23
13 января 2024 г., 20:00
Каждая минута приближала встречу. Зимний световой день пролетал почти мгновенно, но все дела оказывались переделаны даже скорее, чем начинали сгущаться сумерки. А синие сумерки звали к любви. Но Коскела умел держать себя в руках, сохранять разум холодным и ясным и не поддаваться прожигающим на теле одежду чувствам. Вилхо не спешил, не рвался, не нервничал и порой даже мог заставить себя спокойно посидеть с полчаса, со скукой наблюдая извечную схватку в карты, или подремать — для себя самого разыгрывая весьма правдоподобный спектакль, будто не сошёл с ума, будто не околдован, не покорён, не одержим единственным желанием: оказаться рядом с Ламмио и крепко прижать к себе его красоту.
Коскела понимал, что влюблён, теперь ещё безнадёжнее, отчаяннее и сильнее, ещё катастрофичнее, чем прежде. Но это не мешало ему тщательно выполнять свои служебные обязанности. Вилхо не витал в облаках и внимательно выслушивал обращавшихся к нему, соблюдал порядок, обходил посты, раздавал инструкции, где-то проявлял понимание, а где-то — строгость и всё помногу раз проверял. Он не мог допустить, чтобы в его отсутствие стряслась беда. Всего не предусмотришь и непредвиденного не предугадаешь, да и сам он не незаменим, но в его силах было подстелить соломку во всех местах возможных и невозможных падений.
В своём взводе за главного он оставлял Хиетанена, Ванхалу или Рахикайнена — на них можно положиться. В детали и причины своих регулярных отлучек Коскела не вдавался, но ребята и так всё понимали. Потихоньку шушукались и переглядывались, за спиной сплетничали, украдкой посмеивались, провожали издевательскими ухмылками, многозначительно замолкали при его появлении. Вилхо это мало беспокоило. Он прежде проявлял такие чудеса стойкости и выдержки, что осуждение для него было сущей ерундой. Друзья так ценили его, что, пусть и не без глумливой насмешки, но извиняли ему этот грех. А если кто-то из приближённых зарывался, Вилхо умел аккуратно поставить его на место.
Что ж, если такова цена, она не слишком высока. Коскела мог её заплатить, и заодно утешался, что единственный настоящий соперник такую ставку не потянет. Для Антеро много значат уважение товарищей, собственное доброе имя и репутация простеца и праведника. Он не решится уронить своего образа в глазах приятелей, а значит, с Ламмио он не свяжется. А если и свяжется, будет пытаться скрыть, а это проблематично. А Коскеле терять нечего. В нынешней обстановке было бы невозможно утаить свой недостойный, унизительный на взгляд сослуживцев роман. Одно дело — просто так потискаться, а потом хлопнуть друга по плечу и заключить, что дело житейское. Другое — словно собачонке бегать на свидания к формальному начальнику, продавшись за комфорт и вкусную кормёжку. Такая позорная участь скорее подойдёт для наивного испуганного новобранца, нежели для всеми уважаемого, унизанного шрамами и наградами боевого командира и доблестного героя, которым Коскела всё ещё являлся.
Ламмио простые солдаты по-прежнему недолюбливали, хоть тот почти перестал важничать, придираться и портить им жизнь. Как командир роты, Ламмио стал вести себя лучше, или же в условиях затишья стал менее заметен. Но старой памяти не изжить. Ламмио был таким же заложником обстоятельств, как и солдаты, но, в силу высоты звания, он считался ближайшим виновником сложившегося положения — затянувшейся войны, которая рано или поздно закончится провалом. А пока гром не грянул, остаётся, пусть и в крайне стеснённых условиях, жить на полную катушку — кто как может. И Ламмио мог больше прочих. Про него и раньше ходили грязные слухи, а теперь ему охотно ставили в вину ещё и это — что сбил с пути и склонил к разврату единственного в роте приличного офицера. Это же ставилось в вину и Коскеле — что повёлся на лощёную смазливую морду или, что ещё гаже, повёлся на достоинства уютной командирской землянки и предпочёл её прокопчённому солдатскому логовищу, тем самым наплевав на товарищей и отвернувшись от них.
Авторитет Коскелы несколько понизился, но всё же выстоял, ведь во всём остальном Вилхо был прежним. Почти прежним. В служебном плане он оставался безупречен, а в личном перемену сложно было не заметить. Он и сам чувствовал, что его всегдашняя мрачность, нелюдимость и подавленность больше не властвуют над ним. Поведение Коскелы стало мягче, уступчивее, и весь он как будто просветлел и очнулся от скверного, сковывающего и не дающего глубоко вдохнуть сна. Поддавшись своим слабостям, он стал терпимее к слабостям других. Теперь, что бы плохое ни случилось, для него всё искупалось любовью.
Но и причин для тревог у него было достаточно. Вернее, всё заслоняла одна, главная — покалывающая боль в области сердца, вызываемая мерзким опасением, холодящим кровь невыносимым ожиданием, что Ламмио снова изменит ему, захотев и заполучив другого. Это будет уже не изменой, а всего лишь частью уговора, на который Коскела согласился. Согласия нельзя взять назад, как бы Вилхо этого ни желал. Пока Ааро осторожничал и не заводил об Антеро речи — ни слова, ни намёка. Должно быть, он выжидал, не чувствуя себя достаточно уверенно и не ощущая свою власть безраздельной. Ничем Коскелу не задевая, Ламмио избегал любых острых углов и вёл себя идеально. Но тем опаснее было поддаться беспечности и поверить собственной наивной фантазии, будто Антеро больше не стоит между ними.
Коскела оттягивал тягостные объяснения касательно этого мучительного вопроса. Неопределённость давила, но уж лучше она, чем настоящие муки ревности и реальное требование, которое Ламмио мог предъявить в любой момент. Не получалось делать вид, будто ничто их не разделяет, но Коскела благоразумно помалкивал, ведь будет сквернее некуда, если Вилхо сам наведёт его на подлую мысль, а Ааро её подхватит, ведь он, может быть, только того и ждёт. Коскела не хотел раньше времени заливать своё зыбкое до пленительности счастье, которым не успел ещё (да и никогда не успеет) насладиться сполна, горьким дёгтем. Для Ламмио Антеро более желанен — эта неотвратимая истина висела как лезвие занесённого топора над их хрупким взаимопониманием. Но пока открытое признание этого факта лежало где-то в отдалении завтрашнего дня, будущей недели, месяца, года? Сколько продлятся их личные мир и затишье, и когда грянет буря? Наученный горьким опытом, Коскела боялся загадывать и потому лишь острее ценил каждый спокойный день и каждое прекрасное свидание.
Но никуда было не деться от грызущих размышлений и беспомощной злости, которой больше никого не напугать, которую даже проявить нельзя. Однажды — скоро ли? — Ламмио осмелеет и потребует выторгованной награды. И придётся послушаться. Отдать Антеро — вместо себя отправить его в командирскую землянку, если Ламмио о том попросит, или же, молча, покорно, без рычания, без упрёков, угроз и запретов, пронаблюдать за тем, как Антеро поднимается со своих нар, неспешно одевается, перекидываясь с товарищами шутками и ухмылками, и уходит. Куда? На назначенную встречу, ведь теперь ничто не помешает Ламмио с ним сговориться… Мысли об этом разъедали душу как кислота — подло, гадко, и неизвестно, что хуже: знать заранее или узнать о проклятой измене постфактум, или не знать вовсе. Всё одинаково отвратительно, и ни один из вариантов Коскела не сумел бы стерпеть.
Антеро теперь тоже осмелел. Он больше не оказывал Коскеле прежнего пёсьего почтения, да и в служебных делах позволял себе вольности, с которыми приходилось мириться. Слишком сильно Анти не наглел — сам по себе он был добрым и честным и осознанно не причинил бы своим собратьям вред. Но он всё чаще проявлял неповиновение, устав и дисциплину нарушал так, что Коскеле, вынужденно это позволявшему и покрывавшему, становилось совестно. Антеро тоже можно понять — поганая окопная жизнь ему опротивела, а дома без него выбивалась из сил беременная жена. Но ведь и другим не лучше. Хотя, кому-то лучше. Кого-то никто не ждёт, и им на фронте живётся более чем вольготно и радостно. Некоторые сволочи катаются как сыр в масле — ясно, отчего Антеро злился.
Но пусть уж лучше злится. Так его с меньшей вероятностью потянет к Ламмио — к той самой сытой сволочи, устроившейся с полным комфортом и чуть ли не гаремом желающей обзавестись. Только бы они не подружились, не сблизились — лишь это было для Коскелы важно, и он успокаивал себя смехотворностью подобного расклада. И всё же грудь стягивало болезненной тяжестью каждый раз, когда Вилхо видел, как Антеро к вечеру в неурочный час покидает землянку. Коскела мог лишь проводить его горьким беспомощным взглядом. Теперь Анти делал это чаще, демонстративнее и отчитываться о выбранном направлении не собирался. Куда он пойдёт? Неужели туда, где его ждут и жаждут — невыносимо… Но обычно Антеро вскоре возвращался. А если не возвращался подолгу, Коскела выжидал пару часов, иногда дольше, покуда хватало терпения, уговаривал себя не волноваться. Но это было выше его сил. Наваливалась неподъёмная тоска, нервное напряжение охватывало тело мелкой дрожью и липким холодом, который и открытым огнём нельзя было прогнать.
Вилхо не выдерживал и сам шёл к Ламмио, на всякий случай готовясь к худшему и вместе с тем всей душой надеясь, что застанет его одного. Так и оказывалось. Коскела старался не терять бдительности, не поддаваться благодушной наивности, но как тут остаться твёрдым? Вместо казни в командирской землянке Вилхо встречал радостный, нежный, сияющий взгляд. Коскела нарочно приписывал милым глазам тайную грусть и разочарование — якобы Ламмио ждал не его, но реальность говорила об обратном. Боль сплеталась с облегчением, невысказанный упрёк с благодарностью и надеждой. Коскела убеждался, что подозревал зря, что зря ревновал и растравлял себя. Конечно, зря. Новая бескрайняя зимняя ночь и поцелуи заставляли обо всём позабыть и почувствовать себя счастливым.
