18
18 ноября 2023 г., 20:00
Всю долгую сладкую зиму, всю прекрасную медовую весну Ламмио прожил как в волшебном тумане. Он чувствовал себя неуязвимым и совершенным, он был полон необходимой ему любовью и пребывал в полном с собой согласии. Источник его радости оставался неизменен. Ааро даже и не надеялся, что эта связь окажется настолько удачной и выгодной, настолько приятной, долгой и безотказной.
Его и прежде посещали мысли о том, как было бы удобно завести постоянного любовника. Свежесть впечатлений, острота эмоций и новые победы Ламмио не прельщали, он наоборот хотел стабильности, прочности и уверенности. Но эти надежды разбивались о слишком высокие и многочисленные запросы. Ламмио не был требователен к человеку в плане внешности и физических данных, но нигде бы не нашлось дурака, что согласился бы на выставляемые условия.
Длительная связь невозможна без какой-никакой эмоциональной привязанности, а именно это Ламмио угнетало. Он хотел, чтобы от него ничего не требовали и не ждали, чтобы он мог быть один сколько ему угодно и заниматься своими делами. Но по первому требованию ему должно предоставляться всё, что нужно. Он понимал, как это эгоистично и невыполнимо, но или так, или никак.
Коскела оказался тем самым, одним на миллион. Он никогда не терял внешней невозмутимости, он не надоедал, не забрасывал Ламмио пылкими взглядами и не приставал с разговорами и объяснениями, не обижался, не ревновал, не ставил никаких условий и ни о чём не просил. Он не пытался приблизиться, не лез в жизнь Ааро и не учил его жизни. Вилхо незаметно пребывал где-то на периферии, покорно ждал зова, как отставленная в сторону вещь. До его проблем, до его самостоятельного существования Ламмио не было никакого дела. Он вообще исчезал из поля зрения и не напоминал о себе, пока не был нужен. Но притом, если требовалось как-то воспользоваться его услугами по службе, Ааро легко прибегал к его помощи.
Ламмио хорошо себя знал. Если бы Коскела только попробовал начать выяснять отношения или навязываться, то был бы мигом прогнан прочь. Такое уже бывало прежде — Ааро мгновенно начинал раздражаться и тяготиться, как только чувствовал, что на него начинают давить и как-то воздействовать. Легче было поругаться и навсегда разойтись, чем совершать над собой усилие и терпеть. Терпеть Ламмио умел, и даже вполне был способен не иметь никакой гордости, позволять вытирать об себя ноги и чёрт знает как унижаться — но это в особых случаях. Коскела этим случаем не был, однако был безупречен во всём остальном.
Ламмио немного сердился, что свидания с ним удаётся организовывать не так часто, как хотелось бы. Но при разумной оценке приходилось признать — так даже лучше, так ощущения острее и ярче желание. Оно и так не могло быть большим. Может быть, обычный секс и впрямь приелся бы за несколько месяцев — таких длительных отношений у Ламмио ещё не было. Но Коскела не мог наскучить. Он был притягателен, интересен и нескончаемо глубок, он не переставал удивлять своей поразительной особенностью, с которой Ааро прежде не сталкивался.
Коскеле как будто нравилось, когда его мучают и подавляют. Это не было мазохизмом, извращённой игрой или спектаклем — он не получал удовольствия, ему действительно было тяжело, но он добровольно шёл на страдания. Ламмио не стал бы его заставлять, если бы чувствовал в нём настоящее сопротивление, если происходящее было Вилхо чуждо и не находило в нём отклика. Но нет, отклик был — самого простого, но неподдельного и явного физического свойства. Отчего-то Коскела нуждался в муках. Это было похоже на ношение вериг или самобичевание, на самоистязание, целью которого у верующих было умерщвление плоти, а у него — словно наоборот. Коскела наоборот просыпался, раскрывался и поддавался страсти только после испытанного унижения.
Может быть, было не вполне великодушно пользоваться его запущенными психологическими травмами, которые таким вот странным образом проявлялись, но Ламмио и не собирался быть великодушным. Он предпочитал извлекать выгоду из сложившегося положения и пребывать в обворожительной иллюзии, что Коскела настолько покорён, что безропотно пойдёт на любые условия и примет как милость все мучения и испытания. Ну разве не замечательно? Ламмио безмерно заводила его доверчивая покорность и выставляемая напоказ уязвимость, его покрасневшие от сдерживаемых невольных слёз глаза и затуманенный отчаянием взгляд, его мужская гордость, растаптываемая им самим. С этого начинались их свидания — с его затравленного, но решительного взгляда, с его молчаливого согласия и охватывающей его дрожи напряжения, тревоги и подавляемой паники.
