Лекарство от озноба

R
Завершён
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
25 страниц, 11 267 слов, 5 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1 Нравится 2 Отзывы 11 В сборник

Уроки любви (нелинейное повествование, AU-90е, сонгфик по "Бесприданнице" Dead Blond)

Настройки
Примечания:
I Амата лежит на холодном бетоне, слушает мерный гул мигающей флуоресцентной лампы и пытается дышать - ровнее, глубже, да хоть как-нибудь. Дежавю — это что-то на французском, мама любила это слово, а вот Амата не помнит даже приблизительно, к чему оно, но сейчас оно крутится где-то на кончике языка - там, где сладковато-кисло и совсем-совсем невкусно - и, наверное, с ней сейчас что-то про дежавю. Вспышки белого искусственного света бьют по глазам, и такое уже где-то было, было совершенно точно, но где - уже и не припомнить, да и разницы, по большому счёту, никакой — это знание ничего не исправит. Амата пытается выдохнуть, но оказывается, что сделать это не так уж и просто, если ты до этого не вдыхал. Амата ещё раз пытается вдохнуть. Из всего педсостава тринадцатой районной школы, историчка у них обеих вызывает наименьшее неприятие - молодая, такая же злая, как и они сами, лениво читающая программу по методичке и, что самое главное, абсолютно безразличная к тому, кто чем занят на её уроке. Она говорит что-то про какого-то Рубикона и переходы через-, но Амата даже не пытается слушать, жаль только, что все равно слышит и отключиться всецело не получается. Мигающая лампа над доской точно задумывалась как орудие пыток, почему сейчас она висит теперь в тринадцатой районной ни одному богу скорее всего не ведомо, но теперь можно с Кайей делать ставки на то, когда она перегорит уже окончательно и думать уроками напролет о том, с каким звуком разлетится тонкая светящаяся трубка, сея осколки на обшарпанный линолеум, а если повезёт, то и на зануд с первых парт. Вообще-то лампа мигает с того самого момента, как Кайа с Аматой перешли в десятый, и вряд ли перегорит за оставшиеся три месяца, а взрываться у неё и вовсе нет никаких причин, но, как говорил отец, мечтать не вредно, вредно не мечтать. Он вообще много чего говорил, и о том, что доучиться надо обязательно, и о том, что скоро наступит хорошее светлое время. Он был мечтателем и мечтал, надо думать, до той самой минуты, в которую его пристрелили. Вообще-то погиб при исполнении - укоризненно замечают его коллеги, но Амате не верится во весь этот пафос. На похоронах она стоит в окружении отцовских сослуживцев и каждый считает своим долгом подойти и поговорить - почему-то вокруг Аматы все всегда говорят много, видимо молчать рядом с ней человечеству совсем не уютно - каждый обязательно говорит что-то о безвременно почившем отце и о том, каким он был. Амата кивает - делает вид, что узнает все это впервые, и от этого фарса в горле дрожит ком с привкусом дешёвой колбасы, съеденной на завтрак. В этом балагане совести промолчать хватает только троим - Амате, её отцу да Кайе. В кои-то веки она застыла немой недвижимой статуей, только тупит взгляд в пол, всеми силами избегая смотреть на Амату да на мертвеца в гробу. Это странно, но такая Кайа нравится Амате тоже, как и вообще любая, по большому счёту. Прогнать эту мысль не дают тоже - очередной мужик в форме - обрюзгший с густыми бровями, практически закрывающими глаза - поднимается с покосившейся лавки и по третьему кругу рассказывает, как покойник оказался в передряге без табельного, и что это не может быть случайностью, и что всех виновных найдут и обязательно накажут. Кайа холодными пальцами вклинивается в Аматину ладонь, гладит большим пальцем костяшки, глядит жалостливо, но так же в пол, и Амате думается, что её подруге её же отца жальче куда сильнее, чем ей самой. Потом случается дождь, и это все так похоже на клише из дешёвых зарубежных фильмов, которые отец так любил, что Амата не выдерживает. Она наконец смеётся – сначала тихо, потом всё громче, смеётся, прямо смотря в глаза всем обрюзгшим со сползающими бровями. По поминальной процессии прокатывается волна возмущения, кто-то сочувственно вздыхает и пытается приобнять, но Амата отбрыкивается, крепче сжимая Кайину ладошку. Перенервничала – говорит какая-то женщина в строгой юбке, нервный срыв - кивает мужчина в костюме-тройке с протертыми локтями. Тут все или в строгих юбках или потёртых костюмах, третьего не дано, не предполагается, не выдумано. Только они с Кайей стоят в чём пришлось, Кайа в мамином платье и отцовском пиджаке, Амата – в школьной форме, замотавшись в черный шарф крупной вязки. Они вдвоём настоящие, а все вокруг так - дешёвая декорация, обманка, чья-то затянувшаяся шутка. Люди вокруг, словно поняв, что их раскусили и больше в них не верят, рассасываются и растворяются в холодном августовском ливне, и на свежей могиле Кайа сцеловывает из уголков глаз и с солёных губ рваные клочки накатившей смешливости и дождевую влагу - исключительно дождевую, думает Амата; дожди не бывают солёными, - мысленно возражает Кайа. И в эту минуту Амате так славно ни о чем не думается, что она отдается моменту, запаху сырой земли и чувству бесхозности - отца больше нет, теперь во всем мире она нужна только математичке, которой ещё с девятого задолжала четвертную контрольную, да Кайиным губам. Вообще, подумать стоило бы – хотя бы понадеяться на то, что это - момент наивысшего морального падения, что хуже уже не будет. Но Кайа в самое ухо клянётся, что сделает что угодно, лишь бы ещё раз услышать её – Аматин – смех, и мыслительный процесс как идея становится рудиментом, не достойным внимания. Кайа - честная девочка. В основном по