Таким счастливым, довольным и утешенным, что утром, уходя от Ламмио и возвращаясь в унылое и душное волчье логово, Косела ощущал себя виноватым — что получает так много и ничем не платит взамен. Замкнутый круг — плата нестерпима. Унизительный долг беспокойством и угрызениями напоминал Вилхо о том, что он — не единственный. А значит, он не имеет права препятствовать Ламмио делать, что тому вздумается, и стеречь возле его двери. И таскаться к нему каждую ночь — Коскела тоже права не имеет. Как минимум, через раз. Во-первых, не хотелось навязываться и мешать, во-вторых, нужно честно предоставить возможность для Антеро, если он тоже изъявит желание пойти. Мерзко, но справедливо.
Ламмио этого правила не устанавливал — он пока был согласен на всё, ни в чём не перечил и ни о чём не просил. Но Коскела сам решил следовать этому гадостному распорядку, и потому одну ночь блаженствовал, а вечером перед другой терзался, волнуясь, осторожно посматривая на Антеро, с вымученной вежливостью как бы удостоверяясь — не его ли очередь? Не хочется ли ему самому, не позвали ли его, не заставили ли каким-либо образом? Нет, нет и нет! Ничего этого не было. И ничего подобного не будет! Прежде Коскела смотрел на него со злобой и угрозой: «Не пойду я, не пойдёшь и ты», теперь только с затаённой мольбой и задавленным чувством вины: «Не ходи туда, куда я хожу…»
Антеро не ходил туда. Но сердце сжималось в невольном ожидании звонка по телефону, соединяющему штаб с линией фронта. Звонок действительно изредка раздавался. Заглохшее военное положение обсуждений не требовало. Ламмио или кто-то другой мог звонить и по служебной надобности, но поздним вечером Коскела ждал единственного зова: не ведая никаких чёртовых распорядков, Ааро приглашает его в гости, потому что соскучился так сильно, что готов отбросить свою наигранную скромность.
Коскела ждал, в душе изводясь от глупого предположения, что последует не приглашение, а жестокий удар. Что Ламмио вдруг снова станет немилосерден и вместо того, чтобы сухим официальным тоном (ведь эту связь могут слушать и другие) приказать явиться Коскеле, он попросит прислать к нему Антеро. Хватит ли духу покориться? Нет. И хорошо, что подобный расклад невозможен. Ааро не такой дурак, чтобы по внезапной прихоти всё испортить и одним словом перечеркнуть с трудом построенное. И всё же Вилхо тайком поглядывал на Анти, безуспешно пытаясь угадать его мысли. Беседовать с ним бесполезно. Как-то раз Коскела попытался поговорить начистоту, и получил в ответ только насмешки и увёртки, неловко прикрывающие смущение, и заверения в том, что на Ламмио ему начхать… К счастью, Антеро, вечерами ловя изучающие взгляды, только кривился, кисло ухмылялся и отворачивался. Спасибо и на том.
Спасибо небу и звёздам. Спасибо беспробудно долгой чёрной ночи и неспешно переворачивающимся календарям. Сегодня точно его очередь… Коскеле немного стыдно было мести хвостом и заискивать, он старался быть как всегда строгим и немногословным, но что-то глупо радостное проскальзывало в его голосе, в норовящей проявиться на стёртых губах улыбке, в учащённом дыхании, в возбуждении, нежными волнами пробегающем по телу. Он был весь в предвкушении, потребность в удовольствии проницала его, жадная привычка к наслаждению устоялась быстро и угнездилась в каждой клеточке его существа.
Выждав приличествующий срок, он подсаживался к Хиетанену и издалека заводил нарочито скучный разговор, подводившийся к тому, что положение стабильно, сюрпризов не предвидится, а ночь бесконечна. Хиетанен остаётся за главного смотреть в оба — ему только в радость покомандовать, а Коскеле нужно в штаб, нужно обсудить некоторые вопросы с начальством, нужно навестить друга и засидеться допоздна, а то и до утра, и нет в этом ничего противозаконного… Чёрт побери, разве Вилхо должен оправдываться? Прежде он по собственной горькой воле и неволе запирал себя в прифронтовой берлоге, меж тем как он к наблюдательным пунктам вовсе не пришит. Большинство офицеров их роты ищи — не найдёшь, дисциплина у них ни к чёрту не только среди солдат. Кто отсутствует, кто уехал по своим надобностям в ближайший (очень далёкий) город, кто напивается и играет в карты, кто залегает с завезённой в глушь любовницей. Почему бы и нет?
Коскеле тоже звание позволяло по собственному усмотрению отлучаться с передовой. Он мог бы ходить к Ламмио чаще, мог бы проводить с ним больше времени. Да и вообще, Вилхо мог бы жить и спать не здесь, а в более комфортных условиях — в домике кого-то из офицеров, с которыми был дружен. Таких вариантов, правда, было немного, но Коскела помышлял лишь об одном. Он этого не высказывал, и даже думать об этом было неловко, но когда-нибудь, в будущем… Да только нет у них будущего. Однако есть обозримое ближайшее. И в нём Коскела мог бы перебраться к Ламмио насовсем. Ведь мог бы?
Конечно, Вилхо неизменно выполнял бы свои фронтовые обязанности, но каково было бы возвращаться в командирскую землянку на постоянной основе, как в место, которое считается, если не домом, то личной конурой — углом, где лежат его вещи и где он может провести свободное время, отдохнуть, отоспаться. С формальной точки зрения это резонно. Землянка Ламмио слишком просторна для одного. По всем параметрам она лучше любой другой норы — там чисто, уютно, тихо, удобно, сытно и безопасно. Без всех этих мелочей Коскела легко мог обойтись. Не они его притягивали, но пользоваться командирскими привилегиями приятно, с этим не поспоришь…
И потому от подобной перемены дислокации авторитет Коскелы упадёт ещё ниже. Этим он окончательно и явно признает себя командирской подстилкой — так об этом будут судачить его подчинённые. Так оно и будет на деле. А Коскела не был готов снова отринуть гордость и передать Ламмио власть над собой. Вилхо наделся, что не сделает этого, притом мечтая однажды сделать. Но это невозможно без доверия… Отсутствие довлеющей власти как будто оставляло Коскеле его мнимую свободу и тем оберегало от новых мук. Пусть Ламмио снова предаст его, бросит, вытрет об него ноги, но покуда Вилхо ждёт этого, предательство покажется менее болезненным, чем то, которое резко ударит в искренне распахнутое сердце. Пока Коскела сохраняет обособленность, самостоятельность, холодность рассудка и следует распорядку свиданий, он в какой-то степени контролирует ситуацию. Но если он поддастся своей страсти, то снова, как тогда, в Петроское, станет зависим и жалок.
Да и потом, Ламмио съехаться не согласится. Может и согласится из вежливости и осторожной послушности, которой ещё не потерял, но вскоре он перестанет быть сговорчивым. Ааро начнёт тяготиться, раздражаться, сперва будет сдерживать злость, а потом открыто оскалится. Он ведь не жил ни с кем вместе на войне. Не сидел дни и ночи нос к носу с соседом, который, как бы ни был хорош и тактичен, всё равно становится невыносим. Одиночество порой лучшая награда. Ламмио не понравится её потерять. Постоянная бытовая близость наскучит, да и сам Коскела тоже надоест ему и, как бы ни был скромен, стеснит. Может быть, из-за этого, как и в Петроское, Ламмио скорее захочет найти в избавление и разнообразие в руках другого любовника… Тьфу ты чёрт!
Как бы там ни было, их трогательная романтика оборвётся, если не с грозой, так с какой-нибудь дурацкой мелкой ссорой. Меж тем как на этапе долгожданных свиданий она, подпитываемая терпением, может длиться ещё очень долго… Коскела понимал, что и сам нуждается в благотворных перерывах, что сам тоже не умеет и не хочет слить своё существование с чужим, даже если бы их взаимопонимание ничем не омрачалось. Лучше часто видеться, чем видеть друг друга непрестанно… Нет, не стоит думать о подобных несбыточных сказках. Во-первых, неизвестно, не иссякнет ли их хрупкая любовь уже завтра. Во-вторых, не стоит забывать, что война в любой час внесёт свои неумолимые коррективы.
Хлопнув Хиетанена по плечу и напоследок обведя землянку придирчивым взглядом, Коскела поднялся и начал одеваться, неспешно наверчивать на себя плотные слои верхней одежды. Пришлось выслушать парочку скабрезных напутствий и сальных улыбок. Но Антеро стоял в этот вечер в карауле, и потому ничто не могло Коскелу смутить. Настроение было таким хорошим, что пошлые шуточки не рассердили и показались почти уместными. Ну да, конечно, повадился кувшин по воду ходить. Подогревая собственный воровато-радостный настрой, Коскела даже ответил в тон одному из зубоскалов. Там ему и голову сломить, но ему стыдиться нечего, а ребята правы. Следует называть вещи своими именами.