Его беззащитность на самом деле была силой — бесконечной силой, которую Коскела применял, чтобы преодолеть внутренний протест. Своей мощью он пользовался не чтобы освободиться, а чтобы переломить себя. Он не боялся, не увиливал, не старался избегнуть того, что было ему больно и трудно, а наоборот кидался в тягость, как в омут, и задыхался, захлёбывался, тонул и бился, но всё-таки выплывал. Всё он терпел с поразительной стойкостью, даже если его потряхивало. Ламмио и здесь действовал осмотрительно и не предлагал ему чего-то, что пока ещё было для него немыслимо. Но, поступательно повышая градус происходящего и действуя аккуратно, добиться можно было чего угодно. Ааро даже интересно становилось порой, есть ли где-то грань, на которой Коскела остановится, упрётся и дальше не пойдёт. Но как его ни пытай, этой грани так и не обнаружилось.
Ламмио не столько нравилось унижать его, сколько нравилось ощущение своей власти. В конце концов, он ведь не просил невозможного и не требовал ничего плохого — всё то, что Коскеле так трудно давалось, Ааро с лёгкостью и удовольствием мог проделать сам. Разница лишь в том, что при выборе программы учитывались желания только самого Ламмио. А ему, как нарочно, хотелось именно того, к чему у Коскелы душа лежала менее всего.
Прежде не стремившийся в сексе к активной роли, теперь Ламмио с охотой брал её на себя. Коскела был безукоризненно послушен, но каждый раз мучился. А когда боль сглаживалась и он естественным образом переставал мучиться, Ламмио говорил ему, что делать дальше. Задыхаясь, тихо и ласково — совсем не так, как отдаются приказы, но ослушаться было невозможно.
Коскела подчинялся, двигался сам, насаживался, закусывая до крови губы и пряча глаза от смущения и стыда. А когда он и с этим кое-как справлялся, дальше следовало приказание двигаться быстрее или медленнее, или сильнее, или совершать какие-то дополнительные действия, сжиматься и расслабляться, чтобы принести больше удовольствия. А когда и это было сделано и доведено до идеала, Ламмио мог придумать ещё много чего в нагрузку. Связать ему за спиной руки или закрыть глаза и рот, затянуть на шее ремень, принять необычную позу, переместиться на пол, к столу или ещё куда-нибудь — нет предела совершенству. Ламмио часто останавливался и перехватываемым от страсти голосом спрашивал, всё ли ему нравится и хорошо ли ему, и ожидал лишь одного ответа. Вседозволенность кружила голову, и Ламмио доходил до зарядки всегда быстрее, чем планировал. Но и это было славно — всегда оставалось, чем ещё заняться в следующий раз.
Ещё труднее Коскеле давался другой расклад, которого Ламмио решительно от него требовал. Требовал уже не потому, что это давало распаляющее ощущение власти, а потому что это было очень приятно, даже с учётом того, что Коскела долго не проявлял успехов в этой учёбе. Не проявлял он и рвения, но с обречённым видом брался за дело, даже не озаботившись подстелить себе что-то под колени, опускался на холодный деревянный пол — на кровати бы не поместился, да и Ааро больше нравилось любоваться на него сверху.
Ламмио клал руки ему на голову, придерживал за подбородок и за ребристое горло, чувствуя под пальцами остро выступающий бугорок кадыка и твёрдые линии напрягающихся мышц. Ааро поглаживал его сосредоточенное лицо, контролировал его движения и ронял тихие подсказки. Самой верной подсказкой был стон удовольствия, которого Коскеле удавалось добиться, только если он очень старался. Постепенно удалось его для этого выдрессировать. Получалось у него всё равно не очень ловко, но, по крайней мере, он был вынослив и научился сдерживать тошноту и рефлексы и преодолевать дискомфорт. Правда, так и не удалось принудить его хоть раз проглотить. Похоже, для него это было физически невозможно.