отношению к Амате, преимущественно по чётным дням, и за исключением тех мелочей, что по природной рассеянности вылетают иногда у Кайи из головы. Всё, что не включено в эти незначительные условия – легко списывается на статистическую погрешность, так что Кайа считает себя честной вполне полноправно (по собственному же мнению). Амата знает-верит- надеется, что Кайа честная, и поэтому даже почти не удивляется, когда та честно старается сдержать обещание – всеми силами, правдами и статистическими погрешностями выбивая-вытягивая-выманивая из Аматы пусть даже не смех, но хотя бы сдержанные улыбки. Без преувеличения Кайа занимается этим круглосуточно – по дороге в школу с серьезным лицом пересказывает заученные анекдоты из вчерашней газеты; на обратном пути выпускает стайками колкости про одноклассников, а - какая мелочь - засыпая рядом, жарким шёпотом куда-то в шею рассказывает Амате, как они заживут после выпуска из школы, как будут счастливы просто по факту того, что они сами есть, и как мир вокруг будет пахнуть первой любовью и весенними почками. Этого никогда не достаточно, но Кайа не сдаётся, и как только Амата погружается в беспокойный сон, выбирается из под тонкого одеяла и бредёт на кухню, разбалтывает в литре кипятка растворимый кофе, мерзость вкуса которого может перебить только его же запах, и садится вычитывать анекдоты из вчерашней газеты. Вчерашней уже пару месяцев как - Амата точно не помнит, когда время в квартире перестало течь, но газета помнит совершенно точно - дата в верхнем правом углу знаменует последний день, когда отец вернулся и принес свежий выпуск Спид-инфо, и Амата вечерами сверлит взглядом пожелтевшую ещё в печати бумагу, как будто в пожелтевших ещё в момент составления заголовках возможно найти ответ на любой вопрос. Кайа иногда бросает многозначительные взгляды из-под пушистых ресниц, но прочесть их куда сложнее, чем желтушные заголовки. Быть может ей жаль газеты, хотя какой толк, ночью ведь всё равно будет читать сама – Амата точно знает, проблемы со сном у них обеих, это вообще своего рода аксессуар, Кайю синяки под глазами красят, как и вообще всё, а Амату просто уродуют не слишком, Кайа просто не спит и коротает ночи с мерзким кофе и старой газетой, забираясь под одеяло в серых сумерках и прижимаясь холодными конечностями к горячим Аматиным бокам, а Амата ночи напролёт смотрит картинки о том, как сгорает в запертом доме, или как сгорает отец, или мама, чьё лицо в каждом сне размыто всё больше и больше, и огонь отступает лишь под утро, сменяясь внезапной прохладой. Амата не знает, приревновала ли Кайа её к газете или газету к ней, но неаккуратно выдранная колонка гороскопов тоже не становится сюрпризом - Кайа не любит делиться, наверное дело в этом, наверное ей надо было, чтобы что-то только её. Спид-инфо сияет выдранным листом, и Амата перестаёт компульсивно касаться потёртых страниц, иногда только перед сном повторяет про себя заученное наизусть: "Тельцы, танцуйте так, как будто никто не видит, живите так, как будто завтра уже не наступит", и давится втихомолку неслучившимся предсказанием - наступило для него завтра, а вот послезавтра уже нет, не угадали, промахнулись, обманули. Кайа любит говорить, что жизнь вокруг - театр, и относиться надо к ней соответственно, но это она прирождённая актриса, а Амату от трагикомедии собственного бытия тошнит остатками утренней колбасы, такие вот глупые совпадения-предсказания вызывают только злорадную усмешку – не я одна тут не знаю ни сценария, ни развязки, вы тоже путаете текст, вы ничем не лучше. И к этому загадочному «Вы» Амата гребёт всех, кто не она, и не Кайа, всех, от взгляда на кого хочется оскалить и забиться в дальний угол, и день ото дня таких всё больше. Отец, сколько Амата себя помнила, твердил ей, что нельзя смотреть на людей волчонком, что надо быть добрее и смелее – что сила человека в его способности доверять и отвечать на удар улыбкой. Быть может, отец даже смог бы её убедить, будь у них на пару лет больше. Но ни лет, ни отца больше нет. Есть только Кайа, мигающая белая лампа и историчка, продолжающая вещать про реки и походы, и, кажется, что-то про греков, и опять про Рубикона, будь он неладен. Кайа пальцами пробегается по стрелке на капроне, поддевает острым ноготком дырочку на Аматином колене, скользит обратно к краю юбки и наконец заглушает влажным шёпотом ленивую речь учителя. – Я тут такое придумала. Закачаешься. Она говорит, говорит долго и сбивчиво, сбиваясь то на нервный смех, то на адресованные куда-то в никуда оправдания, частит, мельтешит, снова и снова посмеивается. Смысл её слов доходит до Аматы не сполна, но слова «рэкет», «хорошие деньги» и «крышевать» она уже слышала от отцовских сослуживцев, и ничем хорошим эта идея, кажется, не кончится. Кайа – нежная, хрупкая девочка, она действительно заслуживает лучшей, куда более роскошной жизни, но мысль о том, что в следующий раз на кладбище Амата окажется одна – кто ещё придёт поминать зарвавшегося подростка – ледяным потом скатывается по напряжённой спине. Меньше всего на свете – даже меньше дешёвой колбасы на завтрак и уроков физики – Амата любит в чём-то Кайю ограничивать. Амата не смотрит ей в глаза, даже головы не поворачивает, чтобы не сорваться в омут её золотистых глаз, набирает полную грудь воздуха и уже собирается ответить, как слух прошивает просящее: – Ну пожалуйста, ну… Ради меня, м? И вместо ответа Амата просто кивает, проклиная себя за слабость. Кивает, и бросает куда-то мимо: – ладно. Бросает буднично и без энтузиазма, как будто согласилась помыть посуду вне своей очереди, или в гости к Кеше зайти, а