Волчьи ямы

NC-17
Заморожен
61
2
автор
Размер:
328 страниц, 135 464 слова, 24 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
61 Нравится 84 Отзывы 21 В сборник

Красная Буря: Эпизод четвёртый.

Настройки

Нагулявшись бы на земном пиру, Покачались бы мы, братец, на ночном ветру! И пылила бы дороженька белым-бела, Кабы нас с тобой — да судьба свела…

      Прежде отмеряемые стуком сапог да грохотом мисок об пол, дни превратились в холодные прикосновения склянок к губам: никто больше не утруждает себя тем, чтобы сбить Сказочника со счёта времени. Во всём теле ломота сохранялась ещё три дня, а в ушах звенело всякое, приходившее по ночам смутными, смазанными образами, хотя снов он давно уже не видел. Когда был последний раз? О, это было… Теперь он смелеет настолько, что вспоминать. Последний сон был, когда ноги его ещё были на месте, это точно — вот только, о чём?       Сказочник развлекает себя глотанием горькой слюны, привычно стараясь не издавать ни звука и никак не выдать, что вовсе не спит. Женский голос, какой-то полунезнакомый, движется слева направо, а затем замирает: слова одно в другое не переливаются, а звучат так резко, как стук наточенного ножа. Уже в который раз Сказочник думает, что теперь-то он наверняка знает, как скотина ощущает приближение непогоды.       — …всего лишь слухи. Вы предлагаете мне бороться против слухов в войне сплетен, мейстер?       Нет, это… Он готов извиваться червём от странной неправильности да кричать, умолять позвать её. Миледи… Миледи никогда не была так равнодушна к нему без причины! Уж она-то бы нынче не упустила бы случая… Нет… Голова гудит нестерпимо от непривычных мыслительных усилий.       — Позвольте, миледи. — Терпеливо объясняет мейстер. — Всякая война частью является войной сплетен…       Сказочник слышит плоховато, потому не улавливает ни хмыканья, ни какого-либо иного звука. Но он замирает. Тишина между фразами, эта многозначительная, громкая тишина, никогда не обещает наград или похвалы.       — Эта фигура уже разыграна. — Резко подает голос мейстер, как бы в ответ на что-то. — Давно.       — Почём вам знать: может, мы дошли до края доски?       И снова пауза. Шуршание женского платья говорит о приближении — Сказочник хочет сглотнуть не так тяжело, но у него не выходит, и горло издаёт булькающий звук: от страха разоблачения — ведь он спит! — поджилки бьются, нещадно толкая кровь в лицо. Они услышали! Они… Они… Он готовится, но вдруг никто совершённой ошибки не замечает. Мейстер не кидается, чтобы проверить дыхание или биение сердца, а она… Она! Нет, голос похож, но разве может это быть она?       — Вы прикрываетесь своим возрастом, как щитом, только я вижу — ум у вас остер, как прежде. — Говорит «миледи» расстроенно. Голос сочится горечью, как прогнивший плод. — Вы не хотите послужить мне. Вот причина. Почему вы не хотите исполнить свой долг?       Кажется, что мейстеру на это сказать или нечего, или слишком много, и он не может выбрать, какие слова покажутся более угодны. Он причмокивает губами. Слышится звук растирания ладоней.       — В разное время моим долгом, миледи, назывались разные вещи. Порой, совершенно противоположные…       Сказочник понимает, что они стоят по обе стороны от его постели: женщина слева, мейстер — справа. Что-то наконец вспоминается ему. Вьется на краю сознания, скользит щекотно по извилинам мозга.       — И я с удовольствием послушаю обо всех этих вещах. — Нажим в её голосе похож на железный скрежет мечей. Мечи… Воспоминание вьётся, болит в том шраме, что старее всех прочих. — Я запрещаю вам покидать замок, Уолкан.       ***

За год до Красной Бури.

