olfactorium
4 апреля 2023 г., 17:19
Примечания:
Да простят меня читатели за внезапные отсылки, густо усыпанные авторскими сносками, эксперименты с формой, которых они не просили, и саму тематику ольфакторики - области знаний, междисциплинарного направления, изучающего влияние запахов на поведение человека.
Пробую кинк-бинго.
✔ Запахи
✔ Первый раз
✔ У стены
✔ Оральный секс
Они не умеют разговаривать. Вообще.
Все эти «иду на вы» в «Телеграфѣ» — славная, понятная, в целом, не только им двоим, но имеющая особенное значение шутка, тонкий оттенок непримиримости: дескать, возвращаясь в твой дом, я всё ещё враг, и это знаем мы оба; все диалоги в том же приложении — будешь посылать Анну к Вольчеку, такъ пусть возьмётъ мнѣ… или же нынче вечеромъ у насъ на квартирѣ собирается Организація — нелепый суррогат не оговоренного и ничем не скреплённого супружества, за которое ни один не несёт ответственности. Совместные ужины, вино по пятницам, утренний кофе, когда им случается совпасть временем сборов на службу, сухие, безличные обсуждения планов Азазеля — всё это едва ли можно назвать разговорами в том смысле, что подразумевают «нормальные» люди: практически всё это не даёт никакого понимания, с кем случилось повязать свою жизнь.
Вместо какой бы то ни было беседы, вместо разрешения недомолвок и любых соглашений, вместо всяких объяснений, даже вместо интроспекции — соитие. Вжаться в шею носом, губами прихватывая нежную кожу на остром плече — «я скучал», жадные, широкие мазки языком, терпкий вкус женщины смакующие — «мне тебя мало», подмять под себя хрупкое тело, едва ли оказывающее сопротивление — «не уходи», тяжёлой пощёчиной по острой скуле и стиснуть ладонь на тощей птичьей шее — «ты сделала мне больно», даже засыпать, прижимая к себе — всё ещё «не смогу без тебя». Взамен ответов — женские стоны, тихие, рваные выдохи, податливая гибкость тела, вскрики, взгляды в упор — язык, который даётся Ивану Францевичу слишком сложно: значит ли это «люблю», «останься» и «будь со мной», или просто похоть?
Ему хотелось бы верить в ответное «не покидай меня», но выходит скверно: у Мейель иной язык. Язык ароматов.
В первый раз она пахнет спелой вишней с горчинкой. Бриллинг, до того весьма прихотливый и разборчивый в отношении запахов, в особенности — запахов человеческих, непременно, помимо парфюма, включающих и кожу со всеми её выделениями, чувствует этот аромат и едва ли не перекатывает во рту мысленно упругие спелые ягоды с тонкой шелковистой кожицей: сладко, но не приторно, с тонкой горечью алкоголя, как вишенки в куске шварцвальдского торта — маняще, одурманивающе, будоражит сознание, рождает сотни волнующих образов…
Разумеется, он не собирается совращать девушку — совсем юную, неопытную, определённо незнакомую с мужской лаской — лишь потому, что хочет испробовать её на вкус. Иван Францевич, хоть и был весьма нелюдим — близкого общения он попросту не признавал, не видя в нём никакого прока — к своим тридцати годам с женщинами имел кое-какие связи неоднократно ввиду своей привлекательности и обходительности, свойственным ему ещё в должности коллежского секретаря, безусого юнца, едва окончившего Высшую школу. Примерно тогда же ему случилось иметь близкое знакомство с одной юной особой, сохранившей непорочность, и далее жарких прикосновений ему зайти позволено не было — барышня, вырвавшись из объятий, не преминула сообщить, что приличные девушки такого не позволяют, им противна сама мысль о подобных грубых и низменных пошлостях, а сам он — мерзкий и гадкий мальчишка. Если бы не задранная юбка, Иван Францевич, может, и внял бы этой познавательной лекции от разгневанной девы, но некоторые предметы одежды наводили на мысль, что несостоявшаяся аманта была не так уж и против.