не подписала их обеих сейчас на подсудное дело. Кайа рассыпается в благодарностях, льнёт к плечу и шепчет-шепчет-шепчет места-даты-фамилии, рассказывает, куда, зачем и в какой последовательности, и план её настолько крепко подвязан к надежде на то, что в Амате узнают дочь полицейского, что ясно стало бы даже самому заядлому глупцу – Кайа с первой минуты знала, что она согласится, даже не предполагала обратного. Её прохладные пальцы блуждают по колену: – Только ко мне заскочим, я кое-что заберу, и сразу домой, хорошо? Поешь и прогуляемся до киоска, я узнала, он совсем-совсем ничей, мы просто попробуем, за пробу ведь денег не берут, верно? А тут ещё и сверху дадут скорее всего. Первым делом лампочку в ванной поменяем, а потом ещё… Речь её льётся ровным потоком. Льётся когда они выходят из школы, льётся по дороге до старого Кайиного дома, а потом, видимо, до их нового общего – Кайа осталась поддержать её после похорон, потом помочь прибрать квартиру, а потом поняла, что во сне ноги приятнее закидывать на живое горячее тело, а не на старую подушку. Льётся даже когда Амата нервной дрожью рук пытается приблизить себя к смерти от рака лёгких, но ни с третьего, ни с пятого раза так и не может поджечь сигарету. Про лампочку забывают сразу же, покупают на первые деньги хлеб, не пахнущий сыростью, всю ночь нервно смеются на кухне, забыв про домашку и то, что завтра вставать к первому. Амата не верит, что у них получилось, но Кайа садится к ней на колени, гладит лицо, шею, плечи, хвалит её, бесконечно хвалит, и говорит, что вот теперь-то точно заживут. Амата любуется безумным блеском золотистых глаз и подсудное дело становится самой большой на свете глупостью – такие до суда или не доживают, или не добираются, а значит и Амате самой не грозит, а о том, чтобы не оказаться одной на могиле она как-нибудь позаботится. Опьянённые успехом, школу на завтра прогуливают тоже – Кайа впервые за последние месяцы засыпает сразу, как только ложится, а Амата крутит до полудня в голове проклятое «Ради меня», и думает о том, как же это бесчестно – Амата просто не научена не делать что-то ради Кайи. Бесчестно и подло, а значит наверняка Кайа это не нарочно – Амата помнит – всё ещё верит – Кайа честная девочка. II За прогул через неделю приходится писать самостоятельную по химии – училка лютует и не выносит, когда на её уроках кто-то занят не тем, и уж, конечно, не прощает прогулы. Наверное, можно было бы наврать что-то про отравление-воспаление-обострение, и попытаться отмазаться, но это дохлый номер – Амате как-то до неприличия всё равно – двойкой больше, двойкой меньше; у Кайи голова и вовсе занята теперь другим. Они наугад расставляют галочки в тесте, соревнуясь, кто быстрее, пишут откровенные глупости вместо решения километрового уравнения, и весь оставшийся урок досыпают, делая вид, что усиленно думают над поставленными вопросами. Амата лениво скользит взглядом по доске – белым мелом через всю доску размашисто выведено: Реакция горения. Кажется, на этот раз даже почти вовремя, её поднимают с места. Химичка что-то ядовито шипит о том, что если Амата закончила, то может ответить на её вопрос. О чём её спрашивали, Амата без понятия, отвечает наугад, единственное, что знает: – соединение денатурата, керосина, дёгтя, серная кислота и бертолетова соль. Этому научил дядька – безликий родственник – или отцовский друг? – присылающий письма откуда-то издалека. По песням, которые дядька поёт свободе, картинка складывается относительно чётко – он или в местах не столь отдалённых, или в лечебнице для нервнобольных. Тем не менее, пишет исправно и даже как-то любовно, будто и правда по-отцовски – в конце письма всегда адрес и новое имя, на которое надо писать, если захочется связаться – надо думать, особенно человеколюбивые санитары или излишне мягкие надзиратели. Амата дядьке писала всего трижды, и никогда, потому что просто соскучилась. Ему был необходим человек, с которым можно разделить беспорядочность собственных мыслительных процессов и богатый жизненный опыт, ответа дядька как будто бы и не ждал, указывая связных может быть и вовсе для проформы, и Амату это вполне устраивало. Первый раз написала классе в шестом, когда остро вдруг осознала, что дружить с Кайей больше не хочется – хочется целоваться в пыльных коридорах – а что ответить отцу на нескончаемые вопросы о женихах, ещё не придумала. Дядька ответил через пару месяцев, в письме много и плохо шутил про то, что ему парни тоже никогда не нравились, что Амата идёт по его стопам и тоже встречается с самой видной девушкой школы, в конце посоветовал послушать Элтона Джона – и где Амата только должна была его найти – и даже приложил какую-то вырезку на английском из очередной желтостраничной газетёнки. Содержимое статьи так и осталось загадкой - к моменту, когда Амата хоть что-то начала понимать в хитросплетении латиницы, бумага затёрлась, а быть может и истлела от времени; с музыкой тоже вышел пролёт, ничего кроме сомнительной отечественной попсы рядом с Аматой никто никогда не слушал; даже плоские шутки и вульгарные байки из письма на проверку оказались переделкой старых анекдотов; да и в целом, письмо до сих пор лежало в прикроватной тумбе только от того, что Амата забывала его выкинуть – так она говорила отцу и Кайе, которые не то чтобы интересовались, но смотрели так отвратительно-понимающе, словно бы в пронесённом сквозь годы клочке бумаги была какая-то сентиментальная ценность. Второй раз написала спустя почти пять лет, по настоянию Кайи. Не столько письмо, сколько короткая записка, состоящая из двух так плохо вяжущихся между собой слов "отец" и "умер", отправилась по указанному в последний раз адресу скорее из вежливости – Кайа беспокоилась, они же скорее всего знакомцы, а то и родственники, нельзя же вообще ничего не сказать. Ответ пришёл в рекордные четыре дня, перебил краткость Аматиного слога, содержал в себе только сухое "Соболезную". Доставил его почтальон без формы, с рассечённой бровью и не единожды ломаным носом, отдал конверт и пачку денег. Купюры в центре пачки были покрыты мелкой багряной точкой и тратить их отчего-то было не по себе. Впрочем, этого вполне хватило на достойные проводы отца, а на остаток вполне можно было бы неплохо прожить месяц-другой. Деньги решили оставить на "черный день", такой, который перебьёт безотрадность всех предыдущих, и оставшаяся сумма спасет кому-нибудь из них – а может и им обеим – жизнь, не меньше. Ещё через две недели деньги догнало письмо – отвратительно многословное и сочувствующее, почти содержащее следы отцовской любви. Вряд ли у дядьки были дети – наверняка нашел бы, кому пристроить такую сумму – и любить он умел тоже вряд ли, текст мешался с похабными шутками про похождения отца в – не такой уж и – далёкой молодости, да и красиво писать о сочувствии был обучен едва ли – в глаза явно бросались надиктованные кем-то со стороны строки. – Он старался. Ему не всё равно, видишь? – Кайа кладёт подбородок на худое плечо, из-за спины вычитывая обрывки чужих откровений. Амата не прогоняет – между ней и Кайей чужого не придумано, Амата вся уже давно её личное, пусть читает если хочется. – знаю. – Амата поворачивает голову и утыкается носом в бледный висок подруги. Она правда знает. И видит. В третий раз пишет уже тайком от Кайи, чтобы – как иронично – покаяться. Признается дядьке, во что влезла, просто и прямо выкладывает, не пытаясь юлить и не зная сослагательных наклонений. Она не просит совета, и – наверное – не хочет, чтобы её отговаривали – одна Кайна просьба сделать что-то ради неё всё равно перевесила уже голоса и разума, и совести, дядькино слово ничего бы тут не изменило. Амата признается, потому что надо признаться, потому что осознание сотворенной глупости свербит между лопаток ощущением скорой катастрофы, и мешает спать сильнее прежнего, примешивая к картинам сгорающих родственников образы убитой и обвиняющей в своём убийстве Амату Кайи. Ответ приходит через неделю, в письме нет никаких шуток, зато есть чёткие инструкции, как, когда и что делать, с кем не связываться ни за что в жизни, а кого – чем – можно будет продавить, не сейчас, конечно, когда окрепнут, нарастят мышцы и заострят клыки. Пишет сразу во множественном, Амате почти смешно – правда так очевидно, что она не сама, а за ней сломя голову бросилась? В сизых сумерках впивается взглядом в аккуратные, кропотливо выписанные строчки, стараясь запомнить и впитать как можно больше. Взгляд спотыкается о такое неуместное – отец небось в гробу вертится, но я горжусь тобой, моя девочка – и Амата отчаянно гонит осознание того, что с каждым днём она вязнет всё глубже, что из Кайиного "просто попробуем" они так просто уже не выберутся. Дядька наказывает – если воспользуешься моим любимым рецептом, обязательно передавай счастливчикам привет от Иштара – это добавит вам веса и очков популярности, всякую мелочь скорее всего припугнёте, сами прибегут. Когда череда подозрительно-удачливых вылазок кончается, и юношеская дерзость упирается в военную выправку владельца газетного киоска – единственного на весь район – Амата не сомневается. Смотрит, как уязвленно шипит Кайа, схваченная за руку, как искажается лицо мужика, – вообще-то вполне справедливо – угрожающего полицией и доходчиво объясняющего, что рэкет – неподходящее развлечение для таких юных дам. Его тон и, что важнее, его правота, обжигают внутренности желанием впиться клыками-когтями в глотку, наглядно показать, за кем тут настоящая сила – и с чего только взяла, что сила за ними – и от неуместной эмоциональности удерживает только жгущее карман письмо. Кайа вырывает из цепкой хватки тонкое запястье, смотрит зло исподлобья и продолжает делать вид, что всё у неё под контролем, что мужик ещё пожалеет, что она знает, что делает. – Пойдём. Вернёмся позже, будет славно, если к этому моменту наш друг передумает, –Кайа улыбчиво скалится, на зубах красное пятнышко от помады. Она так быстро вошла во вкус и стала наряжаться на каждый выход из дома, увешиваться дешёвой бижутерией, чтобы выглядеть влиятельнее, что теперь, кто угодно углядит в ней несчастного недолюбленного ребенка. Кто угодно, но только не Амата - Амата смотрит на неровно подведенный контур губ и рушится вечерами на пол, кладёт голову на худые коленки, упивается лаской блуждающей по кудрям руки - часто тяжело дышит и жадно ловит каждый взгляд. – У сестры собака была, Герда. Так же голову на колени класть любила. Разъедемся с тобой, и мне тоже придется собаку огромную завести, чтобы не скучать. Кайа говорит беззлобно, всё смеётся над её огромной, нелепой любовью, не понимает ничего. А Амату ломает, режет этим "разъедемся", разливается во рту вязкой горечью. Горечь эта на вкус примерно, как "Давай никогда не разъезжаться, давай всю жизнь вот так-вот тут", но наружу Амата выплевывает только безразличное для непривычного уха: – Ты боишься собак, куда тебе большую. Рука в волосах замирает, и Амата замирает тоже, закрывает глаза, чтобы Кайа не видела, как веки горят от непрошеной влаги, не знала, как тут всё уязвимо-уязвлённо и болезненно. — Значит, придётся нам вместе всю жизнь. Кайа говорит тихо, наверное, сама пробует на вкус. Шевелит беззвучно губами, просит "посмотри на меня", и Амата чудом только