Волчьи ямы

NC-17
Заморожен
61
2
автор
Размер:
328 страниц, 135 464 слова, 24 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
61 Нравится 84 Отзывы 21 В сборник

Красная буря: Эпизод третий.

Настройки
Сплин — «Помолчим немного»

Я раздавлен, повержен, я изувечен

И не вижу снов, будто мне запретили сны.

Будто всё, что мы так любили, давно исчезло —

И остались только сказанные слова.

Будто бог меня задумывал из железа,

А внутри зачем-то высохшая трава.

Двое несут его, жестко давя пальцами под мышками и то и дело перехватывая культи ног, укороченных до колен и завернутых в колючее одеяло. От солдат пахнет потом и страхом, а шаги так торопливы, что становится ясно — двое исполняют приказ. Старательно, как всегда, но что-то не так. Он чувствует конвульсию, охватившую замок, как свою собственную, слышит невнятные крики и возгласы с разных сторон, но разобрать не может ни времени, ни пространства. Лестница. Ещё одна. Сказочник висит мертвым грузом в руках солдат, как мешок прогнивших овощей. И орудуя им, как бревном, они подталкивают головой пленника дверь, заносят и швыряют его: ожидавшее боли падения на камень, тело Сказочника подскакивает на мягкой перине. Он давится вдохом. В нос ударяет свежий запах чистых простыней, немного пыльный и неживой. Дверь ещё открыта: двое застыли на входе, но вслух не говорят — Сказочник чувствует только, что они смотрят. Тремя пальцами, что остались на правой руке, он ведёт по поверхности под собой и вздрагивает, наткнувшись на пушистый мех. Пыль лезет в ноздри. Сказочник пытается угадать время, поводя головой да слушая отсчитывающие секунды шаги — двое покидают его, гремят дверью, и кажется, что без них стало холоднее. Время разом теряется. Превращается в комок липкой грязи, пока негнущиеся пальцы пробуют ловить то и дело выбегающих на лоб вшей. Спустя немыслимое количество выдохов, попыток оттолкнуться от перины, болезненных стонов и сглатываний прогорклой слюны Сказочника наконец одолевает голод. Он заглядывает в слепые глаза и хрипит под нос, крутит внутренности и молоточком стучит по вискам. Раньше его не оставляли без еды. Эта простая мысль селит в Сказочнике новые сомнения. Неужели… Это всё? Похожий на брошенное в ворох подушек полено, он вздрагивает, когда чувствует тёплую влагу слёз на щеках. И губы Сказочника начинают трястись от рвущегося из самых недр смеха, ничуть не горького, полного облегчения: наконец-то. Это всё. Сказочник давно разучился смеяться, поэтому из его глотки рвётся только вой. Уши слышат скудно, давно оглохшие от криков. Всё. Это всё. С ним покончено. Он больше ей не нужен. Комок времени катится и катится, к нему липнут крохотные веточки, мелкие камни и мусор с земли, шар растёт, толстеет; из коридоров больше — ни звука. Вскоре голод прекратит сосать кишки, превращаясь в опасную нужду, из-за которой люди Долгой Зимы рыли мёрзлую землю скрюченными пальцами, глаза их сверкали, точно звериные, а последние лошади с выступившими рёбрами испуганно пятились, чувствуя погибель. Скоро. Только рот Сказочника изламывается в улыбке, а смелая вошь бесстрашно бежит по хлопьям иссохшейся, потрескавшейся кожи на губах. Щекотно! В тишине любое мыслящее существо начинает думать. Но не он. Думать страшно, — знает Сказочник, — а вспоминать ещё страшней. Трёхпалая длань его лежит на животе, тяжело поднимающемся от дыхания. Комок времени катится дальше. Слюны не хватает, чтобы напиться. Зерно страха ненароком падает в растерзанную душу — или в то, что осталось от неё после всего — но прорасти ему не суждено: росток гибнет всего лишь от двух слов: «это всё». Но неужели она даже не попрощается? Ростку обиды тоже суждено погибнуть. Когда он видел её в последний раз? Сквозь боль сознания, тут же забившегося в истерике, Сказочник старается припомнить, но ничего не выходит: слишком давно. А как давно он видел себя? Несуществующая боль изгибает руки и те части ног, что были удалены. Неизмеримо давно. Когда Сказочник готов к смерти и лежит в ворохе подушек, бессильный, воняющий, мокрый и