33
23 июня 2024 г., 20:00
Этот удивительный пациент появился у Коскелы уже после войны, в конце сорок четвёртого. Вилхо к тому моменту вернулся к частной психологической практике. До этого он несколько месяцев полноценно проработал в городской психиатрической больнице в Хельсинки, но там ему не приглянулось. Не получилось ужиться с коллективом, да и вообще зрелище неприкрытого людского безумия и откровенных страданий его коробило. Вопли, грязь, всяческие вытворяемые пациентами мерзости и применяемая к ним вынужденная жестокость, методы, действенные и проверенные годами, но от этого не менее бесчеловечные — с сожалением глядя на всё это, более того, активно в этом участвуя, варясь в этом зловонном котле, Коскела каждый день задавался вопросом, здесь ли его место. Глупый, конечно, вопрос. Наивный и эгоистичный — раньше надо было думать, когда решал связать свою жизнь с психиатрией.
Врач не может быть брезглив, пуглив и малодушен. И Коскела таким не был. По крайней мере, был научен подавлять в себе неприятие, жалость и злость. До войны он хорошо с этим справлялся — когда только закончил учёбу в университете и был под завязку наполнен знаниями, горел желанием работать, развиваться и дальше изучать свой предмет. Закапываться в науку он пока не хотел — понимал, что диссертацию не потянет, а главное, не хватало практики. В практику он и углубился — работал в клинике, а в свободное время потихоньку заводил частный приём как психотерапевт. Но тогда у него было мало опыта, он не имел уверенности в себе, да и написанная на лице молодость мешала налаживанию контакта с клиентами. И всё же дело двигалось. Благодаря Эмилю, Вилхо никогда не испытывал материальных затруднений и мог выбирать дело по душе. Его тянуло в психотерапию, как и всех подобных ему — хотелось изучить до корня собственную проблему и, поднаторев в её решениях для других, помочь самому себе.
Война заставила на многие вещи взглянуть по-новому. Из психотерапевта, исцеляющего душевные раны, пришлось по-быстрому перековаться в доктора для ран физических. Начальное медицинское образование у Коскелы имелось, так что призвали его практически сразу. Ему многое пришлось постигнуть и многое изучить на ходу. Всю войну он промотался по полевым госпиталям. Бывали порой месяцы затишья, когда он спокойно ездил в отпуск домой, но без дела сидеть не приходилось — раненных и больных не убавлялось. Вилхо не забывал о своём истинном призвании — психиатрии, и всё время внимательно присматривался к попадающимся любопытным случаям. Проводя телесное лечение, он старался помочь своим пациентам и как психиатр, если хватало времени и сил.
Настоящая война оказалась короткой и ослепительной. Вилхо не учился на хирурга и не собирался им быть, но в самые тяжёлые месяцы, особенно во время отступления, когда каждые не дрожащие руки были на счету, пришлось трудно. Сперва Коскела боялся навредить и совершить непоправимую ошибку. Он волновался, отказывался или брался только за самые простые операции. Но в какой-то катастрофический момент выбора не осталось. Пришлось оперировать днями и ночами, сбиваясь со счета в ампутированных конечностях и разбитых, раздробленных на ошметки телах. Ему доводилось работать и под летящими с неба бомбами, и по локоть в крови, и падая с ног от усталости.
Но на его достаточно устойчивой психике это не отразилось. Для него это был всего лишь период, и в положенный срок Вилхо вернулся домой, к жене, детям, семье и знакомым, ко всему, что любил, — вернулся почти таким же, каким уходил. Но кое-что изменилось. На первое время он устроился в психиатрическую больницу — нужно было освежить знания, восстановить умения, вернуть утраченную за годы войны сноровку и привычку. Но привычка, видимо, утратилась навсегда. Коскела твёрдо знал, что это его профессия, его призвание — помогать людям, лечить их разум, ради этого он много лет учился и действительно находил это увлекательным. Но среди умалишённых Вилхо чувствовал себя некомфортно. Теперь он мог позволить себе это признать, а признав, предпринять шаги для исправления ситуации. Неудобство он испытывал и раньше, но прежде он списывал это на неопытность, и молодость примиряла его с данностью.
Теперь опыта было хоть отбавляй, да и жизнь, считай, перевалила за половину. Теперь за плечами лежала война, с которой Коскела принёс чистую совесть, бесценную мудрость и несколько наград. Пройденные трудности прибавляли веса самоуважению и заставляли стремиться к воздаянию за перенесённое, а это и значит — в первую очередь думать о собственном комфорте. С самооценкой у него не было проблем, он был в ладу с собой, и теперь ничто не указывало ему заниматься тем, чем не хочется. И потом, если он будет чувствовать себя в своей тарелке, то и пациентам будет помогать с большим успехом. Так Коскела окончательно сделал выбор в пользу психотерапии.
Он хотел заниматься ею частным образом, самостоятельно выбирая клиентов, не испытывая гнёта со стороны начальства и вообще работая обособленно. Большинство пациентов к нему направляли из клиники — тех, кто имел проблемы, но не настолько серьёзные, чтобы они требовали медикаментозного лечения и заключения под замок. Коскела практиковал когнитивно-бихевиоральную терапию, лечение фобий, неврозов и травматических расстройств. После войны от недостатка клиентов он не страдал, тем более что зачастую работал pro bono с направленными из больницы пациентами. Порой попадались интересные случаи, и Коскела видел, что действительно может помочь и что терапия принесёт плоды. Тогда, даже если клиент был заплатить не состоянии, Вилхо работал с ним бесплатно, хоть с точки зрения психологии это было не совсем верно.
Хотелось заслуженного покоя, неспешности, тщательного, глубокого, индивидуального подхода и разумного применения своим навыкам и талантам. Хотелось работы не ради денег, а ради собственного удовольствия. Хотелось чистоты, благопристойности и личного приёмного кабинета. Он у Коскелы имелся — обставленный по его собственному вкусу и сообразно последним психологическим теориям: минимум качественной, простой на вид мягкой мебели, успокаивающие предметы декора, приглушённо-зелёный цвет стен, окутывающая тишина и естественное освещение, кресло пациента у окна, с обзором на дверь, и собственное кресло — чтобы обозревать всю комнату и контролировать пространство. Для рабочего кабинета Коскела арендовал отдельное помещение — совмещать его с домом или больницей он считал неверным. Также Вилхо не пользовался услугами секретаря, а все записи и учёт вёл сам — не из экономии, а потому что считал, что пациентов успокаивает мнимая конфиденциальность и невмешательство в их проблемы посторонних людей. Коскела подбирал себе максимально свободный график, гарантирующий малую загруженность, дабы оставлять достаточно времени для научных изысканий и работы над диссертацией, для семьи и собственного досуга.
Клиентов он тоже выбирал себе сам и большую их часть после первого приёма перенаправлял к своим коллегам, отговариваясь недостатком компетенции по конкретному вопросу. Так, по сути, и было — Вилхо брался лишь за тех, в ком видел перспективы к улучшению состояния и кто согласен был работать над собой. И ещё за тех, кем сам интересовался и в ком усматривал объект для профессионального азарта. И ещё тех, кому симпатизировал.
Коскела имел дело лишь с приличными, пунктуальными и обязательными, воспитанными, культурными, ну или, на крайней случай, многое пережившими — теми, с кем действительно любопытно и приятно вести долгие продуктивные беседы. Вилхо мог себе позволить быть пристрастным и избирательным и с удовольствием этим пользовался. Благодаря налаженной репутации и состоятельным клиентам, Коскела зарабатывал достаточно. Материальная сторона жизни его почти не заботила. Айно умело вела семейный бюджет и сама занималась хозяйством. При любой денежной надобности она легко обращалась к Халленбергу. Знаменитый писатель не бедствовал. Он считал Айно своей дочерью, а её детей — своими внуками, и потому никогда не отказывал.
И вот, зимним пасмурным днём у Коскелы появился новый клиент. Коллега-психиатр связался с Вилхо по телефону и рассказал об этом случае, предложил взяться — это была тема, на которой Коскела специализировался в последнее время. Военный невроз, травматическое стрессовое расстройство, плюс клиническая депрессия с попыткой самоубийства и сохраняющимися суицидальными намерениями — и всё это у героя войны с высоким званием, блестящим послужным списком и множеством наград…
Всё решилось в ту минуту, когда Коскела впервые увидел его и отразил в искажающем сером зеркале своих глаз. Когда в назначенный день и час открыл перед ним дверь, впустил, пожал его холодную тихую руку и указал, где оставить намокшее на плечах пальто и где стряхнуть снег с пепельно-светлых волос. Вилхо действовал механически, как всегда: один и тот же заготовленный набор фраз, доверительный мягкий тон, внушающая чувство безопасности последовательность действий. Привычное выражение лица, поведение — уверенное и спокойное, чуть приветливое, чуть снисходительное — к каждому клиенту нужно подобрать особый подход, но первоначальный шаблон неизменно срабатывал при знакомстве и проведении границ.
Коскела произносил одну и ту же тактичную шутку — первый шаг к налаживанию контакта, полуулыбка — главное, не переборщить, лучше быть неразговорчивым, чем многословным. Твёрдый голос, плавные движения — с мужчинами нужно правильно себя поставить, сразу показать, на чьей они территории и кто здесь главный. Коскела проделывал всё это автоматически. Дал пришедшему минуту, чтобы снять запорошенную снегом верхнюю одежду и осмотреться, после провёл в кабинет, усадил, подал стакан воды. Сам сел в расслабленной, исполненной тактичного внимания позе, закинул ногу на ногу — но так, чтобы не отгородиться, а наоборот создать ощущение дружественной близости, взял в руки блокнот и карандаш — пока только для видимости, взглянул мягко и выжидающе. Отмерив успокаивающую паузу, спросил, с чем к нему пришли.
А сам меж тем не мог оторвать глаз. У самого в голове только и билось одно: «Как же похож на Харьюлу…» Чёрт возьми. Невыносимо похож, как могут быть похожи только сыновья или родные братья. Похож на дорогого, милого, молодого, которого годы уже отдалили. Развеянная по ветру первая любовь… Может быть, у нового волосы темнее, в ином состоянии, при другой стрижке. Может быть, чуть грубее черты лица и помощнее телосложение, пошире кости и выше рост, но по-прежнему — хрупкая веточка. Светопроводный ангел, лёгкая птица. Отличаются повадка, жесты и манера говорить, но голос звучит знакомо. Ааро Ламмио. Даже имя такое же. Надо же. Поразительно.
Никогда ещё Вилхо не сталкивался с таким явным сходством. Айно была на Харьюлу довольно сильно похожа и всегда его напоминала, но в данный момент перед Коскелой помещалась куда более совершенная копия. Прекрасная копия. Идеальные, аккуратные, словно с величайшим тщанием вылепленные черты лица, губы, глаза, брови, ресницы — прелестная маска, которую носила любовь. Ведь и сейчас носит? Никогда не перестанет носить… За последние несколько лет, да что уж там — за десяток прошедших лет Вилхо успел отпустить свою роковую юношескую страсть. Он был уверен, что излечил себя от неё. Он смирился, простил, как советуют мудрые книги и методики, принял и больше не терзался, не ревновал и не беспокоился. Он исправился — давно вычислил свою детскую травму, разыскал истоки тревоги и, работая как психолог, да и вообще, взрослея и набираясь ума, провёл над сознанием все необходимые манипуляции.
Теперь он здоров, он не такой сумасшедший, как Халленберг. Коскела мог себе доверять. Он окончательно вернулся в стан цельных личностей, когда женился на Айно и заковал свою жизнь в безусловно разумные естественные рамки. Свой дом, жена, дети, уравновешенная и регулярная сексуальная жизнь, супружеская верность и предельная честность с собой, никаких девиаций, ни малейшей склонности к гомосексуализму. Впрочем, может быть, таковая склонность и имелась, но не больше, чем это присуще всем индивидуумам.
Дело не в мужчинах как таковых, а в Харьюле. В том, что новый клиент поразительно на Харьюлу похож. Никогда ещё Коскеле не доводилось становиться жертвой этого крайне редкого, но элементарного, по сути, фокуса. До чего же просто обмануть подсознание, заставить его закружиться в восторге — показать ему знакомую, милую и в сердечной глубине ещё желанную картинку. Квинтэссенция закрываемых, запираемых всеми силами, но так и не закрытых гештальтов.
Сколько Коскела ни работал над собой, вот результат — труды сметены, как пыль с бесконечной дороги, на которой он до сих пор, и с неё не сойти. Вернее, сойти. Он ведь всё понимает. Он тут не только пациент, но и доктор. Он — это его холодный и ясный рассудок, а не его эмоции и чувства, не его мозг, который реагирует на красивую внешность, на желанный образ, и яро выплёскивает нейрогормоны и прочие химические вещества. Это они отвечают за ощущение счастья и быстро и необратимо запускают сотни отчаянных, приятных и одурманивающих реакций. Занятно.
От созерцаемой красоты у Коскелы, не переставая, пробегали по спине волны мурашек. Каждый поворот золотой головы, каждое произнесённое слово — всё вызывало новый приступ острой и сладостной боли, почти судорог, почти шока. Удивление, радость, нежность, беспомощность, трепет. Испытывая всё это, Коскела смотрел на себя словно со стороны, чувствовал, испытывал, ловил — любопытно до дрожи. Он психолог, и в первую очередь он препарировал себя самого, свою собственную, ещё как вывернутую, но досконально изученную психику. Свои чувства, свои безумства, своё колотящееся сердце, свою забежавшую быстрее кровь, своё сбивающееся дыхание, своё нарастающее возбуждение и потребность в соитии — вплоть до того, что сидеть уже было горячо и неудобно. Прямо смешно, до чего он простое животное.
Вилхо оставался неподвижен, ровным голосом подавал реплики, следил за ходом разговора и контролировал каждый свой лицевой нерв. Это стоило ему немалых усилий — дышать ровно, не хватать пылающими устами воздух, не улыбаться, не таращиться чересчур откровенно и ни на йоту не поддаваться охватывающей страсти. Ледяному самоконтролю Коскела научился давно и успешно, но сейчас впервые казалось, что отлаженная машина может дать сбой. Ситуация ведь и впрямь экстраординарная. Впрочем, он не раз такое наблюдал. Чему тут удивляться? Халленбергу вполне хватало нахождения с Харьюлой в одном помещении, чтобы на нём начинала дымиться требующая скидывания одежда. Коскела считал Эмиля озабоченным, больным и сумасшедшим — а вот поди же ты, ещё и не так бывает. Вилхо никак не думал, что испытает подобное на собственной шкуре, к тому же, к человеку совершенно незнакомому и недоступному. Как бы там ни было, весьма примечательный опыт…
Несмотря на испытываемую бурю чувств, Коскела не был испуган или сбит с толку. Он контролировал ситуацию и был в себе уверен. Он был даже доволен, что на него внезапно свалился этот примечательный случай — не пациент, а он сам. Так ещё интереснее: самому испытывать воздействие необычайного фактора, наблюдать наваждение не со стороны, а изнутри — оценивать, разделять и властвовать (многозадачность его натренированного разума была такова, что, кроме ведения беседы, кроме сердечного воодушевления, он уже думал и о том, что гештальтпсихология отлично соотносится с темой его диссертации и что из собственных экспериментов многое можно вывести). До чего же сильно на него действовала красота любимого. Но причём здесь любимый? На Харьюлу Вилхо так остро не реагировал, даже в самые свои буйные времена. Дело было в чём-то другом, в некоем триггере, и ещё предстояло выяснить, в чём тут секрет… Исследование и лечение будут продуктивными и крайне занимательными.