Впрочем, у Мейель, в чьей невинности сомнений не возникало, явно было совершенно иное мнение насчёт взаимоотношений полов: даже когда Бриллинг опутывает её тело сетью самых различных касаний, от воздушных и невесомых, словно крыло мотылька, до алчущих, почти непристойных, ясно обозначающих вожделение, девушка позволяла узнавать себя, не скрывая ни смущения, ни вызвавшего его блаженства. Пунцовая щеками — уже не по-девичьи, скорее — в любовной лихорадке, с искусанными, исцелованными, влажными, покрасневшими губами, приоткрытыми одновременно невинно и греховно, окутывающая тем самым ароматом вишни, словно бесплотной вуалью, Мейель обнаруживала свою неискушённость особой робостью весьма однозначных прикосновений, вызывая жгучее желание узнать, каково это — стать самым первым.
Юда-Юда… По-неземному хрупкая, едва ли не бестелесная, на ум приходит чеховское ангелъ мой, жидовочка — ангел падший, демоница, дакини, в стайке суккубов и искусительниц — первая среди равных. Азазель научил людей украшать себя, защищаться и спать друг с другом до свадьбы, и если так, то нечего сомневаться в том, что Тринадцатая займёт своё место в Организации по праву — хотя не умела ни красить лица, ни сомневаться в Б-ге, соблюдала шаббат и, если бы не Бриллинг, вряд ли бы окончила свой земной путь со скрытым лицом.
С отчаянной, болезненной, обречённой и оттого непоколебимой решимостью человека, которому нечего терять, потому что заложено уже всё до последнего медяка, остались лишь ревностно чтимые имя и честь — честь не женская, как её принято понимать, но внутреннее нравственное достоинство — она говорит статскому советнику не о любви, потому что знает — о любви он слышать не хочет, но о желании — это раз.
Девочка выцеловывает его пальцы с экстатическим видом праведницы, прильнувшей к распятию, едва ли не молится ему, Ивану Францевичу, с особой чувственной нежностью, свойственной лишь настолько юным и влюблённым, льнёт выступом острой скулы к мужской ладони, бархатистыми, ласкающими губами осыпает поцелуями его руки — от эфирно-легковесных до жарких и чувственных: почти бесстыдно касается кончиков пальцев горячим влажным языком — это два.
Взведённый курок, натянутая тетива лука, поднятый к виску револьвер с единственным зарядом — оружию неведомо, что оно оружие, опаснейшей из змей неведомо, сколь силён её яд, а остзейским серым глазам неведомо, что они — стальной клинок, едва ли не высекающий искры. Мейель выгибается, прижатая к собственной постели, вскидывает острый подбородок, подставляя под мужские поцелуи тонкую шею, благоухающую вишней, впивается взглядом в лицо Бриллинга — это ожесточённая, отчаянная, извечная борьба мужчины и женщины: трофеем одного станет тело, трофеем другой — душа. Её руки тянутся к тёмным волосам любовника почти бессознательно, но запястья со звучным шлепком перехватываются и прижимаются к скомканным простыням. Иван Францевич замирает над ней, словно хищник — рысь, ястреб, коршун — перед тем, как вцепиться в свою добычу, потемневшим внимательным взглядом окидывая чужое лицо — это три.
— Если вы не расслабитесь, вам будет больно, ma chéri.
В исступлённых, шальных, потемневших глазах Бриллинг видит не только безрассудную решимость и готовность заплатить болью и кровью за познание, принести своего рода жертву, но и то, чего искал и не находил в своих обезличенных прихотливой памятью любовницах: желание, не замутнённое ни единой посторонней мыслью.
Поцелуй. Глубокий, сильный, нетерпеливый и горячий — это раз. Девичье тело трепещет, прижимаясь плотнее, теснее, ближе, крепче, не умея, но пытаясь чувствовать как можно больше, мягкое движение бёдер, сдавленный судорожный выдох сквозь зубы на медленное проникновение — это два. Невыносимая пауза — глаза в глаза, Мейель болезненно прикусывает губу, по виску течёт влажная дорожка слёз, даже нетерпение, даже желание, от которого темнеет в глазах, заставляет лишь замереть, растягивая сладостный миг, и первые толчки — осторожные и медленные — уже не та неистовая схватка, что парой минут ранее, а почти танец. Лицом к лицу, ловя каждый выдох, спустившись к шее, ощущать, как рождается в горле вибрацией тихий, словно стыдливый стон, и лишь затем отпустить себя, позволяя двигаться резче и чаще, до непристойных шлепков и женских сладострастных вскриков — это три.