грязный из-за выделений, когда рот его готовится совершить последний вдох и даже вши разбегаются по постели, прочь от головы, коридор за дверью наполняется звуками. Комок времени вдруг замедляет свой ход. Голоса кажутся ненастоящими — они спорят, покуда дверной замок дребезжит под яростной атакой ключа. — Нет, — из последних сил хрипит Сказочник, исполненный самого настоящего страдания и боли, — нет… Это не конец. Это не всё. Не всё! Превратившееся в мешок костей и худого мяса, тело бьёт судорога. Чужой разговор лишь едва касается слуха. Слов не разобрать. Не разобрать ничего — сознание скатывается в пожар забытья. Он не помнит ни времени, ни себя. Даже сны его безлики, исковерканы и комковаты, и Сказочник возится в них, как дитя в грязи да захлёбывается ледяной жижей в глотке, дрожа под уколами дождя. Память его изрезана ножами, сердце его пережато крепкими щипцами, душа из него вырвана острыми когтями. Когда-то ветер ласкал лицо, когда-то музыка касалась слуха — её заглушили крики. Сказочник чувствует сквозь мутное, гнусное забытье, как он бьётся изнутри о самого себя, как о ржавую клеть. Первое настоящее ощущение — маленькая ложка бьётся о передние зубы. Потом — пальцы настойчиво сжимают подбородок, наверное, покрывшийся колкой порослью. А следом — тошнотворная горечь на корне языка. Она Сказочника выдергивает из склизкости чужих видений, потому что он тут же давится и распахивает глаза, чтобы, как и всегда, не увидеть ничего. О, это благословенное ничего! Из исхудалой грудины рвётся отчаянный вопль. Не кончено. С ним не кончено, и нет ничего ужаснее. Мягкие, толстые пальцы давят на нижние веки, оттягивая кожу, мнут шею под скулами, отсчитывают пульсации крови в ярёмной вене и прощупывают живот. Тишина приводит Сказочника к мысли, что он оглох. Слышит ли он своё дыхание или просто знает, что оно есть? В гнетущей темноте его собственного мира не разобрать. Во рту горько так, что язык немеет. — Сожмите, — твёрдо звучит тихий голос слева. Мейстер. Голос его всегда спокойный, безразличный, что бы ни попросили сделать, на что бы его хозяин ни смотрел, чему бы ни помогал свершиться. Сказочника пробирает дрожь. В руку тычется что-то продолговатое и деревянное, и он с трудом смыкает неверные пальцы. С ним не покончено. Будет ещё. Внутренности болят, сжимаются и разжимаются. Однажды она заставила поверить, что кишки Сказочника полны червей, и он днями и ночами скрёб живот, чувствуя, как твари ползают под кожей. Она едва не позволила ему сгрызть себя заживо, прежде чем посмеяться. Миледи изволила шутить. Сказочник чувствует на губах ледяное прикосновение чаши и жадно хлебает воду — теперь он знает что и её могут отнять — и захлёбывается, когда слышит: — И? Это она. Сознание мечется в красной панике. — Истощение, моя госпожа. — Равнодушно отвечает спокойный голос, а толстые пальцы походя утирают подбородок. Почти заботливо. Как искалеченная псина, Сказочник почти тянется вслед за рукой. — Солдаты оставили его без еды и воды до вашего прибытия… Должно быть, вы не указали на эту маленькую деталь. — А сами они не могли догадаться? — Раздражение. Что-то другое, не то слышится в голосе — незнакомое. Раньше она не позволяла себе раздражения в его присутствии: суматошная мысль мелькает всполохом. Нет. Нет, ему нельзя думать слишком долго. — Догадки — для солдата дело неблагодарное, моя госпожа. Слышится шумный выдох. Сказочник замирает, а ощущение неправильности начинает пылать в нем да царапаться в костях: он не чувствует её присутствия. — Что ж… — Звук движется. Все истощенные мышцы напрягаются и дрожат. — Нынче у вас отличные покои, милорд! С видом на стеклянный сад. Куда лучше прежних, не правда ли? Живые стуки в его груди сбиваются с выверенного ритма. Стеклянный сад. Впервые он слышит хоть что-то, способное подсказать, где они находятся — никогда раньше… Сказочник едва не давится слюной, шум у него в ушах становится громче чужих голосов. — …это нельзя поправить? — Боюсь, что бесполезно. Зрение не восстановится. Он болен, миледи, а рассудок