      Сперва были перелески, пажити и болота, вытекшие в поросшие травой тропы, запутанные и дерущие лица колючими ветками, потом подступили страж-древа, часовые с ровными спинами, а теперь суша и вовсе двинулась под ногами. Конечно, реки — это совсем другое дело. Воздух над рекой влажный и с запахом мокрой травы, с рыбьим вкусом, и ясный, и лучи в нём светлеют; река бьётся о камни с игривым шёпотом да выплескивает гнев на берега, когда разозлится особенно сильно на непогоду. В ней поблескивают камни и серебристые мальки. Река — несомненно, девица. Хохочущая и выглядывающая искоса, когда подбирает подол рукой — её бледные лодыжки мелькают при беге, и клацают нитки бус на шее.       Море… Море похоже на сурового старца. Буйного, почти не помнящего родства, и оттого колотящего кулаками и в воздухе, и по протянутым рукам. Корабль полон крыс, снующих по трюму и заползающих в то, что матросы называют «постелями», хотя в сравнении с этими собачьими лежаками натянутые меж тросов сети кажутся благословением. В гавани в море вылили целую бутыль рома, чтоб Утонувший Бог напился да заснул и позволил кораблю пройти тихо, крохотной вошью по своим космам.       Перегнуться через корму Агмар не осмеливается. Не только потому, что смотреть на рябую синевато-лазурную гладь ему больно до рези в глазах, но и потому, что боится не сдержаться — блевать он ненавидит до глубины души. Такое с ним только раз бывало. Когда в местном кабаке перепил с остатку из-за одной девчонки. Её звали Фалис, она носила жёлтые юбки с кривой вышивкой, была пухловата, мила лицом, которое портило только крупное родимое пятно под левым глазом, и оказалась до ужаса неверна. Ноги у Агмара теперь ноют в коленях. Вдоль края борта он старается лишний раз не ходить.       Даже красоты заката он не замечает. Хотя солнце, как свежая рана, краснеет чуть выше воды, бросая длинный, дрожащий след, и из-за него волны словно меняют цвет, как будто кто плеснул краски, осевшей на них плёнкой. Чайки вьются вдалеке, ныряют в воду — маленькие рыбки, зажатые в их рыжих длинных клювах сверкают серебром. Соль ветра оседает на языке. Кожа кажется всё суше и суше, стянутая вкусным, острым воздухом. От мысли, что придётся делать по прибытии, в Агмаре начинает возиться страх.       Он прикрывает глаза, дыша глубоко, во всю мощь лёгких. Ветер лохматит светлые волосы.       Иногда ему хочется быть, как брат. Вот он: не боится приподняться на руках, чуть не перебросившись через корму, с широкой улыбкой рассматривает, как корабль режет волны, ласково обволакивающие, плещущиеся о борт; его непривычно тёмные кудри уже успели высветлиться от солнца и соли. Заношенная рубаха вместо серого уже немного отливает желтоватым, покоричневевшая на краях рукавов. «Эта идея, — думает Агмар, затылком упираясь в мачту, — приведёт нас обоих на дно».       Об этом он и хочет говорить, когда идёт по палубе к брату.       — Не знаю. — Бормочет Агмар так, словно разговор и не заканчивался. — Мне кажется, у тебя ничего не выйдет.       Ивар что-то крутит в пальцах — оно посверкивает в ярких солнечных лучах — а сам смотрит вперёд, прямо на солнце, как будто готовый бросить вызов и ему. Он был таким всегда. Из них двоих брат похож на железнорождённого больше. Он бросает на Агмара искрящийся, задорный взгляд:       — Терпение и труд…       — Хороши на пашне. — Пальцы, измозоленные и оттого жёсткие, кончиками гладят дерево. Агмар чувствует раздражение брата, как своё собственное, и даже с закрытыми глазами способен увидеть раздувшиеся ноздри острого носа, напряжённую шею и тонкое разочарование в лице.       — Больше веры, братец. — В его пальцах вновь что-то коротко проблескивает. Всегда полный уверенности, готовый к драке хоть бы с одним из бесчисленных богов. — Остальное я сделаю сам. Я ещё возьму своё…       Не впервые Агмар может только воскликнуть:       — Ты сумасшедший! — Он хрипло смеётся, уже не боясь, глядит в воду и думает, что с радостью нырнул бы да превратился в немую рыбу.       — Это уж нет… Не я — все остальные тронулись головами! — Луч скользит по спинке носа и просвечивает светло-голубую радужку глаз, обнажая синеватые искорки у зрачка. — Ну же, держи себя в руках!       Больше прежнего Ивар приободряется, суёт свою непонятную блестяшку в крохотный мешочек, протёртый и лоснящийся, и с восторженной улыбкой разминает плечи. Море ему по душе, это точно… Хотя брату мало, что не приходится по душе, такой уж он уродился. Помнится, мать с гордостью рассказывала, как со дней неразумного младенчества он заплакал только раз, первый и последний — навернулся тогда на крутой лестнице да скатился кубарем на глазах у отца. Если бы только не то странное, страшное и и невозможное, чем он одержим… С того самого дня. Зря мать решилась… Агмар почти отшатывается от крепкого дружеского хлопка по спине:       — Эх!.. Ты слова-то свои помнишь? — Посерьёзнев, спрашивает Ивар, делая голос тише прежнего. — Помнишь, что скажешь?       — Да.       В конце концов, он согласился на это сам. Солнце уже утопилось в своём огромном, бесконтурном чане до половины и застряло, как яблоко в золочёном кубке. ***       Море качает их, как неласковая мать — надоевшего ребёнка, когда толкает люльку ногой и всё посматривает в окно на своих прежних подруг, оставшихся весёлыми и вольными, сама сгорая от зависти. Если прислушаться, можно уловить, как едва слышно позвякивает длинным языком судовой колокол да поскрипывает такелаж, как вода немного плещется о борт. На море страшные ночи. Оно кажется совершенно чёрным и только белые лунные хлопья разбросаны по нему, когда луна не прячется в складках облаков, сизых и тяжёлых; ночью птицы если кричат, то особенно истошно, а вышедшие на палубу смотрят вдаль блестящими, пустыми глазами. Что они ищут? И кого найдут в конце?       От качки покосившаяся свеча немного скользит по древесине. Мокрой древесиной пахнет, смолой и солью, — и теперь гарью. Агмар, пожелавший было задуть, всё-таки оставляет навитый на железный прут фитилёк гореть. Он мельком смотрит на расположившегося полусидя у стены брата, да так и замирает: тот крутит в пальцах свою загадочную вещицу — кольцо, теперь это ясно — и серебро то и дело посверкивает золотом, ловя отблеск огня. Серебряное кольцо… Агмар подбирается, как цепной пёс, почуявший зайца у плетня; Ивар пробует колечко то на один палец, то на другой, а выражение его лица становится мечтательно-блаженным. Когда он, надев женское украшение до середины мизинца, чуть отводит руку, любуясь, можно разглядеть россыпь зелёненьких камешков на ободке.       Отчего-то и Агмар вдруг заворожён.       — Откуда это у тебя? — Шёпотом спрашивает он, чтобы не разбудить их соседей, порой всхрапывающих уж больно похоже на хряков в грязи.       — Мать дала на удачу… Видел? — Хвастается Ивар, крутя колечко меж указательным и большим пальцами. Ещё глядя на крохотные изумруды, Агмар ощущает на себе внимательный, оценивающий взгляд, а задним умом уже представляет, за что можно будет расплатиться драгоценностью. Но брат вдруг заговаривает о старом:       — Зря всё-таки она растила нас пухлощёкими!       