Ты любишь конфеты и секс до утра,
Но дело не в этом, но дело не в этом,
Но дело не в этом, а в чем?
Ты любишь меня
«Дело не в этом» Звери
Когда Басмановы вышли, и государь с Федькой остались одни, Иван Васильевич молвил: — Что с тобою нынче? Отчего смурной такой? — он поглядел внимательно на Федьку. — А ты от чего весь день такой веселый? — обиженно ответил Федор. — Токмо и делаешь, что потешаешься надо мною! — Что ж, прикажешь грозным быть? — нахмурился государь. — В гостях мы, негоже нрав свой дурной проявлять. Федька уж было открыл рот, чтобы ответить, но тут вошел Алексей Данилыч. — Катерина Михайловна, голубушка, утомилася, просила передавать вам поклон и пожелания сладких снов! Ко сну нынче отправилась, — выразительно глядя на Федора, сказал его отец. — Чем служить тебе могу, царь-батюшка? — Пойду и я, Алексей Данилыч, помолюсь да преклоню голову, — он сделал шаг к двери, как вдруг остановился и поглядел на Федьку тем взглядом, каким смотрел на него на пиру в бабьем платье. — Вот беда-то, спальников я с собою не взял, — государь огорченно покачал головою. — Уж окажи милость государю своему, Федор Алексеич, пособи платье снять. — А холопы разве не мо… — начал было Федька, отводя глаза и снова краснея — ему было соромно, что государь его так недвусмысленно приглашает в опочивальню при батюшке. — Федор!!! — прикрикнул на сына Алексей Данилыч, сводя брови. — Ты как смеешь государю перечить! Ступай без разговоров, сором какой! Под крышей моей! Прости ему, царь-батюшка, это ему хмель видно в голову ударил, сам не разумеет, что болтает! Воевода поглядел на сына строго, многозначительно поднимая брови, говоря будто: «Поздно скромника изображать, давно всем все ведомо, не гневи царя зазря». — Как прикажешь, батюшка, — молвил Федька обиженно. «Не поймешь его, ей богу! То против он, то сам в объятия государевы толкает! Чего глядел тогда весь вечер так!», — подумал он. — Проводи государя, да помоги в чем надобно, не смей царю в доме моем отказывать, бесстыдник! — велел воевода. — Доброй ночи, батюшка, — он поклонился Ивану Васильевичу, — спи покойно! Федька со свечою в руке провел государя темным прохладным коридором в родительскую опочивальню, расположенную на этом же этаже, но далеко от трапезной. На пороге он обернулся и молвил жалобно: — Дозволь я к себе пойду, не можу я такое в родительской постели в отчим доме делать! — при словах этих он густо покраснел. — Чего такое? Не разумею я тебя нынче, — нахмурился царь. — Платье снять пособи, о большем не прошу тебя. Мысли свои греховные, Федор, оставь. Федька смутился этой отповедью — глаза государя говорили одно, а уста — совсем иное. Он покорно вошел в светлицу, в которой было жарко натоплено — знали Басмановы, что царь холода не переносит. Постель была устлана пуховыми перинами, подушками и одеялами и застелена тонким льняным алым бельем с вышитыми гладкими узорами белыми лебедушками — необычайно искусная работа. Окна были убраны ставнями, горели толстые свечи, подле зеркала на столике у окна стоял золоченый тазик и кувшин, полный теплой воды для умывания. Здесь же стояли немногочисленные сундуки государевы и лежала ночная длинная сорочка поверх постели — привычный к аскезе, государь умел путешествовать налегке. Иван Васильевич встал у кровати, разводя в стороны руки, позволяя Федору умелыми пальцами расстегивать резные пуговки и разматывать длинный кушак — с чужими одежами Федька справлялся получше, чем с собственными. — Ты такой красивый днесь, — тихо молвил Федька, поглядывая на государя влюбленными очами и облизнув губки. — Отчего ты в Слободе так не одеваешься? — Оттого, что в Слободе я царь, — ответил Иван Васильевич тем тоном, каким говорят дитяти, что солнышко садится, ибо вечер. — И игумен. Федька лишь пожал плечами, он причуд этих около-религиозных не понимал, но сказать об том не посмел бы. Повисла тишина. — Ты вел себя нынче скверно, Федор, тебе