IV
Какие дорогие воспоминания
Станция «Лагерная». Родной частный сектор недалеко от Кимжей лениво просыпался под золотыми горячими лучами. Так радостно переливался разноцветными крышами домиков, что хотелось сорваться и побежать без оглядки по пыльным просёлочным дорогам. Чтобы сухие острые камни в старые кроссовки набивались и приятно царапали стопы. Так не хватало этого глупого детского чувства, так хотелось Тёмку за руку схватить и с ним с места сорваться. Тёмка важно поправил воротничок своей клетчатой рубашки, рукава аккуратно по локоть засучил и спросил меня: — Прилично я, что ли, выгляжу? Я выдохнул синее дымное облако и стряхнул пепел с кончика сигареты. На него посмотрел с хитрым прищуром, за краешек воротника его схватил и ответил: — Пойдёт. Для моих точно пойдёт. — Я с твоей семьёй последний раз виделся, когда нянчился с Ромкой. В торговый центр с ним ходили, в Макдональдсе поели. Тёмка вдруг остановился и пыльным кроссовком шарахнул по маленькому белому камешку, в полёт его отправил в кусты черёмухи у наших соседей. — Игрушку у тебя выклянчил какую-нибудь, да? — спросил я. — Мгм, конечно уж, выклянчил. Да ладно, чего, он же ребёнок. Ты сам-то, наверно, в его возрасте, родителям нервы мотал, когда с ними на базар ходил. Да? Я вздёрнул бровь в умилительном удивлении и на него посмотрел. — Нет, — сказал я и бычок выбросил. — Я себя культурно и прилично вёл, в магазинах, как Ромка, не орал и игрушки не клянчил. — Странно, — Тёмка пожал плечами. — Я вот наоборот был, как Ромка. Даже себя узнал, посмеялся. — Кто бы сомневался. Так давно не заходил в родные вороты, не скрипел железной ржавой калиткой, по мощёной дорожке не шагал до самого дома. По дорожке, которую отец уложил, когда я ещё в восьмом классе учился, в которой ещё отпечаток моих берцев остался, когда я случайно наступил в ещё не застывший цемент. Как же отец потом орал, до самого Моторостроя его крики, наверно, долетали. — У вас вишня есть, оказывается? — удивился Тёмка, глядя на пышное зелёное деревце возле теплицы. — Вкусная, что ли? Или кислятина? — Когда как, — я пожал плечами и зашуршал чёрным пакетом в потной ладони. — Когда кислая, когда сладкая. — А от чего зависит? — Да не знаю, Тём. Чего пристал-то? Я тебе не аграрий. Он забавно усмехнулся и тихо пробормотал: — Ты же у меня деревенский, должен ведь разбираться. — Чего, чего? — Ничего. Глаза по родному дому соскучились. Деревянный, двухэтажный, обшитый бежевыми пластиковыми панелями. В окошках ярко и жарко солнце июньское отражается, у самой трубы антенна торчит. Вокруг наш зелёный сад, цветы мамины и кусты ирги, а сзади, в самом тенёчке, огород и сараи с курами. — На самом деле это даже хорошо, — тихо сказал Тёмка. — Ну, когда молодой человек деревенский. Я недовольно цокнул и закатил глаза, а сам заулыбался над его глупостью. — Почему же? — поинтересовался я. — Хозяйственный весь такой. Ответственный. Готовить вкусно умеешь. Дрова ещё, наверно, можешь рубить. Да? Я пожал плечами: — Умею, если надо. Ты не умеешь, что ли? — А мне-то зачем? Я всю жизнь прожил в квартире. Тяжелее компьютерной мышки и джойстика от сеги ничего в руках не держал. Каким же Тёмка иногда был самокритичным. И ведь правду говорит, очевидные такие и настоящие вещи, и не поспоришь даже. А ведь не каждый так сможет, не каждый будет сам на себя говняться и какие-то свои слабые стороны признавать. Не каждый сможет и не каждый захочет вот так вот, как Тёмка, со стороны на себя посмотреть. Отстранённо как-то, не на себя будто даже. Будто не в зеркало, а как бы чужими глазами взглянуть на себя. Чужими глазами взглянуть на большущие смешные уши под кудрявыми волосами. Я отодвинул в сторону тонкую кружевную занавеску и вошёл в дом, а Тёмка аккуратно вслед за мной. Обувь с ним скинули на тряпке в углу и прошли на кухню. Лет десять назад, может, чуть больше в этот дом всей семьёй переехали, два года его строили. Мама тогда сказала, что, если бы знала, что так несложно и дёшево строительство обойдётся, дом бы побольше отгрохала, пошире и