Теперь всё правильно.
«Вишенка» оказалась сорванной — Бриллинг повертел в руках флакон оттенка босса-нова наутро, но так и не понял, в чём же секрет парфюма: без Мейель это был просто вишнёвый компот с броским названием — как-никак, английский Иван Францевич понимал в достаточной мере, чтобы уловить игру слов.
Второй раз был чем-то о боли, почти криком «я не хочу к тебе привязываться» и отчаянным признанием самому себе «но я уже привязался». Этой мысли вторил лаконичный чёрный флакон с надписью Cocaine на туалетном столике: как Мейель была зависима от наркотика, так сам Бриллинг уже со второй «дорожки» понял, что увлечение переросло в пристрастие, и едва ли не возненавидел собственную избранницу.
— Вы были с кем-либо с нашей последней встречи? — вопрошает статский советник незадолго до того, как собирался уходить, позволяя себе крохотную, иллюзорную поблажку: его нимало не волнует непристойность этого вопроса, даже то, что он не имеет никакого права его задавать — это пылкая ложь самому себе, дескать, вся прелесть Мейель заключается лишь в его безраздельном праве на её тело, не более, и если это право нарушено, он откажется продолжать эту связь.
Девушка качает головой, едва ли не приговор себе подписывая: смотрит широко раскрытыми глазами снизу вверх так ищуще, что Бриллингу хочется знать, до какой степени она готова ему покориться — хоть он и отрицает, что хочет продолжения, что позволит нити событий свернуться в тугой, неразрывный узел — а то, что разорвать его он не сможет, статский советник уже знает, хоть и не готов этого признать.
Сложи оружие, входя в мой дом, — просят эти глаза. Только Азазель ни на секунду не готов с оружием расстаться.
Выдох.
Он закрывает глаза и падает в бездну, хотя со стороны кажется, что мужчина всего-навсего склонил голову, встречаясь губами с губами женщины, ловя свистящий выдох. Отчего-то сердце уже не щемит, а разрывает на части, на вкус Мейель — сладкая жидкость её электронной сигареты: кола и мармелад, немного — покалывающая, морозная свежесть мятного леденца, который она перекатывала во рту, ещё меньше — что-то земное, человеческое, как привычный вкус женских помад или бальзамов для губ. Аромат её парфюма пленит своей сладкой, томной тяжестью, раскрываясь чем-то знакомым и близким, но недоступным.
Бросает в жар, бросает в дрожь, Бриллинг едва не отталкивает девушку, вместо этого слишком резко прижимая её к стене коридора, так, что глухой стук слышен даже ему, его ладони, сжимая и притягивая чужие бёдра, кажется, немного дрожат, но это уже неважно — всё уже неважно, когда девушка проводит горячей ладонью — с неизвестно откуда взявшимися правильными и умелыми давлением, обхватом пальцев, сжатием — пониже пояса.
— Вы невыносимы, Мейель, — цедит он, вновь, как и в прошлый раз, сжимая обманчиво хрупкое запястье, едва не впиваясь в него коротко обрезанными ногтями: почти «я вас ненавижу», за которым прячется «потому что я вас желаю», и, уже вслух: — Что вы за создание? — как «отчего это происходит?»
Роспись в собственном бессилии.
Щёлкает замочек в открывающейся двери ванной комнаты, девушка извивается гадюкой, выворачивается из пленительных объятий, едва не рухнув на плитку, и это более, чем однозначное приглашение, хотя зимнее Балтийское море в её глазах искрится льдом, едва ли не хлеща по щекам сырым порывистым ветром. Это ещё не ярость стихии, но уже недовольство, от которого Ивана Францевича прошивает насквозь суеверным, инстинктивным страхом кровного вожанина. И в этом страхе таится ответ на вопрос, что ему в Мейель — в ней нет красоты, но есть нечто, что пленит, и это нечто — дыхание Смерти. Костлявой, как сама Мейель.