Эта относительная явность имела положительную сторону. Раз многие о статусе Коскелы знают, то никто другой к Ламмио не сунется. Не то что бы Вилхо всерьёз этого опасался. Прежде таких вероятностей не возникало. Кроме Антеро, Вилхо в своей роте соперников точно не имел, но глупое ретивое сердце всё равно тревожилось. Казалось не лишним для острастки несуществующих похитителей утвердить своё положение. Раз уж принял его — извлечь из него выгоду. Никому Ламмио здесь не нужен, но если бы «они» — эти воображаемые воры, только узнали, каким добрым, послушным и ласковым Ааро стал теперь, то непременно позарились бы. Но даже если бы кто-то неведомым путём и прознал об этом, «они» к Ламмио не полезут, потому что побояться нажить врага в лице Коскелы. Так что пусть лучше знают. Вилхо готов был хоть во всеуслышание о своём грехопадении объявить, если это станет гарантией того, что Ламмио его ни на кого не променяет. Или хотя бы гарантией того, что прочие возможные претенденты предпочтут держаться подальше…
Коскела вышел из душной землянки на звенящую зимнюю тишину. Январь стоял холодный, сухой и многоснежный. Ясные звёздные ночи нехотя сменялись долгими лиловыми рассветами, день проносился мгновенно и снова тоннами ложились мириады тьмы. Руки на морозе леденели в момент, лицо щипало, пар ото рта валил густой и тяжёлый. Коскела с радостью согласился бы прожить при такой погоде хоть сто лет, если бы неразрывно с погодой и временем года длилось его зыбкое счастье. Иногда ему с грустью думалось о будущих зимах. Если он не погибнет на войне — что вряд ли, если он лишится Ламмио — что наверняка, как невыразимо печальны для него будут родные северные зимы. В самом ощущении холода и своего внутреннего тепла, в намокающем от дыхания вороте, в искристом снеге, в льдистом свежем воздухе будет заключено тревожное воспоминание о любви, и годы это не сотрут. Острота пережитого будет ранить с каждым вдохом, с каждым заснеженным пейзажем, с высокой стеной грозных сосен, протоптанной среди сугробов дорожкой, ярким полумесяцем и его прозрачным сиянием в серой дымке. Неотразимая картина.
Веря и не веря, что это не в прошлом, что не потеряно, что прямо сейчас с ним происходит самое дорогое из его будущих воспоминаний, его творимая легенда, Коскела шёл по изученному пути, преувеличенно ясно всё чувствуя, переполняясь нежностью, а скверный страх и злую ревность прогоняя. Он улыбался, посмеивался над собой, взглядывал на небо и нарочно медлил, сокращал шаг, растягивал удовольствие, ведь и этот путь — часть дарованной радости. Минуты перед встречей самые сладкие, конечно, не лучше самой встречи, но в ожидании есть особая магия созерцания, жалости к себе, одинокому, и зависти к себе будущему, уже прошедшему по знакомой тропинке и миновавшему все милые ориентиры. Угол бруствера, бочка, ящики, ствол осины, вход в чужую землянку, крутой поворот, мотки колючей проволоки. Чем ближе, тем прелестнее. Спуск в низину, пушистые, как из сказки, ели смыкают над утоптанной дорожкой ветви, образуя полог, и издали светится рыжим пятном заветное окно.
Вилхо поднялся по ставшему для него священным крыльцу и, в последний момент вспомнив о своей роли, удержался от того, чтобы постучать. В такой час Ламмио один и дверь его не заперта. Коскела постоял ещё с минуту, напуская на себя бесстрастный, суровый и холодный вид. Так нужно. В душе он уже покорился и расплылся бесформенной лужицей, но внешне ещё держался и не раскрывал своих проигрышных карт. Казалось, чем скорее Ламмио его раскусит, тем скорее снова станет жестоким, требовательным и эгоистичным — тем скорее всё закончится. Но пока Ааро остаётся в уязвимом положении, он продолжает быть мягким и осторожным, а это Коскеле нравилось. Пусть это нечестно, но ведь и Ламмио, при всей его мнимой честности, злодей и манипулятор. Так почему бы не попытаться манипулировать самому? Как ни удивительно, пока получалось. И потому Коскела не поддавался своей рвущейся из оков любви и старался быть с ним построже, поменьше нежничать.
Вилхо вошёл в дом и по привычке первым тревожным взглядом нашёл его. Нашёл и с облегчением перевёл дух, успокаиваясь, выкидывая из головы сомнения насчёт несуществующих соперников. Ничто не омрачит этой ночи. Ламмио сидел на корточках возле открытой дверцы печки, шевелил кочергой дрова. Такой милый, хороший, безобидный, он повернулся, озарённый отблесками, и ласково улыбнулся своей лучшей, легковесной, как будто бы несмелой, как будто немного растерянной улыбкой. До чего же хорошенькие у него зубки, в самой их форме, в образуемой ими не совсем правильной линии — что-то трогательное и бесхитростное. И такое прелестное у него лицо, и в полумраке, в косых отсветах огня, словно золотом опалённые виски. Недавно, при посещении их роты парикмахером, Ламмио совсем коротко подстригся, и от этого казался моложе, беззащитнее, особенно в этой его неуставной серой вязанной кофте с растянутыми рукавами, почти скрывающими ладони.
Коротко ответив на приветствие, Коскела усилием воли заставил глаза от него оторваться. Дыхания и так едва хватало. Дело даже не в возбуждении, хотя и оно неслось лавиной — один взгляд на него, и всё внутри готово было воспламениться. Но ещё сильнее другое чувство — светлое и горячее, трепетное и огромное, безумно ревнивое, злое, но и доброе, полное любви и страха её потерять. Руки дрожали и, если бы Коскела не держался за стену, его шатнуло бы от силы и тяжести страсти. Но нет, так нельзя. Стараясь успокоиться, Вилхо нахмурился и отвлекся на то, чтобы снять ватник, стянуть валенки и мимоходом погладить подошедшую его обнюхать и робко вильнувшую хвостом собаку — она лишь недавно его признала и всё ещё побаивалась.
Ламмио уже был рядом. Как только Коскела повернулся к нему — мягко подался вперёд, подставляясь под объятья. Вилхо обхватил его руками, резковато прижимая к себе, в который раз умиляясь тому, как идеально они сочетаются, как удобно Ааро обнимать — невысокого, компактного, изящного и податливого словно кошка. Как это хорошо, из-за ночного дежурства три дня его не видел — по нынешним меркам немыслимый срок, но зато теперь словно заново родился, когда накрыл рукой золотисто-белый ёжик шёлковых волос и вдохнул исходящий от него медовый запах домашнего уюта, чистоты, молодости и сладкий аромат одеколона с горчинкой сигаретного дыма.
Чудесный, тёплый, целующий так, как, наверное, целуют ангелы, впрочем, ангелам до него далеко. Коскела склонялся к его губам и уже не мог скрыть улыбку, но у Ламмио в такие моменты глаза оказывались закрыты. И сколько ещё всего впереди… И потому, что впереди много, торопиться не стоило. Хотелось взять его сейчас же, и Ламмио тоже этого хотел — так льнул, сопел и прижимался, нарочно задевая чувствительные места, что и камень бы зашевелился.
Вожделение, шум в голове, невыносимый жар и блаженная тяжесть в паху требовали, наплевав на все прелюдии, ритуалы и приготовления, отволочь его к кровати и не отпускать до самого утра. Но это ещё успеется. «Успеется», внимание голосу разума и отказ от спешки и безумства — это ещё прекраснее, чем мгновенно получаемое удовлетворение. Сразу покориться плоти — это не лучший вариант. Если Коскела так поступит, то признает себя невольником, поглупевшим, опутанным, играющим по прежним проклятым правилам, возвращения которых Вилхо не хотел.
Ламмио увлечённо отвечал на поцелуй, ластился как котёнок, да ещё находил секунды, чтобы торопливо высказывать благодарности по поводу того, что Коскела пришёл — как будто могли быть сомнения. Это тоже было частью мнимой покорности, и Вилхо, чувствуя, что ему подыгрывают вполне натурально, благодарно продолжал свой наивный обман… С поддельной строгостью Коскела сделал вид, будто он сам себе хозяин, будто неподвластен чарам, и легонько Ламмио оттолкнул.
Так и нужно. Быть неприступным, поменьше целовать, не таращиться на него обожающим взглядом и не говорить о любви. Не дождётся. Доверять ему нельзя. Чем скорее Ааро почувствует себя центром вселенной, тем скорее начнёт дурить, снова полезет к Антеро и уж как-нибудь добьётся успеха, ведь уже добился дважды. Что-то между ним и Анти всё-таки есть, этого нельзя отрицать… Впрочем, к чёрту Антеро. Думать о нём сейчас совсем не хотелось. Хотелось не спеша, тщательно умыться и сесть за стол, разделить с Ламмио ужин, к которому он в одиночестве не притрагивается. Наверное, в дни, когда Коскела находит в себе силы к нему не ходить, а он не находит смелости, чтобы позвонить и позвать, Ааро принимается за еду только в самый безнадёжно поздний час. Так ему и надо.
Коскела не выказывал восторгов, но мысленно не переставал удивляться. На ужин всегда было что-то вкусное и интересное, порой совсем простое, но поданное с такой искусностью, что и варёная картошка с солью оказывалась деликатесом. В еде Коскела был неприхотлив и не позволил бы подкупить себя кормёжкой, но следовало признать великолепие этого пункта. Ламмио неведомым образом регулярно доставал что-то необыкновенное, иногда даже мясо. Всякие вкусности и штучки ему часто присылали из дома. Но дело даже не в самой еде. Красота Ламмио распространялась на всё, что он делал и чем владел. Всё было аккуратно, чисто и красиво — льняная скатёрка, тарелки с золотым ободком, мельхиоровые вилки, фарфоровые чашки и заварной чайничек. Конечно, на фронте нелеп весь этот хлам, но ведь Ламмио его не украл, над ним не трясся и не собирался тащить обратно, когда придётся драпать. Раз уж любящая мать, пользуясь служебными привилегиями его отца, посылками шлёт Ламмио всякую ерунду, не отказываться же? Этими смехотворно хрупкими вещами приятно пользоваться, и Коскела не осуждал это, хотя знал, с каким презрением к подобным тонкостям отнеслись бы ребята из его взвода.