повыше. Мне и такого всегда хватало, комната была своя на втором этаже. Только зимой на первом жил, в другой комнате. Под крышей холоднее было, батареи там плохо топили. — И чё, а где все? — громко спросил я и ушами словил эхо собственного голоса. — Нормальный приём, конечно. Как будто каждый день из армии возвращаюсь. Я поставил пакет на стол и начал вытаскивать оттуда гостинцы. Водку хорошую, которую отцу с Танькой взял к столу, Ромке сухой паёк, который ему ещё с начала службы пообещал, фрукты всякие доставал и готовые салаты из магазина. Выкладываю всё это добро на стол, а сам краем глаза вижу, как Тёмка по кухне расхаживает, так всё осматривает внимательно, как будто здесь первый раз, как будто за год никогда здесь и не был. Был, и не один раз, постоянно Танька его просила с Ромкой понянчиться, погулять с ним где-нибудь, в квартире у меня посидеть и в сегу с ним поиграть. В ту самую сегу, которую Тёмка мне на Новый год подарил вместе с кольцом. Двойной подарок мне тогда устроил, на Новый год и на день рождения, который двадцать восьмого декабря был. Никто никогда мне так не дарил, всегда как-то совмещали, чтоб меньше тратиться надо было. Родители даже так делали. Тёмка подошёл к окошку, липкую ленту с дохлыми мухами схватил двумя пальцами и сказал: — Я в тот раз как-то к вам пришёл, впечатался в такую вот штуковину и чуть клок волос себе не выдрал. — он лицом покривился и ленту из рук выпустил. — Откуда у вас столько мух? У нас вот в Моторострое их даже и нет. Почему так? Я пожал плечами и произнёс: — Да откуда я знаю? У мух спроси, чего докопался? Он тихонечко посмеялся и ответил: — Ты же деревенский. Тебе лучше знать. — Тём. — Шучу. Нет, я же не говорю «деревенщина», я говорю «деревенский». Это ведь разные вещи. — Ну, заяц, ну, — разнылся я, пустой пакет смял и сел на стул возле стола, схватил мятую жёлтую грушу из вазы с фруктами и откусил. — Хорош давай. Гасишь меня тут направо-налево. Он ко мне подошёл, так невинно и по-глупому заулыбался, руки мне на плечи положил и тихо сказал: — Я вот помню, когда твои фотоальбомы старые смотрели, у тебя такая фотография была, где вы всей семьёй на вашем крыльце стояли. Там ещё куча родни была, и отец твой, и мама твоя, и Танька. Тётки всякие. И ты там стоял, — Тёмка вдруг засмеялся и в сторону отвернулся. — Чего, ну? — Ничего. Ты такой смешной там был. Лет пятнадцать, что ли, может, четырнадцать. Такой уже лось стоишь, высокий, подтянутый. В длинных клетчатых шортах до пупка. — Тём. — И носки такие высокие почти до колена. — Хватит. — И с ними ещё чёрные шлёпки на ногах. И он вдруг как захохочет, как заржёт на весь дом, а сам топится в глупой неловкости, взгляд от меня свой бесстыжий прячет и всё пытается рот прикрыть кулаком, чтобы так громко не смеяться. Всё равно громко смеялся. Вроде извиняться пытался и меня не смущать, а всё равно ни на секунду не останавливался. — Бандит ушастый, — сказал я, по животу его легонечко треснул и сам захихикал. — Прости, Вить, — Тёмка ответил и раскрасневшуюся морду свою прикрыл рукой. — Нет, правда, это очень мило. Мне это в тебе нравится и всегда нравилось. — Что нравится? — я спросил его и прямо в глаза ему посмотрел. — Что я деревенский? Он смущённо пожал плечами и ответил: — Ну, да. Немножко совсем. Нет, это ведь хорошо, это ведь даже здорово, я ведь тебе уже объяснил. Мне это в тебе очень нравится. Это… Он вдруг замер, пристально взглядом в меня вцепился, по ногам моим пробежался глазами, по телу и до макушки моей добежал. — Это часть твоего антуража, — резюмировал Тёмка и опять неловко весь съёжился. —Блин, сам опять чёрт знает что сказал. Обиделся, да? Я улыбнулся, головой помотал и к себе его покрепче прижал. — А хочешь, я про твой антураж расскажу? — я тихо спросил его и хитро заулыбался. — Хочу. Давай. — Там у нас под раковиной в тумбочке скотч лежит. Принесёшь? И я тебе расскажу. — Ну, Вить. Опять весь разнылся, опять меня развеселил и крепко в меня руками вцепился. Сам над собой засмеялся и над моим «деревенским» происхождением до сих пор