Смех его похож на лисий лай; Ивар откидывает назад голову и ведёт плечами перед тем, как жестом — одним из новых, выученных — подозвать Агмара ближе. Он тихо, едва шевеля губами говорит о том, что будут они делать, когда сойдут на берег, как материна удача станет их залогом, их лучшим объяснением, как им придётся разделиться, и каждый пойдёт не своей дорогой, но ответвлением от общей — братья одновременно сжимают зубы и переглядываются со значением. Они оба свихнулись, чего уж там! Когда последнее слово спотыкается о зубной край, Агмар различает в глазах Ивара жгучее сомнение, и знает наверняка — нынче последний раз, когда он это видит.       Да, их бедная, милая мать… Ни годы не попортили её, ни тяготы. Что думает она теперь, сидя в своей горенке? Брат очень её любил, знает Агмар, любил дикой, беззаветной любовью, а мать пестовала его и холила, как никого другого; и мать их была, пожалуй, единственной женщиной, способной вызвать в Иваре чувство столь светлое и сильное. Обыкновенно шутки его с девушками были злы. Не злее, впрочем, чем с остальными… Да, тут для Ивара никогда не было разницы, смеялся он надо всеми одинаково бодро да нахально.       А теперь… Он прокрутил кольцо ещё раз, как будто не насмотрелся за день.       Нынешняя шутка станет самой жестокой из возможных. ***       Они сходят на сушу спустя немыслимо долгий месяц. Прежде непривычные уху слова вертятся на языке, в животе подрагивает от отсутствия качки, а обветренные щёки почти не чувствуют ветра, когда мыски сапог, наконец, зарываются в серовато-золотистый мокрый песок. Кабак будет полон! Грубый говор похож на гвалт и крики чаек над скалами, в порту не протолкнуться, как ни двигай локтями да ни расправляй плечи — всё одно! Очередной жирный старикашка со свинцовыми пятнами старости на щеках вопит во всё горло о новом судне — «Морская лань», пара молодых, ещё белых лицами девок ниже оттягивают вороты да показательно взмётывают юбки, когда наклоняются поправить грязный от сажи чулок, — Пайк многоголос, многолик и распутен. «Если они не будут трахать хотя бы по девке в день, — смеялся Ивар, — уж точно начнут обтрахивать нам ноги, как шаловливые щенки». Их плащи теперь пахнут морем, а само оно вылизывает берега, бледное и блестящее. Над башнями замка реют чёрные с золотым флаги: кракены издали смахивают на каракули вензелей.       Когда они заходят в кабак, глаза у Агмара разбегаются: продажные девки, тут и там, на любой вкус и цвет, вьются вокруг новоприбывших, гладят плечи, тискают колени, откидывают головы с потрёпанными причёсками и хохочут, показывая недостаток зубов. Видать, цинга не всех из них обошла стороной — с некоторыми стала доброй подругой. Изголодавшиеся моряки кидаются на ласку, как звери на парное мясо. Грохот и стук бьют по ушам, но даже здесь слышится непрекращающийся шум морских волн. Говорят, у железнорождённых в жилах-то морская вода и есть, такая солёная, что зубы сводит… Братья протискиваются к дальнему столу у самой стены, забрызганной чем-то желтовато-коричневым, и Ивар бесстрастно сметает со стола объедки и высосанные до гладкости кости, утерев столешницу краем плаща. На подлетевшую вмиг потаскуху он даже не смотрит.       — Добро пожаловать домой! — Весело бросает он да плюхается на скамью. — Н-да! Хотел бы я нонче быть на твоём месте, братец…       В ответ Агмар может только невесело хмыкнуть. Завтра, всё случится завтра, и если не получится… Прибрежным гадам будет, чем поживиться, это уж точно… Но когда братьям приносят кружки шипящего ячменного пива да жареной со шкварками трески, оба надолго умолкают, пока последняя косточка не вытащена и последний жир не подобран куском сероватого хлеба с проросшими семенами. Наконец, Агмар и Ивар довольно отодвигаются да смотрят по сторонам уже с меньшим отторжением да с большим интересом, и последний вскоре берётся вполголоса рассуждать о господах Грейджоях. «У нас одна попытка, не провали! Хоть и говорят, что он уж порядком подслеповат да покарябан, — какая-то странная ухмылка появляется и исчезает на этих словах, — но только надо поостеречься. Уж я тут всё разузнаю, пока ты ходишь!»       