Бриллинг вцепляется в беззащитное горло голодным хищником, утопая в сладком, восточном запахе, рывком подтягивает к себе, вновь сокращая дистанцию широким, резким шагом. Стремительным, дёргающим движением подхватывает острое колено, зубами впивается в шею, помечая, как своё, ладонями скользит по бёдрам выше, к ягодицам, прижимает к себе, не позволяя отстраниться, даже опереться на раковину — женщина в его руках почти невесома, хотя, подобно всем земным созданиям, состоит из плоти и крови.
Изломанными, мёртвыми чёрными птицами на пол падает одежда, врановым оперением раскинувшись на белом кафельном полу — звякает пряжка ремня, не попадают в петли пуговицы, шуршит шёлк, изводя химеричностью светло-оливковой кожи под ним: грёза, наваждение, наркотический бред.
Словно в том же наркотическом бреду, время меняет свой ход: раздеты, дважды проворачивается вентиль крана, три попытки приходится предпринять, чтобы оказаться в ванне, и дышать Бриллингу становится всё труднее — тяжёлый букет пачули, цветов и табака смешивается с клубами пара, окутавшего комнату.
— Я не взял… — шипит он, поздно понимая свою оплошность: всё, чего он хочет, произойдёт именно здесь, во время импровизированной твилы. Впрочем, даже на полное омовение сил нет, да и городская ванна — не миква, посему он поворачивает дивертор, включая душ.
— Это неважно, я не могу Вас ничем заразить и понести — тоже вряд ли, — вполне буднично, без ложной скромности сообщает Мейель и тянется к его губам. Бриллинг качает головой — ещё один поцелуй, и эта невозможная женщина, кажется, вытянет из него душу, хотя Иван Францевич даже в своей работе никогда не руководствовался принципом «Если приключилась беда, а причины неясны — сразу Синедрион поминают» и в существование души не очень-то и верил.
Мужчина давит ей на острые плечи, понуждая опуститься на колени — медленно, тяжело, не разрывая зрительного контакта, облизнув пухлые губы, от чего прошибает не хуже, чем от первейшей дури. Он успевает привалиться к ледяной стене прежде, чем земля уходит из-под ног, едва девушка несмело обхватывает губами головку, горячо и влажно. Бриллинг впивается пальцами в длинные кудрявые тёмные волосы, хватаясь за них, будто это поможет ему удержаться на ногах, давит на затылок, заставляя взять глубже — почти не надеясь на то, что его поймут.
Ко всему этому подходит лишь одно слово — грехопадение, со всей контрастностью грязи и высокопарности его смысла, это одновременно пошло и восхитительно чувственно, потому что неопытная любовница пробует всё, изучая его реакцию — всасывает до половины, туго охватив плотно сжатыми губами, ласкает языком, почти выпустив изо рта, отчего к губам тянется тоненькая ниточка вязкой слюны, принимает легко, когда мужчина вскидывает бёдра, принуждая поддаться грубоватому, жёсткому темпу, и всё это — не отводя глаз. Мягкие волосы намокают, тяжёлыми чёрными змеями обвивая мужские руки, и этого уже слишком много — слишком много для человека.
Бриллинг тянет за эти волосы, словно пытаясь вырваться из пут, из плена жаркого, влажного, томительно нежного рта, и шея — тощая, цыплячья, не демоническая ни капли, расцвеченная пунцовыми следами поцелуев-укусов — изгибается неестественным образом, Мейель дышит так тяжело, будто эти томительно долгие и сладкие минуты не дышала вовсе. Мужчина слышит своё дыхание: хриплое, свистящее, прерывистое, словно он и сам не дышал.
Дьявольские глаза поражают чёрными провалами зрачков, слишком широкими, чтобы быть реальными — кажется, что Мейель сама под кокаином, только вот она совершенно точно не успела бы ничего принять: минутами ранее, когда им в глаза ударил мертвенно-белый холодный свет, те же зрачки были размером с булавочную головку.