слышит застрявшие в горле слова, распахивает глаза – большие и грустные как у старой плюшевой игрушки – сводит брови к переносице, но не смеет отводить взгляд. У Кайи тоже болит – она никогда не признается Амате, где или что – она складывается в этом спазме пополам, упирается лбом в лоб и смотрит, даже не смеётся над съехавшей из-за ракурса картинкой, смотрит долго, почти не моргает. Слова душат изнутри, перекрывают горло, но чуда не случается, Амата во второй раз не угадывает – оно и не удивительно, Кайа сама не понимает, что рвётся сейчас наружу, просто кажется, что оно вот-вот выпрыгнет из груди, оставит дыру, сломает навсегда и – – у тебя глаза красивые. Амата сдавленным шёпотом отодвигает тишину. Щеки её блестят от слёз, Кайа стирает влажные дорожки, и только теперь чувствует, что её лицо от слёз тоже неприятно чешется. Поцелуи отдают на языке солью. Кайа, такая весёлая и неунывающая, всегда плачет, если ей очень хорошо, плачет и этой ночью, размазывая по лицу и без того неровный макияж и Амата этими слезами малодушно упивается – знает, что больше ни с кем Кайа вот такой не бывает. Ближе к полуночи, когда они перестают неловко возиться и просто укладываются рядом, сплетаясь руками-ногами, путаясь в конечностях и собственном отношении к жизни, Кайа раздосадовано трет салфеткой лицо, пытаясь убрать размазанную по лицу краску, и всё ругается на ненадёжную косметику, ругается так злостно, будто бы это и правда самая большая проблема в их жизни. Через пару дней Амата слышит, как девчонка со второго ряда хвастается подружке новой подводкой, та пережила и дождь, и автомобильную аварию. У них теперь достаточно денег, чтобы подойти и спросить – даже если родственник привез из-за границы, можно что-то придумать, но таков непреложный закон бедного детства – ворованное всегда вкуснее – поэтому в тот же вечер Амата отдает подрезанную подводку и тупит взгляд – прости, пап, слишком быстро вошла во вкус. Кайа и сейчас зло щурит подведенные новенькой подводкой глаза, отходит от злосчастного киоска, и только тогда уныло опускает плечи. – Ну так же точно нельзя, мы только-только набираем обороты, а сейчас и этот не согласится, и другие отобьются. В её голосе сквозит детская плаксивость, разбавленная негодованием и желчью, и Амата не находит ничего лучше, чем прижать к себе, уткнуться носом в макушку и бесцветно уронить: – я разберусь. Ночью Амата по бумажке проверяет и без того до буквы заученный рецепт, мешает всё в бутылке от какого-то сомнительного пойла, чьего вкуса даже уже и не помнит. Жаль, думает, что не петардами торгует, такое было бы зрелище, но так даже лучше – к газетам у Аматы слишком много личного, смотреть, как их пожирает пламя приятно втройне. На пепелище, оставшемся от ларька, пишет баллончиком "Привет от Иштара", всё как завещал дядька. Даже дома в глазах её пляшут отблески ненасытного пламени – так хорошо горело, так долго и тепло, так надёжно — это письмо она тоже обязательно сохранит, хотя в эту минуту и кажется, что заученную формулу не забыть уже никогда. – денатурат, керосин, дёготь, серная кислота и бертолетова соль. Химичка задумывается на пару мгновений и лицо её тут же вспыхивает, краснеет, перекашивается уродливой злостью – криво нанесённая помада старит её ещё лет на двадцать, слова из кривого рта вылетают некрасиво и шипяще, совсем по-змеиному: – К директору. III К директору за следующий месяц она попадает ещё трижды, почти каждый раз с уроков химии, и только единожды – за действительно весомый проступок. Одноклассник со сломанным носом уходит домой, Амата – знакомой дорогой в кабинет на третьем. Директор – возрастной запойный мужик слегка за пятьдесят, ему глубоко плевать, кто и зачем к нему приходит, он раздосадован лишь необходимостью прятать пузырь под стол – какая глупость, разве хоть кто-то обманут надеждой на то, что ты здесь работаешь – выговор он представляет в общих чертах, отчитывает за нарушение дисциплины, невыполненную домашку и неуважение к учителю, едва не пинками выгоняет дальше на физику, велит не прогуливать и взяться за голову: «толковая же девка». Амату не трогают ни увещевания, ни угрозы, на выходе только долетает: – Ещё раз на тебя пожалуются, отца вызову. Амата – почти что – воспитанная девочка, она не оборачивается и не плюётся в ответ остротами, только дойдя до кабинета и извинившись за опоздание, захлёбывается беззвучным смехом. Кайа бросает обеспокоенные взгляды – Амата отмахивается. Было бы из-за чего беспокоиться – вызовет он, как же. – На всякое действие имеется противодействие, равное по силе, но направленное в противоположную сторону. Клокочущий в горле неровными комками смех унимается где-то к середине урока, Амата вперивается взглядом в окно, пока Кайа деловито раскидывает записки по одноклассникам. Ей самой делать тут нечего – физику она не понимает с седьмого, Кайю – уже с неделю, и это режет тупым осознанием по самому чувствительному и нежному. Амата продолжает следовать немой тенью всюду, куда Кайа только позволяет – всё чаще к ней, в её старую квартиру, где она договаривается с безликими незнакомцами, иногда на мутные посиделки к взрослым и малоприятным мужикам и их женщинам в дорогих на вид шубах. Смотрят там на Амату с пренебрежительным смехом во взгляде, но ей всё равно, сама она смотрит только, как алая помада оставляет следы на чужой дорогой безвкусной посуде, как Кайа закидывает ногу на ногу, как курит тонкие, дурно-пахнущие сигареты, пока шепчется о каких-то делах, за которыми Амате уже не поспеть. Кайа с каждым днём всё красивее и непостижимее, за неё Амата разбивает кастетом очередное лицо в переулке