Часть 4
27 февраля 2023 г., 07:53
На фотографии всё и заканчивается. Всё, реально — всё. Феликс не выходит на связь за четыре дня ни разу. Разве что, показывается в онлайне на удушающе короткое время, словно оставляет Чану едва заметный цифровой след: ещё жив.
За четыре дня Чану кажется, что его выжимает хуже, чем за всю его жизнь. Чана ломает хуже, чем в аварии, где ему раздробило лучевую. Только теперь ни хирургов, ни штифтов и исцеляющих скальпелей рядом нет. Нет морфия, чтобы хотя бы на секунду боль от внутренних переломов заглушить.
И, черт — Чан не настолько сопливый идиот, начитавшийся книжек о любви, который будет попросту хоронить себя под обломками прошлого — нет. И это даже на драму не тянет — они в жизни не виделись, не разговаривали, не влипали в общее дерьмо, которое одиноких людей друг к другу намертво привязывает. Всё, что у них было — переписка. Ни к чему не обязывающая. Которая ни к чему не должна была их приводить. Тем более — к этому.
К этому, когда 4 дня кажутся вечностями, а Чану кажется, что он снова в той искореженной машине. Среди смятого металла, где под облупившейся краской краснеет ржавчина. Где заело клаксон и этот гул отдается ещё большей ноющей в пухнущей болью голове. Где сидение под ним накренилось, вынуждая тело напрягаться, как во время падения. И это падение не заканчивается никогда. Даже когда Чана достают спасатели, разрезая корпус машины челюстями жизни. Даже когда везут на скорой со включенными стробоскопами, освещая белый салон красно-синим. Даже когда хорошенькая медсестра говорит Чану что-то успокаивающее, разрезая рукав рубашки, а он продолжает срываться в пропасть. Он продолжает слышать бесконечный гудок, пока осколки стекла проникают глубже под кожу, а осколки костей впиваются в плоть изнутри.
Возможно — это всё сраная иллюзия. Жизнь после аварии — всего лишь предсмертная агония, которая для других людей продлилась не больше получаса. Которая для Чана длится ту часть жизни, которую он прожить так и не успел.
Возможно, Чан до сих пор в той груде изуродованного металла. Возможно, Чан сейчас умирает по-настоящему, а его мозг, пытаясь избежать травм ментальных, пытаясь избавить от боли травм внешних — подсунул ему придуманную жизнь. Придуманный голос в голове, потому что скрежет алюминия напоминает его подозрительно сильно. Придуманный сценарий, который уже начинает разваливаться, ведь функции мозга нарушены. Придуманного Феликса — вообще-то лучшее, что его мозг смог хоть когда-либо сгенерировать.
Возможно.
Ведь не может настолько выламывать человека — Чана, в котором создатель явно переборщил с позитивным мышлением — от простого игнора. От того, с чем Чан сталкивался не единожды. Сталкивался, пожимал плечами и шёл дальше — вынуждать кого-то не в его правилах. Не в его правилах покрываться внутренними трещинами от всего-лишь чьего-то отсутствия.
Пробуя реальность на вкус, Чан вдыхает пресный воздух, который кажется ему ненастоящим. Хмурится небу, в остром желании задать ему лишь один вопрос: я ведь всё ещё жив?
Но когда это небо хоть кому-то отвечало? Когда это гигантское ничего, хоть чем-то помогало умоляющим? Молящимся? Тонувшим в собственном отчаянии людям?
Чан таких сотни на улицах видел. Они все, как один, останавливались посреди дороги, мешая другим пройти. Застревали в текстурах, задирали головы и смотрели. Смотрели долго и сложно. Смотрели, требуя ответов. Смотрели — кто с густой ненавистью, кто с потухшей безнадегой.
И Чану кажется, вернись он в те места — найдёт тех людей там же. Таких же оцепеневших, взывающих к кому-то наверху. Не замечающих, что время стирает их, делая едва заметными призраками прошлого. Сгустками эмоций — каких угодно, только не хороших и лёгких.