Сегодня на ужин были всего лишь не отличающиеся от солдатских консервы, но и они, разогретые, выложенные на чистые тарелки и дополненные свежим хлебом, были восхитительны. Не стыдно ли было Коскеле объедать его и пользоваться командирскими роскошествами? Нет, нисколько. Гордость в данном случае не страдала, потому как на дне души ещё сохранялись остатки остывшей злости и язвительности. Раз уж Ламмио желает иметь любовника, то с него причитается этого любовника кормить и достойно укладывать, ухаживать и окружать заботой — за меньшее теперь не купишь.
Немного неловко было бы, если бы об этом прознали ребята, но Вилхо предавал столь малое значение пище и комфорту, что не думал, будто получает что-то незаслуженное и особо ценное. Принимая бесчисленные подношения, Коскела не размякал и не становился снисходительнее. Он упорно делал вид, что съестными угощениями Ламмио своей вины не искупит. Вилхо не забыл вынесенных страданий, и пусть любовь в его сердце восторжествовала, он принимал ласковые репарации как должное. На его взгляд, вершилась справедливость. Ааро делился с ним своими богатствами, так же как Коскела прежде делился своими — своей силой, храбростью и умением воевать, а ведь они обходятся куда дороже.
Впрочем, Вилхо понимал, скольких трудов для Ламмио стоит обеспечивать уют, досуг и превосходное пропитание, чистую постель и надёжную крышу над головой. В лесных условиях это требовало усилий, средств и определённой изворотливости. Коскела представлял, как сложно сейчас достать хороший кофе и сливки для него, и бельё, полотенца, платочки, мыло, свечи — не такие вонючие, как те, что чадили в солдатских землянках, и сотни прочих маленьких ненужных вещей. Скольких забот стоит содержать это уютное гнёздышко в идеальном порядке — он ведь не сам по себе создаётся.
От Ламмио всегда приятно пахло, его одежда неизменно была чистой и идеальной, ногти коротко и ровно подстрижены и выбрито лицо, не говоря уж о красоте, которую Ааро умело подчёркивал. Само совершенство, и для кого всё это? Коскела не посмел бы подумать, что для него, если бы не помнил, что до их знаменательного примирения Ламмио выглядел гораздо хуже. Особенно последней осенью — он почти не следил за собой, пренебрегал гигиеной (но, конечно, не настолько, как ей пренебрегали все вокруг) и выглядел больным и осунувшимся. Он действительно болел, всё время кашлял и сопливился, но удивительным образом выздоровел, стоило Коскеле к нему вернуться. Может быть, ему нужно восхищение, чтобы быть восхитительным?
Коскела тоже по мере сил старался соответствовать и следить за своим внешним видом, но особо из-за неизбежной грязи не переживал. Как у волка естественная среда обитания — лес, так у него — линия фронта, а там остаться чистеньким невозможно. Условия не равны, и Вилхо никак не мог каждый день мыться и надевать чистую одежду. Но Ламмио всегда радостно встречал его и как будто не замечал окопных собачьих запахов, горько-солёного вкуса кожи и заношенной формы. Ламмио принимал его таким, каков есть, и таким, каков есть, наслаждался, потому и Коскела своей звериной сущности не стеснялся.
После ужина они иногда играли в шахматы. Ламмио был бесконечно красив, когда, задумавшись, склонял лицо, прикусывал губы, тёр лоб или вертел в пальцах фигурку. Он играл неплохо, но Коскела, в детстве много вечеров просидевший за шахматами с Мииной, провидел его бесхитростные замыслы наперёд. Вилхо лишь поддавался, нарочно растягивал партию на подольше и каждый раз проигрывал, потому что хотел полюбоваться и его милым торжеством. Порой они просто сидели, пили чай или кофе, ведя лёгкий беспредметный разговор и обсуждая немногочисленные ротные или мировые новости. Не давая возникнуть неловкости, Ламмио занимался каким-нибудь мелким делом, прибирал или возился с собакой.
Коскеле было достаточно просто смотреть на него. Каждый его жест был привлекателен, каждое слово и взгляд, поворот лица — сотни разбрасываемых сокровищ. Можно было устроиться поудобнее где-нибудь в уголку и как будто задремать, но не переставать жадно впитывать, наслаждаться, видеть и слышать, ощущать его близость, ловить волшебство его нежного и утончённого существования. Просто быть рядом с ним, физически ощущая, как любовь разрастается внутри, ласковым жаром движется вместе с током крови. Коскела наблюдал из-под ресниц, но ни одно движение Ламмио от него не укрывалось. Чем больше смотрел, тем красивее, правильнее, гармоничнее и желаннее становилось наблюдаемое. Коскела хотел его с каждой томительно прекрасной минутой всё сильнее, но умел быть терпеливым и не забывал о своей стратегии: быть построже, похолоднее, не поддаваться, не рухаться к его ногам. Наказывать его затягивающимся ожиданием, мстить ему за все тягостные переживания и мучительные мысли, которые грызли Вилхо на протяжении дня.
Ему назло Коскела подольше откладывал неизбежное и самое главное. Оба хотели и обоих к этому тянуло. Но обида, растоптанная гордость и ревность ещё лежали на языке горьким привкусом. Избегаемые неприятные темы жгли горло. Коскела знал об этом с самого начала и раньше совершенно спокойно принимал, потому что не понимал, чем это может грозить — Ламмио нужен только секс. Но теперь это злило. И потому Коскела не давал его сразу и делал вид, будто это дело десятое, хотя и сам не понимал, чего хочет своим упрямством добиться. Наверное, гарантии, что не будет снова использован и выброшен ради другого. Наверное, любви — не той, что в постели, а такой же, какую сам испытывал. Несбыточные фантазии… Нельзя требовать невозможного.
Иногда Ламмио лукаво посматривал, неслышно вздыхал, проходя мимо, поглаживал по плечу или проводил рукой по волосам, осторожно заигрывал, делал всякие очаровательно ненавязчивые намёки на дальнейшее, но Коскела, покуда мог, не поддавался. Напоминал себе, что нужно быть построже. Но как? Как ещё показать, утвердить и ощутить своё якобы главенствующее положение? Быть резким Коскела уже не мог — уж точно не после того, как его вкусно накормили. Властно потащить Ламмио в кровать и жёстко поиметь? Но ведь ему как раз это и надо. Причинить ему боль Коскела тоже не мог, а грубый секс обоим приносил удовольствие. По крайней мере, в искренности Ламмио сомневаться не приходилось — красивые стоны он бы мог сымитировать, но горящий отклик тела был не подделен. Это не так уж удивительно — Ламмио нравилось всё, не было ничего, что он воспринял бы без энтузиазма. А то, что выбирать ему не приходилось, заставляло его подстраивать собственные желания под действительность, и когда они исполнялись, он оставался совершенно доволен.
Коскела не собирался повторять своих ошибок. Он помнил, что в Петроское настолько его заездил, что Ламмио оказался не рад ежедневной изматывающей любви. Не так уж Ааро вынослив, как хочет о себе думать. Коскела сам в этом плане сильнее и требовательнее, и у него было преимущество — он-то не одержим, как Ламмио. Вилхо может себя контролировать, умеет не потакать своим желаниям, может отказываться и держаться. А Ламмио в сексе нуждается гораздо острее. Это одно ему от Коскелы нужно, и чтобы получить это, он и ведёт себя как паинька и всеми силами избегает конфликтов. Ламмио опасается дерзить, потому как понимает — стоит ему рыпнуться и он снова останется ни с чем. Коскела его в этом не разубеждал, а наоборот, нагнетал его тревогу своими строгостями.
В постели им обоим было хорошо, но положения оказались неравны. Ламмио трепетно ждал его прихода, а дождавшись, терпеливо ждал любви. Как воспитанный пёс, не выпрашивал, не лез сам, но каждую минуту изнывал и томился, желая получить награду. Словно суровый провизор, Коскела держал при себе ключи от шкафов с восхитительными лекарствами. Выдавал по чуть-чуть — утоляя его желание не полностью, лишь немного притупляя голод. На такой скромной диете, понимая, что по неосторожности и этих крох может лишиться, Ламмио радовался малому. Он не решался настаивать на большем. Ничего большего он бы и не получил. Его зависимость должна оставаться неудовлетворённой, должна служить надёжной привязью. Если он получит всё и сразу, если получит слишком много, то избыток ему приестся, и он захочет новых ощущений и пойдёт за ними к Антеро…
Словно повинуясь какому-то унылому долгу и обходя дозором свои охранные посты, дабы убедиться в их надёжности, Коскела прокручивал эти мысли, покуда были силы, но стойкость покидала его, а красота притягивала. Ламмио почти не смотрел в его сторону, занимался своими делами, но каждое его движение будто повторяло заклинание: «Делай со мной, что хочешь, милый». Коскела держал свою страсть в узде, но, наконец, решал, что настала минута опустить щиты и снять засовы. Он прислушивался к своему сердцу, к тому, что гудело и бушевало внутри, неизмеримое, дикое, обжигающее. Но и тогда он не спешил. Он и тут не собирался повторять прежних ошибок. В Петроское он целиком отдавался своему вожделению, слетал с катушек и совсем терял голову. Ничего хорошего из этого не вышло. Ламмио это оттолкнуло, и сам Коскела, ослепший и оглохший, в любовном своём самозабвении дошёл до крайности, оказался беспомощен, всего лишился и, в наказание за свою неосмотрительность, прошёл через страдания.
Теперь не так. Теперь он ничего не упустит, будет прислушиваться к рассудку, действовать медленно и вдумчиво. Чутко угадывая его настроение, Ламмио тут же оказывался рядом. Коскела долго его целовал, долго вёл к кровати, избавлял от одежды, молча восхищался его прекрасным телом и снова всего целовал и гладил — не чтобы его наградить, а потому что сам мечтал об этом. Ламмио послушно постанывал, подставлялся под прикосновения и порывался ласкаться, но Коскела ему этого не позволял. Тревога и сейчас крохотной ледяной занозой сидела в глубине сердца. Смутный внутренний барьер недоверия пока мешал расслабиться. И потом, лишение свободы действий тоже было одним из наказаний, вернее, назиданий — не заслужил ещё. Коскела не был против испытывать удовольствие от его ответных действий, но лишь тогда, когда сам сочтёт нужным.