Иван Францевич разворачивает её к стене, чтобы не видеть этого дьявольского, жаждущего взгляда, и прижимает к белоснежному кафелю женское тело в немом требовании. Чёрные змеи мокрых волос ползут вдоль выпирающего позвоночника. Мейель судорожно, рвано выдыхает, когда мужчина входит в неё резким движением, и подается назад, отвечая ему. Движения его бёдер размашистые, почти грубые, это не акт плотской любви — это завоевание, попытка овладеть Смертью, почувствовать себя живым в изголуба-белом лимбе. Девушка откидывает голову на его напряжённое плечо, узкими ладонями, нарочито тёмными на фоне стены, упираясь в кафель, и стонет тяжело, глухо, всем телом содрогаясь от каждого толчка.
Бриллинг перехватывает её под впалый живот, заставляя прогнуться в пояснице, вторгается ещё глубже, вытесняя всё и всех, выбивая жалобный вскрик — тонкий, девичий, живой.
— Пожалуйста… — всхлипывает Мейель.
— Пожалуйста — что? — цедит Иван Францевич, опуская ладонь ниже, к истерзанной женской плоти, и дразнящим движением касается чувствительной точки.
— Позвольте… м-мне… — выдыхает девушка, пунцовея щеками.
Бриллинг шепчет ей на ухо вкрадчивым тоном змея-искусителя, лишь кончиками пальцев скользя по клитору:
— Скажите мне, чего вы хотите?
— Кончить, — сдавленно шепчет Мейель, стыдливо пряча лицо: прижимается лбом к ледяному кафелю, недвусмысленно прогибаясь в пояснице, и мужчина наконец даёт ей то, что она хочет получить, чувствуя, насколько сам близок к разрядке. Возбуждение отдается в теле чем-то болезненно-блаженным, скручивающим нутро, щекотно-покалывающим, жарким, и он позволяет вцепиться в своё запястье, лишь бы удержаться на грани этого томительного наслаждения — пока Мейель не выдыхает особенно резко на правильное движение пальцами, правильный толчок бёдрами, сжимая его плоть внутри.
В следующий миг волной удовлетворения накрывает и его.
Третий раз был не отчаянным, девичьей гордостью поступающимся прошением «возьми меня», не сокрытой мнимой покорностью мольбой «дай мне почувствовать себя живой», и даже не безумием сызнова взыгравшего меж ними желания — это было признание, которого они так боялись и бежали от него, уже зная, что сбежать не выйдет.
Может ли любить демоница? Конечно, может — только вот любовь её первая и последняя, извечная и увечная, нет в ней чистоты и хрустальной звонкости влюблённостей студенточек, только становящихся женщинами, очарования храброй неукротимой юности, но есть в ней — калечной, по-своему уродливой, по-своему — прекрасной, верность до Страшного Суда.
Но если кого и любить демонице, так разве что падшего ангела.
Может ли любить падший ангел? Конечно, но только демоницу.
Таковы были мысли статского советника, когда он брёл по Офицерской улице, не замечая промозглого ветра и снега. На самом деле, эта пешая прогулка мало соответствовала типичным романтическим героям — им, по крайней мере, не хлестала в лицо и в спину вьюга, но мужчина нуждался в маленькой отсрочке, прежде чем переступить порог дома желанной любимой.
Бриллинг пришёл сегодня не затем, чтобы разговаривать о деле — в той связи, что закрепилась между ними, больше не было места лживым предлогам. Он более не искал женского общества, хотя меж первыми двумя встречами прибегал к услугам всегда готовых согреть постель желтобилетниц. Он более не хотел врать себе.
— Шартрезу? В такую погоду — первое дело, — предлагает хозяйка квартиры с порога, принимая чёрное пальто Ивана Францевича. Движения её утратили робость и угловатость вчерашнего подростка; от блестящих, рассыпавшихся по острым плечам волос оттенка вранова крыла, крыла падшего, веет ладаном, мёдом и сандаловым дымом. Золотистые искры света вспыхивают на вершинах дерзких завитков и прячутся в тёмной гриве — почти жуковское яркий свет паникадил тускнет в фимиаме, только вот отпевать здесь некого, вовсе некого.
Статский советник впервые чувствует себя настолько живым.