Может быть, режиссеры ужасов действительно что-то знают, иначе никогда не догадались бы снимать фильмы про неприкаянных. Может быть когда-то они тоже такую картину видели. Наблюдали до тех пор, пока в голову не ударило: вот оно. Мертвое, неживое и очень несчастное. Это надо показать другим, всему миру. Как предупреждение — не смотрите в небо. Ничего у него не просите — недопроситесь, зато потеряете себя окончательно.
И Чан отводит болезненный взгляд, пытаясь сморгнуть с роговицы темные отпечатки солнца. Пытаясь сдержать раздраженный оскал, которым хочется отпугнуть каждого, кто на Чана взглянет. Пытаясь не думать о том, что он однажды обнаружит себя вот таким же застрявшим в текстурах — мертвым, неживым и очень несчастным.
— Чан, сделай лицо попроще, потому что мне кажется, ты сейчас кого-нибудь убьёшь своим взглядом. — Джисон тоже на небо старается не смотреть.
Он косится себе под ноги, кожей чувствуя бездумный взгляд Чана. Наверняка это вызывает взрывы неприятных мурашек под кожей и физически ощутимую тошноту, с которой Хан кривится. Как-то слишком уж понимающе кривится. Знающе. Как-то слишком уж вдумчиво говорит, словно не очередную шутку отпустил, всерьёз обратился к Чану.
И если уж Джисон в серьезность — значит дело действительно плохо. Значит Чан сейчас ненамеренно вспарывает его тяжёлым взглядом. Но смотреть он на Хана не перестаёт. Выцепляет глазами синяки, въевшиеся в веки Джисона. С усталым и слегка отчужденным сожалением замечает впалость щёк.
Видит, что Джисона скоро не останется совсем.
Его прежнего. Его настолько родного, что в грудине щемит болезненной нежностью. В грудине новыми трещинами по ребрам расползается страх, что Чан вскоре может потерять и его. Вслед за Ханом — Минхо.
И тогда ничего не останется.
Никого не останется.
Особенно самого Чана.
Он дёргает уголком рта в попытке не скорчиться от нового всплеска отчаяния, которым Чан захлёбывается. Втягивает судорожно воздух носом. Дышит. Дышит напряжённо и часто. Дышит, словно это действительно способно помочь. Прикрывает глаза на долю секунды, переступая через бордюр, пока они вдвоем бесцельно бредут по душному городу. Отзывается небрежно, будто его не разрывает в клочья от мыслей:
— Это будет непреднамеренное и меня скорее всего оправдают.
И выдыхает шумно, с той долей облегчения, которая сбрасывает с его плеч пару тонн тяжести, потому что Джисон отвечает:
— Да, но я не хочу умирать молодым, а смотришь сейчас ты именно на меня.
Хан не хочет. Он будет бороться. Он не даст себе потеряться в себе же. Не даст Чану, тонущему в собственных разрушительных мыслях, смотреть на него волком.
Чан знал, что Джисон силен. Знал, что сломить его даже у судьбы не выйдет. Знал, но сейчас он смотрит на него с восхищением. С чистейшей благодарностью, которая бурлит под кожей, когда он треплет Хана по волосам, мягко говоря:
— Могу не смотреть.
И всё равно смотрит. Пытается запечатлеть его вот такого. Пусть и разрушающегося на глазах, но тут же себя заново собирающего. Размазанного по стене уходом Минхо, но продолжающим надеяться, бороться. Так может только Джисон. Давать поддержку одним своим видом. С собственной войной внутри — успокаивать войну Чана в его голове. Это что-то из разряда фантастики или из разряда настоящей дружбы. Ну, той, что до гроба. До сырой земли. До бесконечности даже после смерти.
На мгновение кажется, что все не так уж плохо. Не так погано, но…
Но Чан вспоминает Феликса. Чан Феликса видит перез закрытыми глазами, моргая слишком уж часто. Чан снова валится в пропасть, оступаясь, когда его подхватывает сильная жилистая рука. Когда голос Джисона заземляет, возвращая в реальность:
— Да что с тобой?