Вилхо укладывал его на нары, раздевался сам и накрывал собой. Теперь уже ничто не мешало Ламмио прикасаться, обнимать и прижиматься, но ему становилось не до этого. Коскела тщательно его смазывал и растягивал, нависнув над ним, ловя перемены в его лице, внимательно всматриваясь, как он реагирует на малейшее движение пальцев, такой чувствительный и трепетный, такой красивый, что на глаза наворачивались слёзы жалости — и к нему, и к себе, и за то, что обречены. И чтобы он не увидел этого, оставалось только повернуть его набок и приникнуть к нему сзади, крепко обнять, обхватить руками, находя пальцами знакомые, особо откликающиеся места, и войти в него, сначала медленно, заставляя его выгибаться и охать. Уткнувшись лицом в его сладкую шею и пушистый затылок, Коскела с силой втискивался в него, горячего и скользкого. Темп ускорялся, у Ламмио не хватало дыхания, чтобы стонать, и он только покряхтывал на выдохе, и эти звуки казались неимоверно милыми.
Сомневаться в его удовольствии не приходилось. Ламмио был так возбуждён, что иногда хватало развратных слов, просьб, нежно и сорвано произносимых ему на ухо или вопросов, как ему это нравится. А если этого мало — помочь ему рукой, скользя ладонью по его горячей плоти соразмерно с собственными толчками. Он сжимался, крупно вздрагивая и выгибаясь, напрягаясь всем телом. Дав ему немного времени, Коскела укладывал его лицом вниз и продолжал, теперь ещё сильнее и быстрее, распластав его под собой, разведя в стороны половинки ягодиц и выбивая из него сладкие всхлипы. «Я хочу так всю жизнь», — проносилось в голове, повторяясь. «Всю жизнь, с ним, вот так», — скручивалось золотым кольцом, сворачивалось вокруг шеи тугим и драгоценным ошейником, и опасные слова о любви, заверения, клятвы и обещания срывались сами собой. Через несколько минут Коскела отпускал его и оставался лежать, опустошённый, бессильный, едва живой от перенесённого наслаждения, и неизбежно проваливался в зыбкий сон.
Ламмио аккуратно будил его поцелуями, возвращался снова с кофе и с домашними гостинцами, с мокрым полотенцем, чтобы вытереть наведённый беспорядок. После такого Коскела посылал к чёрту все воспитательные стратегии и просто лежал, рассеянно улыбаясь, принимая всё, что ему дают — даже кусочки с рук, и не отрывая от Ламмио очарованного взгляда. Ночь только ещё начиналась. Ааро подкладывал в печку побольше дров, натапливал пожарче. Рыжий огонь вырывался из дверцы, стоило её приоткрыть. Мягко Коскелу потеснив, он устраивался рядом. Лежать на узковатых нарах было удобно, как раз так, чтобы близко прижаться, переплетясь и укрывшись, почти слившись в нежном и раскалённом, как расплавленная лава, клубке.
Ламмио ставил подушку повыше и раскрывал потрёпанную книгу, читал вслух, медленно, с выражением, меняя голоса, словно маленькому. Вилхо не читал прежде «Собор парижской богоматери», да и вообще в жизни мало что прочёл, и ему была действительно интересна эта перекликающая с собственной, наивная и жуткая история любви и горя. Но ещё интереснее было блуждать глазами по рисунку кожи, утыкаться носом Ламмио в шею, дышать им и млеть от его тепла, или класть голову ему на грудь, приникать щекой к месту над сердцем, опуская веки, слушать одним ухом мерный стук, а другим — неведомого Гюго. Ааро высвобождал одну руку, иногда замолкая и не спеша перевернуть страницу, медленно гладил Вилхо по голове, перебирал его волосы и о чём-то задумывался.
Ночь длилась и длилась. Казалось, ей нет конца. Все умрут, Эсмеральду повесят, влюблённые в неё погибнут, а ночи всё нет конца. Чтение прерывалось ласками и поцелуями, и книга откладывалась в сторону. После шутливой возни Коскела укладывался на спину и Ааро забирался сверху, сам мягко насаживался, растянутый и влажный с предыдущего раза, восхитительно горячий, с намокшими висками, с поблёскивающей в свете свечей кожей, под которой рельефно перекатывались мускулы. Он двигался, наклоняясь и опираясь руками или подаваясь назад и откидывая голову. Коскела удерживал его, то замедляя, то убыстряя движения, толкался навстречу и иногда приподнимался, чтобы поцеловать, докуда дотянутся губы, снять его сладковатую соль, его запах и вкус.
Обжигающее желание вспыхивало, исполнялось, прогорало и снова всё стихало. Так медленно катилась ночь. Каждый повод проснуться: подбросить в печку дров, выпить воды, вскинуть голову, прислушиваясь к звуку далёкого выстрела — неизменно вёл за собой пробуждение страсти, одни и те же поступательные движения и нежные стоны, одну и ту же осторожную руку, мягко сдавливающую горло, чтобы было ещё приятнее. При свете следующего дня Коскела снова терзался и напоминал себе, что следует быть осмотрительным и холодным, но в глубине ночи ему казалась смехотворной его строгость. Он и ночью старался быть сдержанным, но это было бесполезно. Ламмио раз за разом вынимал из него душу и бережно возвращал её обратно, освещённую, исцелённую и утешенную.
Коскела уходил утром и с удивлением заключал, что как будто ничего особенного не произошло. Подумаешь, провёл ночь, повалялся с командиром роты, развлёкся, отоспался, отдохнул. Разврат от скуки за неимением женщин, только и всего — так об этом каждый скажет, и будет прав… Это не великое чудо, не высшая награда, а всего лишь простая и приятная часть его жизни, не больше и не меньше, чем другие её части, такие как служба, общение с товарищами или дом, если бы он у Вилхо был.
И эта прекрасная любовь, может быть, станет привычной, рано или поздно потеряет магию, ослепительную новизну и остроту впечатлений. Но от обыденности и привычки она станет ещё ценнее, потому что без этих бытовых радостей, без чудесной однообразности, без милого порядка уже не обойтись… А если её отнимут? Если бы отняли после первого свидания — Коскела снёс бы потерю. После второго — выдержал бы, скрепя сердце. После третьего — кое-как устоял бы. Но теперь уже нет. Ещё немного и он совсем свихнётся. Он увяз крепко, глубоко и искренне, и пути обратно не будет. Он не вынесет снова того, что пришлось пережить, когда Ламмио его бросил — да и тогда Коскела был далёк от излечения. Теперь он и вовсе не сумеет справиться, если ему повторно разобьют незажившее сердце — теперь, когда Ламмио показал ему, каким добрым и послушным может быть. То, каким Ламмио стал хорошим, делало только больнее, ведь любовь их — не взаимна и никогда не будет. Вся наигранная строгость Коскелы была направлена на то, чтобы скрыть, как безнадёжно он снова влюблён. Но нет «снова» — есть первое, ещё обострившееся, усилившееся, разросшееся заполонившее не только весь мир, но и то, что за ним, как дорогие хрупкие розы, захватившие и клумбы, и сад, и дом, и дорогу к дому, леса и поля, и безводные степи.
Летели счастливые спокойные недели. Сменялись месяцы, сходили снега, шла весна. Перемен не предвиделось — ни в военном положении, ни в личной жизни, и слава Богу. Коскела боялся любых перемен, всё никак не мог наесться досыта, пресытиться, налюбиться. И Ламмио тоже хотел его, горел, не остывая, и отпускал от себя, только когда Вилхо был счастлив, разгромлен и обессилен. Их одержимость друг другом не могла длиться вечно, но пока она полыхала на своём пике.
Тревоги Коскелы несколько утихли. Беспокойство сгладилось. Бдительность притупилась, как он ни старался её побуждать. Боль прошла, злость стёрлась. Осталась лишь колючая ревность, но и её как-то неудобно было испытывать, потому что и Антеро, и Ламмио вели себя примерно и друг к другу не приближались. Коскела продолжал зорко за ними приглядывать, но всё говорило о том, что оба они заслуживают доверия. Все они заслуживают ясности, уверенности в завтрашнем дне, как ни смешно об этом говорить на линии фронта. Давно следует всё обсудить откровенно, узнать, наконец, что Ламмио думает насчёт Антеро и когда его потребует… Но Коскеле всё ещё страшно и мерзко было заговорить, самолично поднять и вывести из утешительной тени эту мучительную тему. Ревность удавалось загнать поглубже, но мысль о недопустимой и неизбежной измене снова жгла сердце, разъедала пульсирующую от прикосновения рану, кое-как зашиваемую хлипкими нитками внешнего благополучия.
Ламмио был таким нежным и терпеливым, что больше не получалось быть с ним строгим и диктовать условия. Это заняло три долгих месяца безукоризненной любви — Ааро победил. Он осторожно плёл искусную паутину, подкупал едой и уютом, привязывал заботой, окутывал наслаждениями плоти, подстраивался, копировал позу, положение рук и жесты и даже дышал в одном ритме, чтобы упрочить ощущение близости. И в итоге одним пасмурным мартовским вечером при последней метели, усадив Коскелу на кровать, вплетя руку в его потемневшие за зиму волосы, оттянув назад его голову и заглянув, проверяя, в глаза, Ламмио торжествующе улыбнулся — он победил. Действуя тихо, неслышно, незаметно отвоёвывая обратно свои позиции, он захватил весь мир и оживил безводные степи. Своей лаской и добротой, к которой Вилхо вообще был непривычен, отсутствием боли после всех перенесённых мук — а это самое действенное, наградами, исцелением, отложенным в сторону кнутом и одними только пряниками и чаем с ромашкой и мятой он заставил Коскелу смириться. Спрятать клыки и когти, разучиться рычать и подставить голову под надеваемый ошейник, послушно улечься у ног вторым псом, согласным на всё — почти на всё.