соромно быть должно пред матерью, — наконец молвил строго Иван Васильевич, хмуро глядя на Федьку, заканчивавшего расстегивать одежду на царе. Замечтавшийся о государе в черничном кафтане, Федор поворота такого не ожидал и оттого рассердился. — Мне соромно, да не за себя, а за матушку! На дворе лобзалась при всем честном народе, за ужином уж такого наговорила! — проворчал он. — Она скучает за тобою, глупый! Любит тебя сверх меры всякой! — царь вздохнул и качнул головой. — Завтра перед матушкой извинишься! — Но..., — начал было Федька. — Это приказ мой! — властно молвил государь, повышая голос. — Ослушаться не смей! Бывали ситуации, когда Федька мог вить из царя веревки, но бывали и такие, когда Иван Васильевич был несгибаем, и спорить не имело смысла — он в любом случае подчинял своей воле, вопрос был лишь в цене. Федька за годы совместной жизни научился отличать эти грани царских приказов и потому лишь ответил тусклым голосом: — Как прикажешь, царь-батюшка! Все исполню. Лицо его при этом было обиженным, и в глазах заблестели слезы — извиняться Федька не умел и не любил — гордость мешала. От государя не укрылась эта перемена, он взял кравчего своего за мягкие щечки и поглядел в озерные влажные очи. — Плачь — не плачь, а извиниться тебе придется, Феденька, радость моя весенняя, — сказал он много мягче. — То не из жестокосердия велю, а из заботы о душе твоей, ибо велел Господь почитать матушку и отца в пятой заповеди своей, — Иван Васильевич поцеловал Федьку в лоб и погладил по голове. — Ступай теперь, ежели желаешь. — Ступать? — Федька вскинул голову, глядя царю в глаза. Расстроенному, ему хотелось побыть с государем да убедиться, что тот не гневается на него. Иван Васильевич уж совсем разделся и надел ночную рубаху. — Сам просил дозволения не входить, теперь уходить не хочешь? — усмехнулся царь — Федькина детская непоследовательность его умиляла и забавляла. — Ежели желаешь, оставайся, расскажи мне что-нибудь из детства, я послушаю тебя, глядишь, скорей сосну. — Хорошо, — улыбнулся Федя, — об чем тебе рассказать? Государь тем временем лег на постель, отчего-то поверх одеял, и похлопал ладонью по свободной половине. Федька осторожно присел на край — матушкина опочивальня находилась прямо над ними. — Зачем же ты на яблоню-то лазил? — с улыбкой спросил Иван. — Ясно зачем, — Федька разулыбался до ямочек на круглых щеках, глядя царю в глаза веселым, искрящимся взглядом, — за яблочками! — Что ж, тебе матушка разве яблок не давала? — государь тоже улыбался. — Давала, сколько угодно, — Федька замечтался, вспоминая детство, и стал таким хорошеньким, что у Ивана сердце пропустило удар, — да токмо с яблони всего вкуснее! Ты не знаешь разве, свет мой? — спросил он весело. — Нет, — молвил Иван Васильевич задумчиво, — не знаю, я по яблоням не лазил… Федька сразу понял свою ошибку — все разговоры о детстве Ивановом неизменно приводили в мрачный тупик. Он скинул сапоги и залез на постель, чтобы обнять и утешить своего государя возлюбленного, но вдруг поморщился, как от боли. — Чего ты, Феденька? — подметив это, спросил царь заботливо. — Коленка болит, ты ж мне подушечку не дал в санях! — ухмыльнулся Федька, намекая на их непристойные дорожные развлечения и тем отвлекая государя от дум мрачных. — Теперь синяк небось! — У собачки заболи, у кошечки заболи, у Федюши все пройди, — молвил государь с усмешкой. — Государь, ну что ты со мной, как с маленьким! Я же не дитя! — скривился Федька, надувая губки. «Да неужто!», — подумал Иван, но вслух молвил: — А как же со взрослыми надобно поступать, когда они коленку зашибли? — Ну… поцеловать, — загадочно улыбаясь, отвечал Федор. Государь лишь удивленно брови поднял, Федька снова сам себе противоречил. — Это, стало быть, в родительской постели дозволяется? — уточнил он. Федька густо покраснел и кивнул. Иван Васильевич поглядел на смущенного Федьку пристально и, не говоря ни слова, уложил