Чан и сам не знает. С ним всё плохо. С ним уже клиника. С ним уже что-то смертельное и неизлечимое. С ним Феликс, который пропал впервые за полтора года. С ним впервые привязанность настолько сильная, что она душит.
Чан дёргает плечом нервно:
— Мы сейчас в одной лодке, Джисон.
Кивает удивленному Хану, когда тот распахивает рот широко и… И это на самом деле забавно. В других обстоятельствах, в другой жизни — жизни до пропажи Феликса — Чана бы это рассмешило. Чана бы это даже растрогало и он, не удержавшись, ущипнул бы его, как ребенка. Но руки в свинцовой тяжести, которая схватывает каждую мышцу тела. Руки в сраном треморе уже четыре дня и показывать это хоть кому-то Чану не хочется.
— О, ну да, конечно. — Джисон фыркает неверяще, шлёпает по привычке по руке, оставляя на коже палящую красноту. — От тебя тоже сбежали семимильными шагами? Избегают, как самой большой проблемы в своей жизни? Шарахаются, как от оголенного провода под напряжением?
И говорит он вроде весело. Вроде как в юмор пытается. А получается у него так, словно его сейчас наизнанку выворачивает. Внутренностями наружу. Наружу всей болью с тысячью её интонаций в голосе.
Чан знает — начни он говорить прямо сейчас — у него получится так же. Чан кивает, в надежде удержать в себе весь тот пиздец, что натягивает жилы тугими канатами. Чан поджимает губы, в попытке не вывернуть и себя.
— От тебя? — Джисон качает головой, словно до сих пор не верит. Щипает себя за предплечье, дёргается секундно и моргает часто-часто. Джисон всегда о Чане лучшего мнения, чем он на самом деле есть, и это вызывает лёгкую простуженную улыбку одними уголками рта. — От мистера совершенство во всем? Шутишь? — и смотрит он внимательно. Щурится изучающе и в подозрении сводит брови к переносице, когда Чан достаёт из кармана початую пачку сигарет. — Ты, черт возьми, не шутишь. Когда ты вообще начал курить?
— Примерно 12 августа в 4:01 утра. — Чану даже вспоминать не нужно.
Это как первый умерший пациент в первую ночь дежурства у интерна. Писк аппаратов, с протяженной линией пульса, где сердцебиения больше нет. Мертвая тишина, когда хирург опускает руки, роняя скальпель на залитый кровью пол. Звук удара металла о кафель. Тяжёлый вздох медсестры, глядящей куда-то сквозь операционную. Едва слышимый шелест стерильной шапочки, когда ее с себя устало стягивает анестезиолог. И слова, что отпечатываются в сознании на всю оставшуюся: время смерти 04:01.
Чану не понадобится это вспоминать даже через десятки лет — если ему повезет прожить так долго. Чан будет держать это в голове до собственной последней секунды. Это именно то, о чем он будет думать перед тем, как выдохнет в последний раз.
Он тычется кончиком сигареты в пламя зажигалки, затягивается сразу поглубже и закатывает глаза от плотного дыма, что царапает глотку наждачкой. Это неприятно, но так хотябы можно на секунду-другую забетонировать смолью ком, застывший где-то на уровне кадыка. Так хотябы можно ощутить тепло, ползущее от уголька сигареты к пальцам. Так можно немного согреться изнутри.
— Примерно, хах. — Хан усмехается нервно, с жадностью смотря на сигарету в зубах Чана, сглатывает шумно и облизывает губы. — Твоя точность во всем меня немного пугает. — и протягивает руку, которую тут же приходится оттолкнуть, чтобы Джисон не успел выхватить её. — Дай.
Чан морщится от лёгкого жжения в глазах, когда ветер приносит выпущенный дым обратно в лицо:
— Обойдешься. Минхо не любит запах табака.