Как Коскела этому ни противился, он оказался накрепко оплетён мягкими сетями обольщения или только собственной любовью. В тот же день возвращаясь по раскисшей тропинке с очередного свидания, Вилхо обречённо признал, что это всё — он больше ничего не контролирует. Не держит при себе ключей от шкафов с восхитительными лекарствами — замки сорваны, всё нараспашку. Этого следовало ожидать, и он ожидал — от его воли ничего не зависит. Если он не хотел превращаться в невольника, то не должен был снова впутываться в эти отношения, но теперь поздно. Ламмио скажет ему слово — и это будет закон. Ламмио лукаво взглянет на него — и они займутся любовью, нахмурится — и Вилхо безропотно исчезнет и не станет мешать, не напомнит о себе, пока снова не позовут. Он увяз, попался в удушающий капкан, теперь уж навсегда.
Коскела боялся этого, переживал и мысленно готовился к худшему, но Ааро, вернув власть, не спешил ей воспользоваться. Он оставался деликатным и беспроблемным, он гасил на корню любой спор, уступая и покоряясь, он как будто отдавал пальму первенства Коскеле и во всём потакал — и в быту, и в постели, и в службе. Ааро был идеальным — даже когда ничто не принуждало его таковым быть. Он всего лишь действовал разумно: лаской можно добиться много большего, нежели жёсткостью, так зачем менять тактику? Это стало последним гвоздем в крышку гроба. Вилхо похоронил себя у порога его дома — любя его, восхищаясь, забыв и простив всё прежнее и во всём грядущем заранее оправдав.
Снега сменились дождями. Леса бурно плакали, умывали распухшие бледные лица и снова ударялись в рыдания. Тёмно зеленела влажная хвоя, округа тонула в наводнениях и паводках, дороги исчезли, оставив их на долгий весенний срок отрезными, затерянными. Небесные ночи продолжались, хоть и не были уже столь долгими. Но зато были невероятно уютными, когда по крыше колотил ливень, когда окошко землянки запотевало и окрестности застилал серый туман. Промозглым вечером открыв дверь, чтобы выпустить собаку, Ламмио замирал на пороге, прислонясь к косяку, а если его позвать, оборачивался и улыбался своей самой прелестной улыбкой. Возвращался на постель и дарил себя с неизъяснимой щедростью, наслаждение, красота, красота — и таким он был только для одного, для Коскелы. И как тут не сходить с ума от тягостной мысли, что хоть крошка этих сокровищ достанется сопернику? Но собственнические чувства в прошлом. Эгоизма не вернуть. С благодарностью, с выстраданным счастьем и с унылой тупой болью в сердце Коскела признавал, что не сможет воспротивиться. Позволит этому случиться. И не просто позволит, а сам хоть волоком Антеро притащит и бросит к ногам любимого — стоит тому только высказать подобное пожелание…
Под повторения возникает то, что случается лишь однажды. Милое колдовство: его дневная грусть, его чистота, уютность землянки, никем другим не осквернённая, аккуратно застеленная постель, лампа на столе и чай, и шахматы, книги, радио и собака, весь его мир — Коскела полюбил это до безумия. Всё сложилось постепенно, естественно, само собой. Ламмио никогда не прогонял его и ничем не проявлял раздражения, напротив, всегда был приветлив и тактичен. Распорядки рассыпались, как карточные домики. Линия фронта всё чаще оставалась без Коскелы, а сам он всё дольше засиживался у Ламмио, порой даже днём, порой даже при чужих, которые приходили к командиру роты по делу или по дружбе.
Поначалу приходящие бросали на Вилхо озадаченный взгляд, косились, пожимали плечами, но потом привыкли. Если возникал вопрос, Ламмио формалистским ледяным тоном давал понять, что Коскела здесь вовсе не лишний. Где-то через месяц все сочли это вполне естественным, и если Коскела был кому-то нужен, его искали сначала в командирской землянке, а уж потом на передовой. Осуществилась и наивная щенячья мечта: в доме завелись и остались на указанном месте вещи, свидетельствующие о постоянстве. Наравне с Сампо Вилхо обзавёлся собственной лежанкой и уголком. Расчёска, щётка, что-то из одежды, из амуниции, письма, бумаги, мелочи — Коскела не решился забрать их из берлоги своего взвода и тем ознаменовать переселение, но разжился вторым комплектом. Ламмио на всё это отвечал благодушным одобрением.
И всё-таки, опасаясь ему надоесть, Коскела порой оставлял его одного на дни, на сутки, а то и на двое. Тесную связь со своим взводом Коскела не терял — не потому что это был запасной путь отступления, а потому что дорожил своими ребятами и понимал, что вместе с ними снова придётся нырнуть в мясорубку войны, когда придёт срок. Товарищи встречали его с прохладцей и язвительными шутками, но контакт удавалось наладить. В душной прокопченной землянке Коскела чувствовал себя по-прежнему своим, хоть теперь он был здесь в гостях, а не дома. Он подолгу засиживался, играл в карты, болтал и дремал, но сердце его тянулось на выход.
Ламмио всё для него заслонил. Наблюдая, как Ааро читает или чем-то занимается, Вилхо часами мог сидеть без движения, всматриваясь и словно тщась разгадать прелестную загадку: его чудесный, удивительный, неповторимый профиль. Вернее, повторимый — в том и тайна, ведь сам Ламмио его повторил, нежно скопировав с потерянного давнего образца… Коскела не забыл о нём. А может и забыл на какое-то гневное упрямое время, но теперь, весной, провалившись в свою любовь, как в топкое болото, вспоминал всё чаще — Харьюлу, солдата, который забрал Вилхо из дома Рапполо. На двух днях, проведённых с ним в апрельском лесу, как на святом фундаменте, воздвиглась вся дальнейшая жизнь: приют в Антреа, Миина, Аста, Тампере, военная служба… И прервавший течение тихих лет пролёт яркой кометы, напомнившей о Харьюле. Ведь если бы в день их встречи Ламмио не показался до странности похожим на драгоценное детское воспоминание, то Коскела не помчался бы за ним. И не оказался бы здесь.
Это было больно и сладко, как сама душа просыпающегося леса, как дыхание светлого апреля, потому что ныне Харьюла словно бы возвращался. С приходом весны Харьюла вспоминался всё чаще, как если бы снился, как если бы Вилхо видел его фотографии и слышал о нём рассказы. А разве не так? Ведь рассказы не так полны, как его живое воплощение — рядом, тёплое и доброе, заботливое и закрывающее от невзгод… Будто Харьюла приехал, как обещал, будто выступал из-за стены карельских берёз, снова брал за руку, снова оберегал и вёл за собой в разумную, безгрешную, справедливую и красивую жизнь. Он всё отчётливее проступал в возлюбленном.
Прежде гадкое поведение Ламмио надёжно отделяло его от далёкого предшественника. Увлечение Коскелы началось с внешности, но внешность Ламмио разнилась с содержимым. Его несносный характер и всё плохое, что в нём было, противоречило образу Харьюлы. Но плоха ли была его потребность в близости и тяга к физической любви, его порочная зависимость? Плохо было то, на что потребность Ламмио толкала — неразборчивость в связях, их многочисленность и вообще тот факт, что они были. У Ламмио были связи прежде — это Коскелу волновало, злило и угнетало, заставляло ревновать и всё дальше заходить в своих запутанных рассуждениях.
Зависимость Ламмио от секса отвратительна, если рассматривать её в прошлом, в отношении всех встречных-поперечных, случайных любовников, которым Ааро отдавался, потому что нуждался в близости. Но ничего против его зависимости Коскела не имел теперь, когда сам её удовлетворял и извлекал из неё своё счастье. Ламмио не способен на любовь — он сам так говорил, но он может быть хорошим, может быть идеальным — было бы ради кого стараться. И теперь стараться, быть хорошим, быть добрым к Коскеле его заставляет всё та же благотворная зависимость.
При общих усилиях эта зависимость дарит им обоим покой, взаимопонимание, радость и массу удовольствий. Если бы не зависимость, были бы они вместе? Нет. Ничто другое их не связало бы. Конечно, если бы не проклятая зависимость, то изначально у них не закрутилось бы романа. Вилхо не знал бы о том, каково это — «вместе», и жил бы тихонько в извечном озлобленном одиночестве и ни в каких страстях не нуждался. Но был бы он счастлив? Нет. Не подозревая об этом, он лежал бы камнем на мрачном дне океана. А сейчас он счастлив — единственно возможным для себя образом, плещется, захлёбываясь, у алмазно-сверкающей поверхности своего рая.
И потом, проклятая зависимость — разве это не благословение, если распространяется она не на всех подряд, а на кого-то единственного и неизменного, найденного, избранного и достойного? Если бы такая зависимость привязала одного человека к другому — чего бы лучше? Тут, конечно, простор для бесконечных страданий, разбитых сердец и горестных историй как из «Собора Парижской Богоматери», но ведь возможен и благополучный расклад: любовь, пусть не взаимная, но добровольная и обоюдовыгодная.
В каждом браке кто-то один всегда любит сильнее, острее нуждается, но это ли не заключённый на небесах брак: когда один горы готов свернуть ради любимого, а другой — ласково этим пользуется, благоразумно наслаждается своим царствованием и, при случае, свернёт горы в ответ. Кто-то преклоняется, а кто-то принимает поклонение. Главное, стать тем «единственным» или найти своего «единственного». В такой зависимости нет ничего низменного и греховного, она чиста, праведна и зовётся верностью. Такая любовная тяга и образ Харьюлы бы не опорочила. Это легко представить: если бы Харьюла любил и хотел одного, если бы его душа и тело принадлежали кому-то единственному, это было бы сообразно его святости…
Прежде Ламмио вёл себя ужасно, но и такого Коскела полюбил. Каково же теперь, когда Ааро стал ради него таким хорошим? Вилхо был ослеплён любовью и страстью и потому был далёк от здравых суждений. Он не замечал проступков и маленьких мимолётных жестокостей, не оценивал, как Ааро обращается с другими людьми, как он поступает, каков он в службе, действительно ли он честен, благороден и великодушен, добр ли ко всем — Ламмио не был. Ааро оставался самим собой. Но посылались к чёрту все человеческие достоинства и недостатки. Вилхо не было до них дела. Его суд был несправедлив и пристрастен. Ламмио мог быть каким угодно чудовищем и негодяем, но если бы он был ласков, если был добр к нему — к Коскеле, этого было достаточно. Вилхо принимал в расчёт лишь его чудесное отношение к себе, лишь их прекрасную любовь — и в этом Ламмио был для него безупречен, превосходен и недосягаемо высок.