около собственного дома, потому что – мне кажется этот уже неделю ходит за нами, может припугнуть? Бить и получать Амате куда привычнее, проще и понятнее, пока она может бить – она полезная, пока будут бить её – Кайа будет прохладными пальцами нежно оглаживать синяки и зацеловывать шрамы, и в это вполне будет вмещаться вся целиком жизнь. Потом Кайа приводит ещё двоих – широкоплечих и сильных, с такими же преданными как у Аматы глазами, с таким же отчаянным изломом бровей, которое она каждое утро видит в зеркале. – Знакомься, это что-то типа охраны, чтобы тот, у подъезда, больше нас не подкараулил. – у тебя прослеживается определенный вкус. Говорит Амата раньше, чем думает, реплика отражается болью в золотистых глазах напротив, Кайа элегантным движением тонкой руки выгоняет громил из квартиры и тут же прижимается, будто ничего не поменялось, будто они вдвоём всё ещё против всего мира, и к ногам её не падают постепенно люди, напуганные именем Иштара, любовью к огню Аматы, и её собственным отчаянным рвением вырваться туда, где будет свободно дышаться. – Неужели, ревнуешь? Мне вообще никто кроме тебя, но, если из-за меня тебя хоть пальцем ещё раз тронут, - Кайа через свитер оглаживает по контуру свежий синяк на боку и задыхается несостоявшейся угрозой. Амата молчит о том, что уже трижды Кайа запретила ей идти с ней на встречу, о том, что она сталкивалась на пороге собственной квартиры уже с тремя разными людьми, двое из которых когда-то работали с отцом, и которых она совершенно точно не звала, о том, что вся эта идея ей с самого начала не нравится, но если Кайа не будет рассказывать, то и защищать Амата не сможет. Молчит, потому что не хочет знать, куда Кайа на самом деле ходит, кого к себе зовёт, кто поджидает её в переулках, не хочет узнать, что никакая защита не нужна больше. Молчит, приникает ближе, целует в горячий лоб: – прости. Кайа жмётся немым прощением, так, словно ничего не изменилось у них-между ними-вокруг них. Амате с головой хватает этой простенькой лжи - ей большего не надо, она никогда большего не хотела и не просила - только иллюзию гипотетического счастья, в которую можно спрятаться с головой, и, если повезёт, захлебнуться и никогда больше не всплыть. На физике Кайа извинительным шёпотом сообщает, что сегодня ей надо после уроков кое-куда заглянуть, и что Амате совсем-совсем не обязательно ее провожать или дожидаться - зайти с ней Кайа не предлагает даже в такой извращённой форме. Амата кивает, не понимая уже, чего в ней больше - досады или облегчения, у неё ведь тоже дела, на которые Кайю она не зовёт и звать никогда не будет. Амата всеми силами не думает о том, что она сама меняется тоже – не меньше Кайиного, если не больше – мысль о переменах страшит и подбивает бросить все и сбежать, а таких привилегий она себя лишила давно и добровольно, в тот день, когда пошла за Кайей, классе ещё в пятом, согласившись прогулять опостылевшую математику. Пока Кайа раздает указания, бегает договариваться и играет в искусного дипломата, Амата ходит подчищать следы и добивать тех, кто на игру не повёлся. Следуя строчкам дядькиного письма, она чередует кулаки с шантажом, пятнаясь в этом с каждым днём всё больше. И вообще-то совсем неважно, что у Кайи теперь есть для этого широкоплечие и острозубые - пусть они влюблены так же сильно и излом бровей у них такой же, у них нет кое-чего важного - точнее важное как раз и есть. Только Кайа с Аматой могут играть в это, идя ва-банк, потому что ставить все до гроша куда проще, когда у тебя за душой ничего, кроме себя самой - а такое не проигрывается и не отдается. Амата отдается делу самозабвенно, а они - не могут, на них можно давить, угрожать, штрафовать, и Амата над этим почти смеётся – и куда вы только полезли, тепличные и боящиеся, такие уязвимые и смертные, что вас даже почти жаль. Амата возвращается затемно, двор укрыт густыми сумерками, и в них почти не видно сбитых костяшек и горечи разочарования. Надеяться на то, что Кайа спит глупо, – не помогла эта отчаянная игра ей вернуть спокойный сон, не исправила ничего в их жизнях, не починила. И всё-таки, Амата старается не шуметь, потому что так, наверное, про любовь и уважение, а ещё так про – ничего не спрашивай, ладно, я не смогу тебе не ответить. Пока она отмывает руки под потоком ржавой воды, Кайа занимает дверной проем, облокачивается на косяк, выжидающе смотрит. На ней уродливая синтетическая шуба ядовито-розового цвета, и кроме этой шубы хрупкую наготу скрывает белье в мелкий цветочек – подарила мама на пятнадцатилетие, потому ни перешитая трижды лямка, ни распускающийся шов не имеют даже шанса считаться причиной для утилизации. Амата ловит насмешливый взгляд в зеркале и трёт усерднее, бросает бесцветно: – откуда взяла? И профессионально выглядит незаинтересованной. Кайа в ответ профессионально смотрит сквозь. Видит, как Амата отводит взгляд, как вытирает руки, пачкая полотенце в крови и только раздражая ссадины, как она каменеет, потому что на самом деле проняло. Кайа знает, что от нее Амату пронимает всегда, надо лишь посильнее надавить. Кайа бесстыдно давит. Обнимает со спины, кладёт подбородок на плечо, спрятанное под пыльной рубашкой, и мурлычет в самое ухо: – Ты точно это хочешь спросить? Тонкие пальцы бегут по обнаженной нервной сетке Аматиных струн, и если это плата за то, что мы теперь вежливо не спрашиваем и молчим, то черт с тобой, давай. Развернуться в одно движение, неудачная попытка снять уродливые меха, загнанный шепот в ухо: – Оставь, давай так. Так надо только Кайе. Это в ней фантазия вперемешку с неукротимым желанием нового, Амата до смешного