Накрепляя на свои чувства ярлыки и, как помеченные образцы, профессионально отставляя их в сторону, Вилхо столь же внимательно следил и за своим привлекательным пациентом. Степенно делал свою работу: аккуратно поддел его и разговорил — приёмы для этого были изучены. Только подтолкни, и он покатится — каждый захочет выговориться, если почувствует себя в безопасности. Коскела отмерял паузы, выказывал ожидаемые сочувственные реакции, кивал и хмыкал, задавал наводящие вопросы и направлял беседу в нужном русле, всё точнее подтверждая диагноз.
Коллега, приславший Ламмио, был прав. Прав тысячу раз во всём. Действительно, пациент находился в крайне подавленном состоянии и нуждался в помощи. Что самое главное, Ламмио готов был её принять. Он пока ещё не мог раскрыться по-настоящему — до этого далеко, но, похоже, страдания довели его до известной степени безразличия к себе. Он смирился с тем, что самостоятельно с собой не справится, и потому обречённо, почти равнодушно, с омерзением — как о чём-то чужом, говорил, как мог, о том, что с ним, скопом валя все проблемы, страхи и жалобы в одну тёмную кучу.
Проблемы с концентрацией внимания и запоминанием новой информации. Потеря интереса к тому, что раньше доставляло удовольствие, отчуждённость от близких. Затем бессонница, ночные кошмары, галлюцинации и навязчивые болезненные воспоминания, повышенная тревожность и обострённые рефлексы. Резкие звуки, внезапные прикосновения и зрительные образы вызывали испуг вплоть до панических атак. Сюда же следовало отнести неконтролируемые вспышки гнева, раздражительность, приступы злости и ненависти попеременно с апатией и безудержными слезами и прочую эмоциональная нестабильность. Коскела только мысленно кивнул, когда услышал о перенесённых потерях — недавняя смерть единственного родного человека — отца, и многих друзей на войне. Мысли о смерти и отсутствие желания жить… И всё это, по словам Ламмио, с ним уже давно, больше года — началось ещё на войне, во время отступления.
Всё говорило о повышенной возбудимости, отчаянии, депрессии. Невроз на неврозе. Пациент и сейчас, разговорившись, дрожал, дёргался и балансировал на грани истерики. Коскела отрешённо отметил про себя, что моральное состояние Ламмио оставляет желать лучшего, но внешне… Такую красоту ничем не заглушишь. Ламмио был измотан и озлоблен, под глазами залегали тёмные круги, исчерчены бурыми кромками губы и руки и шея пестрели странными синяками. Но притом он был тщательно выбрит, чист, причёсан и одет лишь с едва заметной небрежностью. С одной стороны, это хороший знак, а с другой — дурной. Аккуратизм и педантизм тоже можно отнести к причинам и следствиям его нездоровья.
Коскеле, как профессионалу, не нужно было прямо преподносимой истины и готового диагноза. Диагноз он подыскивал сам, исходя из наблюдений, предположений и личного мнения. Психология наука обтекаемая, без жёстких рамок — сколько психологов, столько и теорий. Вилхо делал выводы не потому, что было сказано, а потому, что осталось непроизнесённым — по умолчаниям, по языку тела, по вибрациям голоса и проявляемым эмоциям. Сперва нужно собрать анамнез беды. Коскела чиркал в блокноте, оставляя маленькие пометки и набрасывая выводы.
В данном случае причин предостаточно. Пережитое на войне плюс личное, ведь изначально здорового и сбалансированного человека единичный негативный опыт до такого не доведёт. Корни всего этого не только на войне. Вернее, не на ней вовсе. А в том, с чего война, с её грохотом и тряской, сорвала покровы, зарубцевавшиеся на ранних ранах. Военные действия вскрыли кое-как залеченные, залепленные привычкой, подавлением и вытеснением язвы детства. Скорее всего, у Ламмио проблемы личного характера зародились не вчера, а десятки лет назад. Есть здесь, должно быть, и комплекс вины, и не дающий покоя стыд — полное комбо из мучений. Видимо, имеют место какие-то фобии, о которых пока рано судить. Возможно, была и краткая амнезия. Тяжёлое детство, перенесённое насилие — как пить дать. Как итог — потеря интереса к жизни, и это при его-то красоте, молодости, да ещё притом, что он с войны вернулся физически целым и невредимым.
Да, провода перепутались донельзя, сплошная боль и раздрай в голове, в мозге, в химических рецепторах, в гиппокампе, одурманенном неверным сочетанием гормонов. Но, что самое главное, самое чудесное — всё это поддаётся корректировке. Всё это можно исправить. Пациент ещё достаточно пластичен и вынослив и, несмотря на суицидальные намерения, воли и сил в нём осталось достаточно. Следовало только помочь и направить, переменить курс, отклонив его от пропасти, в которую он нёсся, ведомый своими демонами, которых к тридцати годам насобирал полную колоду.
Что ж, знакомство обещало быть приятным. Тянуло сблизиться с этим человеком, узнать побольше о его родне, осторожно выведать, может ли у него быть с Харьюлой кровная связь. Даже если да, что это меняет? Ничего. Скорее, это будет поводом отказаться от терапии — не стоит лечить родных и близких, потому как теряется субъективность и рациональность взгляда. И всё же Коскела хотел помочь ему — из научного интереса, из симпатии, из признательности за сходство Харьюлой, да и по личным причинам тоже — пощекотать собственный мозг испытываемой от его красоты эйфорией.
Коскела знал, что уже после этого, первого, посещения, Ламмио станет намного легче. Всё легче и светлее будет становиться с каждым разом — сам факт ведения терапии уже целителен. Конечно, возможны и ремиссия, и регресс, какой-нибудь непредсказуемый негативный фактор может внезапно загубить дело. Но более вероятен положительный исход. Коскела твёрдо пообещал, что поможет ему, и, кажется, здорово его обнадёжил — даже вызывал осторожную печальную улыбку. Волшебной нежностью весны она украсила осунувшееся лицо — почти тем же восхитительным образом, как она украшала лицо Харьюлы. Чересчур знакомая, до щемления в сердце дорогая, даже и сейчас надрывающая душу улыбка былого и несбыточного…
Договорились о плате, назначили дату следующего сеанса. Коскела закрыл за ним дверь и с облегчением выдохнул. Позволил себе счастливо и растерянно улыбнуться. Потом — нахмуриться. Потом — махнуть на всё рукой и поддаться физическим позывам. Размышлять и прорабатывать стратегию дальнейших действий следует на трезвую голову, а сейчас его разум пьяно мутила очарованная дымка. И не только она. Прежде чем спокойно всё обдумать, первым делом требовалось сбросить накопившееся напряжение.
Это будет приятно. Неправильно, что это кажется более приятным и желанным, чем полноценный секс с женой, но ведь это иллюзия. Просто сейчас он смятён и взвинчен. Он успокоит тело, усмирит отчаянно взметнувшуюся плоть и сможет снова мыслить логически. Он может себе это позволить без всякого ущерба для совести, гордости и самоуважения, ведь он всё понимает. Зачем отказывать себе в минутных прихотях? И потом, вредно копить в себе подобные потребности. Сегодня его больше никто не побеспокоит и день будет испорчен, если лишить себя этой маленькой награды — подарка с привкусом унижения, стыда и сердечной боли: перенесённая несчастливая любовь выглядит такой красивой и трогательной, если оглядываться на неё через десятилетие.
Коскела отправился в ванную, прижался лбом к тёплому дереву двери, расстегнул брюки и занялся делом. Он не видел в мастурбации ничего зазорного. Он и прежде не запрещал себе этого. Просто он давно стал здравомыслящим человеком, и жалкая потребность в самоудовлетворении сама собой отпала, как пустая трата времени. Конечно, если бы он намеренно растравил старые раны, нарочно настропалил себя на мучения и нафантазировал всякого — из тех картин, что прежде сводили его с ума, то былое полыхнуло бы — не так ярко, как когда-то, но всё же опалило бы достаточно горячо. Но, ведя себя разумно, Вилхо не делал этого. Не изводил себя понапрасну — нет надобности, нет желания. Но теперь оно было. Эта встреча, как новый, резко ворвавшийся в медленное течение поток, всколыхнула покровы души, взбаламутив ил, мягко и ровно укутавший дно.
Этот человек, этот Ламмио — разве Коскеле было до него дело? Сейчас — ни малейшего. Но его красота заставила до невыносимости остро вспомнить, разогнать прозрачную воду и поднять с самой тёмной глубины, встряхнуть как следует свои преступные сокровища. Свои мысли, свои образы, свои безумные истории, подслушанные, подсмотренные, додуманные, сотканные из обрывков и случайных улик — у него их скопилось немало.
Так ему это и помнилось, давяще, жаляще: в прибрежном царстве Халленберга, в их уединённом поместье в Таалинтехдасе, в большом старом доме на лоне природы среди яблонь и тополей. Харьюла с ним, с Эмилем, в одной комнате, освещённой луной ночи, с окном, настежь распахнутым в прохладный майский сад и в до дерзости прелестную заводь оглушающе близких соловьиных песен. К сожалению, окно комнаты Вилхо выходило туда же, на сад. Он тоже не спал и всё слышал — как ему после этого быть нормальным, как быть частью общества?
Он всё слышал, хотел он этого или нет (а он хотел), хоть затыкай уши и накрывай голову подушкой, хоть высовывайся к соловьям и жадно внимай, завидуй, ревнуй, негодуй и бойся — в свои-то шестнадцать лет. Приглушённый, охрипший от страсти голос Халленберга, обжигающе далёкие слова: «Ну же, давай, разрешишь мне?» «Какой же ты сладкий», «Вот так хорошо?» «Покажи мне, как ты этого хочешь», «Скажи мне, что тебе нравится, мальчик мой, драгоценный, любимый…» Коскела знал, как выглядит комната Харьюлы, как выглядит его кровать — слишком большая для одного, с кованым изголовьем, с резными шишечками наверший на прутьях, с кипенно вздымающимися пухлыми холмами одеял и подушек. Гнездо непрестанной любви, в котором на всех допросах Харьюла отвечал только «да».
Будь проклято воображение. Вилхо слишком ярко мог представить, как всё это происходит, и в целом и в деталях: Харьюлу, распластанного на животе, подставившегося, раскрытого, возбуждённого, мучимого и вместе с тем вынужденно наслаждающегося еженощной пыткой. Харьюлу, такого хорошего, доброго и чистого, без конца жертвующего собой, своей душой и телом. Такого светлого, мягкого и хрупкого, абсолютно покорного под этим пышущим жаром, неугомонным чудовищем — тяжёлым и неотступным, ураганным, без одежды кажущимся ещё огромнее.
Будь проклято воображение: пальцы, забирающиеся в рот, скользящие по беззащитно-мягким подмышечным впадинам, по груди и всё ниже, ниже. Давление и трение, нарастающее наслаждение, вырывающее из груди сдавленные стоны. Мерный скрип матраса, шлепки кожи, шумное дыхание и такие сильные толчки, что весь дом трясся. Конечно, так лишь казалось. Это Вилхо самого потряхивало. От омерзения и отвратительного возбуждения, которое стыдно было испытывать. От возмущения, гнева и жалости. Да, жалко было Харьюлу. Но ещё более жаль, что на месте Эмиля Коскеле никогда не бывать. А он хотел бы. Он ведь тоже в Харьюлу влюблён. Вилхо и сам не знал, как: влюблён иначе — по-своему, чисто и безгрешно, без всех этих гадостей. Или же влюблён именно так, с гадостями, как Эмиль научил его на своём примере…
Вот и всё. Дело сделано. Выжав из происходящего последние дробно бьющие капли наслаждения, Коскела глубоко вздохнул, с трудом проталкивая в пересохшее горло воздух. Он встряхнулся и сбросил с себя наваждение далёкого прошлого — ничего не поделаешь, что его заводили такие картины, этого уже не исправишь. Как всегда испытывая горьковатую смесь довольства и омерзения, он вымыл руки, успокоился и вернулся к своему обычному состоянию, к тишине своего кабинета и остывшему берёзовому чаю. Теперь следовало подумать. Лишь сейчас в разъяснившийся рассудок пришло закономерное сомнение: правильно ли он поступил, наобещав Ламмио, что поможет ему?
Наваждение спало, волшебство развеялось, но оставило нежное послевкусие. Нет, в данном случае Коскела не сможет быть объективным, какими методами себя ни вразумляй. Ламмио интересен ему как пациент, но нужно смотреть правде в глаза. Вилхо прекрасно понимал, какого рода интерес превалирует над остальными. Ламмио похож на Харьюлу, Ламмио красив, и, надо полагать, подобным образом придётся завершать каждую встречу с ним. В Ламмио и сейчас есть что-то магнетическое, каков же он станет, когда придёт в себя, воспрянет духом и повеселеет? Он будет пробуждать желание, и это, так или иначе, отразится на моральном состоянии самого Коскелы. Можно какое-то время себя обманывать, но лучше прямо сейчас признать очевидное — Вилхо будет испытывать влечение и, вольно или невольно, осознанно или нет, но воспользуется ситуацией, чтобы забраться к этому пациенту в голову и поудобнее там расположиться.
Всё дело в компенсации собственных прошлых обид. Это произойдёт само собой, естественным образом, и никак этого нельзя избежать, потому что этот путь полностью соответствует единственно верному пути лечения. Спроецировать на Ламмио свои так никогда и не высказанные претензии к Харьюле — подавить его, проконтролировать, ощутить свою уверенность и главенство, примерить присущую психологу родительскую, ведущую роль и тем самым, кроме проведения целительных мероприятий, ещё и возместить свои давнишние нравственные убытки. Если Ламмио размякнет, доверится и благодарно падёт в ногам (так и будет в случае успешного лечения), то несбыточное сбудется — хотя бы так. Нужно ли Коскеле это? Нет. Сможет ли он удержаться от сублимации? Вряд ли.