ещё хохотал. Глупый «городской» мальчишка. Танька с отцом совсем скоро пришли, и Ромка был вместе с ними. В магазин ходили, сока к столу покупали, знали ведь, что Тёмка пить ни в какую не будет. Всего меня разобнимали, отец чуть спину мне не сломал, так сильно и крепко меня похлопал, я ещё долго стоял и мордой от боли корчился. — Витя, а вот ты мне паёк принёс? — распищался на весь дом Ромка и дёрнул меня за штанину. — Принёс уж, принёс, я же обещал, — сказал я и отдал ему зелёную коробку со звездой. — Не обляпайся, ладно? Он так обрадовался, так глазами радостно засиял, будто не паёк ему вручили, а сладкий новогодний подарок. Да там сладкого-то почти и не было, разве что печенья и сгущёнка. Пусть играется, дети всё время на ерунду всякую ведутся, которую по телевизору увидят. Про паёк, наверно, в «Армейском магазине» каком-нибудь услыхал. Танька на сынишку так довольно взглянула, по светлым пушистым волосам его потрепала, и Ромка в другую комнату убежал, крепко обнимая коробку. И сестра так по-странному на него смотрела, с какой-то даже гордостью, впечатление такое сразу сложилось, будто бы ей показалось, что Ромка от этого моего подарка сам как-то к армии ближе стал. Тоже хотела, как и из меня, солдата из него сделать. В кадетскую школу его, наверно, отдаст в пятом классе и детства лишит. Будет, как я, наверно, домой на выходные кататься и пять дней в неделю жить с камуфляжными обезьянами в центре города. Может, ошибочно, но в груди какие-то отцовские инстинкты в тот момент забурлили, так не хотелось для Ромки своей же незавидной судьбы. Смотрю на него и понимаю, что столького он может в этой жизни лишиться, если так же, как я, с одиннадцати лет будет жить в военном интернате и семью видеть только по выходным. И папаша у Ромки тоже вояка, танковое училище закончил и теперь в военном оркестре при этом училище играет. Тут и к гадалке ходить не надо, вся Ромкина судьба лет до двадцати уже точно расписана. Мне только и остаётся, что смотреть на всё это и надеяться, что сестра как-то планы и взгляды свои поменяет. — О, раскабанел как, брательник, — обрадовалась Танька и меня с ног до головы осмотрела. — И ты ещё говоришь, там всё время голодный ходил? — Я такого не говорил, — сказал я и плечами пожал, а потом на Тёмку покосился. Он громко цокнул и посмеялся: — Да, я говорил. Ты же сам мне тогда сказал, что всё время жрать охота, что сладкого побольше хочется. Отец рукой махнул и добавил: — Да в армии всегда так, всё время глюкозы не хватает. Такие нагрузки, ты что. Тёмка завис у открытой двери холодильника и достал из ведёрка три яйца, которые отец с утра в курятнике собрал. Глянул на нас и спросил: — Тань, дядя Паш, вам помочь на стол накрыть? И вдруг руки у него сильнее задрожали, и яйцо одно между пальцами вывалилось. Он сначала его ловко поймал, а потом оно всё равно соскользнуло и разбилось. Жёлтой блестящей жижей растеклось по деревянному полу. Тёмка стоял и на нас жалобно смотрел, бровями весь несчастно скривился и ещё сильнее весь задрожал. — Я вытру, — пробубнил Тёмка. — Извините. — Ладно уж, чего прям, — отец сказал и махнул рукой. — Витёк, пошли, с посудой мне поможешь. Все вчетвером по дому бегали и суетились, на кухне на стол накрывали. А Ромка в моей старой комнате сидел и сухой паёк лопал, забился там, и не слышно его, и не видно. Артём всё какой-то зашуганный ходил, взгляда почти что не поднимал, весь расстроенный был и грустный. Неужто из-за этого яйца идиотского? Я зашагал по скользкому линолеуму у нас в коридоре, возле лестницы, и краем глаза заметил, как Тёмка у стенки стоял и на руки свои смотрел. Стоит, стоит, сожмёт кулаки изо всех сил, ещё сильней задрожит, и шея сразу ходуном начинает ходить. Потом опять ладошки расслабит, руки выпрямит и дальше стоит, уже меньше дрожит, но всё равно по лицу видно, что чуть ли не плачет. — Тём? — тихо вырвалось у меня. Я поставил две пустые кружки из сервиза на маленький комод в углу и подошёл к нему. — Чего? — спросил он и натужно улыбнулся, опять хитро и не по-настоящему, глупые