Он мягко касается закованными в чёрную кожу перчаток пальцами впалой щеки, и в этом жесте нет ни плотской жажды, ни ярости недавних дней — её последствия до сих пор расцвечивают тонкую, лебединую шею, желтоватую в полумраке прихожей — лишь спокойная уверенность человека, который принял важное для себя решение.
— На улице ужасная вьюга, — продолжает Мейель для поддержания разговора. — На Хануку, наверное, всегда так — Петроград нас не любит. Вы не замёрзли? Пальто слишком лёгкое для нынешней погоды.
Бриллинг рассеянно кивает, увлечённый своими мыслями. Ханука, Ханука… Что же спросить?
— Вы соблюдаете традиции? — интересуется он из чистого любопытства, хотя мог бы задать этот вопрос с издёвкой: всё же в этом доме нет мужчины, чтобы прочесть молитву. Да и имя его хозяйки располагало к некоторым ироничным ремаркам.
— «Традиции», — передразнивая его, повторяет Мейель, морща тонкий носик с горбинкой и указывая влево. — Только зажгла третью свечу. Решила, что вы не хотели бы застать меня за этим таинством.
Разведя руками в шутливом жесте, взывающем к долготерпению несправедливо обиженной, Иван Францевич тянется поцеловать Мейель.
— Чем вы пахнете?
— Это Back to Black. У вас такие холодные руки, — смеётся Юдифь, выскальзывая из его объятий. — Пойдёмте же, вам обязательно нужно попробовать «зелёное тепло» — это горячий шоколад с ложкой шартреза… Неужели вы от Мойки шли сюда? Пальто было в снегу, и вы, наверное, продрогли.
— Чего хочет женщина — того хочет Бог, — как бы между делом замечает Бриллинг, следуя за юркой тёмной фигуркой в сторону кухни. «Вот только лишь Он и знает, чего хочет женщина», — договаривает про себя статский советник, потому что понять даже тех немногих женщин, кого он близко знал, никак не выходило. Себя бы понять: Юда верно подметила насчёт вечернего променада, только вот не знала о его причинах — хотелось подумать, однако на ум приходили вовсе не те слова.
Мейель сосредоточена и молчалива, пока готовит обещанный горячий шоколад; Иван Францевич хранит молчание, не зная, с чего начать разговор, и даже касаний себе не позволяет — уведут в сторону мысли, а трезвость ума ему сейчас не помешала бы, в отличие от алкоголя…
С чего начать?
«Вы всё ещё любите меня?» — инфантилизм чистой воды, каприз маленького ребёнка. Маленький Иваша задавал этот вопрос педагогам эстерната, расшалившись до того, что слышал упрёки; взрослому мужчине этот вопрос не к лицу.
«Я вас люблю»? — а правда ли это? А если нет — то отчего слова будто бы разбегаются, стоит попытаться облечь мысли в звук?
— Вы готовы к серьёзному разговору? — на пробу роняет Бриллинг. Звучит неплохо.
Юдифь ставит перед ним чашку горячего шоколада и кидает себе в стакан несколько кубиков льда. Шартрез, да. Они пьют шартрез.
— В противном случае я бы сообщила вам, чтобы не тратить время, — пожимает плечами девушка. Мало что выдает её нервозность, кроме краткого жеста: зубы цепляют верхнюю губу и скрываются, утягивая за собой маленький лоскуток кожи.
— Нет, нет. Не об Организации, — поясняет Иван Францевич. — Мне кажется, пора внести некоторую ясность в наши с вами отношения.
— Я слушаю, — отзывается Мейель и делает слишком крупный глоток алкоголя для человека, который спокоен в той мере, какую девушка пытается ему представить.
— Я бы хотел, чтобы они продолжились, если наш интерес взаимен, — вновь пробует Бриллинг. Получается, на его вкус, слишком вычурно.
— В каком качестве? — вот здесь Иван Францевич почти улыбается: умные девочки имеют свойство задавать правильные вопросы, на которые порой тяжело ответить.
— Я бы хотел, чтобы мы стали… — кем? Любовниками? Парой? Супругами? — друг для друга чем-то большим, нежели просто люди, которые делят постель.