А поскольку невозможно, именно этого и хотелось. Оттого это и было столь захватывающе — подолгу иметь его в рот, переходя от нежности к грубости и обратно. Смирившись, что свидания начинаются именно с этого, Коскела сам, без понуканий, первым делом приступал к выполнению этих обязанностей. Со временем и повторениями они перестали быть для него отвратительными и стали по-своему увлекательными. Как могло быть иначе? Ведь Ламмио и сам делал для него то же самое, щедро раскрывая вершины своего мастерства, и давая почувствовать, каково это должно быть на самом деле. Ааро не испытывал никакого отторжения, этот вкус ему нравился и ему нравилось наполнять этим вкусом поцелуи, смешивать со слюной и сплёвывать в открытые губы, находя в откровенной мерзости происходящего какую-то смутную прелесть.
А после Ламмио щедро вознаграждал его за всё перенесённое. Доводя контраст до максимума, Ааро сам становился только лишь нежен, мягок и уступчив. Ему ничего не стоило вызывать у Коскелы стоны и слёзы уже другого свойства. Мучаясь и преодолевая себя, Вилхо крепился и молчал как партизан, но зато потом скулил как щенок и как котёнок лез за поцелуями. Целоваться он очень уж любил. Уже от одного этого Коскела становился счастлив. Если Ламмио чувствовал себя в чём-то виноватым перед ним — что причинил лишнюю боль или был недостаточно осторожен, или чересчур разошёлся и перегнул палку в своей непристойной игре, довольно было этого — лечь рядом, повернуть к нему лицо, прикрыть глаза и дать целовать себя. Это каждый раз могло растянуться на целую вечность, если бы Ламмио с улыбкой и фырканьем не отталкивал его, совершенно заворожённого, околдованного, словно помешанного, растроганного до того, что его глаза снова подёргивались густой аметистовой мглой.
Но поцелуями дело не ограничивалось, Ламмио хотел дать ему намного больше, потому что и сам получал от этого самое большое наслаждение. В этом Коскела быстро разобрался и ещё быстрее потерял всякое стеснение и брезгливость и избавился от скованности, которая по первости ему мешала. Ламмио мог и сам всё сделать, но он к этому этапу уже слегка утомлялся. Приятнее было просто лежать, раскинувшись, и ощущать себя высшей драгоценностью, не хрупкой и не ранимой, но до предела тонкой и чувствительной. Именно так Коскела с ним обращался, когда Ламмио давал ему понять, что хочет этого — хочет быть бережно вознесённым в сами небесные чертоги.
Вилхо был до невозможности внимателен, медлителен и тщателен в вопросах подготовки. Ламмио не требовалось такой деликатности, но всё равно это было чудесно. Даже не верилось, что его жестковатые тонкие пальцы способны на такую осторожность и его рот и язык — на такую чуткость. В этом он был по-настоящему бесподобен, и Ламмио каждый раз оказывался доведён до такого состояния, что долгожданное проникновение казалось ему чудом, без которого он не выжил бы после этой дразнящей, почти издевательской нежности.
Лучше этого, главного, всё равно ничего не придумаешь. Ламмио без конца придумывал и развлекался как только мог, но только всецело отдаваясь, сознавал, ради чего всё затевается. И в этом Коскела отвечал ему полной солидарностью и неподдельным воодушевлением. Только это Вилхо на самом деле и нравилось — это, да ещё поцелуи. В такие моменты Ламмио чувствовал концентрированную любовь. Она словно горячий поток разливалась внутри от его сильных движений, заставлявших старую кровать скрипеть и ходить ходуном и, казалось, раскачивающих даже ветхий потолок и накренившиеся над ними, словно в медвежьей берлоге, стены.
Но Ламмио всё равно хотелось ещё сильнее, о чём он и просил, если находил возможность глотнуть воздуха, чтобы сказать. Эта дикая, оглушающая страсть исцеляла его, утешала, спасала, приводила к в обычное время недоступной для Ааро истине — он всего лишь очень одинок. И он хотел бы, чтобы одиночество закончилось… Но с Коскелой оно не закончится. Оно лишь получает небольшую отсрочку, а после снова возвращается в образе свирепого саблезубого тигра.