и бессмысленные доказательства того, что у него всё хорошо, мне предъявлял. — Чего стоишь тут, в угол забился? — Не хочу вам тут больше ничего разбить. Я схватил его крепко за руки и сердито отрезал: — Прекрати. Хватит, слышишь? Он из моей хватки вырвался, пару шагов в сторону лестницы сделал и пробубнил: — Да ну чего «хватит»-то, Вить, ну? Чего «хватит»? Как дурачки с тобой живём и как будто специально не замечаем. Я же… — он плечами пожал и слегка усмехнулся. — Я же не девка, Вить, чего со мной сюсюкаться, ну? Я не жирная баба, которой надо говорить «ты прекрасна, будь собой». Я же всё понимаю, я не обижаюсь, я же не глупенький. Я заулыбался, глядя в его каштановые глазки: — Ты-то, и не глупенький? Глупее только Ромка. Иди вон к нему, вместе будете с ним армейский паёк трескать. Если там ещё что-то осталось. Тёмка ещё грустней вдруг скривился, в сторону куда-то задумчиво посмотрел и вдруг головой помотал. — Прости, Вить, — сказал он. — Я что-то совсем опять. Перекрыло меня. От феназепама, наверно, он ещё долго будет выходить из организма. У тебя же праздник, ты домой из армии вернулся, к родным пришёл. А я тут стою ною. Господи, а, прости, пожалуйста. Подошёл ко мне и обнял меня крепко-крепко, пальцами так аккуратно перебирал прямо по моему хребту, будто позвонки считал. Сам дрожал и меня заражал своей дрожью. — Всё хорошо, — я в макушку его поцеловал и по спинке погладил. — Я не говорю тебе не замечать этого, я не говорю, что я сам этого не замечаю, что придуриваюсь, как будто этого нет. Нет, Тём, всё есть, мы не тупые, мы взрослые люди, всё видим и понимаем. Я схватил его холодную ладошку и прошептал: — Но чего уж поделать теперь, а? Жить ведь как-то надо. Нельзя же вот так вот постоянно… — Я и не хочу постоянно, — он перебил меня, моськой мне в футболку уткнулся и громко всхлипнул, совсем неразборчиво и едва ли понятно заговорил: — Вить, родной мой, прости. Я не хочу просто, чтобы ты опять меня бросил. Очень, очень боюсь, что опять меня бросишь. С ума схожу иногда, ты и сам видишь. Вон как схожу, посмотри на меня. Ещё сильнее ко мне прижался, в брюхе моём утонул, и у солнечного сплетения вдруг теплом его слёз и слюней всё разлилось. Я немножко лицом скривился и улыбнулся, подумал, как долго всё это будет сохнуть, как буду Таньке с отцом врать, что весь обрызгался, когда мыл посуду. — Всё, всё, тише, ну? — прошептал я и к себе его покрепче прижал. — Я понимаю, Тём. Давай только не здесь. Щас отец ещё выйдет, подумает, что я тебя обижаю. Сам потом ему будешь объясняться, понял? — Мгм, — промычал он и наконец отлип от меня, моську свою вытер рукавом рубашки и громко шмыгнул. — Знаешь, мне сколько раз снилось, что ты опять в армию уходишь? Раз пять, наверно, снилось. Сначала всё как-то одно и то же снилось, прям слово в слово, как тогда у тебя в квартире, когда ты мне эту новость сообщил. А потом уже по-другому начало сниться, что ты как будто мне говоришь, что устал, что уходишь. Я тихонько посмеялся: — Как Ельцин прямо. — Ну, Вить. — Тёмка опять шмыгнул и глаза вытер ладошкой. — Говорил, что устал, что уходишь и что специально от меня в армию убегаешь. И ещё говорил, что потом приедешь и уже всё, что больше с тобой не увидимся. Я вытер большим пальцем холодную слёзку у него на щеке и сказал: — Но это же не правда. Это ведь всё твой сон. — Дай бог, — он прошептал. — Дай бог, чтобы только сон. И он как-то сразу постарался отвлечься, в сторонку зашагал и взгляд поднял по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж. Такая крутая лестница, узкая, чуть ли не винтовая, столько раз в детстве чуть башку себе не расшиб, когда по ней как угорелый носился туда-сюда. — Никогда в твоей комнате не был, — Тёмка тихо сказал. — Вить, а ты мне свою комнату покажешь? Которая на втором этаже. — В другой раз, ладно? Там щас отец ремонт делает, крышу меняет. Чтоб летом было не жарко и зимой не холодно. Может, ещё кондиционер будет ставить. Ты там разве никогда не был? Тёмка пожал плечами: — Не был. Сколько раз к вам сюда приходил, когда