Elisenvaara

NC-17
Завершён
114
2
автор
Размер:
560 страниц, 305 770 слов, 35 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
114 Нравится 149 Отзывы 43 В сборник

34

Настройки
Терапия продвигалась успешно. Доверительные отношения между психологом и клиентом установились, и работа приносился явные плоды. На протяжении нескольких сеансов Ламмио всё больше раскрывался и всё охотнее говорил о себе. Тяжёлые моменты прорабатывались, напряжение снималось, вина, стыд, совесть, обиды и неврозы — все острые моменты, как ноющие нарывы, постепенно находились, вскрывались и очищались. Этому способствовал набор микстур с седативным воздействием, которые Коскела подобрал для него. Ничего серьёзного — натуральный лекарственный успокоительный сбор в умеренных дозах, просто чтобы привести в порядок нервы, снизить возбудимость и расслабить организм. Эффективность этих средств подтвердилась бы лишь со временем, но складывалось впечатление, что они оказали ожидаемое действие практически сразу. Источник воспаления снимался, и раны начинали затягиваться. Это был болезненный и непростой, но благотворный процесс. Моральное состояние Ламмио стабилизировалось и теперь двигалось по пути улучшения. Постепенно они подобрались к основной и ключевой проблеме, которая мучила его. Как только речь заходила об этом, Ламмио начинал нервничать и зачастую говорить несвязно. О некоторых вещах он невольно старался умолчать, неосознанно пытался оправдаться и выставить себя в лучшем, по его мнению, свете. Кое-что он обходил вниманием, стесняясь и боясь осуждения — не столько со стороны психолога, сколько собственного, потому что сам себя он судил очень строго. В этом и крылся корень его бед — он был уверен, что ему есть, за что себя презирать, казнить и ненавидеть. Да и чужое мнение тоже он воспринимал крайне болезненно. У Коскелы немало времени ушло на то, чтобы внушить ему, что здесь он в полной безопасности, что здесь — в кабинете психолога — нет места порицанию и оценке. Коскела убедил его, что сам находится на его стороне. Что необходимо взглянуть правде лицо — лишь тогда удастся найти решение. Из всего услышанного Вилхо делал выводы и из полученных обрывков составлял достойную сожаления, но вместе с тем и несколько забавную картину. Всё весьма предсказуемо: при своём отце-деспоте и строгом воспитании, при постоянном давлении, жесточайшем контроле и самоконтроле Ламмио из запуганного одинокого ребёнка вырос в зажатого, закрытого, угнетённого и неспособного испытывать радость взрослого. Сперва его прессовал отец, потом то же продолжилось в военной школе, куда Ламмио, повинуясь отцовской воле, безропотно отправился и где ни на шаг не посмел выйти из с детства вколоченного образа отличника. Все свои силы и помыслы он с ранней юности отдавал учёбе, подготовке и службе, проформенной гонке за лучшими оценками и высшими показателями. Глубинным стимулом к этому было всё то же желанное отцовское одобрение и похвала, которых Ламмио так и не получил — и потому никогда не чувствовал себя успешным, нужным, достойным любви и награды. Никаких человеческих отношений для Ламмио просто не существовало, потребности в общении, любви и сексе ещё на подсознательном уровне подавлялись так жёстко, что одна только мысль о них почиталась за слабость, заблуждение и ошибку. А уж мысль о мужчинах и вовсе была чем-то запредельно греховным. Однако, с детства в его голову вбивалось и другое — он должен быть как все, но ни в чём не должен быть хуже других. Ни в чём он не должен уступать своим товарищам по службе, должен быть среди них своим и пользоваться их уважением. Поведенческая мимикрия заменяла настоящую социальную адаптацию, но в какой-то степени работала. В армейской среде подстроиться под окружающую действительность просто — достаточно подчиняться правилам. А это Ламмио научился делать очень хорошо. Он следовал обыкновенной и ожидаемой модели поведения, которую перенимал у сослуживцев — просто чтобы не выбиваться из их круга. До войны он порой пытался, как и все, завести отношения с девушками. Дальше встречи на танцах и одного свидания дело не шло. Вести себя, как подобает офицеру, Ламмио умел, но как только доходило до чего-то личного, он совершенно терялся, сыпался, спотыкался на ровном месте, смущался и смущение прятал под холодностью и высокомерием. А этого, даже при его природной красоте, высоком звании и внешнем лоске, девушки извинить не могли. По его ощущениям из попыток выходила одна только неловкость. Нелепость, фальшь, отчаяние и скука, ещё один повод для презрения и ненависти к себе. Однажды на танцах Ламмио повстречалась решительная и смелая представительница прекрасного пола, которая каким-то чудом сумела дотащить его до постели. Но тут дело пошло уж совсем скверно — с Ламмио случилась истерика и он с позором сбежал. Впредь от девушек он держался подальше, стараясь притом между своих сослуживцев делать вид, будто присутствующие дамы для него недостаточно хороши. Эта показная отстранённость давалась ему легко, тем более что к женщинам его ничуть не тянуло. Подсознательная тяга была к другому полу, но о том, чтобы сделать что-либо в данном направлении, Ламмио и думать не смел. Наверное, среди своего армейского окружения он без труда нашёл бы понимание, но, если бы к нему и проявили необходимое внимание, к подобным проявлениям он был бы так же слеп и глух, как к собственным тщательно подавляемым порывам. Так пробегали его годы, и Ламмио, не ведая иного, не завидовал сослуживцам и считал своё одиночество нормальным или, по крайней мере, привычным и единственно возможным. Он пребывал в уверенности, что главное для него — карьера, и в этом он действительно преуспел. Он участвовал в Зимней войне и в войне-продолжении. Коскеле трудно было судить, насколько успешным командиром он являлся, но, видимо, неплохим, раз имел множество наград, всю войну провёл на передовой и закончил её в звании капитана. На войне-то и завертелось то нежданное, негаданное, что перевернуло для Ламмио представление о жизни и саму жизнь наполнило муками и запретной, недопустимой для него радостью. Тут начиналась часть, которую Коскела находил несколько забавной. Да, грустно, но и смешно ей-богу: каким бы ни был ледяным и строгим, но не сумел такой красавчик проходить всю жизнь нетронутым. Нашёлся и на него храбрец, не побоявшийся и не поленившийся взять милую крепость сначала приступом, а потом измором. Рассказывать о своей порочной связи Ламмио было очень трудно. Он стыдился всего, что сделал и чего не сделал, называл ошибкой, преступлением и падением, он ругал себя и сокрушался вполне искренне. Но, тактично выслушивая его стенания, Коскела различал, что были в этом романе не только шипы и тернии, но и немало роз, была и какая-то прелесть — иначе бы Ламмио не проняло так сильно. И всё-таки это была одна большая травма. Офицерское достоинство было для Ламмио не пустым звуком, и потому, кроме всего прочего, он находил свою слабость унизительной и бесчестной, оскорбительной для его звания, для его долга и чувства ответственности. Ламмио путался в показаниях: то он ни в чём не виноват и ничего такого не хотел, то брал всю вину на себя и выгораживал этого своего резервиста — тоже, должно быть, индивида с приветом. История и впрямь странная. Она началась во время наступления, в августе сорок первого. Ламмио командовал ротой, которая несла тяжёлые потери. К ним пришло пополнение — в том числе и этот благочестивый фермер из Карелии, Антеро Рокко. Он был на десять с лишним лет Ламмио старше и по всем параметрам был полной ему противоположностью — обездоленный крестьянин с женой и кучей ребятишек, самый что ни есть обыкновенный деревенский житель, ничего отродясь не видавший, кроме своего леса и поля. Впрочем, так ли он прозрачен, по рассказу Ламмио судить было сложно. Коскеле лишь оставалось предположить, что не так уж и прост — на пустом месте такие вещи не происходят. Что-то между ними заискрило, как говорится, с первого взгляда. Случилась эта их встреча под вечер, почти ночью. Антеро явился в штабную палатку, чтобы доложиться о своём прибытии — а дальше всё как в тумане. Ламмио рассказывал об этом с большим смущением, и ограничился лишь тем объяснением, что почувствовал себя нехорошо. Так нехорошо, что у него закружилась голова, стало невыносимо душно и жарко, и он пошёл проветриться. Коскела заключил, что погнала его на воздух не только духота, но и внезапно вспыхнувшая неодолимая симпатия к прибывшему резервисту. Если называть вещи своими именами — большое желание заняться сексом с приглянувшимся объектом. Настолько сильное, что оно пошло в обход сознания и было своего рода лунатизмом — такое бывает в медленной фазе сна. Почему бы этому подсознательному желанию не быть сильным? Ламмио на тот момент было двадцать пять и у него во всю жизнь ничего, считай, не было — есть где накопиться напряжению. К тому же, бурные военные действия наверняка оказали на психику дополнительное давление, вот она и не выдержала усилившегося напора. Скорее всего, было так: этот Антеро вовсе не лыком шит, и с первой встречи положил на Ламмио глаз, как-то ему намекнул, поманил, совершил незримый брачный ритуал — так, что Ламмио, разумом этого не поняв, призыв услышал и принял как руководство к действию. Это стремление не могло не быть обоюдным, ведь ни того, ни другого никто в лес волоком не тащил. Так что это не случайность, не нападение с изнасилованием, а сговор, пусть и без слов. Ламмио пошёл якобы подышать и, наверное, битый час таскался по кустам, пока не натолкнулся на него — на того, кого ждал и хотел. Какое-то время Ламмио разыгрывал непонимание и сопротивление, но, должно быть, не особо рьяное — ему достаточно было крикнуть, чтобы сбежались часовые. Но никто не сбежался и не помешал. Описывая произошедшее с позиции жертвы, Ламмио говорил, что Антеро на него накинулся, повалил лицом в траву и оказался попросту сильнее. Описывая с позиции виновного, признавал, что почти не отбивался, не шумел и не пытался препятствовать. С позиции жертвы: боль, растерянность и паника. С позиции виновного: проблеск испытанного наслаждения, прошибающее, словно ток, удовольствие, незнакомое, пугающее, но от этого только более острое — такое яркое, дикое и потрясающее, что его нельзя было сравнить ни с чем. (Коскела мысленно хмыкнул: «Просто не с чем было сравнить, глупыш»). Во всём дальнейшем Ламмио винил себя: кое-как очухавшись, скрыл произошедшее, сделал вид, что ничего не было, и о нападении не заявил. В первую очередь он боялся дурной славы, позора и насмешек. Репутация в роте у него и так была не слишком хорошая, солдаты его не любили. Антеро внушал ему ужас и омерзение. Но вместе с тем и желание, от которого Ламмио уже не мог избавиться. Вместе с тем и отчаяние, отрицание и гнев, бесконечную яростные терзания совести, страха, вины, отвращения и снова желания — повторить. Какое-то время Ламмио сопротивлялся. Противостояние было трудным, потому что Антеро с упорством маньяка его преследовал — постоянно лез на глаза, нарочно вёл себя вызывающе, нарываясь на замечание старшего по званию. Антеро оказался отменным бойцом, настоящим героем, и вообще таким человеком, что легко и всюду становился центром внимания. Но вся его деятельность, вся его храбрость в боях, его бравада на привалах, его выходки и регулярно выкидываемые фортеля — всё служило единой цели. Ламмио твердил себе, что должен от него избавиться, перераспределить этого солдата в другое подразделение, подальше от себя. В какой-то момент, сделать это удалось — с формальной стороны. Но Антеро уходить наотрез отказался. Его попытались заставить, но вся рота была за него, а как раз в те дни велись тяжелые бои, в которых Антеро показал себя с лучшей стороны и совершил немало подвигов. Когда речь зашла о награждении, Антеро сумел добраться до командира батальона, и ему лично заявил, что не желает никаких наград, кроме одной — остаться в своём взводе, к которому успел привязаться. Так он остался. Ламмио пытался избегать его, игнорировать, прятаться, защищаться обществом других офицеров. Всё было тщетно, потому что главную борьбу, которую Ламмио вёл и в которой проигрывал, была с самим собой. Удивительно ли, что он проиграл? Осенью сорок первого его батальон вошёл в завоёванный Петроской и больше месяца пробыл там на стоянке. Там-то Ламмио и принял своё поражение. Антеро продолжал его преследовать, атаковать и всячески третировать. В какой-то момент он воспользовался ситуацией, подловил Ламмио одного, припугнул оглаской того, что между ними уже