В психологическом манипулировании Коскела был несказанно хорош. Он знал сотни приёмов и методов, он мог бы заставить Ламмио поверить во что угодно, склонить его к чему бы то ни было. Сложно преувеличить то, какую власть психолог может возыметь над страдающим пациентом, если будет действовать постепенно и тщательно. Можно, и даже нужно, ведь это часть терапии — добиться такой откровенности, какой никто никогда в этом человеке не встречал. Видеть и осушать слёзы, вытаскивать и утешать боль, срывать покровы, внушать, убеждать, стимулировать, приносить облегчение, распутывать мучительные клубки и освещать грядущее. И через всё это становиться лучшим другом, наставником, спасителем, почти богом. Для умелого психолога большую сложность составляет не налаживание контакта, а поддержание безопасного расстояния. Больше хитрости не в обретении власти и не в управлении, а в том, чтобы остаться отстранённым. Крайне тонка грань между заинтересованностью, которую должно испытывать, и пристрастностью, которая принесёт эмоциональную вовлечённость и навредит делу.
Коскела всегда умело этого избегал. Если лечение продвигается успешно и приносит плоды, то очень важно не дать пациенту привязаться. Как не привязаться к тому, кто, как кажется, единственный тебя понимает и спасает? Важно сохранить дистанцию — провести черту и отстоять свою обособленность. Манипулируя самому, важно не оставить возможности манипулировать для пациента. Нельзя поддаваться на их чаще всего наивные провокации, нельзя позволять им садиться на шею и без конца дарить им внимание и сочувствие, в которых они нуждаются. В процессе благотворной терапии не может не развиться психологическая зависимость, и самое важное и благородное дело — в конце купировать эту зависимость тоже. Конечно, если пациент способен платить за бесчисленные и бесцельные сеансы, то это другое дело. Но и в таком случае не слишком-то красиво тянуть плату с того, кто больше не нуждается в услугах психолога, но, намеренно или нет, не желает от этого отказаться.
Даже и за большие деньги Коскела не стал бы слишком долго тратить своё время на человека, который уже вполне здоров и которому просто понравилась форма общения с психологом. Вилхо хотел действительно помогать нуждающимся людям, а не решать с ними надуманные загадки и развеивать их запутанную скуку. Куда больше удовлетворения приносит хорошо выполненная работа, позволяющая с гордостью взглянуть на результат. Когда курс терапии подходит к концу, важно не просто отпустить пациента, а научить его сохранять душевную гармонию, противостоять трудностям и самостоятельно справляться с дальнейшим жизненным плаванием. Здесь нет места дружбе и эмоциям, ведь это всего лишь врачебное взаимодействие…
Коскела ничуть не беспокоился о том, что Ламмио его раскусит и попытается как-то сыграть на чувствах — нет, этого Вилхо точно не допустит. В себе Коскела был уверен — он никакой глупости не сделает. Проблема в другом. Проблема в каверзной мысли, промелькнувшей в сознании. Тревожный знак. Лишь на секунду, но Коскела допустил это — он мог бы сделать Ламмио своим любовником. Если бы постарался (он даже поспешно прикинул, какими приёмами и манипуляциями этого можно добиться). Не факт, что получилось бы. Далеко не факт, что это принесло бы удовольствие. Факт один — это не просто непрофессионализм, это вопиющее нарушение морального кодекса врача и грубейшая ошибка, которую только может совершить психолог. Это неэтично, аморально и в корне неправильно.
Помнится, ещё в университете не раз затрагивалась эта пикантная, любопытная и кажущаяся студентам такой забавной тема: что делать, если пациент привлекателен? Все преподаватели и мудрые книги были солидарны во мнении, да Коскела и сам прекрасно понимал: это сравнимо с поведением хирурга, который во время операции вознамерился утолить свою похоть посредством некоторых частей тела доверившегося ему пациента — нелепо, преступно, гадко и немыслимо. Можно испытывать к пациентам сочувствие, нежность — в умеренных рамках, приязнь и уважение, но только не сексуальное влечение.
Вопрос даже не в удовлетворении этого влечения — это под строжайшим этическим запретом. Вопрос в самом факте влечения — оно не может не повлиять на процесс взаимодействия. Вердикт один: если психолог испытывает тягу к пациенту, то его первейшая обязанность при выявлении своих тревожных симптомов сейчас же прекратить терапию. Действуя тактично и осторожно и не пускаясь перед пациентом в излишние разъяснения, психолог должен признать недостаток своей компетенции и перенаправить пациента к другому специалисту. Только так и никак иначе.
Помнится, тогда же, посреди лекции, утёкшей в сторону профессиональной этики, кто-то подбросил смешной вопрос, якобы являющийся решением проблемы: если испытывать к пациенту влечение нельзя, но очень хочется, то почему бы, как и рекомендуется, не отправить его к своему надёжному коллеге, а уж потом, когда пациента вылечат, пригласить его на свидание? Лукавые улыбки и фырканья прозвучали одобрением. Преподаватель, конечно, с усмешкой заметил, что «лучше уж не связываться, потому что бывших пациентов не бывает».
Раньше перед Коскелой не стояло такой проблемы. Обычно он любвеобильности не проявлял. Своих пациентов он в сексуальном плане не рассматривал, прочие были ему безразличны и отношений с женой хватало. Придирчиво заглядывая вглубь своей души, Коскела отдавал себе отчёт в том, что не любит Айно. Так уж он устроен, первая любовь юности перемолотила ему сердце — разбила, должно быть, и потом оно надёжно срослось, но осталось ороговевшим, остывшим и жёстким. Травматическая первая любовь забрала у него все эмоциональные ресурсы, и теперь Вилхо считал себя неспособным на душевные движения. Можно называть это не бессилием и не холодностью, а всего лишь опытностью, рациональностью и мудростью. Напротив, можно вздыхать, находить знакомую беду в стихах и сокрушаться, что «кто раз любил, тот не полюбит вновь». Всего понемногу.
В этом нет его вины. Такой уж у него психотип, такая душевная конституция. В этом он Айно не обманывал и никогда не говорил ей о любви. Она и сама таких речей не заводила и тоже была независимой, самостоятельной, холодноватой и не очень страстной. Ей нужен был муж, нужна была семья и дети — это ей требовалось от жизни, в этом заключались её увлечение и предназначение. Коскела с радостью разделял с ней это, и, когда она намекала, что хочет, спал с ней. Он делал всё необходимое, что ей нравится, и сам тоже получал от этого удовольствие. Это было приятно и однообразно целительно — смывало накипь дней, развлекало, давало блаженный отдых телу. Но, увы, это было совсем не то, чего он в тёмной глубине своей души хотел. Он знал: того, чего он на самом деле хочет, у него никогда не будет. И хорошо.
Ведь он хотел чего-то жёсткого и грубого, во что он никогда не впутал бы Айно. Да и Харьюлу было неловко в это впутывать. Неловко, но так притягательно. Коскела знал, что по этому поводу писал Фрейд, и был, в целом согласен. Харьюла был единственным по-настоящему привлекательным для Вилхо человеком и потому всё-таки впутывался — лишь в тайных мыслях, которые большую часть времени подавлялись и держались в тени, но иногда…
Собственно, Харьюла здесь ни при чём. Это была не память, не ассоциации, а что-то приобретённо подсознательное, чего Коскела до сих пор не мог разгадать. Вилхо был уверен, что Халленберг с Харьюлой был только лишь нежен и никогда не причинил бы ему боли, никогда унизил бы, не заставил делать то, что Харьюле не понравилось бы самому. В этом плане отношения Харьюлы и Эмиля были образцом благоразумия и доброй воли. А у Коскелы в голове вертелось другое, что-то куда более порочное и суровое. Может быть, это тоже от Халленберга — ведь у Вилхо всё от него. Как ни противно это признавать, но именно Эмиль стал для него ролевой моделью отца и примером для подражания.
Может быть, Халленберг тоже в глубине своей прогнившей алчной души хотел бы подвергнуть Харьюлу некоторым изощрённым испытаниям. Но и у него эти мысли оставались лишь запретными фантазиями. Эмиль никогда не нанёс бы Харьюле вреда. И дело даже не в благородстве и высокой нравственности, которых у Халленберга нет. Дело в том, что, несмотря на всю свою покорность, Харьюла не был сломлен и никогда не подчинился бы злу, он не позволил бы обращаться с собой как с безвольным куском мяса.
У Харьюлы были и гордость, и жизнестойкость, и самоуважение. Он оставался с Эмилем по своей воле и спал с ним по искреннему желанию, да и вообще, по сути, всё, что Халленберг делал с ним, было воплощением желаний самого Харьюлы. И не более того. В юности Коскеле казалось иначе, но теперь-то он понимает. Харьюла вовсе не пленник. Он хозяин положения, и это Эмиль, со всеми его золотыми клетками и одержимостью, властью, талантом и потрясающе написанными книгами, ходит у Харьюлы на коротком поводке.
Коскела знал: того, чего он на самом деле хочет, у него никогда не будет. И он без этого вполне обойдётся. Цена невысока — лёгкая неудовлетворённость, скука и, в целом, разумное безразличие к течению жизни. Сердце не вело под рубашкой ощутимого биения, тревоги не мучили, волнение не беспокоило. Ничего не хотелось так отчаянно и остро, как когда-то хотелось Харьюлу. И это всё плюсы, а не минусы. Всё равно иного варианта развития событий не предусмотрено. Харьюла никогда от Халленберга не уйдёт. Даже если бы ещё не было слишком поздно — не ушёл бы.
Даже если бы Вилхо и впрямь мог отобрать его, защитить, спрятать от Эмиля, скрыв Харьюлу и скрывшись с ним где-нибудь на краю земли — Коскела знал, что сумел бы такое проделать. Но Харьюла не согласился бы. А Вилхо не настаивал. Не боролся. Смирился с данностью. И жил в тишине на дне океана. Платил эту цену за дом — полную чашу, за благоустроенность и комфорт, за умиротворение и уют, за череду спокойных дней и приятную работу, за жену и детей, которых любил — хотя бы в отцовских чувствах природа ему не отказала, хотя и эта любовь проявлялась у Коскелы размеренно и приглушённо. Ничего ему от Харьюлы было больше не нужно.
Касательно собственных телесных потребностей, Коскела предпочитал оставаться независимым. Быстрее и проще было помастурбировать, фантазируя о всяком сумбурном безумии, нежели уделять этому ничтожному вопросу слишком много сил и времени. Тёмные мысли Коскелу не пугали. Как психолог, он сознавал их благотворность — это своего рода клапан, используемый психикой, дабы выводить напряжение. Покуда тёмные мысли варятся в голове, реальный мир пребывает в покое, чистоте и безопасности. Коскела не хотел воплощения своих фантазий, да это и невозможно, ведь Харьюла — единственный их герой, был не только недоступен фактически, но и надёжно убережён от зла любовью и уважением, которые Вилхо к нему питал.
Так Коскела думал до сегодняшнего момента. Он никак не предполагал, что встретит кого-то, настолько похожего на Харьюлу внешне, что психика выкинет этакий фортель. Что ж, пускай выкидывает. Посмотрим, на что она ещё горазда. Ведь дело не в самом этом человеке. Дело по-прежнему в Харьюле. И Коскеле вовсе не хочется этого Ламмио. Его тянет воссоздать прошлое, переиграть былое, почувствовать вновь хотя бы частичку неповторимого волнения.
Конечно, это не то, ради чего стоит рисковать своим бытовым благополучием. Но ведь Вилхо ничем и не рискует. У него всё под контролем — главное, он сам. Именно довлеющий контроль всегда заставлял его просчитывать, ничего не упуская, все возможные варианты. Следуя логике, требовалось рассмотреть и такую, ничтожно малую, но всё-таки вероятность — однажды Коскела встретит того, кого страстно захочет. Мысленно предполагая такую теоретическую возможность, Коскела надеялся, что в таком случае сумеет отказаться. Он взвесит всё, и, в девяносто девяти случаях из ста, его семья, чистая совесть и благоразумие окажутся дороже. Это простое решение для него, как для психолога, но один оставшийся непредсказуемый мятежный процент всё-таки мог перенести его в разряд обычных, подверженных заблуждениям и ошибочным суждениям людей.
Следовало взглянуть на ситуацию не своими рациональными серыми глазами, а со стороны среднестатистического человека — слабовольного, наивного, потерявшего ясность мысли и беззащитного перед своими желаниями. Коскела полагал: вот, захочется ему кого-то (так, может быть, захочется Ламмио, если в процессе терапии они будут встречаться часто и регулярно), захочется непреодолимо и неистово (правда, это «непреодолимо» в теории на пациентов не распространялось, а значит, не должно быть применимо и здесь). В таком случае Вилхо допускал для себя возможность интрижки — или как это ещё назвать? — краткого романа и единовременного соития, если этого хватит, чтобы бескровно разочароваться и угомониться.
Он человек женатый, и это будет измена. Верность как таковая не имела для Коскелы значения. Он не воспринимал её как личное непреложное правило, лишь как социальный конструкт. Вилхо понимал, что изменой нанесёт своей жене оскорбление и ущерб, если рассматривать супружескую верность как законную общественную норму. Но, во-первых, Беата привила дочери достаточно широкие взгляды и привычку к свободным отношениям. К тому же сам Халленбрег — женатый на Беате, семьянин, гуманист-писатель и столп общества, но, в пределах семьи, открыто живущий с любовником — как и Коскела, Айно с детства насмотрелась на эти безобразия, и поэтому обескуражить её подобные вещи не могли.
Их брак состоялся с обеих сторон не по любви, и даже не по влюблённости, а по взаимному комфорту. Коскела женился на ней, в первую очередь, потому, что она похожа на Харьюлу. Она — потому что Вилхо стоял ближе всего к идеалу, за основу которого брался Халленберг. Священная семейная война без конца и без края. Каждый получил искажённую и весьма далёкую от оригинала (но, если сравнивать с другими, не посвящёнными в их фамильный круг, людьми, то ближайшую) копию того, что почитал за образец.
Ещё до свадьбы они договорились, причём это была инициатива Айно — если захочется попробовать что-то на стороне или взяться за нечто новое, то лучше сразу сказать об этом. За семь лет брака повода говорить о чём-либо не нашлось. Коскела полагал, что у него такой надобности и не возникнет, а Айно пока была увлечена детьми. Вилхо допускал, что с годами она может измениться, ведь всё на свете изменяется. Но Коскела вполне её уважал, чтобы считать её достаточной благоразумной для верных поступков и логичного поведения. Даже если они разойдутся во мнениях и решат расстаться, то и тогда они останутся вместе, ведь они части одной семьи, у них всё общее, начиная детьми и недвижимостью и заканчивая убеждениями и взглядом на мир. В конце концов, Айно выбрала его в мужья именно потому, что полагала, что ничего лучшего не найдёт и что её сердце не способно на любовь к мужчине. Айно выбрала его, потому что доверяла ему, знала его и действительно считала его лучшим из ныне живущих — лучшим, под стать ей. Они действительно подходили друг другу.
