но уже через минуту очарование таяло.
Это произошло всего несколько раз, в самом начале отношений, и вскоре стало ясно, что магия не вернётся. Калерво вообще был не особо обходителен, а при последовавшем расставании наговорил всяких неприятных слов, так что Ааро обиделся — это было благотворно, ведь так легче было переварить разрыв. Беата тут же поднесла верное лекарство — нужно вступить в другую связь. А можно и вовсе без связи — так, на один раз. Только так взрослые люди и поступают… Главное, не забывать об осторожности и внимательно подходить к выбору партнёров. «Давай использовать себя, если тебе это в радость, и используй других сам — но только тех, кто готов быть использованным, кто не принесёт проблем ни тебе, ни себе. Главное, не чувствовать себя никому и ничем обязанным, а для этого — не стоит связываться со всякими слюнтяями, спешащими вцепиться в тебя, словно клещ. Ни в одной гавани не нужно останавливаться надолго, бросать якоря и обрастать илом и ракушками — нет, этого стоит избегать, особенно пока ты благословлён молодостью и красотой и отягощён мягким сердцем и слабой душой. Не давай никому себя тронуть, и сам не тронь ничьего покоя, будь циничным, меркантильным и гордым — всё, чтобы избегнуть чувств.
Главное, не допускать того, что принято называть любовью. Искреннюю душевную привязанность, если очень уж хочется (хотя, зачем?) можно себе позволить, но только когда тебе за тридцать — когда ты всё изведал, оброс плотной шкурой и уже не способен наделать глупостей. Такова жизнь. По милости реальности, по закону природы каждый человек — своя собственная награда. Он существует ради себя, и достижение своего счастья — его высшая моральная цель. Жаль, не все это понимают, мой милый. Ещё более жаль тех, кого лишают этого понимания и обрекают на служение другим. Так живи для себя. Бери, что можешь брать, и не оглядывайся на тех, кто взывает о жертвах, справедливости и покорности. Всë это глупости. Твоя жизнь коротка — люби и цени её и ничем ни ради кого не жертвуй. Самопожертвование, самоотречение и добровольное страдание — это удел ничтожеств, не способных ни на что большее…»
Ааро старательно усваивал преподносимые Беатой уроки. Они легко укладывались на благотворную почву его несчастливого детства и ранимой души, которую так тянуло спрятать за непроницаемой бронёй цинизма и разврата. Вся эта сомнительная философия была ему понятна и близка. Строгие правила обещали защитить его, и Ааро полагал, что Беата права, что она желает добра и что это единственно правильный путь обрести счастье. Ааро охотно поверил, что свою огромную потребность в любви он удовлетворит её физическими проявлениями, ведь душевные — так трудны, мучительны и в итоге всегда бесполезны.
Держаться плотской стороны дела куда честнее и намного приятнее, это факт. Ааро нравилось заниматься сексом. Очень быстро ничего не осталось от его стеснения, скромности и неуверенности. Перешагивать через барьер избавления от одежды было тем проще, что он по-прежнему жаждал, чтобы к нему прикасались — теперь ещё больше, чтобы его обнимали и целовали, чтобы им восхищались. А раз больше восхитить нечем, раз иного он не заслуживает, так пусть берут хотя бы его тело. Пусть внутреннее наполнение не представляет ничего ценного, но хотя бы тело — уж точно достойно любви, потому как идеально для неё пригодно.
К этому делу у Ааро открылся прямо-таки талант и такая прорва сил, охоты и страсти, что даже Беату это забавляло. Может быть, однажды ему надоест, придёт пресыщение, он утолит свой тоскующий голод — вот тогда-то и окажется, что его потребность в любви удовлетворена… Хотя, нет, вряд ли. Эта потребность умрёт вместе с ним. Казалось, это и есть ответ и этого хватит: быть любимым физически, отдаваться и брать самому, чем больше, чем чаще, чем сильнее, чем откровеннее, тем лучше. Разумеется, не со всеми подряд, но Беата умело обеспечивала его подходящими знакомствами.