необратимо повреждён. Кроме того… — Тут мейстер становится тише, а Сказочник вовсе не старается уловить его слов. — …в желудке. Не знаю ни одного случая, чтобы человек, даже обладающий куда лучшим здоровьем, с этим справился. — Вы сказали, «необратимо повреждён»? — Звук снова движется и на этот раз заставляет сжаться. Сказочнику хочется стать улиткой и спрятаться под панцирь, и его пальцы конвульсивно дергаются, сминая простынь. — Что, если нет? Как наяву хлыст ударяет Сказочника по груди, высекая крик. — Может быть, всё это только налёт — сотри его, и получишь желаемое… Вы уже ошибались, мейстер. Чего вам стоит ошибиться ещё раз? — Здесь ошибки быть не может, миледи. Исключено. Это… Перина слева проседает под ещё одним телом — дрожь колотит Сказочника изнутри, темнота перед невидящим взором разгорается алыми всполохами, а все мысли, что успели промелькнуть, в живом ужасе разбегаются прочь, прячутся, оставляя его в клетке пустоты. — Милорд… — Увещевает прохладный, хриплый голос. Не такой. Не тот. Не тот! Будь у Сказочника ноги, он вскочил бы и пополз прочь. Червяк. Омерзительный червяк, не человек, не… не милорд. Горячие, как исходящая паром кровь, воспоминания волнами бьются о стенки черепа и тянут в опасный водоворот. Сказочник хрипит. — Видите ли, мы угодили в некий… переплёт, и мне очень нужно знать… Как вас зовут? Кто вы? Как вас зовут? Как тебя зовут? Как тебя зовут? Зовут, тебя зовут… Как твоё имя? Кто вы? Кто ты? Кто ты такой? Как тебя зовут? Кто ты? — Я… был на Севере? Они играют. Благодаря почти пропавшему зрению Сказочник видит смутные, размазанные силуэты. «Мне скучно», — она произнесла это с каким-то значением, которого он не смог понять, и стало слышно, как губы раздвинулись в улыбке, никогда не широкой и никогда не радостной. Чёрное платье сливается с темнотой вокруг. Может быть, вовсе и не чёрное — ему уже давно сложно различать цвета и оттенки. Белизна лица — как бельмо, а глаза на нём кажутся вовсе не глазами, а какими-то жуткими впадинами, зияющими, как бездна, и горящими, как адово пламя в ней же. — Да, — с удовольствием произносит миледи, подпирая голову рукой, — даже больше. Это не первый раз. Сказочник не может вспомнить, кем… кто… В горле першит крик от того, как все мышцы разом обжигает предупредительной болью изнутри. Нельзя! Только во время игры. Тогда ему позволено произносить имена — каждое из них чужое, даже лица не помнятся — эти имена принадлежат всем вокруг, и Сказочник хранит, носит внутри каждое из них, чтобы примерить по её желанию. Он давно уже не отождествляет себя ни с одним. Сказочник-Сказочник-Сказочник… За что тебе это? За что ты наказан? — Я жил в Винтерфелле? — Да. Он помнит только боль. Сначала ему казалось, она убьёт его — рано или поздно, но точно убьёт. Тогда удары были особенно безжалостны, суровы, жестки; со словами она обращалась, как с кнутом, и издевалась, уничтожая в Сказочнике то, что ещё звалось человеческим — тогда оно и кончилось. Потом было затишье. Он снова думал, что это конец. Теперь уж точно. Но что-то произошло, там, где места ему не было, и она вернулась. И стала лепить. Кропотливо и долго. Иногда кажется, что она совсем не шутит, а это вовсе не игра. Подробности чужих жизней похожи на снятые и развешенные костюмы: вот они, вместе с кожей, глазами, волосами… — Я законный сын? Она издаёт довольный смешок и выпрямляется. От напряжения, когда Сказочник пытается вглядеться, роговицу жжёт слезами, а в висках дробно начинает стучать боль. Каждое чужое движение отдаётся несуществующей болью. — Хорошо! Догадливость — одно из лучших твоих качеств. Ладно… — Она заинтересованно подаётся вперёд, лунный свет делает щёку голубоватой. — Нет, не законный. Наверное, теперь миледи подозрительно щурится: разгадка близка. Она боится, что он не забыл до конца, что корень не был вырван с ростком или что мёртвое растение могло дать крохотный побег. Разумно для той, что наблюдала за Грейджоем. Когда они играют в игру, Сказочник думает быстрее и смелее положенного, и от этого шрамы на