юношу на спину, расстегивая и стаскивая с него шуршащие тафтовые шальвары и тонкие шелковые нижние порточки. На правой Фединой коленке и правда расцвел крупной фиалкой кругленький синяк — кожа у него была нежная. Федька согнул ногу, чтоб царю было удобнее, намекая на необходимость срочно приступать к обещанному. Иван склонился над пострадавшей частью Федькиного тела, подул легонько — у Феди побежали мурашки — и нежно коснулся теплыми губами. Коленочки у Феденьки были диво какими целовальными — лилейными, кругленькими, совсем не острыми. У юноши, глядящего на происходящее из-под полуопущенных ресниц, сбилось дыхание и пересохли приоткрытые губки. Царь неспешно покрывал Федино колено воздушными, невесомыми поцелуями, иногда чуть спускаясь ниже, иногда — чуть поднимаясь наверх, оставаясь, однако, в границах невинности. — Ну что, соколик мой, помогает врачевание? — спросил с усмешкой царь, прекрасно видя, что с Федькой поцелуи его делают. — Очень, государенька, очень помогает, — прошептал с придыханием Федя, сгибая вторую ножку. — И левая отчего-то разболелась, — молвил он хитро. — Что ты будешь делать! — покачал головой Иван Васильевич, склоняясь к своему новому пациенту, покрывая и вторую коленочку такими же нежными, теплыми поцелуйчиками. Феденька шумно дышал, стараясь не поддаваться накатывающему возбуждению. Но как волны морские бессильны пред ночным светилом, так и Федор был бессилен пред полюбовником своим. Государь тем временем уж отвлекся от целования коленей Фединых и ласкал губами его бедра, поднимаясь все выше, но все ж оставаясь неприлично далеко от тех мест, где Федьке б уж хотелось почувствовать царевы губы. Он тихо застонал, прикрывая рот ладонью. — Еще что-то беспокоит тебя, Федюша? — спросил Иван насмешливо, но голос его выдавал — он тоже хотел Федьку. — Смотрю я, губки у тебя обветрились на морозе, им тоже поцелуев, видно, надобно. С этими словами государь навис над Федькой, целуя сухие от дыхания уста его, проникая влажным горячим языком, срывая стоны и заглушая их одновременно. Начинающиеся, в общем, даже ласково, поцелуи эти становились все жестче, все глубже и все категоричнее — не оставляя ни малейшего шанса на спасение — им можно было либо сдаться, либо погибнуть. Федька всегда выбирал капитуляцию, подчиняясь и позволяя государю решительно все. Отвлеченный маневром хитрым, юный полюбовник государев даже не приметил, как царь ловко освободил его от остатков одежды — развязал кушак, расстегнул и снял кафтан — в этом деле государь был мастер — и даже уж почти стянул с Федьки нежно-розовую шелковую рубаху с золотыми узорами. Руки его беспрепятственно скользили по Фединой часто вздымающейся груди, по дрожащему от предвкушения животу, по чувствительной шейке, заправляя шелковые локоны за красивые ушки. Федька совсем потерял голову — он забыл кто он, где он, забыл и свое решение ночевать в отдельной горнице, и свое глупое смущение. Если б сейчас перед Федей встал выбор — убить батюшку и продолжить или же не убивать и не продолжать, то он убил бы без колебаний. Федька отчаянно обнимал государя, когда тот вдруг отстранился и молвил: — Поздно уж, Федюша… — Угу-у-у, — протянул юноша, он будто и не слышал, и согласиться готов был с чем угодно. — Пора тебе, — продолжил государь, глядя на Федьку темными очами. — Чего? — Федя не сразу понял смысл этих странных слов — они доходили до него словно сквозь толщу воды. — В опочивальню свою ступай, — молвил государь совершенно ошеломленному, не владеющему собой юноше. Федька лежал на смятой постели, возбужденный до крайности и едва прикрытый тонкой сорочкой, глядел на Ивана широко раскрытыми глазами и как рыбка, выброшенная на берег, открывал и закрывал припухшие алые губки в попытке что-то сказать. На шейке Фединой уж распустился новый, малиновый пока еще, след от поцелуя. — Что, цветок мой вешний? Не разумею, что молвить хочешь, — голос царский был