Ромку нянчить забирал, и ни разу там даже не был. Я подошёл к нему сзади, чуть-чуть аккуратно его приобнял и тихо сказал: — Потом как-нибудь обязательно тебе всё покажу. Тёмка цокнул и засмеялся: — Ой, прям что ты. Секреты какие. Виктор Катаев и его тайная комната. — Нет у меня уже никаких секретов. От тебя точно нет, ты и так всё давно знаешь. Потом с Танькой, с отцом и Тёмкой за столом на кухне сидели, еду домашнюю лопали, водку и вино в рюмки разливали и разговаривали обо всём на свете. Про армию им сидел и рассказывал, сам себя немножечко цензурировал и выбирал, какие истории поприличней за столом в кругу семьи можно было рассказать. Уж точно не ту, где мы из окна библиотеки ссали, когда насвинячились. Стыдно-то как, господи. — Вы, значит, в Моторострое теперь живёте? — отец спросил нас, куриную кость доглодал и бросил себе на тарелку. — Да, — ответил Тёмка и соку хлебнул. — Там у нас, на Декабристов. Во втором доме. Ну, возле Московского рынка. Отец закивал: — Понял, понял, да. Ладно уж, нас не забывайте, заезжайте иногда. Огурцы там или помидоры берите, бесплатно же. Друг друга не обижайте, не ругайтесь там. Тёмка улыбнулся, и я на него так хитро покосился. А сам подумал, что ведь иногда его обижаю, обижаю своими мыслями и поступками, так хотелось что-то такое сделать, чтобы он понял, что я от него никуда больше не убегу и не уеду. А мыслей никаких не было. Надежда только была, надежда, что он сам всё поймёт, увидит и успокоится. — Витёк, — отец тихо сказал и вдруг ненадолго замер. — Чего? — Она хоть тебе снится? Я водки ещё одну рюмку себе налил, бутылку в центр стола поставил и ответил ему: — Нет. Ни разу не снилась. А тебе, Тань? — Мне тоже нет, — Танька сухо ответила. — Может, натворили чего? — предположил отец. — Не знаю, — я плечами пожал. — Мы после вас на кладбище зайдём с Тёмкой. Отец закивал и сказал: — И мы постоянно ходим. Может, ей не нравится чего? — Не знаю я. Захочет — скажет. Потом, когда поели, стали со стола убирать, посудой на весь дом загремели и по кухне засуетились. Из комнаты вдруг Ромка выскочил, к Артёму подбежал и жалобно на него посмотрел. — Артём, а вот, а вот пройди мне там динозавра большого? — он ему сказал и дёрнул его за штанину. — Какого динозавра? — Такой вот большой, у него только вот там голова есть, он вот ещё бежит за тобой в пещере, где лава. Тёмка на меня посмотрел и засмеялся. И я вместе с ним засмеялся, когда понял, про какой момент в игре Ромка рассказывал. Когда в самом конце второго «Парка Юрского Периода» нужно от Тираннозавра убегать, сплавляясь на лодке по речке. По речке, а не по лаве, там по сюжету действие на закате происходило, и вся картинка вокруг рыжими красками ярко пылала. Какой Ромка глупый, прямо как я. Я сам тоже в детстве думал, что там лава какая-то и вулкан извергается. — Сможешь мне его убить, Артём? — спросил Ромка. Тёмка за руку его схватил и сказал: — Его там никак не убить, можно только убежать. Надо поворачиваться резко и стрелять из базуки или гранатой швыряться или электрошоком. Он чуть-чуть останавливается, рычит, а потом опять за тобой бежит. А ты дальше едешь. — А ты вот покажешь мне? — Пошли, пошли. И в комнату с ним ушуршали. А мы с отцом на кухне одни остались, Танька на улицу вышла, ей по работе вдруг позвонили. Молча с ним тарелками бряцаем, ложками, вилками, слушаем, как за окошком в огороде птицы пищат. И в дом так приятно вдруг залетела прохлада, занавески так сильно заколыхались, и глаза будто сами приятно закрылись от летнего ветерка. — Пап, — я тихо сказал и на отца посмотрел. — Я тебя всё время спросить хотел. А ты как ко всему этому всегда относился? Ну, что я с Артёмом? И как назло будто и ветер вдруг стих, и птица с куста за окном упорхнула, и тарелок уже не слыхать. Отец передо мной непонятно завис с грязной чашкой в руке и брови нахмурил. — А мне чего, Витёк? — удивился он и плечами пожал. — Твоя-то жизнь, делай чё хочешь. — Из-за матери, да? Хотел, чтобы всей семьёй не ссорились из-за этого? — Замолчи, — строго сказал он и по столу