случилось, и откровенно потребовал свидания. Ламмио не мог разыгрывать обычное хладнокровие и неприступность. Один вид Антеро вводил его в ступор, в состояние полнейшего смятения, невыносимой тревоги и рвущего душу восторга. Кое-как Ламмио отказался и сумел вырваться и улизнуть, однако в указанный день и час ноги сами его принесли по нужному адресу — в какую-то ужасную халупу на краю города, которую Антеро сумел для них организовать. Там Антеро для верности его напоил, нагородил всяких глупостей про то, что сам не свой с первой их встречи и что сходит с ума от любви, и затем всё повторилось, в осеннем холоде, на старой кровати с пружинной сеткой, среди чужого тряпья. И регулярно повторялось на протяжении нескольких недель, до самой их переброски из Петроскоя на Свирь. Поначалу это также походило на насилие, потому что Ламмио просто не знал, как реагировать и как вести себя. Постепенно он разобрался, что к чему, и стал получать от происходящего удовольствие, но это не излечило, а наоборот усугубило его чувство вины и тревоги. Даже пытаясь обелить себя, Ламмио не мог не признать, что в тот период, словно околдованный, на свидания к Антеро бегал по первому свисту и по собственной воле, с большой охотой, несмотря на боль, грязь, страх раскрытия и телесные неудобства, которые ему, к плотским удовольствиям непривычному, доставляла эта связь. Коскела легко мог объяснить его покорность с точки зрения психологии: пусть и болезненные, пусть и ненормальные, пусть и преступные, но это были первые для Ламмио отношения, дававшие ему сильную чувственную встряску, и первый человек, который стал ему близок и физически, и духовно, даже несмотря на их огромную разницу в происхождении и воспитании. Дело не только в сексе, хотя, в первую очередь, именно в нём. Если этот Антеро не совсем остолоп, то вполне мог сделать всё так, чтобы и партнёру было приятно. Ламмио естественно нравилось, и он, вынужденно испробовав запретный плод, не мог от него оторваться. При таком душевном состоянии, Ламмио хватило бы малейшей ласки, чтобы у него развилась мощная эмоциональная зависимость от любовника. А Антеро, понятное дело, этим пользовался — достаточно было надуть Ламмио в уши всякой чуши про то, что это у них не просто так, что это и есть любовь, единственная, настоящая и неповторимая, что они созданы друг для друга и прочая, прочая. Слушая обо всём этом, Коскела с невольной досадой вспоминал, что тоже бывал в Петроское. И не просто бывал — на протяжении полутора лет проработал там в госпитале. Может быть, ходил по той самой улице, по которой Ламмио, будучи четырьмя годами моложе и ещё беззащитнее, чем сейчас, спешил на свои звериные свидания. Но Коскела был там в сорок втором. Разминулись. Увы. Увы? Вилхо прогонял от себя это ненужное «увы» — о чём тут жалеть? Разве что, о том, что они с Ламмио не встретились раньше. Не довелось вылечить его — не допустить, чтобы над ним издевались и подлым образом пользовались таким уязвимым и несчастным котёнком. К чему это? Неужели Коскела сам хотел бы оказаться на месте этого ушлого резервиста? Нет. Наивно и нелепо. Даже если бы оказался, Вилхо не был бы таким подонком, не воспользовался бы душевной слабостью. Ничего не было бы, а если бы что и было, то только смутный призрак того, что могло бы быть. Ни тогда, ни сейчас, даже если это кажется всё более простым и близким — настолько элементарным, что даже какой-то деревенский оборванец с этим справился… Этих мыслей нельзя допускать, как нельзя допускать влечения к пациенту — Коскела знал это. Но оно возникало, уже не просто как физический импульс. Чем больше проходило времени, тем тяга становилась осознаннее, а нежность и жалость всё глубже забирались в сердце, следуя дорогой, которую уже проложило вожделение. И вместе с тем — иррациональное озлобление, досада, ревность и ожесточение против этого Антеро, который против воли воспринимался как соперник, как разрушитель и вредоносный объект. Так глупо, что даже смешно — но Коскела знал, что из-за привлекательности Ламмио не сможет отрешиться, не сможет не проводить мысленные параллели между этой историей и собственной. Главное, чтобы его пристрастное отношение не повредило делу — а этого он избежать сможет. Пока ещё твёрдо верил, что сможет. Что будет действовать исключительно в интересах пациента, а не в интересах собственных туманных аллюзий. Если у этой истории и был благополучный период, то длился он лишь на протяжении стоянки в Петроское. Дальше снова шли бои и затем длительное затишье в лесах на свирской линии фронта. Отношения у них с Антеро разладились. После Петроскоя Ламмио словно пришёл в себя и, сбросив телесную зачарованность, взбрыкнул — вспомнил, что, пусть сам он человек в какой-то степени свободный, но у Антеро семья и дети. Этот вопрос встал ребром, и для Ламмио, надо полагать, был отговоркой и веской причиной, за которой крылось множество прочих мелких причин, которых требовательный и глупый, уже вошедший во вкус своей власти любовник во внимание бы не принял. А именно, каша, бурлящая у Ламмио в голове: мотивационный кризис, проблемы с признанием собственной ориентации, актуализация отношений и все его прочие психологические загвоздки, которые прежде лежали тихонько на дне души, а теперь оказались взбаламучены. Да и сам Антеро едва ли был деликатен и наверняка заставлял Ламмио чувствовать себя униженным и опороченным, используемым и растоптанным во всех смыслах. В этих недоотношениях Ламмио был несчастен, и его муки острее всего проявлялись в муках совести по поводу того, что он как будто бы сбивает с толку отца семейства. Пытаясь отбояриться от настойчивого поклонника и отказывая в близости, Ламмио всё чаще приводил этот аргумент. Но сделалось только хуже. Коскела понимал, что произошло: Ламмио сам не сознавал своей привлекательности, которая в глазах его воздыхателя только возрастала из-за мнимой недоступности, которую тянуло сломить. Этот Антеро, должно быть, сам не заметил, как увлёкся. Он уже получил желаемое — распробовал, проникся и привязался, и ныне, должно быть, относился к Ламмио, как своей прекрасной и желанной собственности. Но собственность ускользала. Пытаясь её удержать и дерясь за неё со всем миром, Антеро сам лишь сильнее запутывался и, в конце концов, поверил в то, что на любовнике для него свет сошёлся клином. Впрочем, нельзя было исключить и того, что чувства, возникшие у Антеро, были искренними, и на следующий необратимый шаг его толкнула честность. В начале сорок второго, вняв уговорам Ламмио, Антеро поехал домой в отпуск. Но не успел Ааро перевести дух, как кавалер вернулся со впечатляющими новостями. Видимо, только ради этого Антеро домой и ездил: он всё рассказал жене и поставил её перед фактом, что уходит из семьи — пусть они считают его мёртвым, ведь это так легко может стать правдой в любой военный миг. Более того, он действительно умер — тот, каким был прежде, каким прожил тридцать семь лет праведной и относительно благополучной жизни. Дальше он пойдёт другим путём… Какими именно словами Антеро объяснялся с женой, и как пересказал это Ламмио, Коскела не знал, но общую суть уловил. Что ж, его можно понять. Как психолог, Коскела был снисходителен к людским порокам и слабостям. Безответственный, ужасный и безнравственный поступок — да, но подобные преступления просто так не совершаются. Может быть, психика этого человека подломилась на войне. Может быть, в боях Антеро пережил такое, что заставило его кардинально перемениться и разорвать прежние привязанности. Может быть, он твёрдо поверил в свою скорую смерть и решил, пока она не нагрянула, пожить вволю — так, как всегда хотел, но никогда не позволял себе под давлением условностей, привычки и долга. Может быть, Антеро и впрямь влюбился (за примером далеко ходить не нужно — Халленберг примерно в таком же возрасте совершенно свихнулся, встретив Харьюлу). Да и потом, как ни крути, в подобном безрассудстве прослеживается некая эгоистическая логика: полная необременительных удовольствий жизнь с молодым и красивым любовником кому-то может показаться милее, чем прозябание в глуши с оравой голодных ребятишек, нескончаемым трудом и усталой, надоевшей за двадцать лет совместной жизни женой. Антеро был поставлен перед выбором, и не лучше ли этот выбор раз и навсегда сделать, нежели юлить, изворачиваться и лгать? Опять же, Коскеле трудно было судить по тому, как об этом говорил Ламмио — он нарочно мог сгущать краски, чтобы в вопиющем поведении Антеро обвинить себя. Якобы исключительно из-за масленицы, что была у них в Петроское, Антеро совсем рехнулся — как будто страсть ударила ему в голову и довела до помешательства. И потому Антеро решил раз навсегда развязаться с семьёй, чтобы всю дальнейшую жизнь посвятить Ламмио и быть с ним рядом отныне и навсегда. Ламмио с таким положением дел был категорически не согласен. У него в голове не укладывалось, как можно быть таким бессовестным, неблагодарным и жестоким, и вообще, это поступок, достойный взбалмошного подростка, а никак не взрослого мужчины — бросить жену, детей, свою деревню, свою родину, всю налаженную жизнь, которая без малого сорок лет текла по проложенному руслу. И на что Антеро рвался всё это променять? Ламмио не представлял, как быть дальше — он как огня боялся огласки. Осуждение товарищей за однополую связь его пугало, да и отцовские угрозы всё еще не теряли яркости. Но куда более тяжёлым прегрешением ему представлялось другое обвинение: что он, офицер и командир роты, воспользовался своим положением и вскружил простому солдату голову — сначала склонил к связи, а потом влюбил в себя, развратил и заставил того бросить семью. И что самое ужасное, это походило на правду. Так они и проваландались два с лишним года. С бараньим упрямством Антеро стоял на своём — он преследовал Ламмио, шантажировал, умолял, брал то силой, то уговорами, то угрозами, то заверениями в любви. Ламмио, не в силах ему отказать, сдавался и спал с ним, а потом по новой себя ругал и казнил за слабость и малодушие. Сильнее всего Ламмио грызло чувство вины за то, что Антеро бросил семью. Ламмио было невыносимо думать об этих ни в чём не повинных детях и женщине, которые страдали из-за него — из-за того, что ему не хватало силы воли с Антеро порвать. Ламмио всячески упрашивал Антеро поехать домой и помириться с родными, но тот об этом не желал и слышать, да к тому же уверял, что его жена уже нашла другого мужчину, какого-то соседа (Ламмио был уверен, что это враньё и пустая отговорка). Для Антеро всё было кончено, и иного пути больше не предвиделось — только лежать чутким псом-охранником у ног любимого. Так и получалось: Антеро вечно был при нём, пролез как можно ближе и плотно обосновался во всех сферах жизни, на войне стал кем-то вроде личного адъютанта и самовольного сторожа, после — приехал вместе с Ааро в Хельсинки и жил в его квартире как будто на правах всевластного супруга и всем распоряжался. Он не имел на это никакого права, но вёл себя как хозяин. Ламмио ничего не мог с этим поделать (видимо, и не хотел, потому что решительных действий для расставания не предпринимал). Всё плотнее запутываясь и мучаясь, Ааро надеялся, что рано или поздно всё разрешится само. Война должна была разрешить проблему: кто-то умрёт, а если и нет, то уж после войны удастся как-нибудь от Антеро скрыться, и тому ничего не останется, кроме как вернуться домой… Здесь Коскела делал обнадёживающую мысленную пометку: может быть, этот взбалмошный резервист и впрямь навыдумывал себе вечной любви, в которую поверил, вот и вцепился в свою жертву медвежьей хваткой. Однако сам Ламмио сохранял толику здравого смысла. Он признавал, что в постели с Антеро ему было хорошо, но для него это вовсе не значило, что они созданы друг для друга и что им нужно быть вместе. От этого подлейшего, по мнению Ламмио, грязного дела он впал в зависимость, и потому, когда всё-таки уступал настойчивым притязаниям поклонника, сам этому подспудно радовался — это-то и было для него самым гадким. Но он понимал, что дело не в самом этом Антеро, а попросту в притягательности радостей плоти. Для Ламмио однополые отношения не были нормой, и если он и был на них согласен (а он, несмотря на тяжёлый внутренний конфликт, был согласен, и уже не мог без них обойтись), то только при условии тотальной конспирации. Ламмио нужен был секс, но он не представлял, что им можно заниматься с кем-то, кроме Антеро. Да и с Антеро было невозможно из-за неразрешимых проблем. Эта канитель вымотала Ламмио и, кроме многих прочих причин, довела до депрессии и