Его не обманешь этими мелкими уловками. И всё-таки Ламмио снова и снова пытался его провести и скрыться в тёмном лесу, в глубокой воде, в своём удивительно послушном и исполнительном любовнике. Ламмио отдавался ему многократно, по-разному. Когда основная жажда оказывалась удовлетворена, Ааро снова хотел чего-то особенного, изощренного, чрезвычайного, чего, как он знал, едва ли от кого-то другого получит.
Кроме прочего, хотелось быть справедливым и чтобы всего было поровну. Правда, делал он это не ради Коскелы, а лишь по собственной прихоти, но факт оставался фактом. Собственная честность позволяла Ламмио пренебрегать чувством вины — тем крохотным, которое у него всё-таки имелось. Он требовал от Вилхо быть грубее. Коскела с этим плохо справлялся — много хуже чем с принятием собственных мучений, но всё же старался. Игра, в которой Ааро принимал роль жертвы принуждения и насилия заводила его ещё больше, чем собственная развратность. Ведь для него это была всего лишь забава, в которой он не испытывал настоящих неудобств, но зато чувствовал себя необходимым, заветным, единственным, почти священным…
Этим заканчивалось каждое свидание. Коскела обречённо признавал, что больше шевелиться не в состоянии. Лишь здесь его выносливость давала слабину, и он с рассеянной улыбкой просил пощады, которой не просил, пока терпел свои страдания.
Ламмио, так и быть, оставлял его в покое, хотя про себя горделиво отмечал, что сам-то способен на большее. Но ему было достаточно. Как бы он себя ни убеждал в собственной неутомимости, это была довольно пустая бравада. После таких ночей Ламмио и самому бывало трудно двигаться. Кроме силы, Коскела обладал ещё и внушительными размерами, а это Ламмио даже при всей его опытности и сноровке бывало сложно вынести. Но это-то ему и нравилось.
Не стоило давать волю сентиментальности, но всё же Ламмио всё чаще соглашался на небольшие уступки — хотя бы потому, что собственная усталость не давала сразу подняться, одеться и хладнокровно уйти. Размаянное, наполненное, тяжело дышащее любовью тело было не так-то просто заковать в броню и бросить в снег и ветер. На улице бывало до безобразия вьюжно и темно, долгие пустынные дороги были заметены и непроходимы, а в берлоге было так тепло и уютно… Коскела не просил его остаться подольше, не цеплялся — пусть бы только попробовал. Вилхо даже хватало ума не проявлять торжества по поводу того, что свидание непозволительно затягивается.
Разыгрывать равнодушие становилось всё труднее. Потом Ламмио чертыхался и ужасался своему неразумному поведению, но трезвый расчёт включался позже, на следующий день. А пока ночь не теряла сладостной власти, он оставался, нежился в кольце заботливых рук и лениво позволял целовать себя. Он курил, гладил Вилхо по волосам, пока тот упрямо боролся со сном, или пускался в какие-то совершенно ненужные разговоры — боже упаси — строил какие-то планы и даже интересовался чем-то из жизни Коскелы. Вот уж совсем зря. Несколько раз даже и сам задремал, хотя это ставил себе под запрет.
А один раз и вовсе разоспался, так что Коскела на утро ласково разбудил его и напомнил, что пора возвращаться. Этот случай Ламмио напугал и раздосадовал. Первой защитной реакцией был гнев на себя — до чего раскис! Проскочила даже мстительная мысль, что уж больно он в этих отношениях увяз, погряз как в трясине, — не пора ли их закончить, пока всё не зашло слишком далеко?
Ламмио сердился всё то утро. Вилхо он сразу грубо отослал и вернулся в расположение лагеря один — хоть какое-то правило должно было соблюдаться неукоснительно… Но день был безмятежно белым, чистым, без единого просвета, и в самом этом обволакивающем молочном сиянии уже веяло весной. Вернувшись, Ламмио увидел, что никакой беды не случилось, никто его хватился, да и не должен был — он всегда заранее обеспечивал себе безопасность.
И ему стало жаль, что утром он нагрубил Коскеле. Но вместо того, чтобы и на эту слащавую мысль разозлиться, Ламмио решил взглянуть на ситуацию здраво. Он думал об этом весь день и все последующие дни — взвешивал, прикидывал, расценивал и так и не пришёл ни к какому выводу. Но через неделю его ждало новое прекрасное свидание. Коскела был как всегда безупречен. С очаровательным смущением он сам усадил Ламмио на кровать, расстегнул его брюки и был как никогда усерден.