хлопнул. — К тебе нормально относятся, тебя, по-моему, никто никак не трогает, не обижает, вопросами не задевает. Ну? Чего тебе ещё надо? — Ничего. И опять с ним замолчали, и будто нарочно сквозняк опять заиграл, и птицы на ветку вернулись. Разве бывает так? Не жизнь, а мультик какой-то. — Чего у тебя с Артёмом творится? — спросил отец и на меня строго посмотрел. — Он на наркоте, что ли, или чего? Я ведь узнаю, смотри у меня. — Не понял? — Трясётся всё время как припадочный, — добавил отец и специально дурашливо задрожал, изображая Тёмку. — И ведь главное, не синячит, значит, от наркоты трясётся, да? Мне хоть расскажи. — Пап. — Ну? Я хлопнул тарелками, громко вздохнул и сказал: — Болеет он. И больше так не говори, понял? — Болеет? А чё у него? — Там что-то с сосудами, с позвоночником, — я ладонью похлопал себя по затылку, чтоб отцу более наглядно всё объяснить. — В шее, вроде, какая-то родовая травма. Я не врач, я так уж, бегло как-то один раз у него спросил. Всё, чтоб я больше про это не слышал, и ему не вздумай говорить, понял меня? — Да я же не знал, Витёк, — спокойно сказал отец и грустным взглядом завис в окошке. — Ладно хоть рассказал. Просто думаю, а вдруг он там нюхает чего. Мало ли щас всяких. С внуком с моим ещё там сидит. — Да, да, и наркотой его кормит. Ну всё, хорош уже, а. Я сел за стол и задумчиво щёку подпёр рукой. Сижу, сижу, думаю о чём-то, а о чём думаю, сам понять не могу. В голове мысли какие-то роятся, всё куда-то снуют и мельтешат, а какие мысли, о чём, для чего и зачем, поди разбери. Ясности нет никакой, весь интеллект, если он, конечно, вообще был у меня когда-то, выдуло вдруг из головы. Отец тихо вздохнул, пачку сигарет достал с холодильника и сказал мне: — Там в зале вещи её и фотокарточка в рамке стоит. Сходи хоть, погляди, пока не ушёл. — Схожу, — я тихо ответил. — В зале, да? — Да, в зале. — Ладно. Дай я только один там посижу, не пускай никого.***
Холодный линолеум скрипнул под ногами, и деревянная дверь за спиной закрылась. Далеко-далеко и тихо совсем на кухне гремели тарелки, Танькин голос звенел еле слышно, Тёмкин тоже, папина речь звучала и Ромкин весёлый смех. А здесь, в комнате, совсем смеха не было. Смеха не было, и не было радости, жизни не было даже. Темень тугая сплошняком душу накрыла и солёный кипяток выдавливала из глаз. Плечи вдруг нервно задёргались, когда её увидел на фотографии. На белом комоде рядом с телевизором в большой деревянной рамке смотрела на меня с улыбкой, как давным-давно, много лет назад. Когда ещё сам на неё с улыбкой смотрел, в этой же комнате с ней сидел и мультфильмы по телевизору ждал. Когда молоко с кексом пил, которые она мне на рынке после работы часто покупала. Когда сидел на кресле и дрыгал ногами в пушистых смешных тапочках и грелся в родном тепле после долгой прогулки. Отец хорошую фотографию выбрал. С юбилея два года назад, когда всю семью со всех концов области к нам в дом позвала, когда пели и гуляли на весь частный сектор и не давали мне заснуть в мои драгоценные кадетские выходные. Сидела на фоне нашего зелёного сада, на фоне вишни у калитки, в своём синем платье с блестящими камушками и улыбалась. Мне улыбалась, а не кому-то, я ведь в тот раз держал камеру. Просто так держал, спокойно и без напряга, когда попросила щёлкнуть на память. Глупость такая, совершенно обычная и простая, а сейчас бы ни за что не смог повторить. Сам стоял бы и трясся похлеще Тёмки, если бы на неё через замыленный объектив ещё раз смог посмотреть. Рядом с фотографией стояла икона, красивая и большая, в серебряном обрамлении. И лики такие были чёткие и яркие, икона совсем новая, не то, что моя, стёртая уже давно и задрипанная. Взгляд боязливо по иконе скользнул, а рука само будто потянулась перекреститься, так уж, на всякий случай. Чтобы по голове не прилетело ни от матери, ни от кого-то ещё. Шаль её рядом с иконой лежала, аккуратно была сложена вдвое, светло-коричневая и пушистая. Мягкая-мягкая, как шёрстка ягнёнка, которого на даче гладил у нашего замполита, когда он меня позвал