невроза. Ему следовало отдохнуть от постоянного противоборства, успокоиться, разобраться в себе, решить весь необъёмный ворох своих тягостей и понять, как жить дальше. И в этом «дальше» он вполне обошёлся бы без своего безумного поклонника. Исход войны так и не разрешил задачи. Во время отступления, в последних отчаянных боях Ламмио был ранен — не очень тяжело, неопасное ранение в ногу, но идти он не мог, а тогда уже не было ни транспорта, ни госпиталей. Антеро спас его, в буквальном смысле вывел и вынес из захлопывающегося окружения. Теперь Ламмио считал себя по гроб жизни ему обязанным, да и без того Антеро ловко играл на его чувствах и эмоциях. Под конец войны, в условиях катастрофических потерь и неразберихи, при почти полностью выкошенном офицерском составе, Антеро руководил обороной и фактически командовал батальоном. О качестве и истинности этих заслуг сложно судить, но все оставшиеся в живых сослуживцы считали Антеро героем, и Ламмио тоже так считал. Но в главном они решительно расходились — в вопросе о брошенной семье. После войны, оправившись от ранения, Ламмио разыскал их: жену Антеро — Люти и трёх их выживших детей. Ламмио не нашёл ничего лучше, чем открыто во всём жене Антеро признаться, а та не нашла ничего лучше, чем со всеми своими скудными бродяжьими пожитками и ребятами тоже податься в Хельсинки. Она не оставляла попыток вразумить загулявшего мужа, ждала, что тот вернётся, и, пользуясь материальной помощью Ламмио, притом его же осуждала, именно его считая зачинщиком разврата и виновником развала семьи. Ситуация стала ещё хуже, потому что Ламмио своими глазами увидел, в каком бедственном положении находятся и как страдают эти несчастные. Ламмио пытался им помочь, Люти давила на жалость и упрекала, дети выли, Антеро бесился. Ему тоже приходилось несладко, но он во что бы то ни стало сохранял твёрдость, не шёл ни какие уступки и возвращаться в семью не желал ни при каких условиях. Душевное состояние любовника Антеро тревожило, но он был уверен, что это временное ухудшение, что Ламмио нужно просто смириться с данностью и перестать упрямиться. В таком-то кавардаке Ламмио и существовал последний год. После отца ему осталась хорошая квартира в столице и кое-какие накопления, которых пока хватало на жизнь. О том, чтобы найти работу и начать осваиваться в новой действительности он пока не думал. Антеро жил в его квартире, заботился об их быте и пропитании, приглядывал за Ламмио, но большую часть времени рыскал по городу, что-то где-то добывал и зарабатывал и воевал с семьёй. Их с Ламмио отношения претерпевали трудную фазу. Антеро был по-прежнему влюблён и полон сил и жажды деятельности, но Ламмио был настолько подавлен, что уже ничто не вызывало у него интереса. Апатия и безразличие оказались самым действенным защитным механизмом. Даже до Антеро дошло, что насилием и принуждением здесь не поможешь, он не хотел ещё одной попытки самоубийства и потому на время оставил Ламмио в покое и не трогал его. А тот всё ещё переживал отчаяние конца войны, смерть отца и тех немногих друзей, которых Ламмио сумел обрести, а так же полное крушение надежд, если таковые когда-то и были — он разочаровался в военной карьере и больше не хотел этим заниматься, а чем ещё в жизни заниматься, не представлял. Из-за всех этих терзаний и чувства вины, да ещё на фоне ранения у Ламмио развилось отвращение к сексу и собственному телу, которое, как ему казалось, и было корнем его бед, потому что его по-прежнему тянуло к мужчинам. У Ламмио не осталось никаких родственников, он был один на целом свете и, если бы рядом не было Антеро, совсем бы загнулся. Именно Антеро берёг его, как мог поддерживал и понукал пойти к врачу, в том числе и к психологу. И за всё это Ламмио был благодарен — ещё одна веточка поверх невозможного вороха из перепутанных прутьев, чувств, старых и новых травм. Ламмио по-прежнему был уверен, что Антеро должен вернуться к семье, но, понимая, что пропадёт без него, не мог найти в себе сил прогнать его. Ламмио был к нему привязан — как-никак их объединяли четыре года и многое, пережитое вместе. Как психолог, Коскела видел, что эти отношения в сути своей разрушительные и из них следует Ламмио выводить. Но медленно и осторожно. Резкий разрыв был бы губителен, да и невозможен, потому что оба они друг за друга цепляются. Хорошо бы их обоих постепенно и планомерно друг от друга отучить, но у Коскелы был только один — слабый, замученный, изломанный. Было ясно, что Ламмио нужно освободиться, сделать выводы, поработать над собой, определиться и только после этого вступить в следующие отношения, которые будут здоровыми и честными. Но здесь Коскела наталкивался на всегдашние этические сомнения — имеет ли он право вмешиваться в чужую жизнь? Нет, вмешиваться он, конечно, не будет. Его задача — помочь клиенту взглянуть на ситуацию здраво и поступить себе во благо. Напрямую настраивать Ламмио на то, чтобы он поскорее избавился от своего поклонника, Коскела не стал бы. Во-первых, сейчас Ламмио на это не способен. Ещё один скандал и повод для тревог не придаст его психике устойчивости. Во-вторых, у Ламмио ни родственников, ни друзей — нет никого, кому не наплевать на него, и без этого своего обормота-резервиста он останется один. Один, но в компании психолога. Взваливать на себя такую ответственность Коскела не хотел — это неправильно и, опять же, неэтично. Да, более тесное общение с Ламмио сулило ему особую приятность, но и множество сложностей. Вилхо прекрасно понимал, как сделать так, чтобы болезненную привязанность пациента перенаправить в другое, более здоровое русло — то есть, на себя. Но это будет огромной глупостью. В таком случае Ламмио начнёт воспринимать его как спасителя и возлюбленного, и тогда телесной близости не избежать. А Коскела пока, как бы всё это его ни волновало, стоял на том, что морального кодекса не нарушит и не совершит непоправимой ошибки. Однако события развивались и помимо Коскелы. После всего, о чём он услышал, ему было любопытно посмотреть на этого Антеро — что за фрукт тот из себя представляет, и так ли он вездесущ, как Ламмио его описывает. Но Коскела давно заметил приятную тенденцию — когда его что-то интересует, судьба, выждав время, сама подводит ближе и предоставляет возможность изучить объект. Он не наводил Ламмио на мысль о знакомстве, но полагал, что Антеро, по рассказам во всём Ламмио контролирующий, сам рано или поздно захочет разведать обстановку, когда увидит, что терапия действует на любовника благотворно. Встреча оказалась не очень-то радостной. Как-то вечером Коскела, засидевшись допоздна над книгами, покинул свой кабинет и вышел на тёмную улицу, тающую от первой, предваряющей весну оттепели. Вдохнув холодный мокрый воздух, он с удовольствием закурил — Вилхо позволял себе лишь одну сигарету в день, по вечерам, когда все дела переделаны. Из темноты располагающегося напротив сквера выступила фигура, пересекла дорогу, приблизилась. Скудный свет фонарей озарил лицо. Коскела сразу догадался, что это и есть тот самый одиозный Антеро. Примерно таким Вилхо его и представлял — похожим на Халленберга — просто по личной аналогии, и потому был в некоторой степени готов к такой внешности, но действительность сходства обескураживала. Поразительное совпадение. Но именно невероятность сходства была вернейшим подтверждением, что это и есть он. Коскела ощутил, как по позвоночнику пробежал лёгкий испуг, но не отмахнулся от него, а прислушался: остро сжавшая сердце тревога, выброс адреналина, активизация защитных механизмов. Организм мгновенно мобилизуется для устранения угрозы — драться или бежать. Дело не в трусости, а в оценке рисков, в чётком осознании надвигающейся опасности, в зверином чутье, просыпающемся при близости хищника или при блеске лезвия ножа. Небезосновательно: ночь, тишина, зимняя тень и соперник, который из-за своего облика становился в десять раз страшнее, в сотню ненавистнее, в тысячу непримиримее и злее. Коскела подавил удивление, внутренне подобрался и приветливо ему кивнул. Не то чтобы он был сильно на Халленберга похож, но именно эта мысль обожгла первой. Нет. Сам Эмиль был намного старше и в данный момент наслаждался жизнью в своём прибрежном заслуженном раю. Но если бы случился у него непутёвый, неудачный и нежеланный сын от какой-то дикой и грубошёрстной карельской разбойницы, он был бы именно таким — взявшим от матери всё, кроме отцовского основания. Впрочем, Коскела тут же одёрнул себя, напомнив, что собственный взгляд предвзят: к Антеро он изначально негативно настроен, да и Халленберг ему не нравится, и потому такой тип внешности автоматически воспринимается как что-то дурное. Но на самом деле это не так. Антеро из себя видный и ладно скроенный — высокий, стройный и сразу ясно, что очень сильный, очень выносливый, ничуть не поддающийся перешагнувшим за сорокалетнюю отметку годам. А стоит заглянуть в чуть прищуренные волчьи глаза — уверенный и смелый, настоящий мужчина, не только прошедший всю войну, но прошедший её на самых трудных участках. Это явно было написано на его лице — что он пережил многое, что он отвечает за свои поступки, и даже за тот ужасный поступок, что бросил семью — это была не дурость и не прихоть. Это был осознанный выбор, и возмутительность такого выбора говорит не о легкомысленности, а наоборот о тяжести принятого решения. Он много перенёс боли и ещё больше боли и смерти принёс, и прошёл всю войну без ранений — потому что не мог себе позволить выйти из строя. Прошёл всю войну без ранений — а это далось непросто, и все неисчислимые раны остались внутри. Ему бы тоже психолог не помешал. Он был похож на Халленберга, но всё же в Эмиле проявлялось куда больше благородства и правильности. Львиную долю шикарности Халленбергу придавала осанка, гордо поднятая голова, выражение лица, вальяжность движений и умение держаться. У Антеро ничего этого не было. Он был как будто ещё больше по размерам, но немного сутулился, был весь как-то тоньше, искажённее, изогнутее и суше. Халленберг напоминал Вилхо благодушного медведя, а Антеро скорее походил на огромного, немного тощего, но от этого ещё более смертоносного тигра — сплошные литые мускулы на длинных гибких костях под подпаленной каразеей плотной шкуры. Такой может разорвать на куски и не поморщиться. Да и одет он, в отличие от оригинала, был кое-как — во что-то тёмное и бесформенное. Но это тёмное ничуть его не стесняло и было как будто его продолжением, его сутью, его кожей и режущей стальным блеском шерстью, и отвечало всем его движениям. Черты его лица, по сравнению с Эмилем, измельчали и испортились, срослись в не самом выгодном сочетании. Он словно бы задумывался природой красивым, но, как растению, на пути которого встретилось препятствие в виде решётки или камня, его стеблям и лозам пришлось перекрутиться, переломаться, пробиться и потерять изящную соразмерность линий. Так выглядит вырождение и упадок. Так выглядит грех и прещение. В Антеро не было аристократизма ни на грош, от него так и веяло простонародностью, грубостью, природой и грязью, но всё же и в этом зверином очаровании было что-то внушительное и даже по-своему великолепное. — Доброго вечера, — Антеро произнёс это вполне мирно, но всё равно угадывалось в его голосе что-то злое, как будто прибережённая для следующего боя ярость, — я друг Ааро Ламмио. Знаю, он рассказывал вам обо мне. Я хотел поблагодарить за помощь, которую вы ему оказываете. Он разнюнился в последнее время, а теперь я замечаю, что ему стало получше. — Да, я наслышан о вас. Приятно с вами познакомиться, — Коскела вежливо кивнул и подался корпусом в сторону, приглашая не стоять на месте, а пройтись по пустой мостовой, по тропинке среди вытоптанного текущего снега. — Да. Это первое, — Антеро шагнул в сторону. Он не ступал, а крался, сохранив военную привычку движения — чуть пригнув голову, хищно и жёстко контролируя взглядом окружающее пространство. Пар от его дыхания не шёл, хотя было довольно холодно, — давай уж на ты, парень, а то чего тут… А вот, что второе я ещё хотел сказать. Ты, надо полагать, понимаешь, какие у меня с ним отношения. Мне плевать, как ты к этому относишься. Считаешь ли, что это против закона и греховно — я сам это знаю. Ты вот что имей в виду. Не надо его настраивать против меня и внушать ему всякие глупости. Кое-что мне подсказывает, что к этому всё идёт. Ему стало лучше, но он и выкобениваться начал помаленьку. А этого мне не надо. Коскела тактично хмыкнул. Сейчас не время и не место вступать в полемику, да и едва ли этому человеку что-то