Да, все эти сомнительные теории сложились у Айно в голове, когда она была ещё слишком молода, чтобы с уверенностью планировать свою жизнь. Зарекаться не стоит. Может быть, однажды и её настигнут непредвиденные обстоятельства и некие роковые страсти, которым она окажется не в силах противостоять. Допуская всё, Коскела допускал и это — что Айно влюбится самым отчаянным образом. Но какой бы глупой она вдруг ни стала, Вилхо был уверен, что на их отношениях это не отразится. Перестав быть мужем и женой, они останутся друзьями, родственниками и союзниками — в этом Коскела не сомневался. Он не мог себе представить вариант развития событий, при котором рассорился бы с Айно и при котором они потеряли бы общий язык и не поняли друг друга. Судьба детей — повторять судьбы родителей, и Вилхо предвидел, что рано или поздно превратится в Халленберга (не одержимого, а спокойного и ответственного — переймёт всё лучшее, что есть в Эмиле), а Айно с ещё большей вероятностью и ещё большей точностью превратится в Беату — в высшей степени рациональную, невозмутимую и неуязвимую.
Возвращаясь к теоретически допустимой измене, Коскела действительно собирался с Айно этим поделиться, но лишь в том случае, если «интрижка» окажется не единоразовым приключением, а затянется. Если связь начнёт обретать вес, правильным будет о ней рассказать. Однако, если это только блажь и глупости, которые порой лезут даже в самые умные головы, то зачем волновать Айно попусту? Дело не в её спокойствии, а в собственном. Вилхо не хотел разводить лишней словесной возни, если овчинка не стоит выделки.
Здесь в игру вступали собственные профессиональные убеждения. Коскела считал, что свобода и благополучие одного человека заканчиваются там, где начинается свобода другого. Свою свободу Коскела считал неприкосновенной, как и свободу любого другого человека. Каждый волен сам взвешивать последствия своих действий и, в зависимости от оценки, идти на поводу у своих желаний или не идти. Желания возникают не на пустом месте. Так же в здоровом теле не должно ничего болеть. Боль говорит о требующем внимания факте — о том, что организму чего-то недостаёт. Желание — такой же факт, говорящий о неудовлетворённости.
Коскела и своим пациентам транслировал подобные идеи, если о том заходила речь. Правда, такое мировоззрение не для всякого подойдёт — лишь людям волевым и способным нести ответственность за свои поступки. Нельзя подавлять свои желания, и если они сильны и долговременны, то следует им поддаться. Жизнь слишком коротка, чтобы жертвовать собой ради навязанного постоянства. Если желание представляет собой не минутную прихоть, а осознанное стремление, следует внести корректировки в свой жизненный путь. Нужно доверять своим ощущениям и инстинктам, своему телу, сердцу — ведь именно оно самый верный указчик и обличитель.
Если новая связь привлекает больше старой, значит, брак изжил себя. Следует двигаться вперёд, развестись, расстаться — это более справедливо, разумно и уважительно, нежели держать подле себя человека, который потерял значимость и более не удовлетворяет. Возможно, это блажь. Стоит проверить. И если проверка принесёт положительный результат — стать счастливее. Если отрицательный — понести наказание, готовность принять которое — цена за попытку.
Таковы риск и стоимость свободы и смелости. Конечно, нельзя забывать о семейных обязательствах, о боли и неудобствах, которые будут причинены партнёру или близким. Расплачиваться будешь не только ты, но и зависящие от тебя существа. Но и их страдания, приносящие тебе дискомфорт, как и их упрёки и вообще общественное порицание — тоже цена за собственную смелость. В конце концов, каждый со своими страданиями справляется сам… Всё это столь отвлечённая демагогия, что Коскела и сам в ней путался. Но суть ясна: состоя в браке и имея четверых детей, он считал себя вправе вступить в другую связь, и никаких угрызений совести по этому поводу не испытывал.
Оправданием служила крайняя маловероятность подобного случая и исключительность обстоятельств. Ламмио мог бы стать таким обстоятельством, но в отношении своей предполагаемой тяги к нему Коскела мог снять с себя ответственность и переложить её на реакции тела, на мышечную память, на всплески гормонов и прочее, прочее. Это не его выбор, а его подсознание. А значит, подобное импульсивное притяжение нельзя рассматривать, как что-то разумное и тщательно взвешенное. Значит — нет. И ещё одно «нет», куда более весомое — этический запрет, налагаемый профессиональным долгом.
Правильным будет направить этого пациента к другому специалисту. Правильным, да — если Коскела будет заботиться о собственном спокойствии. О собственном благополучии — в таких вопросах следует быть эгоистом… Но ведь Ламмио действительно нуждается в помощи. В своём запущенном психическом состоянии он находится уже очень долго. Он на пределе, у него уже была попытка самоубийства и может быть ещё одна. Каково же ему придётся, если Коскела, только что его обнадёжив, в следующий раз скажет ему, что передумал? Одна только мысль о том, что предстоит снова всё рассказывать другому психологу, может стать для Ламмио последней каплей. Ламмио подумает, что его отшвырнули, что он безнадёжен и обречён. То, что на первом сеансе между ними возникло взаимопонимание, сделает только хуже. А если Ламмио и дойдёт до другого специалиста, тот может справиться со своей задачей ещё хуже… Да Коскела и не знал вот так сразу — к кому направить.
Меж тем Вилхо ясно понимал, что сам сможет его спасти и починить. Сможет ему помочь. Именно из-за своей пристрастности — будет помогать много более старательно и успешно, чем если бы не был лично заинтересован в результате. Ламмио от этого, несомненно, выиграет. А Коскела… Придётся пожертвовать собой. Этого он никогда не делал. Делать этого не рекомендуется. Чем это ему грозит? Эмоциональной вовлечённостью. Волнением, беспокойством, тревогой и всем тем, что Халленберг, подворовывая у великих австрийцев, называет в своих книгах смятением сердца. Телесные муки будут заключены в возбуждении, подавляемом сексуальном желании и невозможности его утолить должным образом. Что хуже, мучения моральные — из-за Ламмио Коскеле придётся без конца пережёвывать печальные воспоминания своей юности и воскрешать в душе тот пепел, что остался от роковой страсти, которой он когда-то горел.
Всё это ему придётся держать в себе и как-то с этим справляться. Его первейший долг — сделать так, чтобы его душевная сумятица никак не отразилась на процессе лечения. После завершения терапии Ламмио должен покинуть его — если не здоровым, то достаточно исправленным. Ламмио должен покинуть его без малейшей догадки о том, чего эта помощь доктору стоила… Да уж, дороговато. Не очень-то радостные перспективы. Удовлетворение от хорошо проделанной работы в данном случае нравственный убыток не восполнит.
Необходимо тщательно взвесить. На одной чаше весов — собственное спокойствие. На другой — этот милый солдатик, улыбающийся, счастливый — кому-то он достанется, такой славный? Как ни был Коскела разумен и эгоистичен, он ясно почувствовал, какая чаша весов перевешивает. И хотелось бы назвать это похвальным альтруизмом, да вот только он полон корысти.
Отмеренную до следующего сеанса неделю Коскела прожил, ловя себя на том, что слишком часто о Ламмио вспоминает. Это можно было бы списать на сомнения в правильности принятого решения, но следовало смотреть правде в глаза — он непроизвольно радовался предстоящей встрече. Всё ясно. Подсознательно Вилхо ассоциировал его с Харьюлой, идеализировал и воссоздавал подобия чувств, которые испытывал бы к Харьюле. Лёгкая влюблённость, приятная, покалывающая кончики пальцев, окрыляющая — то, с чем придётся мириться и что придётся преодолевать.
Как и ожидалось, вторая встреча подействовала ещё более остро. На время сеанса Коскела постарался отключить эмоции, и честно делал свою работу. Пока она заключалась в том, чтобы более тщательно прощупать почву и наметить направления для дальнейшего анализа. Ламмио разговорился с большей, чем в прошлый раз, охотой. Он всё ещё был подавлен, но Коскела чувствовал, что уже завоевал его доверие — даже, пожалуй, слишком просто и быстро, но это и хорошо. Ламмио раскрывался перед ним на удивление легко, вся его сломанность лежала как на ладони, но некоторые вещи оставались для него крайне болезненными. Что-то он скрывал — и многое. Вернее, не скрывал, но пока не готов был поведать.
Осторожно повернув нить беседы, Коскела коснулся его детства, вывел на темы семейных отношений. Тут тоже всё было крайне запущено, но об этом Ламмио было проще говорить — как об уже отжившем. Первоначальные предположения Коскелы подтвердились в точности: несчастливое детство без матери, тиран-психопат отец, запуганность, тотальный недостаток любви вплоть до эмоциональной депривации. Комплекс вины, аутоагрессия и начавшаяся ещё в детстве, жестоко подавляемая потребность в нежности, переросшая в невроз. Действовать следовало крайне осторожно, но всё это исправимо — прорабатыванием, принятием, прощением, эмоционально-образной терапией, снятием внутреннего конфликта и личностной коррекцией.
В правильный момент, чётко подобранным словом, бьющим в самую суть вопросом — стоило чуть надавить, и полились слёзы. Они исказили прекрасное лицо, но не сделали его менее привлекательным. Они упали сперва к подлокотнику кресла, в закрывшиеся руки, потом к коленям. Ламмио даже плакал красиво, даже носом шмыгал как-то мило и трогательно. Удивительной прелести человек, прямо трепетная лань, прямо как Харьюла — изящный и притягательный даже в страдании и боли.
Эти слабость и уязвимость, эта покорность, доступность, безволие — ни в каких других людях подобные вещи Коскелу не заводили, но сейчас… Чёрт возьми. Едва эти крамольные мысли промелькнули в сознании, и Вилхо решительно отогнал их. Встав, налив для Ламмио воды и дав ему пару минут, чтобы успокоиться, Вилхо строго одёрнул себя. Напомнил, что сейчас главная задача — вести себя в высшей степени профессионально. Потребовалось немалое усилие, чтобы подавить в себе нарастающее возбуждение. Остыть. Потом он натешится своими ядовитыми фантазиями, но сейчас надо взять себя в руки.
Ламмио долго тёр глаза и нос платком, стучал о зубы стаканом, пауза затягивалась. Следовало чуть его подтолкнуть, и Коскела, проходя мимо него по направлению к своему креслу, сделал обычный, рекомендуемый в таких случаях жест. Заодно следовало проверить тактильность пациента — некоторым прикосновения помогают, а некоторых пугают. От невесомого поглаживания по плечу Ламмио дёрнулся, но не так, как если бы его задело нарушение личного пространства. Скорее, он вздрогнул от удивления. Вскинул лицо и посмотрел. С ума можно сойти, как посмотрел — этими ангельскими синими глазами, полными озёрной воды, тумана и надежды. И всё-таки реакция было нервной — пока рано. Но, как и ожидалось, слёзы принесли ему облегчение. Ламмио ещё дрожал, но стал говорить свободнее и охотнее, застарелая боль вырывалась всё более мощным потоком.
Он тискал в побелевших ладонях стакан, с трудом сдерживал всхлипы, но они прорывались и нарушали связность речи. Но это как раз и требовалось. Когда поднимается такая волна, пациент испытывает непреодолимое желание поделиться тем, что было для него самым страшным и болезненным. Остаётся только сидеть и слушать… Вскрылась горестная история про единственного школьного друга, с которым отец запретил общаться, отругав и ещё больше запугав. Тем отец окончательно отбил у Ламмио охоту к человеческим контактам и подломил и без того расшатанную психику… Что ж, хотя бы без физического насилия. Коскела ожидал худшего. Но всё равно очень больно, очень грустно. Тут работать и работать.
Время сеанса подошло к концу, и в заключении Коскела постарался улучшить его моральное состояние. Нельзя было отпускать его таким опечаленным, таким беспомощным, вывернутым наизнанку — как тюленёнка с содранной шкурой. Пара психологических приёмов для поднятия настроения, и Коскела сумел добиться от него слабой улыбки — лучше, чем ничего. Лучше, чем многое в этой жизни — эта смутная, потерянная и тихая улыбка.
Он ушёл, и Коскела мог, наконец, заняться пристрастным анализом. Во-первых, под конец самому стало так тяжело от всего открывшегося, что самоудовлетворяться не потянуло. Можно было бы с помощью нескольких упражнений сбросить негативный настрой, но Вилхо предпочёл пока этого не делать. Он поддался нежности, оценке, рассеянной грусти — да, в этот раз Ламмио показался ему ещё более красивым. Сплошная прелесть и магнит: нежно-синие глаза, прелестное лицо, светлые волосы и чудесно выписанные брови на тон темнее и этот олений разлёт. Эти его искусанные губы — что ни говори, соблазнительно, эти подсинённые запястья… Ну что за котёнок! И в обычном человеке Коскела нашёл бы это привлекательным — но мимоходом, равнодушно. Но сходство с Харьюлой повышало цену увиденного стократно.
И потом, Ламмио явно оделся поприличнее, чем в прошлый раз, и вообще как-то прихорошился. Наверняка он сам не сознавал этого, но по некоторым едва уловимым свидетельствам Коскела сделал вывод, что Ламмио симпатизирует ему. Это отражается в мимике, в тоне голоса, в ауре. Ламмио невольно пытается понравиться — потому что доверяет. Тянется к излечению, словно цветочек к солнцу, старается, как примерный ученик — ступив на порог спасительной школы, надевает чистенькую форму, таскает в тяжёлом ранце учебники и прилежно выполняет домашние задания. Он будет слушаться. Такие покладистые пациенты Коскеле были по душе.
Это неудивительно. Вилхо отлично умел создавать у своих клиентов ощущение надёжности и защищённости. У него хорошо получалось работать с жертвами насилия — его невозможно было бояться, он так и излучал здравомыслие и целебность — как огромная умная овчарка, которая априори не может причинить вреда. К тому же, Ламмио пациент сам по себе довольно простой — не прячется в скорлупу, не закрывается, не сопротивляется болезненному вмешательству. Впрочем, определённая доля противоборства должна бы проявляться — это естественный механизм психики. Его излишняя уступчивость, скорее, тревожный симптом, нежели хороший знак… Ладно, здесь всё понятно, он на верном пути. Это будет небыстро, но Коскела вправит ему мозги и отпустит с миром.
Ненадолго Вилхо задумался об истории, которую Ламмио под конец вывалил. Это заставляло его сильно волноваться, поэтому повествование было довольно несвязным, но Коскела уловил суть и не упустил примечательного момента. Рассказывая о своей детской травме, Ламмио сделал акцент — невольно, конечно — на гомосексуализме. Наказывая и ругая, отец вложил в него посыл, что связь между мужчинами это очень скверно. Скорее всего, в реальности это было обронено его отцом вскользь (впрочем, нет дыма без огня). Но Ламмио до странности крепко запомнил именно это обвинение — невыносимо обидное, должно быть, потому, что в какой-то мере оно уже тогда было справедливым. Теперь, рассказывая об этом горестном эпизоде психологу, Ламмио упомянул об этом не единожды и не дважды, а трижды. Конкретно этот момент — то, что его заподозрили в мужеложстве, Ламмио, будучи ребёнком (тем более, в начале переходного возраста), воспринял острее всего и поволочил за собой дальше по всей жизни, как перебитую лапу.