Значит, ждать не будет… Агмар задумчиво чешет покрывшуюся жестковатой бородой щёку, а Ивар хлебает пиво, размашисто утирая рукавом рот и отросшие усы. Чем дальше от вечера и ближе к ночи, тем тише за их столом: вот уже местные красотки обходят хмурых гостей стороной. Брат увлечённо рассматривает выкупленную у худосочного мальчишки книжицу размером немного больше крепкой мужской ладони, с испачканной багряно-коричневыми пятнами голубой обкладиной, некогда шелковистой — мальчишка сказал, его отец выкрал книжку у одной знатной дамы, собственноручно написавшей её. «Красивости языка» — гласит теснение. Да, им обоим пригодятся всякие красивые слова, если всё выйдет хоть бы на треть!       — Пре-обворо…ро-жи-тельный! Надо же… Преобворожетельный…       — Там была «и». — Агмар ухмыляется, исподлобья глядя на братца, азартно листающего свою новую игрушку. Ивар с сомнением хмурит брови, и видно, как глаза его вновь перебегают с строчки на строчку. Наконец, он поднимает голову с непонимающим выражением лица. — Ну, ты же сказал «преобворожетельный», а там было «преобворожительный».       — Как у тебя это выходит?! — Он с досадой откидывается назад на лавке и смотрит с таким подозрением, как будто Агмар запрятал от него невиданное сокровище. Порой Ивар бывает до одури смешон. Да, когда сбрасывает прочь своё горделивое обличье… — Ты и читать-то не умеешь!       — Зато хорошо слышу.       В ответ Ивар показательно листает страницы: ничто не способно отвлечь его, даже скользнувшая по плечу нежная девичья рука, — кабацкая потаскуха супится и проходит дальше.       — Сказал он… — Кривляется старший братец. — «Сни-схо-ди-тель-но». — Едва закончив, он вдруг подаётся вперёд, отбросив книжицу в сторону, к глиняному кувшину, и блеск в его глазах становится диким, страшным. «Опять». Недолгая передышка, как видно, кончилась. — Ну, хватит! Полячкаем о дельце, мой наследный братец…       Он настукивает пальцами одну из моряцких песенок, пока испытующе глядит Агмару в глаза: не предаст ли? Не предаст. Даже если это жуткое сверкание никогда больше не покинет его взгляда. Упавший братцу на левую бровь вьющийся локон, немного слипшийся, похож на маленькую змейку. Ивар уже открывает было рот, как в стороне, неподалёку от них, из бушующей толпы выныривает человек жалкого вида — то ли старик, то ли рано сдавший мужчина: волосы его остались на голове лишь намёком, жиденьким серым полукругом, но щетина на щеках чёрная и похожа на грязь, глубокие продольные борозды морщин рассекли шею, запавшие глаза смотрят тускло. Как два маленьких куска бычьего пузыря. Но почему-то Ивар аж замирает на полусогнутых ногах, когда провожает пошатывающегося мужика взглядом. Когда тот усаживается за следующий крохотный стол, он и вовсе встаёт.       — Сиди-ка. — Возбуждённо шепчет он.       Ивар, спотыкаясь, вылазит из-за скамьи и, подхватив глиняный кувшин и кружку, идёт к низко склонившемуся мужику. У него чуйка выученного охотничьего пса, у господина Ивара.       — Приятель! — Слышно оттуда. — Вижу, ты бывалый воин… Скажи-ка, любезный, а давно ты плаваешь? — Одновременно с уветливой речью плещется пиво в кружку, а кружка с шорохом движется к потрясывающейся руке.       