втолкуешь. И всё же, раз уж Антеро пришёл и не стал ходить вокруг да около, значит, хочет поговорить. Или, скорее, выговориться. Нужно только подтолкнуть его. — Моя задача не настраивать, а помочь человеку самому разобраться. Как вы выразились «выкобенивается» — но почему? Дело не в моём влиянии, а в его личном восприятии ваших отношений. Вы сами назвали их греховными, значит, понимаете и то, что наносите ему вред… — Да уж конечно, любой рассудит, что я ему жизнь испортил. Да и он мне, надо сказать, напортил здорово… Они миновали перекрёсток и пошли дальше по полутёмной улице. Коскела затушил сигарету. С карнизов капало. Чувство опасности развеялось, он снова почувствовал себя хозяином положения. Он украдкой посматривал на Антеро, каждый раз удивляясь его сходству с Халленбергом. Порой случаются и не такие совпадения, но всё же следует учитывать, что вероятность совпадения куда меньше, чем у некоего нарочного умысла. Но кто мог подобное подстроить? Скользящий отблеск фонарей высвечивал на лице Антеро свидетельства возраста, горечи и перенесённых страданий. По виску среди блёклых белых волос сползал шрам. Коскела подумал, что зря предположил, будто война далась ему просто — нет, наверняка он весь изранен не только внутренне. Внешне тоже, но внутренне — живого места нет. Как же он до такого дошёл? Если предположить, что до войны Антеро спокойно прожил весь свой срок в лесной деревне в кругу семьи, то как же так вышло, что он, встретив Ламмио, столь разительно переродился? Неужели это Ааро, такой податливый и милый, так его искогтил и действительно довёл до помешательства? Что ж, прежде Вилхо рассматривал ситуацию только со стороны Ламмио, и сочувствовал ему, как жертве. Но, должно быть, этому Антеро тоже пришлось нелегко — связался с психически нестабильным человеком и сам перенял все его метания и мучения… Антеро снова тихонько заговорил. Должно быть, он вообще был разговорчив, даже с незнакомыми людьми. Он быстро увлёкся и сам не заметил, как перешёл на поток сознания. — Я понимаю, что всем от этого хуже. Но теперь ничего не поделаешь, что есть, то есть. Я не могу иначе. Я люблю его, видишь ли. Чëрт знает как. Сам никогда бы не подумал, что так бывает… Это я к тому говорю, чтобы ты не думал, что меня можно запросто со счетов сбросить. Я уже всё решил для себя и для него. Как бы там ни было, я хочу ему добра. Но только того добра, которое со мной. Я достаточным ради него пожертвовал. Я заслужил. Он мой со всеми потрохами. Обратной дороги нет. Он от меня никуда не денется, ясно? Я ничему не позволю встать между нами и никому его не отдам. — Отрадно видеть человека, столь твёрдо придерживающегося своей позиции, — Коскела произнёс это как можно мягче, как только повисла пауза, но не смог скрыть лёгкого сарказма, а Антеро его, что не удивительно, чутко уловил. — А чего ты ухмыляешься, мразь? — отдалившись на шаг, Антеро остановился и резко пошёл в атаку. Этого тоже стоило ожидать. Он был на взводе, он злился на себя за излишнюю откровенность, но и молчать не умел. Его тянуло не только рассуждать, но и угрожать. Наверное, он чувствовал, что Ламмио отдаляется, и нашёл, кого в этом обвинить — а сделать это легко, если предположить в нём вспыхивающую по любому поводу ревность. Быть может, не беспричинную. Вот он и решил показать, какой он опасный, и так самоутвердиться. Ему нужен был малейший предлог, чтобы выпустить когти и ощериться, и он сразу же это сделал. Впрочем, это был и хороший знак. Коскела видел, что он пришёл именно угрожать, а не воплощать угрозы. Пусть оскорбляет и говорит всё, что хочет — выпустит пар и снимет моральное напряжение, которое, должно быть, копится в нём тем больше, чем яснее он замечает перемены в поведении Ламмио. Нарычит тут, решит, что нагнал достаточно страху, и успокоится на какое-то время. Коскела скромно промолчал и взглянул на него с лёгким непониманием и той же любезной полуулыбкой. — Тебе лучше не в своё дело не лезть, — продолжил Антеро, буравя его тяжёлым взглядом. Но Вилхо уже было совсем не страшно. Он понимал, что эти слова пусты. По крайней мере, сейчас, — я пока позволяю ему к тебе ходить, потому что это и впрямь хорошо на нём сказывается. Но это очень быстро прекратится, если мне что-то не понравится. А если ты вздумаешь мне пакостить, то я тебя прирежу, и вся недолга. Он мне дороже всей жизни, и ради него я на всё готов. — Боюсь только, что если вы ради него меня прирежете, то вам придётся расстаться со своим… избранником и отправиться в тюрьму. Теперь уже не военное время и скрыть злодеяние не удастся. — А мне терять нечего. Кроме него. А тебе? Разве не жаль будет, если с твоей миленькой маленькой жёнушкой или с твоими детками что-то случится? Я уж посмотрел тут на днях, как ты с ними гулял здесь неподалёку, в парке. Если я своих детей не пожалел, то чужих и тем более. Думаешь, я шучу? — Думаю, вы совершенно серьёзны, — Коскела вновь попытался смягчить агрессию. Эти угрозы его ничуть не впечатлили — очевидный блеф. Перед ним не злодей и не маньяк, не агрессивный безумец, а всего лишь исстрадавшийся влюблённый, несчастный, отчаянно боящийся потерять своё сокровище. Опытным путём Антеро пришёл к тому, что нужно казаться злым и жестоким, чтобы скрыть собственную неуверенность и внутреннюю хрупкость, которую поселила в нём любовь, наверняка его самого пугающая… — Ааро мне рассказывал, какой вы герой. Я тоже был на войне, работал в госпитале. Поверьте, мы на одной стороне, и нам незачем конфликтовать. Я врач и получаю деньги за свою работу. Неприятности мне не нужны. — Ну ладно… — Антеро что-то ещё проворчал, какое-то время шёл рядом и затем скрылся в одном из тёмных переулков. Коскела заключил, что не стоит недооценивать опасность, но и переоценивать её не надо. Вряд ли этот Антеро способен на преступление. Однако его можно довести — если заставить его ревновать или бояться. Во всяком случае, за свою семью Вилхо не переживал. Даже если Антеро следил за ним — неприятно, но едва ли достойно волнений. Если ему, как он выразился, «что-то не понравится», он явится с претензиями к самому Коскеле, а не к его жене и детям. Детям причинить вред Антеро не способен — слишком много вреда причинил собственным. На следующей встрече с Ламмио Коскела предложил ему для снятия внутреннего напряжения попробовать гипноз. Вилхо сам не очень-то верил в этот метод, но некоторым внушаемым пациентам, в сочетании с поведенческой терапией, он помогал при расстройстве сна, тревогах и депрессии. Требовалось ввести человека в состояние изменённого сознания, при котором сужается концентрация внимания и ослабевает самоконтроль. Ламмио сидел в кресле с закрытыми глазами, такой доверчивый, тихий, мягкий и послушный — сам как рассеянный солнечный свет, что аккуратно оглаживал его светлые волосы, правильные черты лица и лежащие на подлокотниках расслабленные руки. Привычными сочетаниями слов Коскела вводил его в транс и сам при этом невольно утекал мыслями к беспокоящей картине, когда-то острой до невыносимости, а сейчас лишь несколько досадной: каким был этот котёнок, когда оставался со своим стервозным мучителем наедине? Каким был, когда Антеро брал его? Был ли Антеро груб? Как Ламмио реагирует на резкость? Какой он хорошенький, но какой сильный, какой хрупкий и какой выносливый, каково будет обладать им… Бесполезно было гнать от себя эти крамольные соображения. С недавнего времени они привязывались к Коскеле, как только Ламмио переступал порог. И до, и после переступания порога тоже. Но сейчас они не мешали и не сбивали с толку, а даже как будто бы помогали, протекая параллельно с тихим вкрадчивым голосом, сперва медленно дублирующим реальность и затем, согласно запросу, вызывающим визуальные образы. Погружая в состояние комфорта, он помогал Ламмио безболезненно отыскать среди воспоминаний те, что вызывали беспокойство. Но и себя самого Коскела потихоньку гипнотизировал — не словами, а распахнутой перед ним красотой, в которую всматривался так глубоко, что убыстрялось дыхание и в сердце клубился жар. Как вскоре стало ясно, Ламмио к гипнозу оказался нечувствителен. Коскела так и полагал и способ этот применил, скорее, для ещё более тесного сближения. Вилхо хотел этого добиться, чтобы заручиться полным доверием пациента — последний наивный самообман. Ещё минута, и пришлось окончательно признать, что он хотел покорения — хотел, чтобы Ламмио сидел и вслушивался, и чувствовал себя беззащитным и защищённым, исцелённым, облаготворённым, тем самым — восхитительным центром прекрасной вселенной. Тем самым — ангелом, возвращённым в уготованное ему место, из которого его вырвали так давно — из весеннего леса, блестящего ручья за стеной юных берёз, с тропинки среди первых мелких россыпей цветов, белых и ярко-жёлтых… И пусть это, последнее, не удалось, но суть Ааро уловил. Во время сеанса гипноза Ламмио усердно выполнял, что от него требуется, но слишком уж старался. По некоторым деталям Коскела замечал, что Ламмио не находится в состоянии транса, а только делает вид, охотно со всем соглашается и выдумывает то, что должно приходить по наитию. Конечно, он не мог вспомнить того, чего с ним не происходило — той весной, когда Вилхо побежал за Харьюлой, Ламмио было года три. И всё-таки он как будто искренне переживал озвучиваемое. В этом не было обмана — только желание угодить. Это-то и сработало. Увлёкшись, Вилхо сам на мгновение поверил, что так всё и было. Что так всё и будет. Ещё не поздно исправить, возвратить, не допустить расставания и устранить соперников — и они двое навеки в весеннем лесу. И словно мягкое дуновение ветерка пробежало по душе — смутная надежда, желание детского чистого совершенства, туго переплетённое со взрослой тоской тяжёлой плоти. Всё в полной мере вернулось и затопило сознание, пусть только на миг… Ламмио его раскусил. Быть может, уловил то сладостное напряжение, что разливалось по комнате, возбуждение, которое Коскела успешно подавлял и скрывал, но теперь всё-таки проронил, словно неосторожное слово — дрогнувший голос и призывный, перепутанный вздох, звучание коего должно было быть для Ааро вполне знакомо. («Провалился, запыхтел как чёрт!» — тут же мысленно обругал себя). Без команды, раньше, чем следовало, Ламмио раскрыл затуманенные синие глаза и взглянул. Так печально, пронзительно, понимающе и нежно взглянул, так растерянно, виновато и едва уловимо улыбнулся, что Коскела ощутил холодновато-приятный укол в сердце и голос, прервавшись, окончательно отказал. Вилхо всё ещё не давал себе воли думать об этом прямо, но в этот самый момент ему открылось с полной ясностью: он уже ступил на этот путь. Путь саморазрушения и призвания, гибели и истины. Между ними навёлся особый мостик. Обратной дороги нет и здесь. Страсть взяла верх над разумом, вернее, что гораздо действеннее, вступила с ним в сговор. Да, Коскела хотел этого котёнка, как игрушку, как утешение, как опасность и как долгожданный ответ на главный вопрос, на который когда-то ему ответили отказом. Больше он отказа не примет — в том числе от себя самого. Восполнить неполученное, вернуться к истокам. Вилхо не сделает ни одного движения, чтобы всё это стало правдой, но ему и не нужно ничего делать. Достаточно уронить ресницы, покаянно отвести глаза. Ламмио сам смотрит на него — так ласково, так мечтательно, так согласно, и это уже приговор. Уже не теоретическая возможность падения, а реальная угроза, которая с каждой минутой будет разрастаться, пока не воплотится, а это будет. От судьбы не уйти. Ламмио забормотал смущённые извинения, поспешно поднялся и убежал — без церемонного прощания, рукопожатий и напутствий, которыми традиционно должен заканчиваться сеанс. Коскела не винил его. Кусая губы и нервно вертя в пальцах карандаш, раздумывал о другом — его работа здесь окончена. В смысле, он сделал всё, что мог. Можно было бы гораздо больше, но это уже не в его власти, ведь он себя скомпрометировал. Повёл себя непрофессионально, но этого и следовало ожидать. Однако, он полагал, что его выдержки хватит ещё на несколько недель — он планировал провести ещё кое-какие процедуры… Даже если Ламмио, по своей природной стыдливости (впрочем, так ли она велика?), не понял, что именно произошло, но почувствовать он должен — поэтому и удрал. Между ними проскочила та самая негасимая искорка, от которой загораются большие огни. С одной стороны, это значит, что ментальное состояние Ламмио подправлено до более или менее благоприятного уровня. Заряд положительных эмоций придаст ему сил. С другой стороны, Коскела больше ничего не может