с сараем немножко помочь. И прямо на шали лежал её тонкий бежевый платок, аккуратно был сложен клубочком и чуть-чуть совсем переливался в ярком дневном свете мягким бархатом. Я взял духи в виде груши, крышку сорвал и понюхал. Прямо как она ещё пахнут, не духи будто, а флакончик с частичкой её души. Странно так, но приятно. Глаза на секунду закрылись, и воспоминания вспышкой сверкнули во тьме. Голос знакомый будто зазвучал, и всё тело словно в тепле родном оказалось. Долго это всё не продлилось, стоило глаза только открыть, как воспоминания тут же исчезли. Паскудный яд обмана смылся с больного сердца, и пелена ясности и холодной реальности вдруг опять всё на душе затянула. — Мам, — тихо сказал я, прохрипел маленько и громко прокашлялся. — Вот, пришёл. Видишь, да? Я немножко перед фотографией покрутился, как дурак, и руками развёл. — Из армии позавчера вернулся. Смотри, лось какой я у тебя, да? Ты ещё тогда говорила, «куда всё растёшь, куда всё растёшь?» А я вон ещё вымахал. Стою, смотрю на фотографию, мутными глазами ловлю яркие блики тёплого солнца за окном, а у самого ноги непонятно трясутся и будто куда-то уносятся и растворяются, как будто и не мои, как будто и нет их вовсе. Руки в карманы засунул и зашагал к дивану, сел на него и холодными неспокойными ладонями вцепился в пыльную обивку под старым покрывалом с пышными висюльками по уголкам. — Я вот только мастером спорта так и не стал, — сказал я тихо и закивал. — Так и останусь кандидатом. Щас не до бокса уже, мам. Так уж, в зал иногда немножко хожу. Я глянул на фотографию, взгляд её улыбчивый быстро поймал и сам вдруг заулыбался. — Нет, башку ещё не отбили. Вон, смотри-ка. И, как дурак, головой затряс, специально начал дурачиться. Глупость такую делал, а нутром всё равно чётко видел, будто бы рядом сидит, будто откуда-то из-за фотографии на меня сейчас смотрит. Смотрит и гордится, наверно. А есть ли за что? Сама для себя решит. Разберётся. Я поднял руку, кольцом на безымянном пальце сверкнул, глядя на фотографию, и сказал маме: — Я ношу. Видишь, да? Вчера чуть не потерял. — я сжал кулак, хрустнул тихо костяшками и потемневшее серебро потёр указательным пальцем. — Ещё ведь сломал его. Тёмка ходил чинить. Починил, смотри-ка. Там совсем чуть-чуть шовчик видно. Вон, — я махнул рукой и пожал плечами. — Так уж, не страшно. Взгляд опять упал на её платок возле иконы. Сразу вспомнилось, как в тот день, когда начальница у нас гостила, вертелся перед ней, как мама мной хвасталась, как с гордостью на меня смотрела и всем сердцем радовалась. А сейчас только смотрит. Радуется тоже, наверно, но уже не чувствуется ни черта. — Я бы… — вырвалось у меня, а потом горло как-то жалобно скрипнуло, морда недовольно скривилась, и я прокашлялся. — Я бы, если бы надо было, мам, хоть сто раз сюда в форме пришёл бы и перед твоей начальницей покрутился. Весь день бы крутился, каждый день бы так ходил. Прости, пожалуйста, столько раз ведь мог, а не покрутился. Я поднялся с дивана, зелёные погоны с двумя полосками из кармана достал и положил около фотографии. А сам к комоду подошёл близко-близко, чуть ли не обнялся с ним, и на неё посмотрел сверху вниз. В глазах ещё сильнее зажгло, тяжело было так стоять и на неё сверху смотреть. Я присел на коленки и глазами на уровне её глаз оказался. Холод по спине пробежал и мурашки приятные. — Я младший сержант теперь у тебя, — пробубнил я и подбородок подпёр ладонью. — Так уж, пойдёт похвастаться, да? Можно было и лучше, конечно. А я вот даже и не ныл, как ты мне тогда говорила, и не сплетничал, и языком не трепался. Я покосился в сторонку, заулыбался по-идиотски и пробубнил: — Там и не потреплешься особо, пиздюлей ещё накидают. Была бы здесь, по губам бы мне врезала и не посмотрела бы, что мне двадцатник почти. Навсегда для неё тупым и мелким останусь. И обидно немножко, а всё равно отчего-то приятно. — И да, кстати, мам, форму нам там выдали. Как в школе не надо было покупать. Её лицо за стеклянной рамкой опять куда-то вдруг поплыло, в глазах всё опять солёными