холоден. — Ты же сам меня просил давеча, говорил, что на родительской постели не можешь таким заниматься — я верно понял, что под таким ты разумел службу государю своему? У Федьки на глаза навернулись слезы, он решительно не представлял, как ему быть и чем он так прогневил царя. Иван Васильевич же отказы слышать не привык, тем паче сказанные при слугах его, ибо воля государя — есть воля Господа на земле. Не то чтобы он сильно сердился на Федьку, скорее забавлялся, как хищник забавляется со своей жертвой — просто убить и съесть для некоторых слишком скучно. — Так что ж, Федорушка, пойдешь к себе-то? — спросил государь с недоброй усмешкой. Федька сглотнул и покачал головой. Ему вдруг стало холодно, и страшно, и невероятно жаль себя, потому что государь вместо того, чтобы нежить и целовать его, прогонял. И отчего-то вопреки всем этим чувствам, от обращения этого соромного, бабьего, Федьку бросило в жар. — Ну что ж, коли остаться желаешь, так попроси, — сказал государь мягче, он видел, какое произвел на Федьку впечатление и, кажется, слегка перестарался. — Дозволь остаться, государенька, — сказал Федька скоро, садясь на колени подле царя и беря его за руку. — Пожалуйста, — он поглядел невозможными своими глазками в очи царю. — Для чего? — спросил Иван как бы удивленно, но то была уже игра, взгляд его переменился. Федька тоже уловил эту перемену, улыбнулся кокетливо и прошептал что-то государю в самое ухо. — Ох и охальник ты, Федька, — молвил государь, — как только язык поворачивается… Федька кокетливо пожал плечиками, стаскивая с царя рубаху, и прильнул к его губам, легко толкая государя, и усаживаясь поверх его бедер. Федору не часто дозволялось проявлять инициативу, и он наслаждался моментом — целовал лицо Ивана: каждую суровую морщинку, крупный царственный нос, мягкие губы в обрамлении густой бороды; спускался ниже, покрывая шею важными поцелуями, скользя по груди длинными мокрыми касаниями языка и полных губ, лаская особенно чувствительные места дольше и усерднее. Вдруг Федька выпрямился и, хитро поглядев государю в очи, молвил возбужденным шепотом: — Желаешь еще кое-чего из детства поведаю? Не то чтобы государь желал обсудить Федорово детство здесь и сейчас, но уж больно хитер был Федькин вид, и он кивнул: — Поведай, Федюша. Разговор их можно было б принять за обыденный, коли б пальцы Федора не скользили по обнаженным плечам и груди государя, а его руки не терзали б Федькины обнаженные ягодицы. — Когда я маленьким был, — при словах этих Федька облизал уста и стянул нарочито медленно свою рубаху, глядя на государя пристально, — лет в пять эдак… — неспешно говорил он, — я страсть как полюбил… — Федька нагнулся и прошептал в самое ухо полюбовника, — матушкины бусы да кокошники примерять… Шепот Федькин был бархатным, влажным, непристойным и таким соблазнительным — естественным путем перетекающим в поцелуи. — Гляжу, так и не прошла у тебя причуда эта, — охрипшим от возбуждения голосом молвил Иван, отрываясь от горячих Фединых губ. — То ты виноват, свет мой, сам мне серьги пожаловал и снимать не велел, — промурлыкал Федька, поправляя в ушах уже другие — алмазные и длинные бабьи сережки. Федька снова поцеловал Ивана в губы и прошептал прям в них же: — Хочешь я тебе еще тайну открою? Федька уж весь дрожал от возбуждения. — Открой, соколик мой, — государь поцеловал его опухшие уже уста, подбородок, шейку… Федька чуть приподнялся, чтоб глядеть Ивану в глаза и тихо, смущенно молвил: — Мне любо, когда ты меня Федорушкой кличешь… — при словах этих на щеках его распустился алыми маками румянец. — В том нет для меня тайны, отрадушка моя, — ласково молвил государь, заправляя Федин темный локон ему за ушко — он и так знал, видел, какое впечатление производит на Федора сказанное им это обидное мальчику от всех прочих имя. — Федорушка моя… Феденька застонал от обращения этого, более терпеть он не мог. — Ты взял?.. — он приподнял