проще, ей надо, чтобы кожа к коже, чтобы видеть-слышать-чувствовать не только глазами-ушами-руками, ей нужно про всё и максимально понятно. Но ещё нужнее ей острая улыбка и блестящие глаза напротив, потому сдаётся просто и без борьбы, обнимая поверх отвратительной шубки, прижимая к себе почти до хруста, приникая губами к открытой коже. На каждое резкое движение Кайа уязвленно шипит, пытаясь прятаться за театрально-громкими вздохами, но в Амате нет и капли такта, вежливо молчать ее не научили, молчит она только незаинтересованно, но в случае с Кайей ее интересует всё. Шубка летит на заляпанный пол прихожей. Амата смотрит на синяки на тонких руках, впитывает темные пятна на худенькие рёбрах и пытается дышать глубже, убеждая себя, что тут источника угрозы нет, тут гнев не поможет. Кайа смотрит пристыженным ребёнком, глотает слезы и что-то бессвязно выдает, про то, что она не хотела, и она вообще никогда в жизни бы ни с кем, кроме неё, как будто это то, что на самом деле важно. По-настоящему важный вопрос задаёт Амата, сжимая до боли кулаки. – кто? Кайа роняет фамилию, ошибаясь в трёх буквах из семи, но этого вполне хватает, чтобы похолодеть. Рано или поздно бы это случилось, они бы наткнулись на человека из дядькиного черного списка. Амата судорожно перебирает варианты того, что можно сделать – главное, как – чтобы не увязнуть ещё глубже, как вдруг: Кайа говорит, что уже со всем разобралась. Это не делает ситуацию лучше. Следующий вопрос уже совсем неважный, нужен скорее из праздного интереса. Амата спрашивает, как. Кайа так сильно плакала только раз. Им было по тринадцать, Кайа сломала ногу, спрыгивая из окна ненавистной русички. Плакать начала задолго до того, как прошел болевой шок - наверное от испуга, так сказал отец. Амата сбегала из дома, чтобы заночевать в палате, таскала апельсины и рисовала на гипсе смешных человечков. Даже из солидарности с Кайей начала носить юбки – их со сломанной ногой надевать куда проще. Перелом зажил сам, виноват в нем никто не был, все сходилось как нельзя лучше, чтобы об этом забыть через полгода после снятия гипса. Сейчас им почти тридцать шесть на двоих, у Кайи, на счастье, целы все кости, а отца, который мог бы объяснить, отчего она так горько плачет, нет уже некоторое время. Кайа зовёт за собой в комнату, и достает из прикроватной тумбочки это. Пистолет. Табельное. Важные вопросы обнаруживаются снова, но выбрать между зачем и почему у Аматы не выходит, и она безмолвно буравит взглядом холодную игрушку, стоившую жизни когда-то отцу, а теперь, вероятно, и им. Кайа продолжает объяснять что-то про случайности и нежелания, но Амата почти не слышит. Амата незаинтересованно молчит, берет с тумбочки пачку горьких сигарет и уходит на балкон практически на всю ночь. Затеряться среди лыж, банок и множественных пакетов со старым тряпьем не выходит - Кайа слушает до рассвета тихий смех и смиренно ждёт – а что тут ещё поделать. Смехом Амата привыкла оплакивать, и впервые за несколько месяцев ей становится по-настоящему жаль. Жаль отца, жаль похеренное детство, жаль Кайю, наверняка до сих пор сотрясающуюся в испуганном плаче. И так уж вышло, что в строке отец-детство-Кайа жива и реальна только последняя, и только жалость к ней может хоть что-то изменить. Тем более, что к подъезду уже подъехала тонированная тачка, каких на их окраине никогда не водилось, и сомнений в том, что в почтовом ящике будет ждать послание, не остаётся никаких. Вопреки ожиданиям, никто не пытается вынести дверь, не пишет угрозы краской во всю стену, даже не поджидают в подворотне. Только на приквартирном коврике покоится педантично свернутый листок. На развороте время и место, никаких подписей нет, но оно и не нужно, все понятно без лишних имён – ничего хорошего не случится. Кайа неуверенно предлагает отнести письмо в милицию, но отвергает эту идею сама же - она теперь слишком много знает о том, как эта система устроена. В школу не идут тоже - прогулять контрольную по физике в последний день собственной жизни кажется смешным и красивым жестом. Больше ничего красивого вокруг нет. Амата пишет дядьке письмо, обещает все отрицать, назваться подражательницей или просто молчать до победного – хороша победа, ничего не скажешь. О том, кто выстрелил не говорит ничего – смысл валить на Кайю, если сама поступила бы так же. Точно поступила бы. Пусть не с отцом, но... Любые мысли кажутся лишними. Закинуть письмо в отделение почты, купить по пути самое дешёвое вино в уродливом пакете и вернуться домой - смотреть, как старательно Кайа подводит стрелки, красит пушистые реснички, зачем-то открывая рот и суетливо ждать вечера. – Третий закон Ньютона гласит, - в пятый, если не в седьмой, раз повторяет физичка. Повторяет, чертит стрелочки над разнокалиберными буквами, штрихует что-то, и с каждым движением мела по зелёной доске происходящее все меньше похоже на науку. Хочется вечер, хочется домой, валяться с Кайей в обнимку на диване, стреляющем пружинами в поясницу, и не думать ни о чем значительном. Кто бы мог подумать, что вот это так быстро станет эталоном идеального дня. Сейчас Амате даже секундно жаль, что на физику сегодня они не пошли. Кайа дорисовывает стрелки – сегодня обе ровные и какие-то особенно аккуратные, видимо, наконец, наловчилась – и тянется к таящейся около кровати Изабелле. Амата перехватывает тонкую ладонь – откроем, когда вернёмся, – и обе криво, уязвленно улыбаются, но всё-таки не открывают. Кайю тошнит от собственной трезвости. Кайа терпит, ей впервые кажется, что облегчения она не заслужила. Кайю тошнит ещё и от себя, она скрывается в ванной и сидит там до