Тут и к гадалке не ходи — у него большущие проблемы с принятием собственной нетрадиционной ориентации. Или она у него загнана глубокого в латентную фазу, или он всю жизнь с ней борется и страдает от этого, или же изредка ей поддается и страдает ещё сильнее — из-за гиперболизированного чувства вины и стыда. Эх, бедняга. Это может стать источником дополнительных проблем в их терапии. Коскела-то с собой справиться может вполне, но если Ламмио, осознанно или нет, начнёт испытывать к нему влечение, это может несколько запутать дело. Особенно, если Ламмио примется терзаться чувством вины ещё и из-за этого. Впрочем, это проблема решаемая и не такая уж редкая. Это даже закономерно: доверяя своему психологу, испытывая к нему благодарность и получая от общения удовольствие, пациент в какой-то степени очаровывается. Это уже задача психолога — удержать возникающую привязанность на подобающем уровне. Да, с этим Коскела тоже справится.
Стоило отпустить эти мысли, и пришли другие. Как Вилхо и ожидал, Ламмио со своей красотой бередил старую рану. Заставлял вспоминать, вспоминать… То, что вспоминать не стоило. Или наоборот? Может быть, благодаря Ламмио, наконец удастся как следует отрефлексировать до сих пор не дающий покоя вопрос? Почему бы не попытаться.
Зная, что так и будет, Коскела заранее освободил вторую половину дня. Вилхо понимал, что не в сексуальных девиациях дело, не в опаляющих жаром тёмных фантазиях — это только верхушка Айсберга. На холодной глубине лежит его огромное ювенальное тело, прячется в непроглядном мраке. А если всё-таки заглянуть туда… Может, самому обратиться к психологу? Коскела усмехнулся этой мысли и отправился заваривать чай. Яблоко, шиповник, лист смородины, мята и роза. Все цветы родных северных лугов — ромашки, васильки, незабудки, не счесть. И во всех них — Харьюла с его нежными печальными глазами… Да уж, если бы не Харьюла, Вилхо со своими исходными данными недалеко бы от этого несчастного Ламмио ушёл. Коскела ведь тоже начинал в аду.
Ранее детство Вилхо помнил плохо. Лицо матери совершенно стёрлось из памяти, как и бедная дореволюционная жизнь в карельском пристанционном посёлке. Элисенваара… Ранящими обрывками припоминалось время смуты и Гражданской войны — всякие ужасы, голод, стрельба, трупы, кровь на сухой траве и собственные заледеневшие в камень ноги в прохудившихся ботинках. И ещё помнился дом Рапполо, в котором Вилхо провёл около полугода после того, как его мать сбежала, дабы вступить в Красную армию.
Там было ужасно. Двое стариков и множество собранных по округе, осиротевших, больных и забитых детей, конкурирующих за каждый кусок хлеба. Вилхо доставалось больше всех побоев и ругани, потому что он был сын красноармейца. Детально рассматривать этот период у Коскелы не было никакого желания… Должно быть, в том и причина, почему Вилхо в свои девять лет прикипел к Харьюле так сильно, так безумно и крепко повернулся на нём всей душой.
Разгадка проста — Вилхо очень страдал и вокруг видел не людей, а бешёное зверьё, ненависть и злобу. Харьюла оказался первым и единственным человеком, кто отнёсся к нему хорошо, кто пожалел и позаботился. До того в те страшные годы мир ожесточился, что большой редкостью было встретить доброго и отзывчивого человека. Этой новой отчаянной детской страстью Вилхо надёжно перекрыл все те страхи и мучения, что были у него до Харьюлы. Что-то было до Харьюлы — мрачное, жуткое, боль и смерть. Пускай во мраке и остаётся.
Жизнь началась, когда Харьюла пришёл за ним (да, не за ним, а всего лишь разузнать о его матери, но всё же навсегда покинули ад они вместе). Коскела помнил тот ясный апрельский день, первые жёлтые всполохи мать-и-мачехи и то, как понёсся за незнакомым солдатом по тропинке. И как они два дня прожили в лесу, как подружились, как шли по неясным весенним дорогам, минуя ручьи и болота, как ужинали у костра и спали на земле. Харьюла всего только пожалел его — никому ненужного, замученного и запуганного мальчишку. Харьюла проявил к нему лишь немного ласки и участия, но Вилхо столь остро в этом нуждался, что хватило бы и меньшей крупицы. За краткий период Харьюла стал Богом и им остался — идеалом, совершенным образом, спасением, надеждой на светлое будущее, на справедливость и любовь. От судьбы не уйти. Счастливая жизнь продлилась день, ночь и ещё часть дня. Только эта кратчайшая жизнь у Вилхо и была. Только эта, чистая и праведная.
На каком-то полустанке Харьюла посадил Вилхо на проезжающую дрезину с грузом беспризорников и простился. Пообещал, что приедет. Улыбнулся грустно, как улыбаются только ангелы, и скрылся за стеной берёз, непорочный, сияющий. Коскела помнил, как горько плакал, потеряв его из виду, как отчаянно ревел, понимая, что лишился самого дорогого, что было и будет у него на земле. Потом — месяцы в детском доме в Антера. Без конца терзающая душу надежда, ведь Харьюла обещал, ведь он приедет…
Будучи взрослым и рационально оценивая произошедшее, Коскела только диву давался. Если взглянуть на ситуацию со стороны, то что же? Харьюла — обычный молодой парень, и вместо того, чтобы жить свою жизнь, он посчитал себя обязанным выполнить мимолётное обещание, брошенное совершенно чужому мальчишке, лишь бы тот не ревел и не цеплялся. Зачем Харьюле это безмерное самопожертвование? В конце концов, это ведь был не вопрос жизни и смерти. Вилхо вырос бы в приюте, ничего в этом катастрофического — тысячи прочих детей выросли. Но Харьюла предпочёл сдержать слово… Да, Коскела знал, что в этой истории присутствовали и другие действующие лица — девушка-красноармеец по имени Миина Малин, ради спасения которой Харьюла изначально связался с Халленбергом. Позже Харьюла, нехотя поддаваясь расспросам, рассказывал: Миина была подругой матери Коскелы, и та перед смертью попросила Миину позаботиться о её сыне, а Миина, думая, что обречена, попросила о том же Харьюлу. Но чего эти просьбы стоят? «Забота» Харьюлы должна была ограничиться пристраиванием Вилхо в детский дом, и на этом всё.
Миину спасти не удалось. Должно быть, Харьюла испытывал к этой девушке сильные чувства, и её смерть болезненно на нём отразилась. Но ведь не настолько же, чтобы Харьюла в свои двадцать четыре года принёс свою драгоценную жизнь на алтарь выполнения обещаний? Для Харьюлы намного логичнее и вернее было бы не делать этого, не жертвовать собой, а сбежать от сумасшедшего Халленберга как можно дальше и жить спокойно и честно, жить не греша, трудясь и созидая. Но вместо этого Харьюла стал игрушкой для утоления нескончаемой похоти этого одержимого сексом и властью чудовища. И всё ради чего?
Коскела понимал это теперь, но в детстве всё ощущалось иначе. Вилхо помнил, как в приюте у него разрывалось сердце, как он плакал по ночам, до прорех раздирая ногтями простынь, задыхаясь в беззвучных истериках, умоляя и выпрашивая у кого-то, чтобы Харьюла появился, вернулся и забрал его из этого места. Странное дело, в приюте почти не били, почти досыта кормили, там было чисто и тепло, но Вилхо чувствовал себя в сотню раз хуже, чем в доме Рапполо. Мучения были невыносимы, потому что каждый день могли прекратиться с появлением Харьюлы.
И вот, надежды сбылись. Как позже выяснилось, это чертовски дорого Харьюле стоило. Ему пришлось во всех смыслах отдаться Халленбергу — не на одну ночь, как ради Миины, а на всю жизнь… Стоило ли оно того? Да, наверное, без Халленберга ничего бы не вышло. Чужого маленького ребёнка Харьюле попросту не отдали бы — потому что с какой стати? По крайней мере, Халленберг именно так это обстряпал — он был благодетелем, он стал для Вилхо официальным опекуном, он главную наставницу приюта так уболтал, что дело решилось легко и просто.
Но тогда Вилхо этого не знал. Ещё целых полчаса счастливой и праведной жизни было ему отпущено — не так уж мало. Его забрали с урока пения, разрешили надеть ботинки (в приюте дети ходили босиком) и выпустили во внутренний дворик, в зеленеющий скромный сад за высокой каменной стеной, а там, на скамейке под густо облетающей сиренью… Ох, силы небесные. Харьюла. За свою счастливую апрельскую двухдневную жизнь Вилхо привык видеть его в военной форме, в серой солдатской шинели, с ружьём за плечом. Но с тех пор прошла пара месяцев — должно быть, Вилхо и сам порядком подрос. В гражданской одежде Харьюла показался ему меньше, светлее, беззащитнее и бестелеснее — как будто и он не взрослый, а такой же горестный воспитанник приюта.
Мужественным усилием сдержав слёзы — ведь теперь причин плакать не будет никогда — Вилхо метнулся к нему, в его обнимающие, заботливые, полные добра и истины руки. Харьюла ему улыбался, гладил по голове, окутывал своим восхитительно мягким мужским запахом, своей неповторимой человеческой сутью и тихонько говорил, что всё будет хорошо. Что они уедут в Хельсинки, что Вилхо будет ходить в школу, что больше нечего бояться. Вилхо был совершенно счастлив, беззаботно, безоблачно, абсолютно, на протяжении того времени, что они сидели в саду. Полчаса или час — кто же засекал? — Вилхо переполнялся благодарностью и нежностью. И любовью, такой искренней, чистой и святой, что, казалось, сияние исходит у Вилхо изнутри — так же, как оно исходило от Харьюлы. Так они оба сияли, безызъянные и совершенные. Но это вскоре закончилось.
Халленберг забрал их из отцветающего сада. Что это за тип и почему он с ними? Вилхо находился в таком смятённом состоянии, что ещё не скоро решился бы задать какой-либо вопрос. Пока Вилхо хватало того бесподобного факта, что он шёл рядом с Харьюлой и держался за его руку. Но всё же безоблачность счастья была нарушена.
Своим появлением, своим глубоким голосом, внушительностью своей фигуры, жестом, которым придержал для Харьюлы дверь — Халленберг что-то непоправимо исказил. Вилхо ещё ничего не знал, но чувствовал. После того, как покинули приют, они пришли в ресторан — в заведение, в каких Вилхо никогда не бывал. Перед ним появилась тарелка с супом, на которую он с одобрения Харьюлы накинулся. Вилхо был хронически голоден и ко вкусной еде непривычен, но разве пища могла его ослепить? Как ни был он наивен, но он заметил. Сразу болезненно, остро, надрывно и страшно в нём отозвалось — облепляющий, словно щупальца, душащий, усасывающий куда-то внутрь взгляд, которого Халленберг от Харьюлы не отрывал. И ещё эта гаденькая самодовольная ухмылка. И ещё это благодушнейшее выражение лица, и вообще поведение, движения, жесты, бархатно перекатывающий слова, порокатывающий голос — всё как будто горделиво и жадно твердило: «Моё, моё, моё!»
Вилхо ни о чём таком не имел ни малейшего понятия, но каким-то животным чутьём моментально разгадал — Харьюла в опасности. С ним рядом хищник, который хочет его сожрать. Именно так — Эмиль пожирал его глазами и совершенно в этом не таился. Плевать Халленбергу было, что кто-то увидит — он даже в ресторане сел слишком близко, нарочно так устроившись, чтобы, откинувшись, положить руку на спинку стула Харьюлы и как бы невзначай его трогать и приобнимать. Он постоянно к Харьюле прикасался — к руке, к плечу, поглаживал, чуть только мостовая, сужая пространство, то позволяла, клал руку ему на поясницу, всё время как будто окружая его, опутывая. Он был выше и крупнее Харьюлы, и потому казалось, будто Эмиль вот-вот его поглотит.
Может быть, всё это Вилхо лишь казалось? В нём в первый раз в жизни взыграла, да ещё как ярко, ревность, опаляющая глаза и выжигающая на веках ненавистный рисунок. Страх за Харьюлу, возмущение, ужас от того, что драгоценный герой находится в крепких руках… Халленберг был ядом, который быстро и неизлечимо пробрался в душу и начал её разъедать, с каждым днём глубже, больнее, отвратительнее. Любовь Вилхо была отравлена — навсегда отравлена присутствием Халленберга. Вилхо осознал это потом, лишь годы спустя. Но именно тогда это началось — с первого дня.
Харьюла уже не был столь чист и лучезарен. Он всё ещё был свят, но уже не был непорочен, потому что на глазах у Вилхо происходило непрестанное осквернение. Коскела заразился этим пороком, и даже детская невинность не могла его спасти. Впрочем, на время, на первые годы, она притупила ужас. Притупила или просто замутила взгляд. Но позже, когда Вилхо, подрос и разобрался, что происходит, неведение уже не могло его защитить. Он всё травился и травился, презирал и завидовал, ненавидел и любил, падал всё глубже в черноту и отчаяние и, падая, сам чернел и прогнивал изнутри.
Восприимчивая и пластичная детская психика всё впитывала и, увы, на увиденном закладывала основу для дальнейшего. Может быть, со стороны Харьюлы было бы более разумно и гуманно сдать Вилхо в какую-нибудь закрытую школу и видеться с ним лишь по выходным. Взрослый Коскела это понимал, но понимал и то, какую жестокую рану это нанесло бы ему в детстве. В детстве он был совершенно на Харьюле помешан. Это была очень быстро сформировавшаяся, мощнейшая эмоциональная психическая зависимость.
Вилхо было физически больно, если он надолго с Харьюлой расставался. Какое уж там надолго — высидеть несколько часов в школе было тяжёлым испытанием. Ночью Вилхо засыпал с тревожным ожиданием утренней встречи. Редко случающиеся дни, когда Харьюла куда-нибудь уезжал без него, были для Вилхо адской пыткой. Его маленькое глупое сердце билось с резью и тяжестью. Внутренности скручивало, дыхание прерывалось, кружилась голова и звенело в ушах. Обыкновенные, если можно тут говорить об обыкновенности, панические атаки — безотчётный страх того, что Харьюлу он больше никогда не увидит. Вилхо не был неженкой, он наоборот всегда старался казаться сильнее и твёрже, чем он есть на самом деле. Более того, он стыдился этой своей жалкой слабости, и свои приступы до последнего скрывал и подавлял. Чёрт знает, чего ему это стоило — преодолеть икоту и колотьё в боку, незаметно утереть рукавом слёзы, напустить на себя невозмутимый вид, улыбнуться и заверить Харьюлу, когда тот снова появлялся рядом, что всё в порядке.