Безнадежностью в глазах Джисона можно топить города. Цивилизации. Вселенные, что раскиданы по бесконечности космоса. Безнадежностью в его голосе можно насквозь прошибать бетонные плиты, грудные клетки, сердца:
— Минхо нет рядом со мной, чтобы ему этот запах ноздри забивал. Минхо даже не узнает об этом, потому что Минхо поебать.
Джисону удаётся произнести одно лишь имя с невыносимо горькой нежностью. С оглушающей теплотой, покрытой арктическим ознобом. С таким обреченно-любящим раздражением, что это почти исцеляет. И Чан почти этого не понимает.
Почти
Потому что:
Феликс.
Потому что точно так же Чан произносит его имя у себя в голове. Чужим, нахрен, голосом. Голосом самого Сатаны, который, оказывается, умеет в нежность. Умеет в обострённую мягкость. В трогательную уязвимость.
Чан усмехается натянуто, как если бы к уголкам губ, грубо пришили леску. Как если бы за леску резко потянули, вынуждая улыбаться, когда от всего происходящего хочется выть раненным зверем. И говорит он еле слышно, опуская взгляд на плавящийся от жары асфальт:
— Ты даже не догадываешься насколько он рядом.
И кажется — асфальт действительно расплавило до густого битума, к которому липнет подошва Джисона. К которому Джисона приклеивает намертво, потому что тот и шага сделать не может. Тот только хмурится, переваривая слова Чана. Наверняка повторяет их мантрой в своей голове. Зависает на них настолько, что Чану приходится уложить ладонь на его плечо, чтобы тот в себе навсегда не потерялся.
И Джисон вздрагивает, словно забыл, что Чан всё ещё тут. Смахивает с глаз отросшую чёлку и рассеянно смотрит куда-то вдаль, чеканя:
— О, ну да. У меня же внутри не встроен радар, определяющий близость нахождения всех отчаянно сбежавших и безнадежно скрывающихся. — указывает рукой в направлении своего взгляда и морщится болезненно. — Он сейчас как раз на положенных милях от меня — на идеальной плоскости, где изнутри не тянет так сильно, чтобы хотелось сдохнуть.
И Чан ему не особо верит. Потому что смотря на Джисона — понимает совершенно отчётливо: тянет.
Тянет так, что Джисону трудно стоять на ногах. Что Джисону трудно не согнуться, хотя надо отдать ему должное — он старается держаться прямо. Тянет настолько, что тело само невольно подаётся вперёд. Туда, где Минхо. Туда, где наверняка затерялось сердце Хана.
И Чан отгоняет от себя мысли, что обещал не поднимать этот разговор. Минхо переживёт, если Джисон это узнает. Джисон же, оставаясь в неведении — навряд ли. Поэтому он прикрывает ладонью глаза, пряча их от солнца, говорит вкрадчиво, чтобы до Хана смысл донести:
— В ту ночь, когда ты надрался — Минхо проводил тебя до дома.
Джисон смотрит сложно. Сложно хмурится. Сложно отвечает:
— А я такой тупой еблан, что не заметил, что иду в гордом одиночестве. — качает головой разочарованно. — Чан, не пытайся взрастить во мне бесполезную надежду, она не поможет, а сделает только хуже.
И это если честно раздражает. До сжатой челюсти, где желваки проступают остро под кожей. До сведенных судорогами ладоней, сцепленных в кулаки. До грязного и мелочного осуждения. Ведь у этих двоих всё настолько понятно. Настолько легко разрулить.
Просто Джисон боится Минхо потерять.
Минхо боится Джисона обрести.
Они обречены друг на друга и это кажется самым правильным.
Самым естественным. Самым обычным. Смехотворным, наверное показалось бы, если бы не этот чудовищно потерянный взгляд Хана. И раз уж Чан начал — останавливаться он не собирается:
— Я бы и не пытался, если бы не видел насколько вы, придурки, тупо себя ведёте. — он тычет с намеком на мягкость Хану в грудь. Пытается этим достучаться до его сердца. Может быть, через сердце до чего-то более важного, что не смотрит на мир так отчаянно сложно, как делает это Джисон. — Насколько не понимаете, что вам повезло быть рядом. Насколько заботитесь друг о друге, скрывая это, как убийцы не скрывают тела своих жертв. Им-то есть чего бояться — их посадят или казнят. Чего бояться вам — я в душе не ебу.