спине ноют, а пальцы сводит судорогой. У него сегодня был хороший день. Он почти угадал, когда принесут еду и питьё, его переодели в чистое — к приходу миледи, теперь он понял, — и даже омыли тряпицей; побрили весьма осторожно, оставив лишь один свежий порез на исполосованной шрамами коже. Хороший день. К сожалению, сегодня его не убьют. Кто я? — Я был в Битве под Винтерфеллом? — О, да, — тихо отвечает она. Почти шелестит. — Я мёртв? — Кто-то сказал бы и так. Напряжение звенит в воздухе, не пойми, откуда взявшееся. Кожу изнутри колет мелкими иголками, и холодный пот выступает на лбу; что-то есть в интонации, в самих звуках — Сказочник поднаторел в угадывании — что селит суеверный ужас. Нет, этого не может быть. Она не стала бы. Он даже немного мотает головой. Нет. Тишина давит к полу так, будто он уже не распростёрт у её ног. Из-за значительности, какой пропитан воздух, играть дальше вдруг становится страшно. — Я командовал войсками? — Да. Хотя вопрос, я полагаю, излишен. — Она поднимается, чтобы нагнуться к нему, к самому лицу: так, что даже сквозь наступающую неотвратимо слепоту Сказочник видит выражение глаз, густые ресницы и синеватые круги под нижними веками. Предвкушение ответа. Восторг. Ожидание. И неясный страх в самой глубине. — Ну же… Кто ты? Как тебя зовут? И прикосновение пальцев, по-мертвецки ледяное. «Кто ты?» — бьётся изнутри запутавшейся в сетях рыбой. «Как тебя зовут?» — режет, как ножом, и оставляет брюхо наполовину выпотрошенным. Кто ты? Как тебя зовут? У тебя есть имя? Имя… Имя. — Я… *** Когда стук и голоса — знакомые, те, которые она слушала каждый день с рассвета до заката — исчезают, на Рикку рушится тишина, и это хуже тысячи ударов. Чёрная ночь для неё не кончится. Рикка плачет от ожидания и от страха, когда понимает, на что обречена теперь: они будут ждать, и они готовы терпеть беспредельно долго, а солдаты, приставленные к этим дверям, не посмеют сдвинуться с места. Мрак и память на пробу щупают Рикку ледяными пальцами, и кожа от этих прикосновений покрывается узорчатой изморозью. Было ли это необходимо? То, что она сделала? Жизнь когда-то была другой… Да, совсем другой. Но теперь мрак и память — вот и всё, что осталось. В тот день она стоит и нестерпимо мёрзнет, нисколько не чувствуя жара от растопленного очага. Ей неловко и страшно. Миледи ссорится со своим братом, ещё одним. И Рикка не может уйти, ей не позволено спрятаться, улизнув за дверь, и потому она стоит, вжимаясь в стену. Стена — обработанные, толстые, рыжеватые брёвна, по которым скользит свет и пляшут тени; здесь одурманивающе пахнет деревом, морозом и жжёными травами; на балках под потолком вьются вырезанные лозы, раскрывают клювы птицы и скользят крохотные кораблики. Это не замок. Рикка даже не знает, как назвать в мыслях это сооружение, трёхэтажный огромный сруб, в котором обитает Его Величество. Она стоит за спиной своей госпожи. Миледи что-то настойчиво внушает своему брату, но тот глядит волком, ещё немного и оскалится: в его глазах видно, как готовы сомкнуться мощные челюсти, сверкают белые зубы. Его глаза иногда кажутся красными. Рикка не вслушивается. Она разглядывает собственные руки в серых перчатках, вымокший от снега тёмно-розовый подол, резные спинки стульев, пылающий огонь в очаге, вставленную в одно из окон мозаику: медведь танцует с волком. Лютоволком, — мгновенно поправляется Рикка. Оба одновременно повысили голоса и оба вдруг стихли. Драгоценные камни в сетке для волос миледи кажутся кусками нерастаявшего снега. Она отворачивает голову в раздражении, точно уже не может выносить того, что приходится слышать. — Давно хотел, наконец, узнать… — Говорит король Последнего Предела, тяжело поднявшись с похожего на трон стула и оперевшись левой рукой о стол. Вместо яств на нём белеет письмо. — Это ты отдала приказ? Говори. Последнее слово рокочет, как гром. — Какой ещё приказ? — Как он звучал? Ты так и сказала: отрежьте ему ногу? — Джон! — Её восклик способен разбить стекло, думает Рикка. Миледи качает головой и цедит слова, как яд