Мейель иронически вскидывает брови — в этом жесте столько от Бежецкой, что даже забавно. В сущности, они похожи — только вот тянет не к яркой Амалии, окружённой свитой поклонников, а к Юде: победа влечения к Танатосу в противовес Эросу.
— Я хочу быть с вами, — признаётся Бриллинг. — Не только, как с женщиной, но и… Я вас люблю.
Получается, на удивление, с первого раза. Только вот реакция девушки была вовсе не такой, как ожидал статский советник: Мейель закрывает лицо ладонями, словно в греческой трагедии.
— Вы, кажется, хотите смеяться надо мной, — глухо произносит она. — Вы знаете, что я чувствую… Чувствую к вам, и…
— Юдифь, послушайте, — начинает вновь Иван Францевич. — Я долго обдумывал, что между нами происходит, и пришёл к выводу, что это — любовь. Я в вас влюбился.
— Это невозможно, — не отнимая от лица ладоней, отзывается девушка.
Вместо ответа Бриллинг обходит стол. Касается заслоняющих лицо дланей едва заметно, скользит вниз, к запястьям, обтянутым чёрной тканью, проводит по волосам, источающим сладкий, соблазнительный аромат, в немой просьбе поднять голову. Иван Францевич знает несколько языков, но ни в одном из них нет слов, чтобы выразить то, что он чувствует: это и разочарование, и страх быть отвергнутым — уязвлённая женская гордость способна заставить отречься даже от любви, и надежда, что он сможет объясниться, и та самая любовь — необъяснимая, неизъяснимая, щемящая душу.
Когда Юдифь поднимает голову, Бриллинг целует её мягко, почти кротко — касается её губ своими губами с неизбывной чувственной нежностью, как не целовал прежде никого. Поцелуй выходит почти климтовским: его ладони обхватывают её почти иконописное лицо, золотистое от мягкого жёлтого света лампы над столом и висящей на стене гирлянды, и лишь в тот момент, когда Мейель закрывает глаза и расслабляет напряжённые плечи, всё становится правильным, а слова — лишними.
Ближе — девушка разворачивается на стуле, встаёт, прижимаясь к мужчине, кладёт руку на его заполошно встрепенувшееся сердце. Ещё ближе — руки Ивана Францевича скользят по девичьим плечам и спине, завершая свой путь на талии, обнимают любовно, так, как грезилось последние дни. Ещё ближе — и дымно-медовый, амбровый, ладановый букет окутывает, будто намекая: гори оно всё, гори!
Ещё ближе — долгий взгляд, и в нём — признание: я пойду за тобой, Азазель.
Спальня встречает их интимным полумраком, озаряемым лишь светом ещё одной гирлянды. Глаза Мейель всё так же зовут, но теперь уже за собой, даже когда она скромно присаживается на край собственной небрежно разворошенной постели: иди же и ты ко мне.
И Бриллинг идёт, опускаясь на колени рядом, словно собираясь молиться — молиться Лилит, чьи бледные руки лежат на чёрном атласе праздничной юбки, словно неживые. Опускается на колени, поднося к губам девичьи руки с аккуратно обрезанными ногтями, целует их, холодные, в девичьи глаза заглядывая: будто разрешения испрашивает на большее.
Вместо разрешения тонкие пальцы цепляют гладкую тёмную ткань и приподнимают, едва-едва показывая острые колени, и в этом жесте едва ли не больше откровения, чем в вымученных позах моделей, позирующих для мужских журналов — и изящества много, много больше. Эффект подобен выстрелу в висок. Иван Францевич ныряет ладонями под черноту атласа, оглаживая напряжённые бёдра, и касается губами колена, затянутого в тонкий чёрный чулок. Пальцы цепляют резинку, стягивая вниз шелковистую ткань, вначале с одной, затем со второй ноги — не переставая ласкать, скользить по гладкой коже, дразняще близко подбираясь к жаркому местечку и вновь возвращаясь к щиколоткам — Юда кусает губы в предвкушении, её пальцы мнут подол, поднимая его всё выше и выше. Уже показалось и бельё, но Бриллинг не отрывает взгляда от лица девушки.
— Я хотел бы… — хрипло выдыхает он, сам удивляясь своему тембру голоса, но продолжает: — хотел бы, чтобы вы сняли бельё.