Чан устало опускается на первую же скамью под тенью дерева. Выдыхает, откидывая голову назад, потому что вместе со словами теряет все силы. Чувствует, как Хан валится рядом — ближе, чем обычно. Его потряхивает слегка, но Чан списывает это на стресс. Или на работу мозга, потому что тот спрашивает:
— Что ты имеешь ввиду?
И глаза приходится лениво приоткрыть, скашивая измотанный взгляд на Джисона. Приходится найти среди его замешательства интерес. Первобытный практически. Такой, с каким дети смотрят на яркий леденец, в надежде, что получат его прямо сейчас, ещё не дойдя до кассы.
— Ты просишь меня за ним присмотреть. Ты покупаешь ему наушники, откуда-то зная, что он их проебланил и вынуждаешь меня те передать. Не от тебя, разумеется, просто это я у нас настолько наблюдательный и трачу на Минхо четверть зарплаты за раз. Так же я поступаю обычно, да? — Чан смотрит на него внимательно и замечая, что Хан уже хочет сказать что-то себе в оправдание, останавливает его. Приподнимает ладонь, готовый зажать ему рот, потому что. — Я не договорил. Он несётся к бару, где ты нажрался и идёт за тобой следом, чтобы ты не наебнулся, тебя не сбила машина и ещё очень много вариантов того, что Минхо там себе навоображал. А потом уже он просит меня забрать тебя домой, чтобы о тебе позаботиться так, как позаботился бы он. Он написал мне целую инструкцию, Хан. Детальный список. Самое точное руководство по обращению с пьяным Джисоном. Мне продолжить?
И говорить об этом оказывается проще, чем Чан думал. Избавляться от этого легче. Потому что ещё пару дней назад казалось, слова остроконечной костью застряли в глотке и проглотить их Чан не сумеет.
Такое в себя нельзя.
Такое только наружу.
— Да… — и смотрит Хан так, что никаких слов не требуется.
Смотрит Хан так, что хочется от этого взгляда отвернуться и отдышаться. А потом вернуться к нему и разглядывать вечности, раскрывая с каждой секундой чудовищно разные оттенки надежды, что расползаются разрядами молний по радужке.
— Он названивает мне на телефон с утра, долбит смс с вопросами не помер ли ты. Выпил ли аспирин и какого, блядь, цвета была твоя рвота, чтобы понять не траванули ли тебя. Нет ли интоксикации. Не пора ли к врачу. — на Джисона Чан уже не смотрит, но знает, чувствует, как тот напрягается с каждым предложением. Как тот каменеет, чтобы следом резко выдохнуть. Резко вдохнуть. Резко начать дышать впервые с того момента, как входная дверь за Минхо захлопнулась. — Он несётся в аптеку, покупать тебе какие-то растворимые таблетки и оставляет их на ручке моей двери с запиской: это ты купил. — и почему-то непрошеная улыбка пробивается сквозь серьезность, с которой Чан планировал высказаться. Непрошеная улыбка клинится в слова, в интонации, в тихие перерывы, которые Чан тратит на то, чтобы глотнуть воздуха. — Он пишет мне днём позже, прося проследить, чтобы ты надел ветровку, потому что на улице шквальный ветер. Он вынуждает меня всучить тебе зонтик в солнечный день, потому что к вечеру обещали дождь, а ты после него точно заболеешь. — к концу Чан уже мягко посмеивается, приваливаясь виском к виску Джисона. — Да я, бля, за пару недель узнал о тебе больше, чем за всю нашу дружбу с детства. А, и ещё та отбивная была не от меня.