Ааро с радостью пускался в эти знакомства, а после и сам научился их находить. Он никогда ни от чего не отказывался — но, конечно, придерживался правил, к которым Беата его приучила. День казался прожитым зря, если он ни с кем не переспал. Круговерть лиц и тел захватила его так, что он забыл обо всём прочем, и за какую-то пару месяцев он узнал и изведал столько, сколько, казалось, другие и за жизнь не повидают. В своей распущенности, в своей храбрости и силе он находил какой-то странный повод для гордости. Видеть себя желанным в чужих глазах было лучшей похвалой, получить удовольствие — высшим достижением… Но среди людей встречались особенные — те, что соответствовали раз и навсегда принятому образцу. Со временем два образца слились: ослепительный и дерзкий герой школьных грёз и Эмиль Халленберг — недоступный, далёкий, любящий его той самой, отчаянной, запредельной любовью, о которой Ааро мечтал и которую надеялся обрести — если не качеством, так хоть количеством.
Отчего-то так выходило, что подобные избранные знакомства с каждым разом приносили всё больше проблем. С обычными людьми Ааро легко мог держаться в рамках — то есть, он попросту выбирал безопасные варианты, ничем не рисковал, соблюдал осторожность и не терял самообладания и трезвого взгляда на вещи. Но когда он сталкивался с «образцом» — тут он права выбора лишался.
С Калерво всё прошло без ущерба, но уже следующая встреча с Эмилем принесла неприятности… Тот человек был намного старше — Олави, женатый преподаватель с кучей детей. Он сам, как помешанный, привязался к Ааро на улице и не отставал до тех пор, пока не получил обещание встречи. Ааро согласился на это, потому что сразу ощутил сходство — что-то внутри с готовностью отозвалось. Тогда-то Ааро впервые с опаской заметил, что есть здесь что-то ужасное — что отказаться он не может. Просто не может сказать «нет», когда его прохватывает внутренней дрожью узнавания и неземной тоски, связывающей его с чем-то невыразимо прелестным. И связь эта — через чужое тело, через другого человека, в котором звучит та же нежная музыка.
Ааро не интересовало ничего, кроме постели, и потому он, как Беата в таких случаях советовала, сразу пригласил Олави в квартиру Халленберга. Тот испуганно согласился, хотя сперва упрашивал пойти в ресторан или хотя бы на прогулку — он-то хотел каких-то свиданий и романтики, у него обо всём этом были свои, устаревшие, жутко наивные представления. Как позже выяснилось, для него это вообще была первая связь с мужчиной. Много лет он прожил добропорядочным семьянином, не ведая забот (он никак не был с Халленбергом связан и вообще поэзией не интересовался), однако вот — увидел Ааро на улице, и словно весь его мир перевернулся. Было во всём этом что-то неправильное. Это явно была такая связь, какую Беата не одобрила бы, и Ааро не впутался бы в это ни при каких иных обстоятельствах. Но здесь его волю подавляла неведомая сила, которая так и влекла его к пропасти.
Мог ли бы он отказаться, если бы очень постарался совершить над собой усилие? Да, тогда ещё смог бы. Но он этого не сделал, хотя многое кричало о том, что он совершает ошибку, что он поступает жестоко… Но награда того стоила. Но до её получения Ааро ещё раз десять успел раскаяться и проклясть всё на свете. В квартире Халленберга ему пришлось битый час выслушивать всякую ахинею: путанную исповедь, перешедшую в отчаянные мольбы и признания в любви — одним словом всё то, что прозой выразить нельзя, но что несчастный старик пытался объяснить, чтобы хотя бы самому в собственных глазах оправдаться.
Устав от этих ненужных словесных излияний, Ааро поднялся с дивана, на котором сидел, и отошёл к окну, взглянул на возвышающийся над соседней крышей зеленоватый купол кафедрального собора. Звонили колокола. Невыразимая тоска сковывала сердце. Тут Олави подошёл к нему, стал дрожащими руками обнимать, наседать, продолжая нести всякую чушь, обещать какие-то золотые горы, зачем? Ааро прервал его и потащил, наконец, к кровати… Счастье его было беспредельным. В этом запутавшемся и растерянном человеке Ааро ясно увидел настоящего. Это Эмиль смотрел на него своими ласковыми и печальными глазами, это Эмиль был с ним так невыносимо нежен, как ещё никогда — и уж точно таким нежным не мог быть несчастный преподаватель, который впервые оказался в постели с парнем. Он говорил теми словами, которые Ааро знал из его стихов, и его восхищённая улыбка, и его ласки, которых Ааро ещё не знал прежде… Он успел к девятнадцати годам узнать немало, но никто ещё не был к нему так внимателен, так трогательно чуток, никто не любил его, а в этом-то и жила любовь. Ааро чувствовал её остро, как никогда.