Мейель поднимается одним текучим, плавным движением; вторым — почти неуловимым, змеиным — заводит руки за спину, и юбка падает на пол; третье — пальцы подцепляют полупрозрачную чёрную ткань, и трусики следуют за юбкой. Девушка переступает через них, и мужчина ловит невесомое бельё, пальцами проводя по влажной ластовице.
— Снимите хотя бы пиджак, мне неловко стоять перед вами по пояс обнажённой, когда вы полностью одеты, — роняет Юдифь, заливаясь краской.
Иван Францевич подчиняется, освобождаясь от ненужного предмета одежды, расстёгивает несколько пуговиц на рубашке, манжеты, закатывает рукава и смиренно замирает под непривычно строгим и прямым взглядом Мейель, так ярко контрастирующим с её стыдливым румянцем.
— Что вы хотите сделать?
— Показать мне будет явно проще, чем объясниться, — сухо отвечает Бриллинг. — Особенно если вы присядете.
Девушка возвращается на кровать, но усаживается несколько скованно, даже раскинутые бёдра нервозно подрагивают. Иван Францевич — всё так же, на коленях — устраивается между её ног, возвращаясь к своему прежнему занятию: легковесные прикосновения и деликатные поглаживания, поцелуи — столь же невесомые, нежные и воздушные. Медленно, осторожно он проходится бархатистой цепочкой касаний губ по внутренней стороне бедра, вслушиваясь в сбившееся дыхание девушки. Едва слышно вздыхают ему в ответ пружины матраса — Юда падает на спину, раскинув бесконечные чёрные руки по белому полотну, будто распятая в угоду мужскому желанию.
Бриллинг принимает это за разрешение на большее, прижимаясь губами к сокровенному местечку. Мейель стонет почти удивлённо, даже напуганно — мышцы под ладонями мужчины напрягаются в пресечённой заранее попытке свести бёдра, но Иван Францевич продолжает своё занятие — дразнит медленными, тягучими движениями языка, вызывая пленительные стоны, временами едва касается клитора, каждому выдоху, каждой едва разборчивой просьбе внимая — доводя до исступления.
Мейель мелко вздрагивает, когда статский советник встаёт, и распахивает шальные глаза. Мужчина возвышается над ней, избавляясь от собственной одежды: томительно медленно расстёгивает рубашку, после — ремень, и лишь затем стягивает с себя всё и ложится рядом с девушкой, приникнув губами к её губам — нежно, ни на чём не настаивая.
Она оказывается сверху, всем телом прижимаясь к Бриллингу, дёргает вверх ни в чём не повинную блузу с невесть откуда взявшейся яростью, обнажается полностью, глядя мужчине в глаза, и нависает над ним. Рассыпавшиеся волосы падают на его лицо, окутывая тепло-пряной дымкой, и он, приподнявшись, вновь целует свою демоницу, одним движением проникая в неё.
Каждый из них получил свой трофей — и тела, и души их теперь принадлежат другому, и в соитии нет больше места той остервенелой схватке — теперь это близость в полном смысле этого слова. Дыхание мужчины сбивается; Бриллинг оглаживает девичью грудь, обводит кончиками пальцев изгиб острых плеч, скользит ладонями вниз по крыльям лопаток, по спине, по бокам — к бёдрам, Мейель вцепляется в его плечи, её спина изгибается с чувственной грацией, чёрные кудри разметались, бёдра приподнимаются и опускаются, повинуясь движениям его ладоней — до греховного сладострастно, так, как могли соединиться лишь отвергнутая Адамом и отвергнутый Всевышним.
Наслаждение становится почти эйфорическим, достигнув пика; удовлетворение опустошает, и несколько минут они просто лежат рядом, лениво целуясь, не в силах разорвать объятия.
— Вы хотите остаться? — и теперь жребий брошен, Рубикон перейден, а мосты сожжены: Юда разрушает последнюю стену между ними.
— Да, — коротко отвечает мужчина, накрывая её ладонь своей ладонью.
И теперь совсем уже неважно, на ночь или навсегда.
Примечания:
https://t.me/youresthernatum - а вот здесь теперь есть три коллажа с эстетикой этого драббла