Теперь, исправившийся, послушный, добрый и хороший — тысячу раз хороший — Ламмио не просто сливался с далёким милым образом, не просто напоминал Харьюлу, не только возвращал его. День за днём Ламмио его затмевал. И вот уже не Ламмио напоминал Харьюлу, а наоборот, Харьюла оказывался предтечей, прелестным обещанием, которое воплотилось нескоро и трудно, но всё-таки сбылось… Ведь Харьюла обещал приехать за Вилхо в приют, и не сделал этого. У Харьюлы были причины не сдержать слово — он умер, он освободился от всех обещаний и пут, пожертвовав собой ради жизни любимых. Он ускользнул, растворился в весенних лесах, не принадлежа никому, он остался гордым и неприкосновенным — он не приехал. Но зато Ламмио сделал это за него. Ламмио был рядом, соответствующий всем грёзам и чаяниям, воплощающий мечту не только внешне, но и внутренне.
Ламмио становился ещё дороже. Непорочность детской мечты, к сожалению или к счастью, проигрывала, отступала и блёкла перед восхитительным пороком, перед безднами наслаждений и радости, в которые Ламмио погружал их обоих каждую ночь, да и днём иногда тоже. Даже если назвать их любовь развратом, в нём не было ничего плохого или стыдного, он был вознесением, он был частью жизни, лучшей её частью — Коскела не мог отделить свою любовь от физического акта её проявления.
И вот уже не получалось думать о Харьюле в отрыве от его теперешнего воплощения. Если бы Вилхо встретил его не в невинные девять лет, а сейчас, в пылающие тридцать три? Коскела теперь не нуждался в защите, в отце и учителе. Он нуждался в любовнике. (Вопрос пола можно оставить за скобками, Вилхо уже не принимал его в расчёт и считал, что и для его возлюбленных такие мелочи не играют роли). Значит ли это, что он испорчен? Пусть так, но Коскеле нравилось таким быть, и он ни о чём не жалел. И на месте своего любовника он видел единственного — того, что сейчас, и того, которого встречал в детстве, ведь это смежные грани одного образца. И если бы случилось невозможное, и Харьюла встретился теперь — такой, каким был в те весенние дни, что Коскела испытал бы к нему, кроме любви?
То была бы любовь уже не детская и невесомая, а страстная, ревнивая и трепетная — Коскела ей научился от Ламмио, но едва ли преуспел бы в этом искусстве, если бы сам не имел к нему склонности. Ведь и с Астой он, наверное, дошёл бы такого же самозабвения, если бы она не исчезла, если бы заметила, если бы позволила и ответила, если бы она была добра к нему — увы, слишком много «если». Но это не было бы ей оскорблением. Оскорбил бы Вилхо такой любовью Харьюлу? Ведь нет? Выше был сделан вывод о том, что и Харьюле любовная зависимость может быть свойственна. Так же, как она была свойственна и Миине, и Асте. Харьюла мог бы сам любовную одержимость испытывать и мог бы быть её объектом. Свались на него чья-то «любовь» с бухты-барахты, он бы, конечно, опешил и поспешил удрать в лес и правильно бы сделал. Но осторожно, медленно и постепенно взаимности удалось бы добиться. Вилхо стал бы добиваться, чего бы это ему ни стоило — так же, как и в случае с Ламмио. Чем любовь Коскелы хуже, нежели любовь, которую питала к Харьюле Миина? Или тот судья и безумный поэт (как там его звали?), с которым Харьюла не смог расстаться? Не было ли там роковой страсти, физической и душевной зависимости, раз тот судья потерял разум и в итоге покончил с собой?
Ламмио был теперь так добр, что, может быть, и Харьюла был столь же добр и щедр к человеку, которого любил. К Миине — и правда, Харьюла всё ради неё отдал. Или к тому, другому, от которого не смог уйти — к судье, с которым спутался ради спасения Миины. Чем Харьюла мог привязать его, кроме как добротой, красотой и совершенством? Может, и к нему Харьюла был столь добр, что, не вынеся потери этой доброты, судья предпочёл не жить, не лежать камнем на дне океана, а метнуться к алмазной поверхности — в смерть. Не его ли место Коскела занял теперь — не отпуская любимого, не давая Ааро быть вместе с тем, кого он на самом деле выбрал…
Снова эти разрозненные мысли крутились в голове, когда одним погожим апрельским утром они отправились на прогулку. Это была идея Ламмио. Он позвал собаку и выбрал уводящую в лес тропинку посуше. Гулять вблизи линии фронта рискованно, но русские спали крепко. Посеревший рыхлый снег сохранялся лишь в чаще, под корягами и густыми ветвями. На открытых местах земля растеплилась, задышала и зажила, под ногами чавкал перенасыщенный влагой лесной покров. В частых изогнутых перекрестьях серых стволов пестрел жёлтый сухостой трав, распахнутое голубое небо сияло, слепило, пригревая, юное солнце и упоительно сладко дышалось в лесной свежести. На кустах зеленели липкие почки, яркие росчерки мать-и-мачехи вспыхивали под сапогами, куда ни ступи. Прохладный ветер овевал лицо, и могло ли быть лучше?
Коскела словно не пережил ни одной другой весны, кроме той, с которой началась его жизнь. Той, в которой он встретил Харьюлу, чтобы никогда с ним не расстаться. Будто так и не умолкнув с того часа, пели ранние дрозды и зяблики. Стволы встречных берёзок сверкали белизной и в наполненных блистанием разливах луж копошились сонные лягушки. В душе расправляла крылья благость и покой пополам с нежным волнением. Коскела умел наслаждаться моментом и ловил его — сейчас, когда не было никаких соперников и врагов, они только вдвоём и в весеннем лесу… Вот и вернулись сказки.
И поскольку тропинка была узкой, Вилхо шёл, вспоминая и повторяя грустное детство, снова след в след за спасителем, за другом, за мечтой и истиной, не отрывая любующегося взгляда от его стройной спины, от изящной линии шеи и затылка, от золотящихся на солнце волос и окутывающего всю его фигуру переливчатого сияния. Не отрываясь — от разлетающейся на ходу расстёгнутой тёмно-серой шинели, от лёгкой, ровной и быстрой походки, минующей прогалины и кочки, не оскальзывающейся на грязи, от невесомых шагов, от вылетающих из-под сапог комочков земли и устилающих его путь россыпей мелких подснежников. Знакомая неотразимая картина. Полное слияние образов и затмение сердца: вечно идти за ним, следовать по бесконечному, прозрачно-весеннему лесу, всю жизнь, вот так, в прекрасное светлое будущее, в котором никто не будет страдать — достаточно было бы и обещания…
Но давно миновала пора детской безмятежности. Где-то неподалёку бушевала война и лилась кровь. Всюду страдания и так мало красоты. Ничто не защитило бы ребёнка от зла. Но Коскела был взрослым и больше не нуждался в защите. Он сам хотел защищать, сам жаждал оберегать эту ведущую его красоту, хрупкую и нерушимую. Он хотел служить ей верой и правдой, бороться за неё с другими или терпеть других, если она повелит, сворачивать горы, проглатывать ревность, повиноваться и благодарно принимать своё повиновение… Не идти за ней в неведомый, светлый, праведный и благостный мир — нет такого мира. Делать этот ужасный мир для неё — светлым и благостным.
Добрый, хороший, и пусть он причинил много боли, пусть, может быть, ещё причинит, но Ааро был тем единственным. Харьюла когда-то дал много, но Ламмио дал ещё больше — на ходу обернулся, опаляя весёлой улыбкой, произнося что-то, что унёс порыв ласкового ветра.
Вскоре они вышли на берег лесной речушки. У ног радостно журчал поток, звеня и вскидываясь на камнях перекатами. На открытом месте солнце палило так, что по влажной земле рассыпалась первая редкая зелень. Сампо кинулась к воде, чтобы попить, замочила лапы и осталась там, мечась и что-то увлечённо вынюхивая. Ламмио вздохнул, пояснив, что ему жарко, снял шинель и, чтобы не держать её в руках, перекинул через сук ближайшего дерева. Он повернулся к посверкивающей воде, прищурившись, осмотрел залитый светом пейзаж. Склонив лицо и прикусив губы, остановил рассеянный взгляд на барахтающейся в грязи лягушке. Догадывался ли он о том, как безгранично красив? Наверняка — иначе не имело бы его лицо такого кроткого и хитрого выражения. Не зная, как выразить свой восторг, Коскела подошёл к нему и сделал то, о чём прежде, в девять лет, не смел и мечтать: поймал его, обнял со спины, обхватил руками, крепко притискивая к себе и приникая щекой к затылку, собирая губами с шеи медовую пыльцу его чистоты и прелести.
Ламмио понял его по-своему или же понял совершенно правильно: с тихим фырканьем отвёл руку, чтобы погладить по бедру, подался назад прижимаясь ещё плотнее, откинул голову и протяжно втянул сквозь зубы воздух. Коскела обнял его без задней мысли, но тут же признал, что мысль эта вовсе не лишняя. Он отпустил Ааро, чтобы поспешно оглядеться и оценить обстановку — достаточно ли далеко они ушли, безопасно ли здесь? Ламмио не дал ему времени на размышления, звякнул пряжкой ремня, расстёгивая портупею и китель, снял его и бросил туда же, на ветку. При его-то внимании к форме разоблачиться не так-то просто. Стягивая с плеч подтяжки и оставаясь в рубашке, он ласково произнёс: «Ну давай, я не против». Вот уж действительно. Когда он был против? Меры он не знает, дурачок.