бровки соболиные. — В сундуке, — ответил государь. Федька кивнул, скоро, но от того не менее грациозно скользнул на пол, покопался в государевых вещах и вернулся с поблескивающей склянкой. Сделав, что требуется, Феденька поглядел царю в глаза, будто испрашивая дозволения, и, повинуясь его властным рукам и прикусывая пухленькую губу, чтобы не стонать, опустился на государев возбужденный член. От внезапности ощущений Федьку прошиб озноб, он шумно вдохнул, голова у него закружилась, и он склонился лбом к государеву плечу, тихо всхлипнув. — Больно тебе? — государь погладил его дрожащую белую спинку. — Нет, — прошептал Федя, — нет, сладко… Не открывая глаз, он нашел уста Ивана, не столько целуя сам, сколько позволяя себя целовать, и принялся двигаться, подчиняясь тому неспешному, неглубокому ритму, что задавал государь. Этого им, впрочем, скоро стало мало, Федька был сперва перевернут на спину и зацелован с головы до пяточек, а после поставлен на колени — благо перины были мягкими. Чтоб хоть как-то заглушить вырывающиеся стоны, Федька уткнулся лицом в пышную подушку, что мешало ему дышать и добавляло новых ощущений. Государь двигался быстро и резко, держа Федьку за различимые еще, несмотря на блины, подвздошные косточки, управляя им, как куклой, входя глубоко — удовольствие, граничащее с болью. Если б Федька мог соображать, он с ужасом подумал бы, как завтра будет сидеть в санях и подскакивать на кочках, но разум ему изменил. Весь Федин мир, казалось, сжался до государевой ладони, ласкающей его в такт вторжениям, помогая измученному наслаждением Федьке соскользнуть наконец в бездонное, сияющее звездами ничто, затопляющее все его существо, даря невероятную легкость. Федька вскрикнул и повалился на постель, тяжело дыша и продолжая постанывать. Плененный жаркой теснотой, государь вскоре отправился вслед, накрывая дрожащего все еще Федьку своим горячим телом. — Государенька, — тихим и жалобным, но очень хитрым голоском молвил Феденька спустя несколько долгих мгновений. — Коленочка опять разболелась… поцелуй… Государь лишь усмехнулся, поднимаясь и переворачивая Федьку на спину — они вернулись к тому, с чего начали. *** Этажом выше, в спальне Катерины Михайловны, расположенной в деревянной части терема, на не слишком широкой, но все ж пригодной для двоих постели лежали родители Федора. Сквозь незапертые ставни в комнату лился лунный свет. Катерина восторженным шепотом делилась с супругом своими впечатлениями от прожитого дня и восторгами от того, каким вырос их сыночек, не имея ни желания, ни возможности умолкнуть. Вдруг ее монолог был прерван тихим стоном. Она резко замолчала, прислушиваясь. Звук повторился, затем стал громче и протяжнее. Алексей Данилыч так густо покраснел, будто все лицо его натерли свекольными дольками. Стоны не стихали — хоть и приглушенные, а все ж они отчетливо угадывались. — Господи, — воевода перекрестился, — прости! Какой сором! Вырастили сына бесстыдного! Катенька, уши закрой! Говорил он очень тихо, опасаясь кабы кто не услышал. — Чего мне уши-то закрывать, Алешенька? Чай не от святого духа Феденьку понесла, — также шепотом отвечала ему Катерина Михайловна, справившись с первым смущением. — В чем сором-то, коли хорошо Федюше вон как с государем, — она блаженно улыбнулась. — Люб ему наш мальчик золотой, пристроили ангела нашего в надежные рученьки! Алексей Данилыч не желал говорить, что эти руки могут с Федькой сотворить, ежели прогневит он царя, и еще менее того желал думать, что прямо сейчас руки эти делали с его единственным сыном и наследником. Боярин хотел было уйти в другую горницу, да половицы заскрипели и он не посмел — вернулся в постель, молясь и крестясь. Катерина Михайловна подле лежала да улыбалась, глядя в потолок — она за сына своего была безмерно счастлива — уж бабе ли не знать, как важно умелого полюбовника в жизни встретить. *** Пока Феденька лежал в бессильной истоме на