вечера, как будто, если не смотреть на Амату, её квартиру, оставленное на тумбочке письмо и лежащий рядом пистолет, станет проще. Проще не становится. Из квартиры выходят как обычно - Кайа трижды щелкает выключателем в коридоре и дважды проверяет закрыта ли дверь. Амата смотрит на её парадный вид и снова изо рта вырывается непроизвольный смешок. На похоронах отца тоже стояла красивая. Получается, не любила, а зацеловывала собственную вину? Так, наверное, тоже бывает. Амата думает слишком громко – а может на лице все написано – Кайа виновато тупит взгляд и отдает ключи. – Если захочешь, я вечером к себе поеду. Или, хочешь, ты оставайся, а я к ним, и потом к себе. Громче, чем думает, Амата только закатывает глаза, тяжко вздыхает и отрезает: – поздно. Для себя резюмирует то же — вот так смешно и нелепо получается, что поздно уже разбегаться и злиться. Раньше надо было. А сейчас уже не надо ни за что – ни себе, ни Кайе этим не поможешь, отца не воскресишь тем более. Да и надо ли. До заброшенного склада добираются в скорбном молчании. Слова из Кайи начинают литься внезапно перед тяжелой, грязной дверью, сплошь покрытой бурыми пятнами. Она снова сбивчиво извиняется, снова натыкается на холодный, режущий взгляд и доходит, наконец, до собственной немногословной сути. – Я всё равно люблю тебя, ладно? Не из чувства вины. Никогда из чувства вины не любила, всегда просто так. Кайа однозначно любит ушами, но сегодня не ждёт ответа, и шагает вперёд, толкая бурую дверь, игнорируя тёплую ладонь на собственном плече, и неуверенный отклик, за которым, наверное, должно было бы последовать очередное важное. Склад глотает две девичьи фигуры и даже не давится – скрипучая пасть захлопывается, чрево приветливо мигает раздражающим светом флуоресцентных ламп. Внутри уже – естественно – ждут, неестественно улыбаясь и пытаясь выглядеть дружелюбно. От приторной сладости лживых улыбок сводит скулы и мутится где-то под солнечным сплетением. Амата не умеет играть в эти красивые игры – сразу достаёт складную бабочку. Вообще-то, ей не нравятся ножи, но одними кулаками сегодня, кажется, не решить. – Девочки, вам не кажется, что вы немного заигрались? Масляный взгляд впивается в хрупкую Кайю, и Аматина попытка спрятать её за собой кажется совсем уж смешной и бестолковой – её тут игнорируют, не видят, не принимают в расчёт. Тем не менее, жест этот не бесполезен – он скрывает трусливый Кайин трепет, позволяет сохранять хрупкую иллюзию контроля и того, что Амата ещё умеет защищать. Что хоть когда-нибудь умела. – говорите, зачем позвали, и мы пойдём. Амата неумело крутит нож в руке, стараясь не разрывать зрительного контакта. Так дядька учил обороняться от диких собак – смотреть сверху вниз и бить неожиданно – сначала чтобы спугнуть, потом чтобы добить. Амате это казалось неправомерной жестокостью – ни одна собака не сделала ей столько, чтобы добивать исподтишка. Амате кажется, что сегодня она ударит столько раз, сколько понадобится. – Не с тобой говорят. Тебя тут вообще не ждали. Амата переводит взгляд на бугая за спиной мужика в атласном костюме. Узнать в нём почтальона с неединожды ломанным носом даже почти не обидно – знакомые всё лица, ты подумай только. Он нелепо кашляет в кулак, словно пряча лицо за массивной ладонью. Ещё немного и Амату потянет рассмеяться. Абсурдность происходящего добавляет абсурдной же смелости – Амата вскидывает подбородок, и голос её уже почти не дрожит: – а мне плевать. я-то говорю с ним. Хлопок, запах пороха и испуганный вскрик Кайи заполняют сознание почти одновременно, понять, что пугает больше – да вообще пугает ли – не выходит, всё плывёт перед глазами слишком быстро. Хрупкие Кайины ручки переворачивают сначала на бок, потом на спину – лицо её до того бледное и напуганное, что Амате кажется, сейчас найдутся силы встать и хотя бы ещё разок сломать нос почтальону – тут видно традиция такая, вон какое у него лицо вечно разукрашенное. Кайа что-то кричит, её аккуратно накрашенные губки уродливо кривятся, личико пачкают темные разводы туши. Зато стрелки действительно не плывут, и это вызывает истеричную радость. Если закрыть глаза, можно представить, что Кайа просто пытается её добудиться, потому что капризно захотела среди ночи вина, а выходить одной лень. Невинное наваждение разбивает вдребезги ещё один хлопок. И ещё. И ещё. Когда удаётся разлепить глаза, Кайю уже не видно – только голый потолок. Мужик в костюме открывает дверь, впускает тёплое майское дыхание, и тоже что-то неразборчиво говорит. – Ничего личного, тут платят больше. Голос бугая внезапно отчётливо врезается в уши, разрезает пелену непонимания и, наверное, шока. Решил оправдаться напоследок? Какая прелесть. Амата лежит на холодном бетоне, слушает мерный гул мигающей флуоресцентной лампы и пытается дышать - ровнее, глубже, да хоть как-нибудь. Дежавю — это что-то на французском, мама любила это слово, а вот Амата из французского любила только вино и фильмы про любовь, которые показывала Кайа. Вино наверняка разливалось в соседнем дворе из-под полы, а гнусавая озвучка убивала всю парижскую романтику, но это точно не то, о чем стоит сейчас переживать. Зато денег, потраченных на Изабеллу, которую сегодня так никто и не откроет, до смешного жаль. Вспышки белого искусственного света бьют по глазам и такое уже где-то было, было совершенно точно, но где - уже и не припомнить, да и разницы, по большому счёту, никакой — это знание ничего не исправит. Амата пытается выдохнуть, но оказывается, что сделать это не так уж и просто, если ты до этого не вдыхал. Амата больше не пытается.
Примечания:
1 Нравится 2 Отзывы 11 В сборник