в чашу: — Я приказала, чтобы было сделано всё мыслимое и немыслимое. Не знала, что ты хотел умереть там. — Рикка угадывает, что глаза её сейчас смотрят пристально, немигающе и холодно. — Тебе стоило намекнуть, и тогда я потратила бы в два раза меньше усилий для… Всего этого. Она немного мотает головой — указывает взглядом на пространство вокруг себя. Сжимает руки перед животом, стаскивает перчатки и бросает на стол; они приземляются с влажным шлепком. — Мне жаль, — раскалённо выдыхает миледи, — но без ноги можно жить. Прекрати ретивиться, Джон. Мы оба знаем, что есть вещи и похуже… И будь так мил, уйми своих людей! Не то мы будем вынуждены вздернуть их вдоль границ и собственноручно поучить законам доброго соседства. Это последнее предупреждение, имей ввиду! Мы… — Кто это — «мы»? Этот вопрос, кажется, ударяет по ней хлыстом: миледи выпрямляется пуще прежнего, словно готовая броситься. — «Мы», — её слова, точно падающие наземь клинки, — это я и… Речь миледи прерывает лёгкий скрип петель, когда дверь отворяется, и Пайни, большеглазая и круглолицая, встревоженно присаживается в поклоне: — Миледи, простите за беспокойство. Вас просит сейчас же подойти милорд Р… — Пусть ждёт! Выйди вон. — Пайни пугается ледяной ярости и больше не говорит ни слова. Наверное, дверь грохочет от того, что руки у неё затряслись. Миледи шумно переводит дыхание. Невольно Рикка всматривается в её спину всё крепче, вспоминает, как завязывала эту шнуровку сзади и думает, не игра ли то, что слышит она теперь. Его Величество долго смотрит на сестру, а та, должно быть, смотрит в ответ. — Прости. — Тихо молвит миледи, приложив ладонь ко лбу. — Прости, Джон. Это всё… — Её жесты становятся хаотичны и нервны. Теперь Рикка точно знает: игра, пусть наполовину, не целиком, но игра. — От его присутствия, оно сводит меня с ума! Эти бесконечные ухмылки, взгляды — не могу терпеть всё это!.. — Я думал, ты привыкла. — В том то и дело! — Она поворачивается боком и видно, как отблески огня скачут в глазах. — Ни сегодня, ни завтра, ни через пять лет, ни через десять я к этому не привыкну. Он знает, что я знаю. — Ты можешь ошибаться. В этой паузе слышно, как трещат поленья, на которых весело топчется красноватый огонь. Рикка невольно замирает. — Могу. В следующую паузу дверь вновь отворяется: круглолицая Пайни тупит взгляд в пол, чтобы отчаянно выпалить: — Он очень просит, миледи. На этот раз миледи кивает. Пайни, кажется, выдыхает с облегчением и выпучивает глаза на Рикку. «Иди» — отвечает та одними губами. Ноги уже гудят от того, как долго она стоит, ещё немного и врастет в этот ароматный дом. Нужно запомнить, как они доехали сюда. Тяжелый женский вздох разносится по небольшой зале. Каждый шаг миледи — тихий стук каблуков, под которыми остаются влажные следы. Она поднимает голову, с интересом разглядывая резной потолок, и кажется в этот миг очень юной, как будто ровесницей Рикке. В неверном свете шрам на её румяной щеке видится темнее, чем есть на самом деле. Отблески огня вылизывают его. — Медведи, лисы, зайцы, мамонты и змеи… Почему нет лютоволков, Джон? Её улыбка кислая и горькая одновременно. Его Величество ничего не отвечает, но глаза его вновь кажутся на мгновение красными. Когда он делает шаг вперёд, вырезанная из кости нога неестественно громыхает о дерево — тяжелая, должно быть. Миледи не ждет ответа, который ей не нужен, и идёт к высоким резным дверям, высоко подняв голову; Рикка спешит за нею почти с облегчением. — Ты не боишься за своего мальчика? Это можно сравнить с брошенным в спину камнем. Улыбка миледи, когда она оборачивается, похожа на хищный оскал: — А стоит бояться, Джон? — Думаю, стоит. И Рикка видит, какое ужасное пламя вспыхивает в женских глазах — она видела его раньше. Зубы сводит от страха. *** — Дж… Джон… С… Сн… — Бьётся меж губ охваченного судорогой боли Сказочника. Едва ли он осознаёт хоть один звук, каждый из которых непозволительно громок в захваченной тишиной комнате. Двое переглядываются.
Примечания:
61 Нравится 84 Отзывы 21 В сборник
Отзывы (6)