А что ещё оставалось? Больше всего на свете Вилхо боялся показаться Харьюле навязчивым. Утомить его, помешать ему, чем-либо его расстроить, показаться ему никчёмным и гадким — более тяжкого наказания не придумаешь. Хуже не было бы, если бы Харьюла хоть раз взглянул на него с раздражением и усталостью, если бы хоть раз сказал ему досадливое слово в упрёк. Но, сколько бы Вилхо ни боялся, этого так никогда и не случилось. Харьюла обладал поистине ангельским терпением и неколебимой добродетелью.
Только бы не надоесть Харьюле, только бы не разочаровать его — лишь об этом Вилхо думал. И всё же, годы спустя, с позиции психолога, судя себя строго и беспристрастно, Коскела приходил к выводу, что эти приступы тревоги и удушья были банальными подсознательными манипуляциями. Невольно применяемые приёмы, чтобы привлечь внимание Харьюлы и получить у него утешение. Ну конечно, ведь Харьюла, несмотря на попытки скрыть, замечал состояние Вилхо и спешил его успокоить, приободрить, приласкать и дать всё то, что Вилхо требовалось.
Только рядом с ним Вилхо чувствовал себя хорошо. А Харьюла ведь психологом не был, и потому не пытался это исправить, а потворствовал — награждал Вилхо своим обществом, обнимал его и окутывал физическим контактом, в котором Вилхо болезненно нуждался. Красота Харьюлы, его всепоглощающая комфортность, его доброта, исходящее от него ощущение уюта, тепла, безопасности — всё это были чудесные лакомые лекарства. А может быть, наркотики. Они не исцеляли болезнь зависимости, а лишь усугубляли её, на время снимая мучительные симптомы… И ведь Вилхо не один страдал от этой хвори.
Они с Харьюлой проводили много времени вместе. Перед сном он читал Вилхо вслух, помогал делать уроки и водил на прогулки. Харьюла готовил специально для Вилхо какую-нибудь вкусную еду или они готовили вместе. Во всём Вилхо был рад ему помогать, заниматься чем угодно по дому и хозяйству — лишь бы с ним. Если Харьюла был занят чем-то своим, то разрешал просто посидеть рядом. И Вилхо сидел тихонько, счастливо и благодарно ценя каждую минуту близости и, словно очарованный пёсик, не сводя с Харьюлы глаз. Когда у Вилхо бывали каникулы, они ходили в походы с палаткой и ездили в недолгие путешествия. Это было самое счастливое и безмятежное время — когда целыми днями Халленберга не было рядом. Можно было представить, будто так и есть — что они только вдвоём и никого другого в их бескрайних весенних лесах, никаких соперников не существует.
Но соперник был всегда. Вилхо постоянно чувствовал его довлеющее присутствие. Однако, следовало отдать Халленбергу должное. Ненавидеть его было нельзя. Он заслуживал благодарности и почтения. Никак не злобы и не обиды. Ревности и зависти — да, но и бесконечной признательности, и молчаливого уважения к его праву, покорного признания его власти. Ведь вся их жизнь процветала за счёт Эмиля — Коскела всегда отдавал себе в этом отчёт. Их дом, одежда, которую Вилхо носил, школа, в которой учился, еда, которую ел, да и сам Харьюла, в смутное время спасённый от тюрьмы и казни, — всё это принадлежало Халленбергу. Всё это Халленберг устроил, организовал и поддерживал в целостности и благоденствии. Эмиль был божественно щедр и добр, не счесть подарков, которые он делал своим домашним. А кроме того, он был действительно талантливым писателем.
Даже в детстве Вилхо понимал, что Халленберг не злодей. Эмиль находится в такой же, и даже ещё более сильной и прочной от Харьюлы зависимости. Халленберг тоже в Харьюле нуждался и, без сомнения, если бы Эмиль приложил к тому усилия, то время, которое Харьюла проводил с Вилхо, здорово бы сократилось. Но Халленберг был великодушен — он не отнимал Харьюлу, хотя мог бы. Эмиль отбирал его лишь на ночные часы и на некоторые часы дневные. Однако, в сумме Вилхо проводил с Харьюлой больше времени, чем проводил Эмиль. Дело тут, наверное, не только в щедрости Халленберга. И даже вовсе не в ней. Наверняка, будь его воля, он бы жил с Харьюлой один, заперся с ним в своём личном раю и ни с кем его не делил.
Но с желаниями Харьюлы Эмиль считался. Так Харьюла сам хотел — он сам распределял своё время и решал, кому себя дарить. Достижение Халленберга в том, что он свою зависимость перебарывал, не проявлял ревности, не опускался до наивных манипуляций и вообще вёл себя как мужчина и не требовал от Харьюлы большего, чем тот соглашался дать. Эмиль находил в себе силы безропотно покоряться воле Харьюлы и с благодушным видом терпеть присутствие соперника — маленького, жалкого, совершенно беспомощного и бесправного, но которому приходилось регулярно уступать своё сокровище.
Едва ли Халленберг любил меньше, но он был сильнее. В отличие от Вилхо, он мог продержаться без Харьюлы довольно долго, вплоть до рекордных сроков длиной в неделю. Но зато уж потом, по возвращении Харьюлы из путешествий и походов, Эмиль брал своë. Вилхо такой выносливостью похвастать не мог, и потому выпрашивал у Харьюлы возможность не расставаться. И Харьюла, такой добрый и уступчивый, соглашался. Они почти всегда жили вместе: в зимние месяцы, когда Вилхо учился в школе — в Хельсинки, летом — в поместье Эмиля в Таалинтехдасе.
И за это тоже требовалось сказать Эмилю спасибо. За всё спасибо. Халленберг хорошо к Вилхо относился: обеспечивал и заботился, никогда не повышал голоса, никогда не был груб, никогда не указывал Вилхо на его место (а место его, понятное дело — быть игрушкой, чтобы любимый не заскучал, и своего рода заложником, обеспечивающим послушность Харьюлы). Харьюла образования, кроме школьного, не имел и не мог быть дельным советчиком в высоких сферах. Однако Эмиль был человеком глубоко образованным, и именно он вникал и занимался обучением Коскелы и его всесторонним развитием. Когда Вилхо подрос, Халленберг стал говорить с ним на всякие серьёзные темы, формировать его вкусы в искусстве, приучать его к дорогостоящим вещам и поведению джентльмена, да и увлечение психологией ему привил именно Эмиль, который тоже этим интересовался. Халленберг подсказывал, что читать, что изучать, в какой институт поступить. Учёбу в престижном немецком университете, как и вообще долгие годы учения и после тоже — всё это Эмиль с благородной щедростью оплачивал.
И всё это — только чтобы выгодно выглядеть в глазах Харьюлы? С годами между Коскелой и Эмилем установилась в какой-то мере товарищеская, ровная, почти дружественная связь. Халленбергу это ничего не стоило, а Вилхо к этому принуждала испытываемая благодарность. Им больше нечего было делить, потому что Вилхо, со всех сторон облагодетельствованный, от дележа вынужден был отказаться. Так что да, всё из-за Харьюлы. Халленберг был хорошим человеком, да только Коскелу это не обманывало. Всё то, что Халленберг для него сделал, в глубине души Вилхо не мог воспринимать иначе, чем взятку. Плату за Харьюлу. Сколько ни плати, будет мало, потому что Харьюла бесценен, и всё-таки Эмилю откупиться удалось.
Они с Халленбергом, были, как ни крути, соперниками. В итоге Эмиль победил. Всегда побеждал — Харьюла достался ему. Коскела принял чёртову взятку: свою обеспеченную жизнь, Айно и детей, своё образование и любимую работу, свой стойкий спокойный характер, сложившийся именно под благотворным влиянием Халленберга. Коскела удовлетворился безразмерной взяткой, и ему пришлось отказаться от своей любви и ревности. Пришлось признать то, что было очевидно с самого начала: Харьюлой владеет Эмиль. Вилхо согласился со справедливостью такого порядка и отступился от Харьюлы, отдал своё сокровище врагу. Пусть и не было вражды.
Но была борьба. Какое-то её слабое подобие. Силы были не равны, но в детстве, в юности Вилхо ещё спорил с судьбой. Спорил — страдая, пускаясь на эти свои наивные манипуляции, цепляясь за Харьюлу и охотясь за каждой минутой, которую мог провести с ним. И конечно же, Вилхо очень болезненно воспринимал то, что Харьюла принадлежит не только ему. И даже вовсе не ему — Вилхо понимал это, но долго отказывался с этим смириться. Беспомощная, безмолвная, детская, постепенно перерастающая в мужскую ревность проедала его насквозь.
Вилхо старался быть осторожным и боялся показаться навязчивым, но наверняка таким был. Он с нетерпением ожидал тёплого времени года, затяжных праздников и долгих выходных и выпрашивал у Харьюлы очередной поход, в который они отправятся вдвоём. Какую-нибудь поездку, в которой не будет Эмиля. Может быть, однажды путешествие затянется, и они к Халленбергу не вернутся? Сказать об этом Вилхо не смел, но надежду такую он лелеял. В детстве ему казалось, что если он станет достаточно взрослым, достаточно умным, сильным и хорошим, то он сможет уберечь Харьюлу от зла. Сможет убедить Харьюлу сбежать от Эмиля. Сбежать так же, как они ушли из дома Рапполо, и вечно странствовать вдвоём по весеннему лесу. Наивно, конечно, но почему бы на всё не наплевать — на школу, на дом, на высокомерную злую Беату и, главное, на Халленберга со всеми его гадостями, которые он заставляет Харьюлу проделывать. Что им двоим нужно, кроме палатки, куска хлеба, солнца и тропинки в весеннем лесу?
Несколько дней безмятежного счастья на природе, на берегу реки или озера, рыбалки, гор, лесистых сопок — Вилхо мечтал об этом, хоть знал, какова цена. Как ни прекрасно путешествие, но оно заканчивается и приходится возвращаться домой, к пауку в лапы. Со своей фальшивой и коварной щедростью Эмиль позволял им эти долгие поездки, но по возвращении настигала расплата. Приходилось отдать Харьюлу, отпустить его на растерзание — так Вилхо это воспринимал.
Халленберг успевал здорово соскучиться. Чем дольше разлука, тем заметнее его трясло от предвкушения награды. Его взгляд туманился, расплывался, становился до невозможности липким и вязким, обволакивал Харьюлу как тягучий мёд. Эмиль весь становился желанием, обожанием и больше не справлялся с тем, чтобы действовать разумно и говорить связно. Он терял контроль над подрагивающим голосом и координацией движений. Уже не человек, а одержимое чудовище — он хватал Харьюлу и тащил вглубь паутины, в укромный угол своей спальни и так был увлечён, что забывал о поддержании тишины. Невыносимо.
Невыносимо было замечать измождённый вид Харьюлы, его встрёпанность, усталость и заторможенность движений по утрам и темнеющие синяки на коже. В детстве казалось, будто Харьюлу мучают. Откуда Вилхо было знать, что красноватые отметины на шее это свидетельства вовсе не пыток. Где ему было заметить, что Эмиль с горделивой небрежностью не скрывает таких же следов на себе. Разве можно было предположить, что в «гадостях», на которые Харьюла обречён, он участвует с искренней охотой, да и на протяжении путешествий тоже успевает стосковаться по ласке.
Этого Вилхо не понимал. Он видел только то, что казалось ему надругательством, посягательством на святое: множество излишних касаний, неразрываемые прикосновения, лапы, которым как будто жизненно необходимо постоянно Харьюлу трогать, ощущать, удерживать, душить, впуская в него гибкие когти. И этот хищный и цепкий собственнический взгляд, довольный и тяжёлый, каким Эмиль всегда на Харьюлу смотрел. Жадно любовался без перспективы насытиться и наглядеться, вот уж действительно роковая страсть.
Она вклинивалась в безвинную жизнь Вилхо, как раскалённый нож в масло, и резала, и терзала. Сколько раз такое бывало: сидя на краю его постели, Харьюла читал ему вслух перед сном. Свернувшись вокруг него полукольцом и слушая, Вилхо не отрывал от прекрасного и чистого лица Харьюлы глаз. Цеплялся за него тем отчаяннее, чем более явно тревожился, предчувствуя мучительную угрозу, предварявшую каждую ночь. Вилхо боялся бросить взгляд на дверной проём — как будто так он быстрее появится.
Появится, ну конечно — подкрадётся неслышно, как большой серый волк, и без единого звука прислонится спиной к косяку. Не прервёт, не помешает — ему, гаду, и самому в радость таиться, с плотоядно-нежной расслабленной улыбкой любоваться Харьюлой и вслушиваться в мягкое звучание голоса. Эмиль не торопил и ничем себя не выдавал, но Харьюла, конечно, замечал его приход. Неспешно дочитывал до конца главы, закрывал книгу, желал спокойной ночи, лёгким движением гладил Вилхо по волосам и уходил. И Вилхо оставался один. Оставался в темноте изнывать от непонятной горечи, давить в горле жгучие слёзы необъяснимой обиды и страха, да кусать подушку.
Халленбергу нельзя было отказать в осторожности. При посторонних он откровенно к Харьюле не лез — никаких поцелуев, объятий, вскользь произнесённых двусмысленностей и намёков. Отношений между ними было много, наверняка редкий день обходился без этого. А если и обходился, то это вскоре становилось заметно по подчёркнуто недовольному поведению Эмиля. Он хмурился, мрачнел, сердился и начинал придираться ко всему подряд — следовательно, Харьюла дал ему отворот. Напротив, если Халленберг благодушествовал, значит, Харьюла был с ним ласков. А Эмиль пребывал в прекрасном расположении духа почти всегда. За этот гнусный шантаж и бесхитростные манипуляции Вилхо злился на него — но лишь до тех пор, пока не осознал наивность собственных манипуляций.
Халленберг был явно помешан на сексе, но весь разврат происходил только за закрытыми дверями спальни. Видимо, летом Эмиля особо прельщали утехи на свежем воздухе, в саду, но в таком случае он тщательно избавлялся от возможных свидетелей. Беата с Айно уезжали в город и Вилхо тоже куда-нибудь отсылали. Внутренне кипя от негодования и омерзения, Вилхо отправлялся на рыбалку или на велосипеде в дальний магазин — внешне безропотно, потому что ослушаться просьбы Харьюлы не мог. Но как же ему было больно, гадко и горько, когда через указанный срок он возвращался и по примятой траве замечал, где было расстелено одеяло.
Ничего, что для чужих глаз и ушей не предназначено, Вилхо не видел и не слышал. Разве что, иногда, случайно, или когда, презирая себя, шёл на поводу у собственного проклятого любопытства. Но и тогда ничему серьёзному Вилхо свидетелем не становился. Но ему было и не нужно — хватало подстёгиваемого ревностью воображения. Хватало воспоминания об услышанном когда-то стоне, чтобы увидеть всю отвратительную и притягательную картину как наяву.
