ЭКСТРА II
17 июня 2023 г., 10:53
Примечания:
мальчик смотри я снимаю свое лицо.
что-то, что осталось за кадром настолько сильно, что в этот самый кадр не попало вообще (и слава тебе господи. аминь)
— Ну Феденька! — раздражающе громкое восклицание вонзилось в барабанные перепонки вышеназванного, подобно проржавевшему затупившемуся острию видавшего виды топора.
Достоевский зарычал гортанно и протяжно, нисколько не беспокоясь о том, что это звучало по-звериному страшно. Как никак, чихуахуа — тоже зверь.
— Нахуй! Всё! — с силой захлопнув за собой несколько спрессованных листов фанеры, которые Федор когда-то опрометчиво нарёк дверью в свою скромную обитель, он аккуратно сполз вниз по стене, растирая ноющее запястье.
Челюсти сжались до предела, вызывая неприятное давление в зубах, а аккуратные черные брови сползли к переносице. Сгорбившийся и напряженный, рассредоточенный вдоль шершавой бетонной стены комком оголенных нервов, Достоевский по-настоящему злился, и у него на то была веская и объективная причина.
Дело в том, что намедни утром Гоголю в голову пришла внеочередная, но оттого не менее гениальная идея, призванная уберечь их от последствий недавнего подрыва тоннеля. Николай, нисколько не смущаясь, намеревался использовать святую воду Федора в своей задумке — освящение тоннеля каким-то мистическим образом должно было угомонить покоящихся в его глубинах существ.
В общем, думать Гоголю всегда было вредно. Но особенно проблематичный оттенок его мыслительные потуги приобретали в те моменты, когда для реализации какого-то из его планов требовались ресурсы самого Достоевского.
Николай словно бы не видел в этом проблемы — без задней мысли эксплуатировал и раздавал указания его подчиненным, брал и не возвращал на место вещи, посягал на сакральную неприкосновенность его естества.
Со всем этим Федор, скрепя сердце, зубы и кое-что еще, был готов мириться. Но когда речь заходила о его религиозной атрибутике, то тут ни о каком смирении не могло быть и речи. В конце концов, "не собирайте себе сокровищ на земле… но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут, ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше."
Гневные мысли бередили поверхность черепной коробки, провоцируя очередную мигрень. Оно и не удивительно — с Гоголем редко когда выходило иначе. Хотелось предпринять что-то категоричное, капитальное, реактивное. Прямо сейчас. Лишь бы отделаться от того неприятного горького послевкусия, которое неизбежно оставлял за собой приступ слепой неконтролируемой ярости.
Ибо гореть в аду тому человеку, что своими бессистемными и бессмысленными порывами грезит пробудить в праведнике животное начало. И "не давайте святыни псам и не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас."
Медленно поднявшись на колени, Достоевский скрестил пальцы и замок и плавно поднес их к губам. Его длинные аристократичные ресницы мелко подрагивали, а глазные яблоки под прикрытыми веками судорожно шевелились, противясь мерцающему свету, льющемуся с неисправных потолочных ламп.
Словно сам божий промысел сосредоточился в его ладонях.
Словно абсолютное провидение объяло его гениальный разум, скрепляясь с каждой мыслью, врастая в слова и жесты.
И было в этом всем нечто большее, чем простые тяготы бытия и связанные с ними соблазны, кои он уже привык превозмогать, и делал это буднично, обыкновенно и без дополнительных акцентов.
Но что-то изменилось в этот раз.
Что-то воспринималось иначе.
Остатки злобы и ненависти, адресованные к взбаламошному коллеге, по-прежнему клокотали в груди и вызывали легкое покалывание в извечно холодных кончиках пальцев.
Сейчас они были почти горячими.
Перед глазами устойчивым образом пульсировал сравнительно большой деревянный крест, и Достоевский с заметным опозданием понял — осознал — что то был отнюдь не образ.
Минималистичный, но оттого не менее красивый крест в половину человеческого роста действительно расположился перед ним, и он звал его, он притягивал, он...
соблазнял.
Не было до конца понятно, что за чувство так истово теплилось в груди, но одно можно было сказать наверняка — его всеобъемлющая яркость, властность и терпкость не позволили бы ему сопротивляться этому натиску, даже если бы Федор на самом деле этого желал.
О нет, он не стал и пытаться.
Напряженная рука сама потянулась к основанию креста, мелко подрагивая и источая неведомый, необъяснимый жар.
Жар любви, смирения, преданности, покаяния.
Ощущения от этого прикосновения, ставшего практически слиянием с древесным символом, не поддавались никакому внятному словесному описанию, и их совершенно не хотелось описывать сейчас, в этот самый момент.
Хотелось лишь продолжать возвышаться над мирской греховностью, над человеческой глупостью, которая никогда не позволила бы чему-то подобному раскрыться, обуздать его естество.
Достоевский уложил крест ребром на пол и с нажимом провел теплой ладошкой по всей его длине.
Именно то, что было ему сейчас так нужно.
Именно то, что было нужно ему всегда.
Благодаря лакированному покрытию касание вышло гладким и особенно приятным. Словно сами небеса сосредоточились в этом маленьком небогоугодном жесте. Словно они говорили с ним — ласково, нежно, трепетно — обнимая сознание плотным шерстяным покрывалом, за которым неизбежно кроются страсть и желанный покой.
Основание креста вторглось внутрь легко и почти незаметно. Как будто обыденным, привычным жестом оно вонзилось стремительно, до основания, раздвигая податливые, сочащиеся естественной смазкой стенки, и тотчас уперлось в простату, распространяя по телу пульсирующие волны неописуемого удовольствия.
Болезненно худое тело затряслось в истоме, а голова безвольно опустилась на плечо. На его лице теперь красовалось невероятное множество самых разных эмоций — от нервного напряжения до волнующего предвкушения — что было совсем не свойственно его угрюмой бесцветной натуре. Щеки залил румянец, а на лбу поверх длинной изогнутой морщинки выступила испарина.
Крест продолжил вторгаться внутрь, задевая все самые чувствительные места, и даже несмотря на ощутимую сухость его нутра, Достоевский мог ощущать лишь горячее, сладкое удовольствие.
Бесконечную власть высокого, первородного греха.
"Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их… Посмотрите на полевые лилии, как они растут: ни трудятся, ни прядут… Итак не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы."
С придыханием кончив в ладошку, Федор приглушенно заскулил, а его зубы совершенно по-звериному разорвали кожу на нижней губе, выпуская наружу тонкий ручеек горячей алой крови.
Убирая последствия своего грехопадения, Достоевский не думал. Совершенно ни о чем не думал, и это было настолько прекрасно, настолько уместно и правильно, что, наверное, даже всё.
Его маленький секрет.
Примечания:
жду омон.