Доведённый до полного отчаяния тем, что натворил, хотя, по его сумбурным заверениям, ни о чём таком даже и не помышлял, Олави чуть не в истерике унёсся из квартиры. Ааро был спокоен и счастлив ещё долгое время. Душу наполняли удивительная лёгкость и гармония, он ни о чём не переживал, ничего не боялся, даже состоявшийся в тот же вечер разбор полётов с отцом дался ему до смешного просто. Отец как всегда сердился и громогласно вопрошал, что Ааро делает со своей жизнью и чем собирается заниматься дальше. Ааро только пожимал плечами и прятал бесстрашную улыбку. Он ничем не собирался заниматься, кроме любви. При содействии Беаты все похождения пока удавалось от отца благополучно скрывать, а что дальше? Да какая разница.
Эйфория носила его как на крыльях ещё несколько дней. Словно внутри у Ааро зияла бездна, требующая заполнения, вечно болящая, вечно воющая, не дающая ему покоя, не отпускающая ни днём, ни ночью — лишь сейчас, когда пришло внезапное облегчение, он понял, как ему тяжело и трудно давалась жизнь. Полученный заряд любви и испытанного ни с чем прежним не сравнимого удовольствия утешил его и излечил. К сожалению, лишь на время.
Через пару недель проклятая тоска стала столь нестерпимой, что Ааро пошёл на такую дикость, о которой даже Беате посовестился рассказать. В потоке своих излияний Олави разболтал, где работает, и Ааро не нашёл ничего лучше, как подкараулить возле его учебного заведения и назначить ещё одно свидание. Увидев его, Олави приобрёл такой затравленный и похоронный вид, что Ааро стало по-настоящему жаль его. Но поздно было отступать.
Олави покорно приплёлся в квартиру, как условились, и снова начал, трясясь и утирая слёзы, скулить про жену, детей и внуков, про свои принципы, про то, что это невыносимо и стыдно, и он никак не может развращать ребёнка, которым Ааро ещё является… Но Ааро только с высокомерием отфыркнулся и поспешил показать, кем является на самом деле. Снова всё было великолепно. Правда, уже не так ослепительно, как в первый раз, но Эмиль снова был рядом, и снова это было истинным счастьем.
Так продолжалось пару месяцев, и с каждым разом прекрасный отзвук затихал. Огонь гас, угли остывали, поэзия истончалась, любовь развеивалась, как дыхание осени в ноябре. Ааро ещё находил искомое — хотя бы во взгляде, в прикосновении, в движении ресниц, даже если бы Эмиль пропал совсем, казалось, хватило бы и памяти о том, что он жил в этом ветхом доме прежде. Ааро брал искомое, словно маленький жадный хищник, и с неудовольствием замечал, что запас тает. Олави всё больше слабел, терял силы и здоровье, на свидания он приходил, но это явно стоило ему больших трудов и нравственных мучений.
И вот, однажды он не пришёл. Ааро уже успел вытянуть из него всю информацию, и поэтому знал, где его искать. Оказалось, что Олави слёг в больницу. Ааро стал терпеливо ждать, но срок очень уж затянулся. Ааро нарочно заранее познакомился кое с кем из его взрослых детей — на их счастье, ни в ком из них не было ни капли поэзии. От дочери Олави Ааро и узнал, что случилось. Оказывается, Олави, едва пойдя на по поправку, сбежал. Он резко уволился с работы и, даже не предупредив никого из близких, только с женой рванул куда-то в Швецию, и до сих пор не пишет.
Тогда ещё Ааро мог с этим смириться. Тогда ещё это показалось ему смешным. Он страдал и злился, но не от того, что его бросили с разбитым сердцем — нет, сердце его было в целости и сохранности. Он страдал от плотского голода и злился, что лишился любовной игрушки, предоставлявшей ему утешение. Пока же утешение пришлось искать в случайных связях, в ночах, проводимых чёрт знает где и с кем. Беата намекала ему, что он перегибает, просила притормозить, но Ааро не мог внять голосу разума. Ему казалось, что он разорвётся на части, если проведёт ночь в одиночестве.