сделать для его выздоровления. Ведь для Ламмио он теперь не психолог, а привлекательный мужчина. Во-первых, это опасно — не стоит забывать об угрозах Антеро. Во-вторых, это опасно, потому что отразится на жизни самого Коскелы. Придётся многим рискнуть — семьёй, работой, честным именем, устоявшимся жизненным укладом. Придётся многим пожертвовать. Или Вилхо готов на это, или — отказать Ламмио, когда он в следующий раз придёт — а это будет скоро — твёрдо высказать ему, что связь между ними невозможна и что их врачебное сотрудничество на этом закончено. До свидания и прощай. Наиболее разумен второй вариант, но Коскела понимал, что его не выберет. Не в этой жизни. И ни в какой другой. Но как спасительную возможность отступления, Коскела пока не отвергал второго варианта. Приятно и утешительно было найти себе какое-то оправдание. Чтобы успокоить разумную совесть, он предоставил своей страсти ничтожно мало шансов. Он оставил для неё единственную маленькую лазейку, и если уж она просочится в неё, значит, тому и быть: если у Ламмио хватит сил, храбрости и наглости, и он в скорейшем времени, пока волнение не улеглось, сам придёт и предложит себя, принесёт сокровища на блюдечке — вот тогда да. Но сам Коскела не сделает ни единого шага, неэтичного с профессиональной стороны и безнравственного с общественной. Антеро не в чем будет его обвинить, да и перед самим собой Вилхо окажется вне подозрений — если к нему придут и на него накинутся, то с него взятки гладки. Он отбиваться не будет. Не сумеет. Он всё-таки мужчина, он возьмёт, он поддастся, потому что это сродни болезни. Заболеть может каждый, он предполагал, что заболеть может и сам, и вот, прихворнул — продромальный период продлится не больше суток, а затем — или разом всё излечить, оборвав, или с моста в реку. Даже смешно, какая произошла малость — обменялись взглядами с долей откровенности, с долей обещания, поняли друг друга. А теперь Коскела не мог сбросить с сознания очарованности, радости, влюблённости, нервного возбуждения и пыла. Большим усилием воли он мог бы это состояние прекратить, но он не хотел. Ему нравилось пребывать в их власти — вечер и целую ночь, но протяжении которой он точно знал, что не уснёт. Не спать от чувств — интересный опыт… Как бы он ни умел держать себя в руках, домой он вернулся очень поздно, чтобы застать всех спящими и ни с кем не говорить. До этого он полночи бродил по обледенелым пустым улицам, по прекрасной весенне-морозной погоде, поражённо прислушиваясь к себе, проворачивая в голове сотни мыслей, переживая, волнуясь и, наверное, любя. Удивительное чувство, лёгкое и вместе с тем тяжёлое, рассекающее как нож, разрывающее и тут же заключающее в тесное упругое кольцо — испытывал ли он это когда-либо? К Харьюле? Ведь нет? К Харьюле ведь было другое. Так неужели то, что сейчас — впервые и по-настоящему? Не верилось, и вместе с тем хотелось верить. Глупо, смешно, по-детски — в его бархатные тридцать семь скакать, словно оглашённому, и прикладывать руку к часто стучащему сердцу. Но перед кем ему стыдиться? Почему бы не прислушаться к этому изумительному состоянию, такому незнакомому, но так ладно входящему в душу, словно под него и подгонялась пустующая форма. Вилхо позволил себе эту ночь со счастливыми смятёнными брожениями вдоль набережных. Он знал, что теперь события будут развиваться всё быстрее и стремительнее. Времени у него в обрез. Сегодня он счастлив, а что будет завтра? Если Ламмио не придёт? А если придёт? Ночь промелькнула. Краткий предутренний смутный сон на диване в гостиной, и по пробуждении — мнимое спокойствие, торопливый завтрак, ласковые лукавые взгляды, которые Коскела, ещё будучи праведным, мог позволить себе бросать на детей. А позволит ли завтра? Почему бы и нет. Он останется самим собой, чтобы ни случилось. Он отправился в свой психологический кабинет. На утро был назначен сеанс с одним из клиентов — не с Ламмио. Ради этой ерунды можно было даже не сосредотачиваться и, припрятывая его под равнодушной маской, не отпускать своего романтического настроя — просто сидеть с приличествующим видом и изредка ронять скептические реплики. Клиент ещё не ушёл, когда Коскела услышал и по едва заметной вибрации ощутил, что входная дверь вновь раскрылась. Наверное, это было иллюзией, но Вилхо как будто бы кожей, волосками, вибриссами ощущал каждый взволнованный шаг, которыми новый посетитель засыпал прихожую, где полагалось дожидаться приглашения. Самовольно он не ворвётся — тактичный, осторожный, послушный правилам котёнок. Коскела едва удерживался от того, чтобы не вытолкать клиента раньше положенного срока. И всё-таки он высидел, выждал. Перед посетителями полагалось делать большую паузу, чтобы отдохнуть и подготовиться. Одного за другим Вилхо не назначал, но тем и лучше — впереди было много свободного времени. Для чего? Для того, чтобы объяснить Ламмио, почему они больше не должны видеться? Но вот он виновато, робко, почти умирающе поскрёбся в дверь, после чего проскользнул внутрь. Ему не было сегодня назначено. По расписанию следующая их встреча только на следующей неделе, и Коскела, замерев у своего стола, заставил себя чуть нахмуриться. Но Ламмио, коротко шумно вздохнув, поднял глаза. Серовато-голубые, словно покрытая инеем лазурь. — Можно мне войти? Простите, что я так врываюсь, простите… Но мне нужно рассказать вам, это очень важно, — несмотря на свою пришибленность, в этом кабинете Ламмио чувствовал себя достаточно расковано, чтобы сразу упасть и распластаться в своём кресле, ещё не остывшем от предыдущего посетителя. Только это Коскелу чуть покоробило — он бы предпочёл накрыть кресло особым пледом, предназначенным только для Ламмио — шерстяным, блёкло-голубым и мягким. Ламмио ёрзал, подносил руки к лицу и нервно ронял их, дышал прерывисто, торопился и путался в словах. Он был на взводе, но и кроме этого в нём ощущалось что-то новое, дикое, прорвавшееся, как снёсшая плотину весенняя вода. Коскела не стал усаживаться напротив него и заводить успокаивающих речей. Во-первых, нельзя идти на поводу у истеричных пациентов. Во-вторых, сейчас следовало дать Ламмио самому выговориться. В-третьих, разумный распорядок действий попросту вылетел из головы. Слишком притягательной была эта картина, эта смятённая красота, вмиг — ведь со вчерашней встречи прошло мгновение — погорячевшая до обжигающего блеска. Чем-то тяжёлым встало поперёк горла, поперёк сердца — предчувствие, или только желание, или только надежда, что Ламмио отсюда так просто не уйдёт. Что будет сделан ещё один шаг, окончательный и бесповоротный. — Я даже не знаю, как объяснить… Понимаю, мне не стоило сегодня приходить и мешать вам, но… Если бы я остался дома и долго надо всем раздумывал, то с ума бы сошёл. Я и так схожу! Я ничего не понимаю. Это ужасно и гадко, но ведь вы меня не осудите? — мерцающая надежда в глазах была тому гарантией. Коскела продолжил деликатно и озадаченно молчать, лишь взглянул мягче и успокаивающим жестом позволил продолжать, — Вы поможете мне разобраться? Утром я был в такой панике, я не знал, что делать, и я подумал, что должен увидеть вас прямо сейчас, всё рассказать вам, признаться… Уж не знаю, станет ли мне легче. Но мне стало страшно, что всё это пропадёт, и до следующей недели я забуду. Ведь сны забываются быстро. Но этот… Я как будто всё ещё его вижу. Я вчера ушёл от вас, и был сам не свой… Простите, можно я скажу прямо? Мне показалось, что вы… А впрочем, нет. Это я виноват — наговорил всяких глупостей, и сам же из-за этого… Наверное, это гипноз так странно подействовал, но я подумал, то есть, я вдруг понадеялся… Глупо, да? Что скрывать, вы мне нравитесь. Безумно нравитесь. До вчерашнего дня я как-то старался не думать об этом, но вчера я со всей ясностью понял, как сильно… Господи, что я несу! Нет, нет, это вовсе не так. То есть, я не это хотел сказать, дело в другом! — Ламмио уже не замечал, что происходит вокруг. Коскела медленно обошёл комнату и остановился позади его кресла. Непрофессионально заходить пациенту за спину, но очень уж тянуло взглянуть именно так. Вилхо чувствовал себя совершенно спокойно — ничего нового он пока не услышал, всё это довольно предсказуемо. Ему нравилось сознавать, что всё зависит сейчас от него. Стоит ему раскрыть рот, завести свою целительную, чуть строгую вразумляющую песню, и он успокоит Ламмио, и всё будет по-прежнему. То есть, не будет ничего. Стоит ему протянуть руку и коснуться этой светлой макушки, чуть кудрявящихся коротких волос, этих вздрагивающих плеч — и всё покатится, как снежный ком, превращаясь в лавину. Мир обрушится, и слишком многие будут обречены на страдания. Преступление, грех, осуждение и расплата, наказание вплоть до уголовного преследования, о да, всех их убьют друг у друга в постелях. К чёрту. Коскела этого не боялся… Но вдруг он заметил маленькую деталь, опасную улику, которая тут же лишила его иллюзии власти и выбора. Ошпарила позабытой яростью, разъедающей жгучей ревностью, слишком, увы, знакомо — у Ламмио на шее, выступающий из-за смятого воротника рубашки багровый след. Совсем свежий. Глубокий, интимный, жгучий. Наверняка болезненный. Даже кромки зубов можно было различить. Какая гадость. Невыносимо… А Ламмио меж тем продолжал сбивчиво бормотать: — Я совсем запутался и так ругал себя. Выпил немного. Знаю, вы говорили, что мне нельзя из-за лекарств, но так получилось, меня всего трясло, и я места себе не находил, да ещё нога опять разболелась. А пришёл домой — и почувствовал себя очень уставшим, будто неделю провёл в напряжении, как бывало на войне. Свалился, да и уснул, даже не помню как. Наверное, Анти меня уложил. Я словно был болен, с температурой. Мне мерещились всякие вещи, много всего, я метался. Потом как-то всё упорядочилось, и мне стал сниться сон, такой правдоподобный и яркий. Знаете, бывает, сон — как будто кино приключенческое смотришь. А этот был — как будто я целую жизнь прожил. Мне снились военные годы на Свири и вы. Вы там были повсюду со мной рядом, как будто мы вместе служили. И у нас были отношения. Ну, такие, особые, как у любовников. Это было так… Вы меня… То есть, не вы, конечно, но во сне — мы были очень близки. Это ощущалось так полно и так много, что я прямо-таки свыкся с этой жизнью. С этой действительностью, как будто только так всегда и было. И всё так подробно, и я даже словно бы понимал, что это сон, потому что часто просыпался от жажды. Но, проснувшись, я начинал сознавать, что всего этого нет, и мне становилось так тяжело и тоскливо, что я поскорее падал обратно на кровать. Хотел вернуться в этот сон, ведь там всё было легко, красиво и честно. И я возвращался. Сон продолжался с того же места, такой яркий, и, знаете, ну… В основном сон был эротическим. И я во сне испытывал такое удовольствие, что даже просыпался от него и, проснувшись, продолжал его испытывать. Многократно. Меня так колотило, прямо наизнанку выворачивало, но мне было хорошо. Безумие какое-то. Мне хотелось ещё и ещё, и мне снова всё это снилось. Это было так долго… Мне показалось, что я целую вечность проспал. А потом, я не знаю, как именно это произошло, но, наверное, наступило уже утро. Анти, должно быть, пришёл меня проведать. А я был в таком состоянии. Полусонный и полуспящий и очень… В общем… Я уже давно Антеро ничего не позволяю. То есть, у нас случается иногда, но спонтанно, быстро и без толку, и я потом на него срываюсь и злюсь, потому что, ну… Настоящей любовью мы давно не занимались, меня воротило от этого. Но сегодня утром, я, не до конца проснувшись, увидел его, ну и… Что-то на меня нашло. Я не понимал разницы между сном и явью, между вами — из сна и им. Всё слилось. Я дал ему лечь со мной. Да что уж там, я на него набросился. Я как будто взбесился и так в него вцепился, что даже он — уж на что крепкий, стал просить меня, чтоб полегче. И мне снова было хорошо. То есть, сон это всё-таки сон, там чувства как будто приглушены и ощущаются как сквозь слой ваты. А когда по-настоящему, всё намного острее. У нас с Анти никогда такого ещё не бывало. Он, конечно, теперь радуется как дурачок. Не понимает, в чём причина такого праздника, но уже успел решить, что всё наладилось, что я выздоровел и снова, как тогда, в Петроское, буду в полном его распоряжении… А я… Я всё ещё переполнен этим сном. Я шёл сюда и меня так и била уверенность, что я найду вас таким. Что мы с вами… Это такой бред… Я сам не знаю, чего хочу от вас… То есть, нет, знаю. Он неожиданно быстро вскочил с кресла и развернулся. Коскела непроизвольно отступил на шаг. То, что он услышал, по-прежнему