Чем Вилхо становился старше, тем большую остроту приобретали его страдания. Ему недолго пришлось разгадывать собственную тайну. Он как будто всегда это знал — он был влюблён в Харьюлу. Не только в родственных и чистых смыслах, но и так же, как Халленберг — требовательно, ревниво, зло и мучительно. Противоречивые чувства разрывали его на части, он думал об этом слишком много, изводил себя и физически, и духовно. К семнадцати годам он до того дошёл, что плохо ел и ещё хуже спал, он был болен почти физически и психически истощён. Наверное, ему недалеко было до помешательства. Но притом свои муки он всеми силами скрывал от Харьюлы, потому что стыдился и боялся показаться ему мерзким.
Вилхо и сам себе был до невозможности мерзок. Настолько мерзок, что он даже не смел представить то, чего больше всего хотел. Переполняя его ночи постыдным удовольствием, обжигающе яркое воображение работало у него на полную мощность. В среде испорченных школьных приятелей Вилхо достаточно просветился насчёт того, как конкретно всё это происходит. В мыслях он мог нарисовать всё в красках — Харьюлу и Эмиля — сколько угодно. Но себя на место Халленберга Вилхо подставить никак не мог. Тут разум давал сбой и просто отказывался подобное представить. Должно быть, в глубине души Вилхо понимал, что это абсолютно невозможно. Дело даже не в том, что Харьюла на это не согласится. Дело в том, что это в принципе немыслимо — сродни нарушению законов физики.
Это был абсолютный кромешный тупик. Выход был только один, вернее, Вилхо понимал, что это вовсе не выход, а ещё худшая пропасть — признаться Харьюле. Коскела понимал, что будет бесконечно жалеть и всю дальнейшую жизнь ругать и нещадно казнить себя. Если Харьюла осудит и оттолкнёт его, это будет так ужасно, что и о самоубийстве можно задуматься (в семнадцать лет неудивительно). Впрочем, это, конечно, ерунда. Утрируя и сгущая краски, Вилхо всё-таки знал, что Харьюла не скажет ему ни одного злого слова. Харьюла его спасёт и утешит — как всегда, но Вилхо придётся жить с этим невыносимым позором… Но ведь была и крошечная надежда? Глупая, несбыточная, микроскопическая, но всё же среди песков и пустынь пряталась единственная алмазная песчинка, сулящая благополучный исход. Вилхо и сам не знал, на что именно надеялся. Но во что-то хорошее он верил. Казалось, что Харьюла найдёт из безвыходного положения выход.
Непрестанно себя кляня и умоляя себя этого не делать, Вилхо всё-таки готовился к своему аутодафе. Он предвидел, каких это ему будет стоить волнений, и потому не полагался на экспромт и внезапность. Он подошёл к делу со всей ответственностью — сотню раз на бумаге по пунктам всё расписал в логических цепочках рассуждений, заучил, что хочет сказать, слово за словом, свои объяснения, свои предложения и просьбы.
Во-первых, очевидное: почему положение Харьюлы унизительно, порочно и недостойно мужчины. Вся эта грязь и подлость, болото, в которое Халленберг его затащил, больная одержимость Эмиля, которой Харьюла вынужден служить, оскорбительная для человеческого достоинства роль, ведь, по сути, что это, если не сексуальное рабство? Ведь когда-то Харьюла был другим — сильным, смелым и гордым, честным солдатом, который вступался за слабых и восставал против несправедливости и жестокости.
Халленберг опутал его сетями шантажа и разврата, но Харьюла ещё может из них вырваться. Ведь он должен сознавать низость и бесправность своего положения. Должен стремиться к свободе — жить самостоятельно, а не за счёт этого изверга, трудиться, уважать себя и спокойно ложиться спать — без обязанности удовлетворять по несколько раз на дню омерзительную похоть мучителя. Длящееся уже восемь лет издевательство пора прекратить. Харьюле больше нет необходимости жертвовать собой. Изначально он покорился Халленбергу, чтобы спасти девушку и восстановить справедливость, затем, чтобы спасти мальчика, которому обещал помочь. Эмиль настроил золотых клеток, оплёл цепями и якорями, но Харьюла не его собственность. Никогда не был и не будет.
Здесь Вилхо переходил ко второму разделу своего наивного манифеста: что делать? Необходимо уйти от Халленберга. Им двоим — сбежать и ничего не брать с собой. А за то, что было получено прежде, Харьюла сполна заплатил. Дальше они справятся сами. Они уедут куда-нибудь далеко, на край земли — поезда, корабли, лесные дороги и глухие пристанционные посёлки им в помощь. Им ведь нужно совсем немного. На кусок хлеба они физическим трудом заработают где угодно, а в качестве крыши над головой сойдут еловые ветви. Скоро Вилхо исполнится восемнадцать, и Халленберг потеряет над ним формальную власть. Не нужно Коскеле никакой дальнейшей учёбы, психологии, университетов и всяких дорогих подарков — ему будет хорошо и в бедности. И Харьюла ведь тоже не нуждается ни в каких атрибутах роскоши? Об Айно Беата позаботится, а что ещё Харьюлу держит?
Далее следовал третий, самый трудный, смущающий и туманный раздел: вдвоём они будут счастливы. Им будет так светло, как было на протяжении тех давнишних двух весенних дней, что навсегда их связали. Как Вилхо ни бился, он не мог подобрать чётких формулировок для описания ожидаемого статуса их отношений. Быть любовниками, делить на двоих лесную постель? Даже в мыслях это казалось чем-то несуразным.
Праведная свободная жизнь на краю земли несовместима с развратом и грязью. С тем самым развратом, на который Вилхо насмотрелся, которым отравился и пропитался и от которого впал в болезненную зависимость. Одержимость Халленберга, отражение которой Вилхо таскал в себе, словно злокачественную опухоль — избавление от этого кошмара брезжило там же, на свободе, среди лесов, каменистых пустошей и морских берегов.
Вилхо казалось, что если Харьюла снова станет чист и неприкосновенен для зла, то и собственное отношение к нему очистится от скверны запретного сексуального желания. Собственная любовь к Харьюле снова станет святой и непорочной. Станет высшей наградой, а не наказанием, станет безвинным восторгом, а не тайной роковой страстью, которая прожигает внутренности как кислота. Разумом Вилхо уже понимал, что заблуждается, но собственное разгорячённое сердце подсказывало: когда он сам станет чист, лишь тогда он будет достоин. Он станет достаточно сильным, благородным, правильным и высоконравственным — и тогда Харьюла полюбит его в ответ. Полюбит не как жалкого мальчишку, нуждающегося в спасении, а как человека, который во всех добродетелях Харьюле равен. И это будут вовсе не те созависимые подлые отношения, как между Харьюлой и Эмилем. Это будет совсем другое — здоровое, верное, истинное и настоящее.
Если бы Вилхо был в тысячу раз лучше, чем он есть сейчас, тогда он мог бы взглянуть на Харьюлу как на возлюбленного. Прекраснее этой картины нет ничего на свете. И пусть она недосягаема, но Вилхо хотел этой любви. Не заменить Халленберга с его сопением, кряхтением, скулежом и уродством — нет. По-своему. Высоко и красиво. Наверное, такой была любовь Харьюлы к той погибшей девушке-красноармейцу, к Миине. Наверное, та девушка была очень, очень хорошей. Наверное, и Вилхо мог бы таким быть — похожим на неё, в каком-то лучшем из миров.
После бесчисленных сомнений Вилхо решился-таки поведать Харьюле свои идеи. Осталось подобрать подходящий момент. Это необходимо было сделать подальше от дома, на природе, в тени деревьев, на берегу лесного озера, около костра. С невероятным для горячей юности терпением Вилхо дождался такого дня, такого вечера, такого прохладного весеннего часа, когда они вдвоём, как это часто бывало, на майские выходные отправились на рыбалку с ночёвкой. Дождался момента, когда приготовленная Харьюлой молочная уха была съедена, чай с булкой выпит, и осталось только посидеть у огня, послушать соловьёв и скрыться в палатке от ночной сырости.
Вилхо знал, что пожалеет о каждом своём слове. Это чертовски трудно ему далось — он страшно перенервничал и за тот вечер повзрослел лет на пять, поседел бы, наверное, если бы не был ещё так юн. Но со своей непосильной задачей он справился — высказал всё, что хотел, почти ничего не перепутал, сбился только под конец и совсем завяз лишь на словах о любви. Замечая, как глупо, эгоистично и нагло они звучат, Вилхо себя ненавидел. Но, произнеся их, он как будто снял с себя многолетнюю ответственность за свои муки. Стало чуточку легче — теперь известно, какую боль ему причиняла греховная жизнь, которую Харьюла вёл. Пусть Ааро почувствует, каково это, ведь именно он виноват в том, что ему приходится весь этот бред выслушивать…
Неведомого чуда, на которое Вилхо рассчитывал, не случилось. Реальность осталась лежать незыблемой могильной плитой — сдвинуть её не удалось ни на сантиметр. Харьюла тихонько сидел рядом, иногда подкладывал в костёр толстые ветки и не перебивал. Подсвеченная рыжими всполохами необычайная красота его лица, его безмолвие, его печаль, спокойствие, огорчение, опушённые светом опущенные ресницы — всё это было ответом. Конечно, не было никакого смысла дискутировать, разбирать по пунктам, в чём Вилхо не прав и почему его картина мира не выдерживает критики. Харьюла был слишком тактичен и добр, чтобы бить по больному и прикасаться к ранам, которые Вилхо сам себе нанёс. Когда повисшее молчание затянулось и темнота ночи совсем сгустилась, Харьюла только одно сказал, без осуждения, без малейшего упрёка, а только с сочувствием и грустью: «Тебе не стоит быть таким неблагодарным».
Каким бы мягким отказом это ни было, сердце всё-таки разбилось. Как Вилхо и полагал, ему было страшно неловко и стыдно. Обидно, скверно, унизительно. Всё внутри горело мучительным огнём. Лицо пылало и к глазам подступало злое половодье. Так нелепо — и на что он только надеялся? Не на что было надеяться. Разве он хоть в малейшей степени верил, что Харьюла воспримет его слова всерьёз? Хоть на секунду задумается о том, чтобы с Халленбергом порвать? Все его тезисы Харьюла опроверг единственным аргументом: Эмиль не заслужил того, чтобы с ним так поступили.
Аргумент и в самом деле железный. Как ни искал, Вилхо не находил в своей душе к Халленбергу ненависти, не жаждал ни мести, ни наказания, ни расплаты для него. Какой бы извращённой страсть Эмиля ни выглядела со стороны, она была любовью. Если бы только существовал какой-то способ разлучить его с Харьюлой, не причиняя при этом ему смертельной боли… Но такого способа нет. Вся жизнь Халленберга, как растение-паразит, как цветущая повилика, держится лишь на том, что крепко и нежно оплетает Харьюлу. Оторви его от любовника, и Эмиль погибнет или окончательно свихнётся и уж точно будет безмерно страдать. С юношеской горячностью Вилхо готов был заплатить эту цену. А Харьюла — нет. Ведь Харьюла добрее. Он жалеет это чудовище, чувствует свою ответственность — за всех, к кому прикоснулся. По его мнению, следует быть милосердным. Великодушным. Благодарным… Что ж, хорошо, Вилхо будет благодарным.
Хотелось провалиться сквозь землю. Но забрать свои слова обратно — нет. Сказанного не воротишь. Впервые в жизни Вилхо чувствовал по отношению к Харьюле что-то отдалённо похожее на враждебность. Всего лишь упрямство. Всего лишь досада. Всего лишь ревность, которая никуда не делась.
Харьюла был очень осторожен. Более деликатного человека и вообразить нельзя. Успокаивающе погладив Вилхо по плечу, он поднялся и молча занялся обычными делами, предваряющими ночь — проверил донки, замочил посуду, затушил костёр. Позже, в палатке, когда они устроились спать, Харьюла всё исправил. Вилхо лежал в своём спальном мешке, отвернувшись к стенке и закрыв рукой всё ещё горящее лицо. Он не хотел говорить, шевелиться, думать. Тяжесть содеянного давила на него, боль сковывала голову.
Вдруг он почувствовал, что Харьюла придвинулся к нему и мягко обнял со спины. Через множество слоёв ткани легонько привлёк к себе, бережно прижал, как маленького, хоть по росту Вилхо уже год как его обогнал. Это было правильное, целомудренное, дружеское и братское согревающее объятие. Это было приятно и целительно. Как раз необходимое в такой момент утешение. Этим жестом Харьюла нарочно показывал, что не чурается, не осуждает, не отталкивает. Показывал, что, как и прежде, любит и доверяет, что знает правду — что Вилхо хороший и честный мальчик, в котором нет ни капли зла. Вилхо почувствовал привычное с детства поглаживание по голове, услышал ласковый голос: «Ничего, малыш. Всё будет в порядке. Ты просто запутался…»
Харьюла был прав. Такая близость между ними была совершенно естественной, родственной, и ничем не грозила. Такие прикосновения в Вилхо не будили страсти, и были бесконечно далеки от тех его обжигающих фантазий, в которых Харьюла принадлежал не ему. От таких касаний Вилхо не вздрагивал и не вспыхивал, как это бывало с ним от возникающих в сознании развратных образов. Той ночью всё было хорошо. Вилхо вздохнул с облегчением и вскоре заснул спокойно. И если бы только они двое и жили на свете, если бы остались навек в весеннем лесу, то ничего бы иного не было. Но увы. Наступало утро, и день пробегал слишком быстро, и снова приходилось вернуться домой — к мукам ревности, к отчаянию и бессилию.
К зависти. Да, теперь Вилхо яснее понимал, что банально завидует Халленбергу, как преуспевающему сопернику. Завидует его влечению, более цельному и сознательному, и его самообладанию, куда более надёжному. Завидует его силе и упорству, с которыми Эмиль добивался желаемого. И добился. Ведь не с неба на него Харьюла свалился шёлково покорным подарком. Харьюла бы и не взглянул на него, если бы Эмиль не вцепился в него бульдожьей хваткой. Харьюла не остался бы с ним ни на единый лишний час, если бы Халленберг не воспользовался своим привилегированным положением — все свои ресурсы и способности не применил, чтобы Харьюлу удержать подле себя.
Все таланты, возможности и невозможности, все свои желания и стремления, поэзию и прозу, всё сердце, всю душу, всё, что у него было — всё Эмиль с преклонением принёс на алтарь невольничества. Собственное существование Халленберг перекроил и подчинил единой цели — не отпускать любимого, настроить вокруг него обнимающих стен, витых оград, мягких силков, щедрых капканов и прочих ласковых ловушек. Это уж потом Харьюла привык и смирился со своим пленом, но изначально едва ли он с охотой пошёл к пауку в лапы. Сперва Харьюлу требовалось изловить, уговорить, подкупить, привязать к клетке не только шантажом и заложниками, но и проявляемыми Эмилем добротой, честностью, великодушием — всеми теми хорошими качествами, которые Халленберг в себе тщательно культивировал, дабы вызывать у Харьюлы хоть тень симпатии. А что Вилхо, в свою очередь, сделал, чтобы заслужить его любовь? Ничтожно мало в сравнении с тем, чем пожертвовал Халленберг.