К сожалению, утешение вскоре нашлось. В каком-то притоне Ааро наткнулся на бандитского вида парня — Лаури. Тот действительно был вор и карманник и вообще личность крайне сомнительная, да и похож он был на Эмиля едва-едва. Но всё же с первого взгляда Ааро уловил в нём присутствие драгоценного образа. Он был грубый, злой и необразованный, настоящее животное. Но, успев в молодости пару лет отсидеть в тюрьме, он приобрёл неоспоримое достоинство — пристрастие к связям с мужчинами. Ааро с ним здорово намучился. Хорошо хоть хватило ума не водить его в квартиру Халленберга, а встречаться с ним только в дешёвых отелях на одну ночь. От Лаури можно было всего ожидать, и ограбление — самое безобидное из его злодейств. Он был не прочь трахать Ааро и просто так, но Ааро ошибся, один раз одолжив ему небольшую сумму — с тех пор Лаури требовал денег каждый раз, а не получая их, принимался буянить и драться.
Эмиль находился и в нём. В постели Лаури был груб и ограничивался самыми простыми действиями. Он был грязен, неопрятен, зачастую пьян и почти во всём отвратителен, но Ааро чувствовал, что из этого скверного омута сам вырваться уже не сможет. Не сможет, потому что иногда в движениях Лаури проступала не его, совсем ему не свойственная нежность. Изредка, словно поймав какой-то сигнал, его бешеный, ярко-голубой взгляд замедлялся, лицо становилось растерянным и прекрасным, и Ламмио видел в нём, в его глубине, будто в клетке на дне колодца, мягкий отсверк — отражение безмерной любви, которую искал. Как ни было с Лаури тяжело, но, отдавшись ему, Ааро находил искомое утешение, а иногда и почти счастье, которое тихонько его согревало, пока не сойдут синяки и внутренняя бездна вновь не завоет о жертвоприношении.
Правда, и в этом случае каждое новое счастье свидания с Эмилем было тише и скромнее предыдущего. Награда всё менее удовлетворяла. Но Ааро понимал, что если упустит этого избранника, то, быть может, очень нескоро, а может и вовсе никогда не встретит следующего. Ааро готов был терпеть и побои, и унижения, и всякие безумные сцены — ему было всё равно, ведь сердце его хранилось в целости за бронёй безразличия. Он уверял себя, что не привяжется (тут уж точно не к чему привязаться — избавиться от этого придурка будет только облегчением), что просто использует Лаури, получая удовольствие и отдавая взамен не так уж много от своих щедрот.
Подобные отношения не могли не довести до беды. Лаури арестовали за разбойное нападение, ему светил долгий срок. Ааро привлекли как свидетеля. Отец разом узнал обо всём, что так долго удавалось от него скрывать, в том числе и о причастности Беаты, ведь она активно Ааро покрывала. Ситуация была действительно серьёзной. Отец был не просто зол. Ведь это уже не школьные шалости, это почти подсудное дело, и всё это безобразие творилось у него под носом и на его деньги. Отец был не в ярости. Он был сражён. Впервые Ааро видел его таким подавленным, буквально уничтоженным. В какой-то момент Ламмио даже показалось, что отцу на него не наплевать, что отцу по-настоящему больно — не от нанесённого позора, а от искреннего горя и сожаления.
Это повлияло на Ааро отрезвляюще. Впервые отец говорил с ним серьёзно. Впервые не просто ругал, поносил и упрекал, а пытался донести суть — что Ааро ступил на гибельный путь. Что всё это ужасно — не потому что отцу ненавистны однополые отношения, а потому что Ааро действительно перестал видеть разницу между добром и злом и потерял жизненные ориентиры. Отец даже готов был признать, что это Беата его испортила. Готов был признать, что виноват сам — что прежде был слишком строг и чересчур давил, а затем стал непростительно невнимателен и небрежен. Отец готов был признать даже то, что вины Ааро во всём произошедшем нет — он ещё юн и наивен и по неопытности связался с плохой компанией и наделал глупостей. Но всё ещё можно исправить.