Коскела тем более против не был. В присутствии Ааро он всегда испытывал лёгкое возбуждение, это действовало уже как рефлекс. К тому же, тело горячили весна и радость прогулки, а внезапность и риск подгоняли кровь. Теперь достаточно было коснуться Ламмио, дотронуться до оголённой тёплой кожи, погладить, задирая на спине рубашку, провести ладонью по груди, задевая напряжённые соски. Запыхтев, Ламмио спустил штаны и шагнул в сторону дерева, чтобы опереться руками о ствол, наклониться и подставиться.
Второго приглашения не требовалось. Коскела снял с плеча и положил на землю рядом оружие, торопливо расстегнулся сам, тесно прижался, помял, сжимая, его ягодицы, потёрся о беззащитную мягкость. Собственная готовность наливалась блаженным напряжением, тянущим предвкушением, почти болезненным, желанием таким острым, что оно прожгло бы изнутри, если бы не перспектива сейчас же его утолить. С недавних пор в кармане всегда носилась баночка со смазывающим средством, которое Ааро передал в его ведение. Скользкие пальцы проникли в нежно их принимающее нутро, так же нежно встречавшее, раскрывавшееся перед ним не далее чем прошлой ночью. Безумие. Но они в нём солидарны.
Глаза слепило скачущее в воде солнце, земля уходила из-под ног, и было так хорошо, что происходящее казалось нереальным. Всё было восхитительно, любимый — восхитителен, и его тело как неисчерпаемый живительный источник, как божество, как начало всего. Не в силах держать рот на замке, Коскела твердил ему на ухо, это милое совершенное ушко мягко прихватывая зубами, как сильно его любит, и с той же силой толкался в него, с той же силой удерживал его бёдра, не давая по инерции отклониться и притискивая к себе. Ламмио только постанывал, прижимаясь лбом к коре дерева и цепляясь за него руками.
Ощущения, которые дарила его тесно охватывающая упругость, сводили с ума. Тысячи нервных окончаний торжествовали и требовали, чтобы праздники не заканчивались. И они не закончатся, никогда. Собственное наслаждение дополнялось его наслаждением — словно проницая его насквозь, Коскела буквально сам чувствовал, какое удовольствие дарит ему. Ролями они теперь не менялись — Ламмио на этом не настаивал, а Коскела не стремился, всё-таки находя в этом что-то для мужчины унизительное, но он с довоенных времён помнил, каково это.
Сначала было трудно и больно, но потом, наловчившись и прислушавшись к советам и указаниям, Вилхо разобрался и даже несколько проникся. Но главное, что он вынес из этих уроков — как доставить удовольствие принимающей стороне. Какое воздействие нужно оказать и как направить — Коскела достаточно хорошо изучил любимого и понимал, как сделать так, чтобы ему было приятно, как задеть в нём особые струны, до которых никаким другим образом не доберёшься. Получалось отлично. И хоть поза была не слишком удобной и мешалась частично не снятая одежда, Ламмио так выгибался и подавался навстречу, что в кружащуюся голову закрадывалась наивная, странная и как будто уже неуместная мысль: «Он не бросит меня хотя бы ради моей ласки».
Нет. «Не бросит, потому что хороший». «Не бросит, потому что я не позволю ему этого. Всё, что угодно позволю — кроме этого…» Несколько финальных быстрых рывков, отчаянное усилие и ослепительный миг, заставляющий содрогнуться всем телом. Навалившись и прижав его к дереву, Коскела замер на минуту. Стучащее в висках наслаждение ещё не отпустило, но Вилхо отстранился и осторожно развернул Ламмио к себе лицом. Хотелось пить, хотелось лечь, но ещё сильнее хотелось позаботиться о нём. Облизнув пересохшие губы, поцеловать его, долго и глубоко, мешая его сорванное дыхание со своим, гладя и лаская его — ему совершившегося было мало, он был возбуждён и взвинчен.
Сквозь ресницы Коскела поймал животный блеск его синих глаз, замутнённых удовольствием, но ещё голодных, озорных и жаждущих, как у маленького шёлкового хищника, глядящего сквозь прутья решётки на подносимый ему кусок мяса. Как повелось у них с примирения, Ааро ни о чём не просил, уж тем более ни к чему не понуждал и даже не делал намёков, а с воодушевлением принимал ровно то, что Коскела был готов дать. Так и сейчас — Ламмио кончил бы от рук и остался бы этим полностью удовлетворён.
Но Вилхо словно что-то подтолкнуло. Несколько секунд он колебался. В ушах звенело, шумела, бухая в висках, кровь, хотелось лечь, хотелось пить, но ещё сильнее — горящее желание сделать для Ламмио что-то большое и важное. Сворачивать горы, служить и защищать, идти ради него на великие жертвы, делать мир для него светлым и благостным — это всё, конечно, хорошо. Но как насчёт чего-то действительно ценного здесь и сейчас? Застегнув на себе штаны, Коскела опустился на колени и погладил его по бёдрам. Ааро от удивления задохнулся, восторженно залепетал, закудахтал и завозился, но стоило строго глянуть на него снизу вверх, и он послушно притих и замер. Его откровенная радость приободрила, и сомнения растаяли. Чуть помедлив, Вилхо припал губами к низу его живота, усыпая кожу мелкими поцелуями и ощущая щекой горячее влажное прикосновение, спустился к внутренней поверхности ног, покрытой крохотными завитками светлых волос.
Ещё секунда ушла на то, чтобы преодолеть внутренний протест и взять в рот. Сделать это оказалось легче, чем в те времена, что казались сейчас очень далёкими. Тогда Вилхо, как ни пытался, не находил в этом для себя удовольствия. Но это был его маленький козырь. Этим, даже справляясь с задачей из рук вон плохо, он мог довести Ламмио до состояния исступления — очень уж ему это дело нравилось. Процесс был привлекателен тем, что Ааро под его действием оказывался на верху блаженства. А сейчас хотелось именно этого. Хотелось его рук, вплетающихся в волосы, хотелось стонов и чертыханий, пробегающих по его телу крупных волн наслаждения и дрожи в ногах. Хотелось довести его до самозабвения, хотелось хоть немного побыть тем, кем Ламмио был для него.
Коскела успел позабыть каково это. Почти сразу возникло ощущение ломоты в шее и неудобства в челюсти, рот наполнялся слюной и солоноватой естественной смазкой, вязко размазывавшейся по подбородку. Не слишком приятный вкус. Тяжесть усталости давила на язык, зубы приходилось укрывать за губами и они, отвыкшие оказывать давление, быстро онемели от трения и прикладываемых усилий. Усилия были лёгкими, но одеревеневшие мышцы слушались с трудом. Хорошо ещё, что Ламмио не мог похвастаться крупными размерами — ему, когда он находился в этой позиции, приходилось куда больше стараться, он брал глубоко, до глотки, а Коскеле, даже если бы решился, не пришлось бы этого делать, чтобы взять целиком.
В голове пронеслась мысль, что при постоянных тренировках это даётся проще и получается лучше… Хотел ли Вилхо этих тренировок? Он подумал, что да. И дело даже не в том, чтобы иметь над Ламмио какую-то иллюзорную власть, не в потакании его капризам, не в справедливости и не в равноправии. Что-то подобное он чувствовал и прежде, но смутно — наверное, это любовь толкала его и делала удовольствие любимого его собственным удовольствием.
Ламмио уже был доведён до крайности, так что это заняло всего несколько минут. Коскела ощутил, как тяжесть на языке обращается каменной твёрдостью, и, поддавшись руке на макушке, позволил притянуть свою голову, вжался носом в мягкие волосы. Несколько раз толкнувшись, Ламмио сдавлено вскрикнул. Выплеснувшиеся густые горячие капли ударились горло. Коскела сумел не подавиться, сдержал рвотный позыв — есть, чем гордиться, сноровки не потерял. Отодвинувшись и отвернувшись, он сплюнул, утёрся рукавом и сорвал травинку, чтобы зажевать гадкое ощущение во рту.
У Ламмио тем временем подогнулись колени, он съехал по стволу вниз, обдирая, наверное, спину. Коскела поспешил поднять его — земля была сырой и холодной. Ааро совсем не соображал, и Вилхо пришлось, нервно посмеиваясь, поправлять его и одевать. Да и собственные колени промокли и испачкались. Ламмио вешался на Коскелу, оплетал руками шею и валился с ног. Пришлось-таки найти место посуше, расстелить обе их шинели и дать ему, совершенно потерявшемуся, полежать, прийти в себя.
Сев с ним рядом, Коскела погладил его по лицу. Тут же, почуяв привал, примостилась собака. Ламмио дышал так, словно разучился и теперь учится заново, он вздрагивал и как будто не мог оторвать голову от укрытой шинелью земли. Смаргивая слёзы, скапливающиеся в осоловелых от наслаждениях глазах, он целовал Вилхо руки, шепча «спасибо» и «милый», путано бормоча всякую ерунду про то, что давно ничего подобного не испытывал, что всё было потрясающе, что ему хорошо… Видимо, придётся-таки брать на вооружение этот приём.
Осталось только опуститься рядом, прилечь головой на его грудь и уловить знакомый верный стук. Всё замечательно. Колёса движутся, и всё живёт, всё празднует, всё становится только лучше, и вот уже скоро настанет час, когда никто больше не будет страдать, никто не будет одинок. Этот час уже настал, и он продлится долго. И ему нет конца.
Примечания:
https://vk.com/untertan?w=wall-86181932_5375%2Fall