Фыркает и сам Хан. Так легко. Так безболезненно, что внутри что-то гулко лопается, разливаясь теплым по израненным внутренностям. Так почти свободно, что кажется — его приедтся придержать за руку, чтобы того не унесло в небо.
— Я знал, что она слишком вкусная, что бы…- Хана тащит вперёд и действительно приходится сцепить руку на его предплечье, чтобы тот не повалился на землю. С ним что-то не так, но он так отчаянно это скрывает, что продолжает болтать с наигранной лёгкостью. — Нет, Чан, ты не подумай, ты отлично готовишь, но готовка Минхо, это… — до тех пор, пока его не скручивает до болезненного хрипа, что выбивает из лёгких. До нездоровой бледности, словно всю кровь из Джисона выкачали. — Это…
— Нормально всё? — спрашивает Чан, заранее зная, что нет.
Нихрена не нормально. Потому что дрожь Джисона тысячекратно возрастает. Его колотит так, что если бы скамья не была привинчена к асфальту — её бы повалило, как от разломов в земле.
Нихрена не нормально, потому что на лбу у него выступает испарина крупными каплями пота. Такая же появляется на верхней губе. И когда Чан смахивает челку с его глаз — еле как проглатывает желание руку с шипением одернуть. Кожа у Джисона настолько холодная, что пальцы обжигает льдом, а нутро вылизывает тяжёлой тревогой.
Джисон трясет головой мелко, жмурится, хватаясь ледяной ладонью за предплечье Чана:
— Нет. Уведи меня отсюда, Чан.
Он не требует. Он не просит. Он, блядь, умоляет. Продолжает цепляться за руки, за одежду, заполошно дыша. И ничерта перед собой наверняка не видит, потому что зрачки у него жрут радужку, не пропуская солнечный свет к хрусталику.
И только сейчас Чан понимает в чем дело.
В ком дело.
Когда из-за угла выходит Минхо — обеспокоенный почему-то. Почему-то с алыми пятнами на щеках, точно он бежал. Почему-то почти испуганный, совершенно не замечающий, что сносит плечом парня в наушниках. И несётся он сюда. Несётся, запинаясь, но не позволяя себе остановиться. Взгляд его ни на чём конкретного не фокусируется, пока не примерзает к согнувшемуся в приступе кашля Джисону. Пока он не ускоряется, хотя казалось бы — куда ещё быстрее?
И Чан видит — куда.
Чан видит к кому.
На пределе возможностей. На ёбаной панике, с которой Минхо кое-как тормозит, чтобы не разбиться о скамью.
— Эй, Джи, слышишь? Я тут. — он не говорит, он сипит сорванным голосом. — Джи. — хрипит так, словно призывает в молитвенном бреду. — Дыши, хорошо? — хватает Хана за руки, забирая его дрожь себе.
Минхо склоняется к нему, касается его лба своим. Морщится слегка от ощущения чужой влаги на собственной коже и шепчет. Шепчет невнятное тихо-тихо. Сложно-сложно. Шепчет отчаянно быстро, вплетаясь дрожащими пальцами в волосы Хана.
И Чану кажется, что тот поцелуй этих двоих в его квартире — нихрена с интимностью не связан был.
Что вот это — самое интимное, что ему вообще приходилось видеть. От чего приходилось пристыженно отворачиваться.
Кажется, Чан тут уже лишний. Кажется, ему пора и прежде чем он успевает подняться, ловит благодарный и всё ещё лихорадящий взгляд Минхо:
— Чан, я дальше сам, хорошо? Нам нужно поговорить и…
И закончить ему Чан не даёт:
— Я знаю. Позаботься о вас.
И начхать, что звучит это едва ли правильно. Так не говорят обычно. Но это именно то, что Чану от них нужно. С чем он движется вперёд, не понимая куда направляется. Не понимая до тех пор, пока сердце не запинается на гулком ударе, вынуждая посмотреть на того, кому преградил дорогу. А потом не бьётся вовсе. Пока помимо воли из него не врывается слабым выдохом:
— Феликс?
Примечания:
Да хули эти четверо такие стеклянные, а