Отец умолял его исправиться. Стоящие в глазах отца слёзы проняли Ааро до глубины души. Долгое, затянувшееся за полночь объяснение закончилось тем, что они обнялись впервые в жизни. Этот жест уже не был величайшей драгоценностью, о которой Ааро в детстве мечтал — теперь это было ему почти безразлично. Но Ааро привык отца бояться, а сейчас, впервые почувствовав жалость к нему, такому старому, разбитому и беспомощному и как будто даже раскаивающемуся, он нашёл в душе что-то похожее на сыновнюю нежность.
Ему не хотелось отца расстраивать, не хотелось ранить его ещё сильнее, потому что тот действительно был ранен. Как ни удивительно после всех этих лет, Ааро оказался для него дорог. Как бы там ни было, другого сына у него не будет… Это открытие заставило Ламмио искренне раскаяться во всех грехах. Он надавал отцу горячих обещаний, да, он готов был на всё — готов был покончить с распутством и взяться за ум, готов был пойти в военную школу, пока ещё поздно, и стать приличным человеком… Смущённо отвернувшись и прижав платок к глазам, отец сдавленно произнёс, что гордится его решением и верит в него.
Следующие годы Ааро прошли в училище сухопутных вооружённых сил — отец по знакомству пристроил его туда. Поначалу Ааро было непросто вернуться в жёсткую упряжку, но вскоре он освоился. Податливости и пластичности характера он к двадцати годам ещё не потерял. Ааро был всё так же внушаем, послушен и безволен, и оттого новые впечатления скоро перекрыли старые. После ещё не забытого отцовского воспитания военная муштра не казалась такой уж суровой, да и к тому же отец был видным человеком, и потому к Ааро везде было особое отношение.
Снова, как в давнишние времена, он старательно учился. Снова, как в детстве, его окружал свод строгих правил, ограничений, распорядков и тренировок. Отсутствие свободы было ему не в тягость. Ааро верил, что всё это оказывает на него благотворное влияние, выстраивает из него того самого настоящего человека, о котором мечтал отец. Ааро учение даже нравилось, ведь теперь над ним не довлел контроль, он не испытывал страха и был собой доволен. Он работал по собственной воле и радовался собственным успехам.
Как ни крути, пришлось признать, что его история с Лаури была чем-то запредельно опасным и безумным. По прошествии лет Ааро уже не понимал, как мог впутаться в подобную переделку. Легче было не раздумывать, а просто обвинить во всём Беату и усмехнуться над собственной дуростью. Ааро не хотел повторения этого кошмара, и вовсе не мечтал о новой встрече с Халленбергом — скорее уж надеялся, что этого никогда снова не случится, потому что это будет конец всему.
Однако, что-то подсказывало — случится. Но пока Ааро находился в строгих рамках, пока собственная жизнь ему не принадлежала, он чувствовал себя в безопасности. Здесь ему не дадут сделать глупость, здесь ему ничто не грозит. Надевая жёсткую форму, доводя до совершенства свой внешний вид и поведение, Ааро чувствовал себя более уверенно. Он заново учился полнейшей невозмутимости и бесстрастности — и у него получалось. Внутри-то он остался слабым, испуганным и никчёмным ребёнком, чья потребность в ласке обернулась подверженностью чудовищным порокам… Но никто об этом не узнает, никто не увидит этого под внешней ледяной бронёй.
Тоску и жажду любви тоже удавалось загнать поглубже внутрь. Но Ааро был не один такой. В чисто мужском обществе не могло не найтись того, кто откликнулся бы на его приметный зов. И они находились. Находились минуты, а иногда и часы для коротких лихорадочных встреч и свиданий, поспешного удовлетворения плоти, почти не приносящего удовольствия, но всё также остро необходимого — без любви, без привязанности, без нежности, ведь на это времени нет. Конечно, шила в мешке не утаишь, начинали ползти всякие слухи, насмешки, ну так что ж? Прямых улик Ааро не оставлял, вёл себя безупречно и на любые нападки умел ответить в официальном тоне. Отец и так уже знал о нём самое страшное — и даже каким-то неловким образом принял, смирился. Нелепые и жутковатые ошибки юности остались в прошлом. Чего же ещё бояться?
Свою учёбу Ааро закончил с высшими оценками, от Зимней войны отец благоразумно его уберёг — успеет ещё. Впереди простиралась ясная дорога, большие надежды и та самая блестящая военная карьера молодого офицера, которой отец так хотел для него. Почему бы и нет?
Примечания:
https://vk.com/untertan?w=wall-86181932_5277%2Fall