не казалось ему удивительным: Ламмио доверился ему и вслед за тем неминуемо влюбился. А вчера уловил добрый знак, вот его нестабильная психика и подкинула ему безумных идей. Воплощение подсознательных желаний в сновидении — чего же проще. Коскелу задевало другое — что приглашением воспользоваться этот чёртов Антеро. Это бесило, и ревность, которую не было смысла испытывать, так и вскипала в груди… Пока он соображал, Ламмио рванулся в наступление. Шаг, другой, и расстояние между ними сократилось. Коскела сам не заметил как, отступая, оказался прижат спиной к стене. Он не ожидал от Ламмио такой прыти. Это было забавно. Потрясающе. Будоражаще. Ламмио был почти на голову ниже его, меньше и, конечно, слабее физически, но сейчас в нём так и сквозила отчаянная горестная сила, а в глазах поблёскивал огонь. Даже если бы Вилхо захотел попросить его отойти. Даже если бы решился его оттолкнуть (с опасностью самому напасть подобно зверю). Даже если бы голос разума перевесил, и Коскела вознамерился прекратить… Даже если бы Вилхо был против — были бы у него шансы освободиться? Безусловно, да. Он бы вырвался одним движением, отошёл, отфыркался от его пьянящего карамельно-солёного человеческого запаха и, дав себе полминуты, остыл бы. Пришёл в себя. Объяснил бы всё ему — почему так нельзя. Однако, происходящее полностью укладывалось в условия сделки с совестью, которую Вилхо уже заключил: если Ламмио без промедлений придёт, накинется и сам всё сделает — в таком случае Коскела позволит дальнейшему произойти. А сам останется в безвинной позиции жертвы, хоть таковой, конечно, не является. Сам он останется в удобном положении наблюдателя — даже сейчас в роли психолога, отстранённо следящего за безумными процессами. Он головы не потеряет. Он глупости не сделает. И то, что он сейчас стоит, прижатый к стене — не глупость и не ошибка, а ещё один следственный эксперимент. Ведь так? Когда Ламмио настойчиво и немного неловко потянулся к его губам, Коскела, сглотнув и непроизвольно задержав дыхание, нарочно задрал подбородок повыше. В Ламмио смятение и ужас от того, что он творит, активно боролись с сумасшедшим желанием и страстью. Последнее одержало победу. Его руки поднялись, с дрожащей решимостью сдавили рёбра, прошлись по бокам и обняли. Ламмио дал себе маленькую передышку, ткнулся лицом Коскеле в грудь, что-то прошептал и, вновь метнувшись наверх, бросил отвергнутый поцелуй на шею. Поцелуй этот был отнюдь не целомудренным и не скромным. Горячие, чуть шершавые, стёртые, должно быть, бесчисленными предыдущими поцелуями губы опалили кожу. По ней с нажимом быстро прошёлся влажный язык… Недолго продержалась оборона. Чёрт побери, именно это — развратные поцелуи в шею — было тем, что лишало Коскелу воли и разума, что сносило его ураганом и безумно возбуждало. Он не смог сдержать тихого стона. Не смог не дёрнуться, раскрываясь и подаваясь навстречу. Ламмио чутко уловил реакцию и продолжил развивать атаку в заданном направлении. Воспользовавшись секундным замешательством, он руками обхватил Вилхо за шею, притянул к себе и буквально повис на нём, продолжая ласкать языком, сосать и прикусывать кожу, слишком нежную в этом месте, слишком чувствительную, более того — созданную, чтобы именно это и чувствовать. Коскела отчётливо ощущал собственный пульс, часто бьющийся под давящими губами, и то, как Ламмио возится, какой он живой и тёплый, как он прямо-таки заскулить готов, словно изнывающее от зова животное. И как от него одуряющее пахнет: гадко, но и притягательно. Должно быть, он не успел толком отмыться от этих своих утренних постельных экзерсисов — сексом от него пахло, тем, который был, и которого он сейчас с не меньшей охотой хотел. Ламмио прижимался всем вздрагивающим и тяжёлым телом, напирал, так тесно и близко касался и тёрся, что много времени не потребовалось. Не дольше минуты в пересчёте на людские мерки. Крепко сжав руки на его плечах, Коскела с силой оторвал его от себя. Но уже не с тем чтобы оттолкнуть — не так, и Ламмио это понял. Вилхо столкнулся с его взглядом — упрямым, тревожным и затуманенным. И Косела сдался, уронив раздражённый вздох, склонив голову и чуть поморщившись — только этим проявляя не согласие, а признание, своё сердитое, но всё-таки заражённое той же страстью: «Ладно, давай». Ламмио снова подался к нему, но уже мягче — с тем, чтобы опять ткнуться лбом ему в грудь и руками торопливо и жадно огладить через ненавистную одежду живот и бёдра. Слишком уж ловко и умело его пальцы справились с пряжкой ремня и со всем остальным. Он опустился на колени, словно для него это было чем-то совершенно обыденным. Ведь так и есть? С этим своим Антеро он и не такого, небось, набрался. Дьявольская мысль о том, что не далее как несколько часов назад Ламмио таким же способом ублажал другого, обожгла Коскелу, словно рассекающий удар хлыста. Но уже в следующую секунду он обо всём позабыл. Ощущения захватили его. Даже если не брать в расчёт все свои перепутанные чувства и ассоциации — просто сам факт. Это было безмерно приятно. Айно до таких вещей не снисходила, да Коскеле и самому бы не пришло в голову её с такими делами ровнять. Других женщин Вилхо не знал, всего и было у него опыта по этой части — бурная молодость во время учёбы в Германии. Но это было так давно, что уже и не вспомнить. А Ламмио явно обладал немалым опытом. Даже удивительно, как в его ангельской внешности не проступало ни единого расхождения с действительностью. Он продолжал быть до невозможности хорошеньким, правильным, идеальным — даже когда эти его совершенной формы губы растянулись и плотно сомкнулись вокруг. Красота осталась при нём, даже ещё ярче, вызывающе и до приторности сладко разгорелась, когда сбросила мнимую невинность, как волчонок нежную овечью шкурку, и с разбегу нырнула в развратную грязь. Теперь в нём не было ни робости, ни страха, ни уныния, ни слабости — своё дело он знал хорошо и, верша его, уже никакими сомнениями и тревогами не терзался. Если сравнить секс с охотой, то он был прирождённым хищником, пусть и воспитали и вырастили его, увы, в совсем иной среде, где его природные таланты раскрыться не могли. Однако, вот они — не потеряно ни крошки. Что за умница. Он здорово старался — как будто не чтобы угодить (впечатлить в данной сфере — проще простого), а из собственной любви к искусству. Он выполнял это с тщательностью и усердием, не только с искренним желанием сделать как можно лучше и доставить удовольствие, но и с увлечением, почти со вдохновением и без малейшей брезгливости. Такими были его движения, его дыхание, его запрятанные в сопении и хлюпании постанывания, что не было сомнения — ему нравится это делать. Нравится этот процесс, нравится вкус и тяжесть во рту, и это не могло не подкупать… Коскела опустил руку на его светлую голову, сперва только гладил и ерошил волосы, потом стал тянуть и чуть подталкивать. Ламмио тут же подстроился и стал брать глубже. Великолепно у него получалось. Он даже не поперхнулся, когда всё закончилось. Даже как будто лица не испачкал. На несколько секунд Коскела перестал воспринимать реальность. После сильнейшего напряжения, блаженной и тягостной концентрации сил — ослепительное облегчение. Мощным потоком внутри разливалась мягкость, удовлетворённая усталость, похожая янтарную тягучую патоку. Наслаждение так сильно шумело, что едва удавалось держаться на ногах. Колени и в самом деле дрогнули, но, к счастью, поблизости нашёлся стул. Непослушными руками Коскела натянул брюки и, стараясь восстановить ровность дыхания, сел. Да, он определённо мог бы сказать, что так хорошо ему ещё никогда не было, но разбрасываться громкими выводами не хотелось, потому что уже сейчас, чувствуя, как ликует и трепещет всё внутри, он понимал — рано делать заключения. Это только начало. Это только цветочки. Этот котёночек только ещё разминается. И сколько всего впереди… Ламмио меж тем поднялся с пола. Он тоже был взвинчен, немного дрожал и прятал взгляд. Он достал из кармана сигареты, прикурил две и одну несмело протянул Коскеле. Вилхо взял её и затянулся. Он не привык курить в такое время, но сейчас горький, оплетающий изнутри дым был подходящим послевкусием и завершением сцены. В этом кабинете курить не полагалось, но слишком уж выгодно Ламмио смотрелся. Он переживал и уже терзался — понятное дело, он из тех, кто поддаётся порыву и сперва делает, а уж потом думает. Но волнение и испуг изящно смешивались с подавленным торжеством, с заслуженной измотанностью и, наверное, с болью в мышцах шеи, как будто лишь это и было ему наградой. В нём ощущалось что-то горделивое. Всё-таки он был собой доволен. Как-никак, он одержал победу, и где-то в глубине души, а может и не очень глубоко, он знал, что преимущество теперь на его стороне. Об этом говорили его движения — плавные, чёткие и мягкие, какими он подносил ко рту сигарету и выдыхал дым. Он красиво хмурился, красиво снимал кончиками пальцев налёт с языка, красиво отворачивался, подставляя взгляду свой точёный профиль. В который раз Коскела залюбовался совершенством его линий, мужественных и вместе с тем нежных. Вилхо лениво подумал о том, что и для Ламмио сделанное не прошло даром. Но Коскела не собирался ничего делать в ответ. Гордость ещё поддерживала его неприступность, он был несколько раздосадован этим нелепым нападением, хоть и ожидаемым и даже желанным, но всё-таки вероломным. Ему понравилось — да, но он об этом не просил. Любое последующее действие с его стороны можно расценить как согласие. Как взаимность. А он этого трудного решения ещё не принял. Пока он всего лишь жертва — на него набросились, его обвинить не в чем. Его совесть всё ещё чиста и благоразумие целиком при нём, истина и честность на его стороне. — Ты на меня сердишься? — внезапный переход на «ты», но вполне уместный. С осторожностью, искоса, Ламмио посмотрел на него, сминая в пальцах сигарету. — Ты же видишь, что сейчас я не могу сердиться. Как и вообще рассуждать здраво, — Коскела не позволил себе улыбнуться, хотя тянуло. Хотя хотелось снова — в ближайшем будущем — очутиться в этом жарком умелом рту и много где ещё — одна мысль об этом отдалась в паху. Но сперва следовало всё обдумать. Рассудить и взвесить, — наша следующая встреча назначена на вторник. Подумай обо всём как следует, приходи ко времени и мы решим, что делать дальше. Ламмио смущённо помялся. Видимо, он хотел что-то ещё сказать, но в итоге решил последовать совету. Он кивнул и торопливо метнулся к выходу. Как ему, бедному, должно быть неловко и стыдно. Ну ничего, он это заслужил… Коскела ещё немного посидел, но в разомлевшее сознание мысли не шли. Наслаждаясь царствующей во всём теле приятной истомой, он поднялся, запер дверь и отправился заваривать чай. Теперь у него впереди достаточно большая передышка. Что же он выберет? Кусочек, конечно, лакомый, но нужно ещё раз крепко подумать, стоит ли оно того. Удастся ли сохранить свою благоустроенную жизнь неизменной и при этом найти в ней место для Ламмио? Этому волчонку потребуется много места. Секс это замечательно, но придётся платить — придётся взять на себя ответственность за него, за его моральное и физическое состояние, за все его существование, ведь сам Ламмио не справится. Можно бы, и даже нужно, действовать с позиции здравого эгоизма. Перевести Ламмио из разряда пациентов в стан обычных людей, и, относясь к нему, как к равному, выставить ему условия: если он хочет отношений, то пусть перво-наперво порвёт с этим своим придурочным резервистом и сам решит свои проблемы. Да вот только больших успехов в решении проблем Ламмио едва ли добьётся. Нет, на самотёк такое дело не пустишь. Даже если вылечить его депрессию, всё равно, дай ему свободу действий — и он загонит себя в яму. Такие душевно искалеченные неисправимы. Нужно будет его контролировать, помогать ему, поддерживать и встречаться с ним всяко чаще раза в неделю. Придётся рассказать об этом Айно. И это неизбежно — задействовать собственное сердце, дать волю эмоциям и, с большой долей вероятности, погрязнуть в этой связи. А может быть, и утонуть? Хватит ли Коскеле сил, выдержки и самообладания, чтобы всё это вытянуть? Хватит с избытком. Но всего не предугадаешь. Всё может пойти кувырком, да и этот Антеро — мало ли, чего отколет… Коскела освободил от дел следующую пару дней, чтобы совершить поездку, которую давно планировал. Сперва, когда он только познакомился с Ламмио, это казалось ему важным, но потом закрутились заботы и хлопоты, и поездка снова и снова откладывалась. Да и что нового Вилхо мог узнать? Вернее, что