Наверняка это было непросто, но Эмиль справился, добился расположения Харьюлы — его благодарности, послушности, верности, согласия и признательности. Но точно не любви. Однако, отсутствие любви не мешало Халленбергу быть счастливым, радоваться жизни и кропотливо выстраивать по кирпичику свой рай. Может быть, отсутствие любви Эмиль и восполнял неуёмной похотью, которая позволяла ему через плотскую близость с Харьюлой сливаться с ним и душевно? Как бы там ни было, если этот метод работал, то и здесь Халленберг добился положительных результатов. Даже под гнётом своей порабощающей зависимости он не был жалок и слаб. Он был хозяином положения, он мог ничего не бояться, мог не ревновать и не беситься, как некоторые, мог отпускать Харьюлу в длительные путешествия, потому что знал, что тот никуда не денется и не пожелает исчезнуть, даже если представится случай к побегу… И что Вилхо оставалось, кроме как надеяться когда-нибудь стать столь же успешным?
Наедине с собой Вилхо вёл бесконечные рассуждения. По всему выходило, что Харьюла правильно сделал, что отказался бежать. На карту было поставлено не только страдание Халленберга. Состояние и работоспособность Эмиля обуславливали благополучие Беаты и Айно, которые не только зависели от него, но и нуждались в нём, как в муже и отце. А кроме того, нравственное благополучие читателей, которым важны его книги. Халленберг и впрямь занимал значимое положение в современной финской литературе — в ней его имя наверняка останется надолго и немало её обогатит. Его писательское дарование Харьюла наивно превозносил, берёг и с трогательным старанием читал всё им написанное.
А ещё Харьюле был дорог их дом. Их поместье, их недешёвые привычки, купе первого класса, свежие овощи к зимнему столу, живые цветы и прочие прелести превосходного быта. В конце концов, почему Вилхо был так уверен, что Харьюла не нуждается в комфорте и роскоши? Почему бы Харьюле не ценить достаток и не быть благодарным за вкусную еду, за хорошую одежду, за приятный досуг, за путешествия и возможность тратить деньги, не считая?
Так ли уж мил тяжкий физический труд? Так ли прельстительны скитания и ночёвки под открытым небом, когда открытое небо не способ развеяться на выходных, а суровая данность. И чего стоит оправдание труда — честность, когда цена за эту никому ненужную честность — грязь, усталость, стёртые ноги, сбитые руки и раньше времени истаивающая красота… Харьюла и так был всё время чем-то занят — готовил, прибирался по дому, следил за хозяйством, летом разводил огород и десятки прочих приятных забот. Весь этот лёгкий кратковременный труд был для него неутомительным развлечением. Главный его труд — ублажать Халленберга, и, может быть, это тоже было ему в радость?
Эмиль его холил и лелеял, это уж точно, и никак не обижал. Эмиль был готов на всё ради него (за исключением дарования свободы и покоя). Он был влюблён самым отчаянным образом, никого другого в целом мире для Халленберга просто не существовало, и не было сомнения, что всё, что Эмиль делает, он делает для любимого. И Харьюла отлично это знал. Он каждый день в этом убеждался, и разве подобное поклонение не могло ему не льстить?
Всё, что от Харьюлы требовалось в ответ, это верность и доступность. Если допустить бисексуальность Харьюлы, если брать в расчёт его молодость и природные потребности тела, если учесть охоту и привычку к частым сексуальным контактам, то почему бы ему не найти своё положение вполне удовлетворительным? Прежде Вилхо судил со своей непримиримой детской позиции, но теперь он пытался быть объективным.
Объективно — в Халленберге не было ничего отталкивающего или противного. Он был на тринадцать лет Харьюлы старше, но он тщательно следил за своим здоровьем и внешностью. Харьюла иногда курил — и Вилхо от него помаленьку приучился, но Халленберг не делал ничего, что могло причинить ему малейший вред. Он был щедро одарён мужской привлекательностью и во всех отношениях вёл себя как рыцарь и джентльмен (остаётся только догадываться, каково приходилось Беате, которая всю жизнь продолжала его любить и на него заглядываться). Его даже можно было бы счесть красивым: высокий, статный, не худой, но с безукоризненной осанкой и благородными манерами, с аристократически-тонкими чертами лица и пронзительно-светлыми голубыми глазами. Он был одержим сексом, но это не противоречило, а скорее подтверждало его умение извлекать из соития все возможные удовольствия.
Вилхо нещадно клял себя идиотом и растравлял кипящую в сердце злость. Как можно было быть таким глупым? Харьюла не уйдёт от Эмиля, просто потому что не хочет уходить! Нет им ни единой причины расставаться. Находя в этом смутное облегчение для своего стыда, Вилхо нарочно старался раздуть в себе гнев. Из темноты души поднимались едкие упрёки, которых он никогда Харьюле не высказал бы, но они жгли нёбо: «Ты вовсе не ради меня пожертвовал молодостью, телом и душой! И не ради общего блага ты это делаешь. Тебе просто нравится, как он тебя трахает…» Страшно и гадко было, что это правда, но почему бы этому правдой не быть? «Ты бы никогда меня не выбрал — даже если бы я защитил тебя от него. Ты всегда выберешь его, потому он лучше…» Крайне болезненное для обвинителя обвинение, но почему бы и ему не быть справедливым?
Осторожнее и внимательнее Вилхо присматривался к их отношениям и замечал то, чего в упор не видел раньше. Халленберг постоянно накладывал на Харьюлу свои чёртовы лапы, но ведь бывало и наоборот. Гораздо реже, скромнее, невиннее, но и Харьюла к нему прикасался. Он мог, проходя мимо, легко погладить Эмиля по плечу, мог мягко коснуться его пальцев, передавая ему книгу или чашку с чаем, осторожно проявить едва ощутимую ласку, мог сесть с ним рядом — без принуждения, близко. Могло даже показаться иногда, что и в глазах Харьюлы, когда он на Халленберга смотрит, проскальзывает что-то похожее на теплоту, на тоску желания… А впрочем, хватит. Вилхо было тошно во всё это всматриваться.
Всё более очевидным становилось, что пришла пора Коскеле покинуть дом. Это была его семья, но вместе с тем он чувствовал себя лишним, отвергнутым. Его по-прежнему жёг стыд за нелепое объяснение с Харьюлой. Житьё под одной крышей означало продолжение всё тех же ревнивых мучений и прожигающих фантазий, которые стали ещё более для Вилхо отвратительны, но от этого не менее притягательны. Коскела только дожидался своего совершеннолетия, а дальше — куда угодно, только бы подальше отсюда — от того, к чему всего сильнее тянет.
Харьюла в бесконечной своей доброте о том случае на рыбалке не вспоминал. Как будто и не было ничего. Правда, Вилхо замечал его подавленность и что он стал вести себя сдержаннее, как-то тише и печальнее. И от этого тоже было неловко: Вилхо понимал, что смущает его и одним своим видом бросает ему упрёк. И только Халленберг, улавливая, должно быть, перемену, чувствовал себя великолепно. Он стал особенно к Вилхо внимателен, вежлив и добр, часто расспрашивал об учёбе и о том, чем он займётся дальше. Эмиля очень воодушевляло увлечение психологией и он настойчиво подталкивал Вилхо в этом направлении.
Причина такого участия лежала на поверхности: Халленберг был далеко не дурак и наверняка всё прекрасно понимал, но не в своё дело не лез. В отношения Харьюлы и Вилхо он никогда не вмешивался и вообще всегда относился к Коскеле лучше, чем тот того заслуживал — без намёка на ревность или недовольство. Единственное, чего Халленберг теперь хотел, это поскорее от Вилхо избавиться. Эмиль, похоже, надеялся, что Коскела, выучившись на психолога, сам со своими проблемами разберётся, а став взрослым самостоятельным человеком, оставит Харьюлу в покое, то есть, в полном Эмиля распоряжении.
Так тому и быть. Вилхо решил, как и ему и посоветовали, быть благодарным, послушным и правильным. Распутать свою сердечную путаницу и не доставлять никому хлопот, ничего от Харьюлы не ждать и не требовать — ведь Ааро свой выбор сделал. Коскеле предстояло пойти самому, одному своей грустной дорогой. Куда-то она приведёт… Через несколько месяцев Халленберг вознамерился отправить Вилхо учиться в престижный берлинский университет, где он мог бы углублённо изучать психологию. Это было не так-то просто. Во-первых, довольно затратно, во-вторых, Вилхо нужно было подтянуть немецкий язык, налечь на многие предметы и восполнить обширные пробелы.
Он согласился, хоть это и означало для него беспримерно долгую разлуку с Харьюлой. Будет трудно, будет тяжело и больно, но Вилхо понимал, что так надо. Его детские панические атаки давно прошли, уступив место другим мучениям, но и их следовало преодолеть. Расставание должно было излечить навязчивые мании, которые Харьюла своей близостью подпитывал. Да и вообще переезд, кардинальная смена обстановки, новые знакомства, новые увлечения, активная учёба — всё это окажет целительное влияние. Вилхо станет умнее. Станет старше, спокойнее, рациональнее, холоднее. Заглушит нытьё своей сердечной раны, исправит надломленную психику, очистит искажённый взгляд, сам в себе разберётся, освоит профессию по душе. И всё будет в порядке.
Всё действительно было в порядке. Годы всё излечили и расставили по местам. В Германии Вилхо жил не безотрывно — он часто ездил домой, и было ещё множество путешествий и походов с Харьюлой, и летних, и зимних, и уютных вечеров. И всё же, когда обучение завершилось, Коскела вернулся в Финляндию другим человеком. Он слишком хорошо всё понимал — он видел теперь насквозь и Харьюлу, и Халленберга, и себя прошлого. И всё это было так наивно и просто, что уже не могло причинить боли. В спокойном равнодушии не было места для ревности, любви и детских обид — всё было тщательно проработано, досконально изучено, проанализировано так и этак.
Коскела был так дотошен в самоанализе, что хотел во всём дойти до самой сути. Изучил он и не дававший когда-то покоя чувственный вопрос. Во время учёбы в Германии у него были отношения и с девушками, и с парнями — просто чтобы понять себя и осознать свои потребности. Он был симпатичен, обеспечен, умён и сведущ в психологии — он мог легко добиться желаемого и также легко прекратить выработавшую свой ресурс связь. После нескольких опытов и исследований были сделаны соответствующие выводы: ничего ему от людей не нужно. Влюбиться он не способен, в человеческой близости не нуждается, увлечение владеет им лишь до первого соития, а секс — не более чем приятная физкультура. Заниматься наукой куда интереснее.
К тридцать третьему году в Германии стало небезопасно, и учёбу пришлось прервать. Но и с полученным багажом знаний Вилхо вернулся в Финляндию редким специалистом. Его охотно приняли на работу в столичной психиатрической клинике, он продолжал образование и занимался любимым делом. Осталось только обустроить свою жизнь. Вилхо верил в необходимость семьи и благотворность детей. Ему было интересно создать с нуля и воспитать по-настоящему здоровую и гармоничную личность. В этом их с Айно стремления сходились. Всё сложилось легко и быстро.
Хоть и они жили под одной крышей, но не воспринимали друг друга как родственников, да и контактировали не так уж часто. Беата очень любила Айно и на протяжении всего её детства старательно оберегала дочь от любого внешнего воздействия. Айно не имела никакой охоты получать образование или работать. Но она не была ни глупа, ни наивна. Она была красива и богата, но не очень-то общительна. Весёлой и лёгкой её нельзя было назвать — скорее, задумчивой и серьёзной. Её нисколько не тянуло «блистать в обществе», многочисленные поклонники не вызывали у неё интереса — они про неё говорили, что она «себе на уме», что она злая, гордая и избалованная. Может быть, так и было, но другими словами: разумная, самолюбивая и с высокими требованиями.
Подсознательно она всего лишь следовала модели, заложенной в неё поведением матери — элегантно скользить по течению дней, жить в комфорте и праздности, небрежно перебирать все доступные развлечения и занятия по душе, а на мужчин смотреть как на смешных и предсказуемых животных. На всех мужчин — за одним исключением, которое, впрочем, подтверждало правило: потому что Эмиль был очень даже смешон и предсказуем в своей роковой страсти, однако, всё же, в силу особых обстоятельств, заслуживал снисхождения. Вилхо был болезненно привязан к Харьюле, а Айно больше приходился по душе Халленберг. Как и Беата, Айно его уважала, во всём одобряла и поддерживала, без всякого осуждения принимала таким, каков есть, и вообще была с ним на одной волне.
Пусть не по крови, но по документам и по сложившимся отношениям именно Эмиль приходился ей отцом. Айно так его называла и гордилась им. Эмиль в ответ тоже её любил, всячески баловал и превозносил. В этих отношениях Коскела не сомневался — в отличие от собственных, они были совершенно целомудренными и здоровыми. К Харьюле же Айно была почти равнодушна. Как и для Беаты, для неё он был милой домашней собачонкой, на которой помешан любимый мужчина — настоящий мужчина, единственный и несравненный.
Айно чётко понимала, чего хочет от жизни. Для начала она хотела детей, и в этом она не ошиблась — материнство было её истинным талантом. Оно приносило ей такое удовольствие и удовлетворение, какое другим доставляет призвание. От мужа она хотела надёжности, покоя и послушания. Был период, когда Вилхо испытывал к Айно влечение, физическую страсть и чувствовал себя почти счастливым. Но головы Коскела никогда не терял. Дело было не во влюблённости, а в правильном настрое и работе над собой. Айно была похожа на Харьюлу — не слишком сильно, но достаточно, чтобы при каждом взгляде на неё Коскела ощущал лёгкий трепет и прилив нежности. К тому же, душевно они были схожи и на многие вещи смотрели одинаково. Вилхо чувствовал, что доволен ею, собой и судьбой, что большего от жизни желать не стоит — у него есть всё, что ему нужно. А потом появились дети, и они стали окончательным подтверждением правильности сделанного выбора.
Старшая дочка была больше похожа на Коскелу. Потом родились мальчики-близнецы, они больше пошли в Айно и они были светленькими, голубоглазыми — в Харьюлу. Эмиль в них души не чаял. Потом, уже во время войны, появилась ещё одна девочка. Айно решила на этом остановиться. Четверо вполне достаточно — забот, хлопот и радостей хватит теперь надолго.
Отношения Коскелы с Харьюлой тоже окончательно установились. Вилхо был благодарным, достойным и любящим сыном. Он не пытался использовать свои умения, чтобы забраться к Харьюле в голову, настроить его против Халленберга и склонить на свою сторону — в этом больше не было нужды. Даже если бы это было возможно, Коскела не стал бы…
А сейчас? С этим несчастным пациентом — Ламмио, таким похожим на совершенство и как будто созданным для манипуляций и злодейских экспериментов? Нет… И сейчас Вилхо не станет. Ни в коем случае. Отнюдь не ради подобной нечестной и подлой игры Коскела стал психологом. Он стал им, чтобы помочь самому себе. Чтобы когда-нибудь помочь такому вот страдающему котёнку.