Мужик харкает на пол и поднимает рыхлое, какое-то синюшное лицо.       — Тебе чего, малёк?! Ну, давно! — Он пьёт из кружки так небрежно, что пиво катится по подбородку и шее; только лицо Ивара отражает нетерпение и предвкушение. — Лет двадцать хожу, не сомневайся… Тьпфу! Со всеми нынешними уж ходил, да!..       Кружка наполняется вновь, едва опорожнённая. И вновь. Девка радостно бегает туда-сюда, ожидая хорошей платы за свою прислужливость, а Агмар подаётся вперёд и весь обращается в слух: мужик становится всё более разговорчив, и что-то подсказывает — это именно то, что искал Ивар всё это время. Что выспрашивал у матери, в кабаках вдоль Королевского тракта, что никак не мог добыть доподлинно, о чём сболтнули случайно перепившие на ярмарке стражники и тут же захлопнули рты. То страшное. И то жуткое, что они задумали в своём смелом, бесшабашном порыве, вдруг подкрадывается ближе и ближе, грозясь воистину обернуться реальностью.       — …был в таком дерьме! А хуже дерьма, чем твой Винтерфелл — во всём свете, хоть на дне морском не сыскать, вот что! — Красные щёки трясутся, что плетение у петуха. Даже лысина побагровела. — Еле ноги унёс оттуда, как оно это… это самое-то когда случилось…       — Любезный… — Заискивающе тянет Ивар и льёт не пиво уже — похожее на кровь вино. От вида этого Агмар едва не ощущает дрожь. — А скажи, помнишь ты, что было тогда в Винтерфелле?       Кружка пустеет за доли мгновения, и мужик хрипит; он тянет руку, чтобы ухватить Ивара за грудки да притянуть к себе, но рычит так громко, что Агмар слышит всё равно. Ему кажется, тихнет даже звон. Даже песни, стук и топот. Даже нескончаемый, полюбившийся плеск.       — Ха-ха-ха! Щенок! Да я такое знаю, — шипит старый воин Ивару прямо в лицо; брызги его слюны поблескивают на бледных щеках, — что весь твой Винтерфелл содрогнётся, коли напомню.       — Тогда расскажи. Напомним вместе…       …Наутро над скалами всё так же вьются чайки, море ластится к камням, стачивая их в крошку, а Агмар стоит под башнями замка. И только тогда он, наконец, понимает: шутка затянулась, перестав ею быть совсем. И никогда ничего не станет, как прежде. ***       Сначала она обкусывала кожу у ногтей. Всё больше и больше с каждым разом. Ревела и выла, когда начала течь кровь, а зубы стали больно впиваться в оголившееся мясо. Рикка на самом деле всегда была слабее, чем многие считали… Кишки у неё в животе грозят связаться в плотные узлы, а в животе точно образовалась ноющая, зудящая, сквозная дыра.       Она уже плохо может вставать. Голос прежней хозяйки звучит в голове всё чаще.       «Что же ты так грустна?»       Искусанные губы тоже нестерпимо болят — выжечь бы их совсем! Обрубок языка мёртво лежит в своём ложе, а Рикка корчится на холодном полу, даже теперь не смея приблизиться к господской постели.       «Тебе подойдёт другое имя.»       Полубессознательная, она даже улыбается, чувствуя, как всё больше её обнимает сон — объятия его теплы, даже если смертельны. Рикка проводит в мутном забытье всю ночь, когда наутро оглушительный грохот будит её: конечности сводит судорогой, а благодарность богам за долгожданный покой обрывается вспышкой больной мысли: она пришла. Нет! Невозможно! Глаза смыкаются от свинцовой тяжести век и закатываются под ними. Она уже никогда не придёт…       Голос солдата походит на нещадные раскаты грома:       — Вставай, дура! — Выломанная дверь скрипит на последних петлицах. — Тебя милуют.       Но все давно уже крепко усвоили: господская милость в Дредфорте хуже смерти. И беззвучные слёзы обильно катятся по щекам Рикки.
61 Нравится 84 Отзывы 21 В сборник