старого? Чтобы найти ответ на уже решённый вопрос вовсе не обязательно ни у кого спрашивать подсказки… И всё же теперь определённо следовало поехать — хотя бы чтобы поставить в этом долгом сердечном деле точку. А после точки начать новую главу — всё о том же. От судьбы не уйти. Коскела известил о своём приезде телеграммой и купил билеты на ближайший поезд. Он собрал необходимый минимум вещей, взял старшую дочку и одного из мальчишек и отправился с ними в Таалинтехдас. Их семья давно не жила единым целым. Дети выросли, Халленберг исполнил свои обязательства, со всеми расплатился, ото всех откупился и теперь пожинал плоды своих побед. С началом войны они все перебрались из Хельсинки в Таалинтехдас — подальше от бомбёжек. Война закончилась, но Эмиль здраво рассудил, что привольное сельское житьё ему по вкусу и что оно вполне способствует его творческой деятельности. Беату он спровадил обратно в столицу, к дочери, а сам, как всегда и хотел, заперся с Харьюлой вдвоём в своём прибрежном поместье. Больше никто Халленбергу не мешал и не отнимал у него сокровища, обладание которым с годами ничуть не теряло для него прелести. Встречи были достаточно частыми. Беата и Айно с детьми приезжали в Таалинтехдас не реже раза в месяц на какие-нибудь праздники и просто маленькие семейные торжества. Да и вообще выбраться летом на собственную природу и отдохнуть в спокойной обстановке было приятно. Коскела приезжал реже — прежде давнишняя боль юности давала о себе знать, потом он служил, а после войны навалилось много других дел. Эмиль души не чаял во внуках и был всегда рад любимым гостям — но лишь на протяжении нескольких дней. Совершая над собой усилие, Халленберг мог продержаться неделю и в крайнем случае даже две — мог быть любезным хозяином, источать благодушие и галантность к своим дорогим дамам. Но рано или поздно он начинал мрачнеть и проявлять нетерпение — значит, посторонним следовало выметаться. Харьюла ни в чём ему не перечил и жил с ним, самостоятельно ведя всё небольшое хозяйство. Ааро готовил, убирал, разводил огород, следил за домом и, увязнув в этой канители, да и в принципе устав от жизни, уже не рвался в одинокие путешествия, чему Эмиль был только рад. Никто Халленбергу не чинил препятствий — он даже всех соседей и знакомых распугал и отвадил. Ему нужен был только Харьюла, и эта ненормальная одержимость с годами всё разрасталась и крепла, хотя куда уж крепче? Коскела давно оставил тревожные мысли о том, что Харьюла в плену, что ему тяжело и что его надо спасать. Нет, это был собственный Харьюлы выбор. Ничто в его поведении и внешности не указывало на то, что он страдает. Харьюла никогда не был весёлым, не проявлял ярких чувств, максимум его эмоций — рассеянная улыбка или нахмуренные брови. Прохладный и сдержанный всегда и во всём, он не производил громких звуков, ни с кем и ни с чем не спорил, всегда был задумчив и молчалив, но такой уж он был. Когда-то Вилхо казалось, что это Халленберг, задавив и замучив, сделал его таким. Однако, представить Харьюлу иным было невозможно. Он был от природы флегматичен и скромен. И был ли он другим до Эмиля? До смерти той девушки, Миины, и до Гражданской войны? Или до какого-то ещё более раннего события, разбившего ему сердце? Харьюла об этом не говорил. Он оставался тайной, даже после стольких лет. Кто знает, что именно его надломило? Наверное, всё вместе. Может быть, именно эта душевная недоступность, отстранённость и смутная призрачность существования и покоряла Халленберга? Сотнями надёжнейших пут Харьюла был прикован к грешной земле и всё равно оставался неуловим, как будто какой-то своей частью пребывал в иных мирах — внутренних и никому не известных. Какой бы близости Эмиль с ним не достиг, всё равно сознанием Харьюла был недосягаем. Чувствуя это, наслаждаясь этим и мучаясь, этим же вдохновляясь и страшась всегда витающей где-то рядом потери, Халленберг продолжал за Харьюлой гоняться, хоть давно загнал его в угол. Даже и теперь Эмиль не был в своём владении полностью уверен. И никогда не будет. Потому что Харьюла не любил его — хотя бы в это Коскела ещё верил. Хотя бы в этом находил повод для подспудного злорадства, хоть какую-то отместку для своей бесплодной ревности. Вилхо знал, что такое любовь, и знал, что Харьюла не любит, а только лишь терпит. С полнейшим смирением и принятием, без попыток вырваться, он всё-таки ждёт освобождения — пусть придёт оно только со смертью. Хоть так. Улавливая смутную угрозу, Халленберг продолжал, как будто из какого-то суеверия, выстраивать вокруг Харьюлы ограды и решётки, продолжал запирать его, оплетать его ветвями и корнями, удерживать якорями, цепями и клетками. Теперь Эмиль обзавëлся иными, более сговорчивыми заложниками, которые ничуть не мешали ему вволю складываться с любимым в зверя с двумя спинами, — другими зверьми. Ещё задолго до войны, с тех самых пор, как дети выросли и перестали в Харьюле нуждаться, Халленберг окружал его новыми детьми. Примерно раз в год, отмечая какую-нибудь знаменательную дату, он дарил Харьюле щенков. Эмиль специально ездил в столицу, чтобы разыскать и добыть что-нибудь эдакое, или даже выписывал из Швеции — всегда красивых и дорогих, принадлежащих к разным породам. Наверное, и это было завуалированной, изощрённой формой властвования: не имея возможности добиться от Харьюлы любви, он вынуждал Харьюлу заботиться, привязываться, нежно улыбаться и отдавать своё доброе сердце тем, кого Эмиль сам выбрал и подвёл к нему. Тем, кого Эмиль сам воспитал по своему образу и подобию. Всё это — только бы Харьюла не скучал и не грустил. Всё — чтобы не сбежал. И книги свои Халленберг тоже писал для этого — и, как ни удивительно, до сих пор преуспевал на литературном поприще. Со временем к пёсьей стае прибавилось и несколько бывших бродячих собак, которых Харьюла подобрал по округе. Харьюла их всех любил — нянчил и учил маленьких и заботился о взрослых. В Таалинтехдасе содержалась теперь целая свора — ещё один повод для Эмиля не опасаться внезапных вторжений в своё обнесённое рабицей королевство… Разноголосый звонкий лай встретил Коскелу, когда он, вместе с детьми, подошёл по едва подсохшей весенней тропинке к дому. Апрель только-только вступал в права. Собаки знали Вилхо, поэтому проблем не возникло. Дети тоже были к собакам привычны и не боялись их. Напротив, старшая дочка тоже обожала с ними возиться и потому с большой охотой сюда ездила. Коскела известил о своём приезде телеграммой, поэтому их встретили радостно. Харьюла устроил для гостей постели и приготовил простой вкусный ужин, а Эмиль с воодушевлением взялся тискать малышей, обожавших его. Но куда больше восторга у детей вызвал новый щенок — последний, подаренный Харьюле на рождество, очаровательное смешное существо с грустными голубыми глазами, висящими ушами и избытком бархатно-серой кожи, обещающее вырасти с угрожающих размеров мастифа. Сам Эмиль походил на мастифа взрослого. Ему было уже за шестьдесят, но о нём ещё можно было сказать, что он в расцвете сил. Великолепный старик долговечнее меди — ничего ему не делается. Не удивительно — источник его сил и вдохновения неисчерпаем. Ещё лет десять покой Харьюле не грозит. Лицо выдавало возраст, и вообще Эмиль слегка раздался и совсем поседел, но он следил за собой, писательское дело сочетал с физической нагрузкой, много времени проводил на свежем воздухе и за любовью и потому был здоров как бык. Несмотря на то, что все щенки преподносились Харьюле в дар как символы, главой собачьей стаи был именно Халленберг. Харьюла по сравнению с ним казался хрупким и уязвимым. Он наоборот от прошедших лет исхудал и истончился. Он носил в груди какую-то сердечную болезнь со сложным названием — это отрылось ещё в сорок втором и уберегло его от резервного призыва в самые трудные времена конца войны. Болезнь протекала в неопасной, но хронической форме и очень медленно, но всё-таки подтачивала его жизненные силы. Можно было не сомневаться, что Эмиль безмерно много внимания уделяет тому, чтобы его должным образом лечить и заботиться о его здоровье и благополучии. Это было заметно. Харьюла был ухоженным, изнеженным, всесторонне лелеемым, по одному его слову все его пожелания и просьбы исполнялись. Вот только слов он произносил всё меньше. Он всё ещё был поразительно красив. Будет всегда — годы ложились на него аккуратно, как дополнительные мазки краски, которые не могут ничего добавить к изначальному совершенству картины. Как мило со стороны Бога допустить, чтобы в одном человеке были прекрасны и душа, и тело. И всё-таки, ласково глядя теперь на него, Коскела ощутил, что чего-то недостаёт. Не Харьюле — Харьюла был безупречен. Чего-то недоставало собственному взгляду. Разгадка лежала на поверхности — не хватало жгучей молодости, страсти, силы и боли, отчаянных противоречий и обнажённых нервов — всего того, чем был наполнен Ламмио. За последние месяцы Коскела привык видеть Ламмио, его откровенную красоту, его ещё не отгоревшую юность — не физическую, а душевную незрелость, его колкость и изломанность. Как будто Коскела успел пристраститься к чему-то более солёному, острому и сладкому, и потому теперь Харьюла, с его уравновешенностью, благонравием и внутренней гармонией, показался ему пресным. Покрытым корочкой льда. Грядущая старость делала Харьюлу изящнее, он был безукоснительно разумным, мудрым и правильным — совершил ли он в своей жизни хоть одну ошибку? (Ну, кроме той ошибки, что связался с Халленбергом?) И всё же своей обновлённой израненной копии он уступал. Для Коскелы признать это было немного грустно, но вместе с тем он испытал облегчение. Облегчение и упоение, тайное торжество — потому что даже здесь, даже при близости с Харьюлой, которая должна бы заставить обо всём позабыть, Вилхо всё равно помнил, чувствовал, жаждал и думал — о Ламмио. О той безобразной, возмутительной и обольстительной сцене, которую Ламмио ему устроил при последней встрече. Она всё ещё стояла перед глазами. Чувства не остыли, ощущения не стёрлись — это произойдёт лишь тогда, когда их перекроет следующий номер неистовой программы. Так же как одна зависимость отпустит, лишь когда ей на смену нагрянет новая. Сравнения здесь излишни. Как человек Харьюла — ангел во плоти, но у Ламмио есть неоспоримое преимущество — молодость. И кое-что ещё. В Ламмио было то, чего в Харьюле Вилхо никогда не наблюдал. Ламмио был полон болезненных роковых страстей — в их насыщенности Вилхо совсем недавно имел повод убедиться. В дни безумной юности Коскела много чего мог нафантазировать, но даже в самых смелых выдумках он не мог бы представить Харьюлу, с такой охотой и увлечением падающим на колени и буквально сдирающим с любимого штаны. Вся эта дурацкая связь Ламмио с его бешеным резервистом была построена на сексе. Тут и к гадалке не ходи — того же Ламмио хотел от него, от Коскелы. Конечно, не только этого, конечно, не это главное, Коскела в первую очередь впечатлил его как психолог, привлёк цельностью своей натуры, и Ламмио тянется к нему как к исцелению и к тихой гавани, но, чёрт побери, факт остаётся фактом — Ламмио отдастся ему по первому слову. Не надо и слов — Ламмио сам на него накинется, едва они останутся вдвоём — как пить дать. И Коскела понимал, что хочет этого. Хочет его безумно — как никогда и никого, как никогда не хотел Харьюлу. Потому что Харьюла — другое дело. Во-первых, плотская любовь с Харьюлой для Вилхо невозможна. Во-вторых, Харьюла ему отказал, Харьюла никогда его не выбрал бы, а Ламмио — уже от него без ума, хотя Коскела ничего особенного для этого пока не сделал… Там, конечно, на заднем плане болтается этот чёртов Антеро, но Вилхо был уверен, что сможет от него избавиться. Сможет заполучить сокровище в своё распоряжение — даже более полное, чем у Халленберга. Ведь Эмиль, при всей своей коварной власти, перед Харьюлой беспомощен. Его счастье, что Харьюла добр и жалостлив — вот и не бросает этого старого психа, а иначе Халленбергу не позавидуешь. А себе Вилхо прямо-таки завидовал. Ведь он не дурак, он всё сделает правильно, он сумеет добиться настоящего успеха: как минимум — выкроить из Ламмио идеального любовника, во всём послушного и на всё согласного и, что самое главное, что самое ценное и редкое — привлекательного. Ведь никого другого столь же привлекательного Коскела за всю жизнь не встретил (кроме Харьюлы), а значит, такими подарками судьбы разбрасывать не стоит. Как максимум — обрести любовь. Но так далеко пока лучше не заглядывать… Дети увлеклись щенком, и за вечерним чаем Коскела завёл разговор, ради которого приехал. Вилхо