Ламмио мягко придерживал его за волосы, направляя и задавая темп, и всё было так чудесно, что снова крамольная мысль закралась в голову. Почему бы и нет? Ведь Коскела влюблён в него как кошка. Этой темы они оба тщательно избегают, но, что кроме любви, заставляет его всё это терпеть и быть таким идеальным? Почему бы и нет? Пусть есть в их связи что-то болезненное, но это интересно, горячо и очень приятно. Это даже по-своему здоровые, правильные, долгие и крепкие отношения, к которым и стоит стремиться.
Припомнился давнишний урок, преподнесённой Беатой — лишь после тридцати, когда всё уже прошло и остыло, можно позволить себе душевную привязанность. Ламмио пока лишь двадцать пять, но разве он уже не повидал достаточно? Ничего ведь другого ему не нужно. И уж точно ему не нужна роковая страсть к образцу, которая доведёт его до беды, а то и вовсе погубит. Да и где эту страсть искать? Возможно, Ламмио никогда её больше не встретит — хоть бы так. А если и встретит, то, может быть, от падения удастся уберечься, если у него будет за что и за кого зацепиться… Чувства всегда были под запретом, но почему бы не попробовать?
Коскела такой хороший, такой хрупкий и вместе неуязвимый, такой надёжный — долговечнее меди. Его хватит на долгие годы, и даже на это странное «навсегда». На Коскелу можно положиться, и что бы там впереди их не ждало, вместе они преодолеют любые трудности. Как удивительно — «вместе». Ведь не всегда же будут отец и пресловутая военная карьера. Будет и смутное «потом», после всех войн и службы. Ни к какой другой службе Ламмио не пригоден, но, кроме военной, есть ещё верная служба любви. Так где Ламмио хотел бы видеть себя лет через десять, если не в крепких объятьях любящего человека? Конечно, хорошо бы, чтобы этот человек был совершенным образцом, блистательным героем юношеских грёз, тем самым — из стихов и сказок, да только существует ли он? Коскела тоже вполне сгодится.
В конце концов, кто ещё в этом жестоком и холодном мире любил бы так самоотверженно? Кто был бы к Ааро столь добр, кто возводил бы его на пьедестал, кто жертвовал бы большим? У кого ещё Ламмио нашёл бы столько понимания, вольности и прощения, столько потворства своим эгоистичным капризам и нуждам? И эти милые пятнышки на щеке, и эта дивная улыбка, и бесподобное тело в бархатистой коже, и чертовски красивые, необъяснимо изящные, искусно вылепленные руки — как у мраморных статуй, не перевитые, как у большинства крупных мужчин, широкими венами, почти безволосые, как и всё остальное тело, лишь с невесомым светлым пушком на предплечьях, но притом эти руки никак не производили впечатления слабости… Всё было добротным, чистым и верным, как стены крепости, что простоят ещё многие века и укроют от любых напастей.
И потом, разве сам Ламмио уже не испытывает к нему чего-то? Чего-то, сплетённого из благодарности, жалости, нежности, уважения и восхищения, безусловного влечения, физического и духовного. Ламмио уже не раз ловил себя на склонности потакать ему. Смотреть на него, чувствовать его присутствие, просто быть рядом и подольше не расставаться…
Даже если сердце не способно на истинную любовь, Коскела любовь заслужил многократно. Каково это будет? Позволить себе быть добрым, распахнуть свои окна и двери, пустить его внутрь как божественный солнечный свет. Привязать его ещё крепче, чтобы и самому привязаться… Достаточно произнести «я люблю тебя», чтобы этот процесс из стадии смутного зарождения перешёл в произрастание, цветение и вырвался наружу — с болью, но и с радостью.
Ламмио осторожно произнёс «я люблю тебя» — про себя, лишь пробуя заклинание на вкус и форму. Должно быть, чем-то себя выдал, потому что в этот самый момент Коскела отстранился, смешной, встрёпанный, увлечённый и разгорячённый, со стёртыми губами и туманом в осоловелых глазах. Ламмио погладил его по щеке и с улыбкой потянул к себе. И этой ночью почти его не мучил.