смятых простынях в объятиях государя всея Руси, по темному боярскому двору скользнула тень. Она незаметно вошла в конюшню — кони уж спали и изредка всхрапывали во сне — и прошла в дальнее пустое стойло, где виднелся огонек одинокой свечи. В конюшне было студено и темно, страшно было идти туда ночью, ибо была это вотчина домовых, в коих верили аки в Господа в русской деревне. В загоне, сидя на куче ароматного сухого сена, дожидался уж не первый час свою зазнобушку Демьян, верный стремянной холоп Федора Басманова. Он тайно выскользнул из терема, когда боярин его удалился в опочивальню с государем, и с тех пор ждал, не зная сам, придет ли его Ульяшка. Но вот послышались тихие шаги, в темноте было ничего не разобрать, но мгновение спустя в неясном свете он увидел бледное и напуганное любимое лицо. Голова ее была покрыта пестрым платком, поверх сарафана небесно-синего наброшен был тулупчик из овчины, она дрожала и озиралась по сторонам. — Пришла ты все ж! — воскликнул он тихо, вскакивая и делая к ней шаг. — Пришла, — она глядела на него замученными голубыми очами. — Пришла, да ненадолго, ежели хватятся меня, несдобровать мне! Уж и так матушка весь вечер на меня глядела, глаз не отводила… На силу выбралась из хаты…- Ульяна вздохнула тяжело. — Всякий раз так, как ты здеся бываешь. Демка только поглядел на нее виновато, не смея молвить ничего — понимал он, что девка всегда пуще рискует, тем паче, что сговоренка. Не приведи Господь увидит их кто, позора Ульяшке было не избежать, а он не желал ей никакого зла. — Как ты живешь, Демушка? — спросила она ласково, бледных ее губ коснулась улыбка. — Не умучал тебя Федька еще? — Нет, — Демка тоже улыбнулся, холопы Басмановские Федора недолюбливали за спесивый нрав, один Демьян его мог выносить, — не умучал… — Демка все глядел на нее, будто на ангела с небес сошедшего, и молвил снова, — ты пришла… — Пришла, Демушка… Только почто приходить мне? Токмо душу рвать! — Ульяшка опустила глаза. — Вот, — Демка смущенно достал из-за пазухи нарядные зеленые бусы из крупных стеклянных бусин, — это тебе. — Не возьму, — Ульяшка даже отступила на шаг. — Узнает матушка, выпорет меня. Не возьму, убери. — Возьми, Ульяша! Не носи, ежели боишься, возьми хоть на память обо мне! — взмолился он. — Не надобно мне, Демушка, бусов, у меня вся память в сердце, — она утерла сбежавшую вдруг по щеке каплю и прижала ладошки к груди. — А впрочем, коли желаешь на память чаво, давай крестами обменяемся. Это я, пожалуй, можу. Вид у нее был отчаявшийся, как у человека, делающего последний шаг с колокольни. — Давай, — Демка без раздумий снял с себя нательный кипарисовый крест на красной нитке и протянул девице. Ульяна, смутившись, опустив глаза, медленно вытащила из-под шитой узорами рубашки маленький оловянный крестик на голубой тонкой ленточке, сняла со вздохом, поцеловала и Демьяну протянула. — Береги его, Демушка, — по щекам ее катились слезы. Когда крестами обменивались, пальцы их соприкоснулись, оба они вздрогнули и в очи друг другу поглядели. Ульяшка надела на шею крестик кипарисовый, Демка — оловянный. Она развернулась, чтоб уходить, но он вдруг схватил ее за руку, не пуская. — Не уходи, побудь еще маленечко, — взмолился он. Ульяна покачала головою. — Демушка, миленький, знаешь ты, одного тебя люблю, одного тебя всегда любить и буду! Не мучь меня, пусти! Не быть нам вместе, не хозяева мы желаниям своим! — она отдернула руку. — Не надобно нам более встречаться! Не жди меня отныне, не приду я! Она вздохнула и сделала уж несколько скорых шагов, уходя, но вдруг остановилась. Обернулась, поглядела в глаза Демке, подбежала к нему и, ничем окромя уст не касаясь, поцеловала. Губы ее дрожали и были солоны от слез. Демьян и опомниться не успел, как она уже отступила, отвернулась и бросилась бежать, лишь стукнула дверца конюшни. Долго он стоял еще, глядя ей вслед, сжимая в зажатом кулаке маленький оловянный крестик.