давно выяснил у Ламмио имена его родителей и всю его подноготную. Теперь Коскела осторожно назвал эти имена в связке с датами и спросил у Харьюлы, не знал ли он этих людей. Дело, конечно, давнее. Самому Харьюле было тогда лет двадцать. Первая мировая уже началась, но он пока ещё не служил… Помявшись, похмурившись и немного смутившись, Харьюла припомнил — да, что-то такое на ум приходит. Он был тогда совсем глупый, совсем ребёнок. Тяжело переболел воспалением лёгких и родители — тогда они располагали кое-какими средствами — отправили его на курорт в Лаппеенранту поправлять здоровье. Там он познакомился с этой женщиной, производившей впечатление обеспеченной и роскошной светской дамы, слегка заскучавшей в санатории. Она была старше его, вела себя раскованно и смело, и как-то всё быстро завертелось. Харьюла был так наивен, что даже не подумал о том, что она замужем — просто в голову не пришло. Да и пришло бы — какая разница? Муж её был где-то далеко и не играл никакой роли. Харьюла сам не заметил, как, спустя пару дней непринуждённого общения, оказался в её номере. Потом они ещё несколько дней и ночей провели вместе. Скромно опуская ресницы, Харьюла заключил, что теперь-то он понимает, чем это было. Он был хорошеньким и невинным мальчишечкой, вот им и воспользовались к обоюдному удовольствию — ничего удивительного, ничего криминального. Это была его первая женщина, и никакого вреда она ему не причинила. Просто маленькое курортное приключение. Никакой боли, никакой любви и привязанности, никакой тоски после — это событие прошло мимо него, тогда ещё попросту не готового к романтическим отношениям и до конца не осознавшего, что случилось. Единственное, что сохранилось в памяти — имя. Вскоре эта женщина уехала, и Харьюла больше никогда её не видел. Потом была война, всю прежнюю жизнь смело ураганом крови и насилия. Были другие мужчины и женщины, и среди них от той, первой, не осталось следа… Тоже слушая, Халленберг доброжелательно скалился. Для него эта история, должно быть, новостью не являлась, но его очаровывало всё в Харьюле, даже повторённое тысячу раз. Коскела заметил, как под столом его руки и ноги алчно поползли к Харьюле поближе… И отчего-то — наверное, из-за Ламмио, это не показалось таким уж невыносимо гадким, каким казалось прежде. Но всё же, чтобы отвлечь его, Вилхо и Халленбергу задал такой же вопрос. Совпадение до нелепости невероятное, но мало ли: говорит ли Эмилю что-то имя Антеро Рокко, и окрестности Терийоки, откуда Антеро родом, и года, предшествующие появлению Антеро на свет? Халленберг только беспечно махнул рукой. С самодовольной ухмылкой он заявил, что во времена своей легкомысленной юности ни в чём себе не отказывал. Он больше, чем уверен, что и в Швеции, и в России, и в Финляндии, в том числе в Карелии, наследил порядочно. Как раз в те года он только и делал, что путешествовал, писал стихи и под эту дивную музыку укладывался чуть ли не с каждой встречной. Нежно взглянув на Харьюлу, Эмиль тут же галантно поправил себя: всё это были вдохновенные поиски, долгие, приятные и трудные поиски, которые, к счастью, завершились удачным обретением того, что было ему по-настоящему нужно. Судя по его блеску глаз и улыбке, по поразительной для его возраста лёгкости движений, можно не сомневаться — поиски продолжаются. Они непрерывны, потому что и сейчас для него Харьюла — не завоёванная крепость, а объект погони, охоты, восхищения и преклонения, секрет прелести которого равносилен разгадке всей жизни… Снова невольно став свидетелем этой просквозившей сквозь одежду и приличное поведение удушающей романтики, Коскела почувствовал себя неловко. Нелепой, детской, так и не изжитой обидой его всё ещё задевала зависть к преуспевшему сопернику. Очень уж сладко Эмилю живётся. Легко представить, как Харьюла приносит ему кофе, когда он сидит за своей печатной машинкой. И каково Халленбергу работать, когда он слышит лёгкие шаги и цокот когтей и как раскрываются и закрываются двери, как закипает чайник, как воет за стенами зимняя вьюга и как мягко выстукивает по крыше осенний дождь. И каково ему сидеть в гостиной, расслабленно наблюдая, как Харьюла, отвечая его просьбе, рассеяно касается клавиш пианино. Харьюла не то что бы хорошо умел играть. Он лишь медленно перебирал что-то мелодичное и неясное, прибегая, должно быть, к нестираемым воспоминаниям далёкого детства — немногочисленным урокам фортепиано, которые его бедные родители могли когда-то себе позволить для любимейшего единственного сына. Навсегда вошедшие в плоть движения, сочетания и паузы. Подобную игру нельзя было назвать музыкой, но Эмиля она завораживала. И Коскела в этом тоже ему завидовал, потому что сам никогда в звуках пианино смысла не обнаруживал, да и вообще к любой музыке был равнодушен, несмотря на то, что отменно в ней разбирался. Пожалуй, и впрямь Халленберг больше Харьюле подходит. Больше, чем кто бы то ни было. Победителем становится лучший, а плата за то, чтобы быть лучшим, это обязанность быть лучшим. По-настоящему идеален в этой жизненной ситуации Эмиль, ведь всё это благодаря ему. Он всю эту религию сотворил и в ранг божества возвёл любимого. И так они сплелись, что не расплестись. Кто в ком больше растворился: Харьюла с его покорностью, или Эмиль с его одержимостью? Что за жизнь у них здесь. Как они выводят на прогулку свою стаю и, сменяя времена года, обводят бесчисленными милыми тропинками окрестные леса, поля и озёра. Вечные странствия, о которых Вилхо когда-то мечтал, возвращаются сюда же, к порогу, к уютной, залёженной собаками веранде и к кухне с натопленной печкой. И к спальне. Теперь-то уж не перед кем ломать комедию и скрываться, да к тому же можно подобрать массу оснований и оправданий (самое главное — вдруг ему станет плохо?), чтобы лишить Харьюлу права спать в отдельной кровати. Можно всю ночь его охранять, прислушиваться к дыханию, обнимать, не убирать руку с его груди. И с других его мест тоже. Наверняка Эмиль находит массу способов, не нарушив их прямо, аккуратно обойти все какие-либо медицинские предостережения. Каждый раз свои настойчивые ласки Халленберг начинает с жарких заверений, что будет максимально осторожен и бесконечно нежен. И слово своё он держит. Так же крепко, как держит Харьюлу. А Харьюла, наверное, и не против. Чего только не наслушаются собаки, спящие ночи у их постели… Эта мысль, как когда-то, укола досадой за все эти проклятые бессчётные ночи. Бессмысленная ревность — или только её отголосок — захолодила сердце. Стало тревожно и больно, но лишь по привычке… Коскела нарочно подумал о Ламмио. О его красоте, о желании, об удовольствии, о безумии, жизни и радости — обо всём новом и настоящем, о собственной огненной сказке и вечных странствиях, что у него теперь есть и будут… Всего лишь замена прошлому? Но ведь прошлого не было. Была лишь несбыточная мечта. И Ламмио теперь — утешение и восполнение недостающего. Способ навсегда отпустить то, что происходит в этом доме. Отпустить — значит, не возвращаться. Есть ли в этом смысл? Что Косекулу больше восхищает и манит — Харьюла, такой лёгкий, светопроводный, безупречный, или же поразительная по своему величию, самоотверженности, силе и безумию любовь Халленберга? Что для Вилхо ценнее — иметь своего Харьюлу или самому любить так же, как Эмиль любит? Пусть последнее — опасно, губительно, самоубийственно и, скорее всего, неправильно, но разве не это — его идеал? Но способен ли Коскела на такую любовь, как у Эмиля? Подвержен ли такой же одержимости? Дело не в умственных способностях, не в гордости и адекватности. Вилхо не такой сумасшедший, он сам себе хозяин и всё у него под контролем, но ведь и Эмиль — человек умный, изворотливый, жизнестойкий и в высшей степени рациональный. Однако ему чувство жизнь перевернуло. Не так давно Вилхо задавал себе вопрос — сможет ли он кого-то захотеть? Ответ оказался положительным. Теперь вопрос следующий — сможет ли он полюбить, сможет ли рехнуться тем же достойным удивления и сожаления образом, что и Халленберг? Час поздний. Эмиль отправился выводить перед сном домашних собак и запирать двери. Харьюла поднялся и начал убирать со стола. Коскела взялся ему помогать. Ему ещё предстояло умыть и уложить детей. С этим проблем не возникло — они утомились дорогой и впечатлениями и быстро уснули. Но когда с этим было покончено, в большом доме спали все. Коскела ещё немного побродил в полумраке, осматривая с детства знакомую обстановку. Было ли ему больно? Сейчас как будто бы нет, но позади лежало столько лет, столько дней, проведённых, в том числе, в этом старом доме, на протяжении которых больно было, что сами эти стены пропитались тоской и тревогой. Как когда-то в детстве, душу мутили призраки нелепых, ни к чему не ведущих метаний: гадко, возмутительно, ужасно, невозможно это терпеть и выносить — что они спят вдвоём, особенно когда и сам ты тоже под этой крышей, подбираешь себе оправдания, почему не завоевал себе счастья. И жалобные надежды: ну хотя бы этой ночью, хотя бы ради приличия и нахождения в доме детей Эмиль Харьюлу не тронет… Для этого Вилхо и брал с собой детей каждый раз, когда приезжал. Или так, или слёзы до рассвета. Утром сумерки никак не могли развеяться. После уютного, прямо-таки по-семейному очаровательного завтрака Харьюла отправился на прогулку с внучкой, совсем на него не похожей — и слава богу — но с нежным доверием цепляющейся за его руку. Младший мальчик был ещё слишком мал для долгих тропинок вдоль каменистой прибрежной линии, а девочка — ей уже семь — почти столько же, сколько было Коскеле в его затянувшемся навек весеннем странствии… Эмиль остался дома варить мясную похлёбку для больших собак. Коскела за чаем сидел вместе с ним на кухне и наблюдал, как у его ног сын возится со щенком. Прямо идиллия, даже и без главного её виновника… В отсутствии Харьюлы у Вилхо получалось относиться к Эмилю намного лучше, почти как к другу и уж точно как к интересному и приятному собеседнику. У них всегда находились общие темы для разговора — профессиональные, психологические, литературные или политические. Часто Вилхо ловил себя на том, что походит на него — характером, мироощущением, внутренним складом. Ведь и Коскела, по сути, был одним из тех щенков, которого взяли и воспитали по образу и подобию хозяина с одной целью — любить Харьюлу, нуждаться в нём, связывать его и приковывать к дому. Лишь теперь, возясь с кастрюлями и печкой, Эмиль будто бы невзначай осведомился, к чему были вчерашние вопросы. Коскела не стал увиливать и прямо сказал, что у него есть пациент, очень похожий на Харьюлу внешне. — Вылечишь его и возьмёшь себе, — это прозвучало как утверждение. На размышление Халленбергу не потребовалось и нескольких секунд. Конечно, легко было сложить два и два и получить четыре, но Коскелу задело — не то чтобы неприятно, просто ощутимо царапнуло то, о чём он успевал позабыть вплоть до следующего аккуратного напоминания: Эмиль видел его насквозь. И в детстве, и в юности, и даже теперь, всегда — все его терзания и желания как на ладони. Каким бы умелым и проницательным психологом Вилхо себя не считал, Халленберг был ловчее. Он всё знал, во всём был поразительно прозорлив, особенно в том, что касалось Харьюлы. В такие минуты становилось ясно как никогда: вовсе они не соперники. У Коскелы не было ни малейшего шанса. Ни в один из дней своей жизни он не представлял для Халленберга никакой опасности. Потому-то и не было в Эмиле ни капли ревности или враждебности. Лишь сочувствие и даже снисходительная ласка, как к своему проигравшему без боя товарищу по счастью и несчастью. Однако, что-то не только горькое, но и утешительное ощущалось в том, как легко Эмиль мерит его своей меркой. Как хорошо понимает и как запросто оправдывает. Благословляет его распоряжаться чужой жизнью — из одного только предположения, что Коскела может получить хоть каплю, хоть подобие капли от тех сокровищ и богатств, которыми Халленберг не мог с ним поделиться. — Это не этично, — произнёс Вилхо, отводя глаза. Не из обмана или противоречия. Скорее, как естественное опасение, которым хотелось поделиться с собратом, который прошёл через то же самое, — и это принесёт мне массу проблем. — Но ведь оно того стоит, — Эмиль мягко и грустно улыбнулся — перед ним-то вопроса нравственности или цены никогда не возникало. Он взглянул с лёгкой жалостью, но и с одобрением, которое не попытался спрятать, и даже, наверное, с гордостью за столь достойного ученика и последователя, — и потом, ты ведь уже решил.
114 Нравится 149 Отзывы 43 В сборник
Отзывы (2)