волнами заискрилось. Я встал и громко вздохнул, думал, просто вздохну, а получилось, что шмыгнул. Звонко и мокро, самому даже стало противно. — Да если бы надо, ты бы мне всё равно купила, — сказал я и махнул рукой в её сторону. — Как уж, ты бы и не купила. Витюшке-то своему любимому. Ноги в тугих потных джинсах опять ватой сделались и невольно согнулись под тяжестью мёртвой плиты на груди. Опять на уровне взгляда я с ней оказался, из глаз смола кипящая заструилась и на линолеум западала тихими каплями. — Лучше всех бы мне нашла, да, мам? — спросил я и громко хлюпнул слюнями. — Целый день бы со мной по военторгам ходила. Нашла бы, всегда мне лучше всех находила. Я хлопнул ладонью по мокрой раскрасневшейся морде, соплищами случайно измазался и в сторону отвернулся. Чуть от стыда перед ней не сгорел. — Денег сколько ушло, господи, мам. Целая прорва. Вон, в шкафу висит на втором этаже, пылится. Три тыщи за китель, помнишь, да? Смотрю на неё, а сам по-дурацки смеюсь, и носом громко шмыгаю, и хлюпаю по-свински слюнями. — Три тыщи. За что, а? За воспоминания? — я губы надул и тяжело выдохнул. — Какие дорогие воспоминания получаются. Одуреть можно. За спиной вдруг дверь громко скрипнула, быстрые шаги по линолеуму зашуршали. Ромка в комнату залетел с яркой улыбкой. А у самого руки в сгущёнке, грязные все, тягучие сосульки на пальцах болтаются, зато улыбается во весь рот без одного переднего зуба. — Витя! — Ромка звонко закричал и остановился передо мной. — Ты зачем плачешь? А я сижу, смотрю на него и понимаю, что вся морда красная и в соплях, что на полу лужицы маленькие и солёные, а сам на коленях стою. Стою и на Ромку смотрю на высоте его головы, и даже подниматься не собираюсь. — Зачем плачу? — спросил я, засмеялся и вытер лицо. — Мордень твою в сгущёнке увидел, вот и реву сижу. — А зачем? — он уточнил и отчего-то заулыбался. Я большим пальцем сгущёнку со щеки у него вытер и сказал: — Чумазый какой весь, ты посмотри, а! Паёк мой трескаешь, да? Ромка ещё шустрее начал жевать, громко и аппетитно кусочком печенья захрустел. Он на грязные руки свои посмотрел и спросил: — А я вот если умоюсь, ты вот больше не будешь плакать? — Не буду, — засмеялся я. — Обещаю, Ром, не буду. А ты умоешься? Он кивнул и опять улыбнулся. — Точно, что ли? И снова мне закивал. — Ну пошли, покажи, как ты умываться умеешь. Я поднялся на ноги и Ромку схватил за маленькую липкую ладошку. Зашагали с ним не спеша по гладкому скользкому линолеуму, я вдруг на миг замер в дверном проёме и снова на маму посмотрел. И она на меня будто бы посмотрела.***
Минут двадцать с Тёмкой прогулялись вдоль междугородней трассы и уже на кладбище очутились. Через обшарпанную синюю калитку прошли и ступили на пыльную землю, одним махом с ним потерялись в лабиринтах ржавых облупленных оград, мраморных чёрных плит и разноцветных венков. От зелёного рябило в глазах, куда ни глянь, везде изумрудные краски на тебя бросаются, совсем немножко разбавленные пёстрыми и уже потускневшими цветами. Купол часовни у самого входа так ярко сверкал в лучах горячего солнца, глянешь разок в его сторону, и глаза тут же от слёз начинает резать. Народу на кладбище нет, тихо всё и спокойно, пышные берёзы шелестят за забором, а вдалеке, где поле плавно и незаметно переходит в горизонт и небесную твердь, огромная тарелка радиотелескопа высится. В детстве всё время думал, что из этой штуки по инопланетянам стреляют, совсем тупой и наивный был. Мы с Тёмкой свернули на третью аллею, ровная сухая дорога закончилась, и началась пушистая зелёная тропинка. Зигзагами и ломанными линиями петляла между оградами, иногда так мало места оставалось, что приходилось об высохшую краску на калитках всей тушей обтираться. То тут, то там в траве что-то зашебуршит, а потом опять затихнет. — Ящерица, — Тёмка тихо сказал и ткнул пальцем в кустик репейника. — Вон, видал? — Видел, да. — ответил я, ногой куст этот придавил и дальше с Тёмкой по аллее протиснулся. — Я тут в детстве их всё время ловил. Ты, кстати, рассказывал, что и у вас в деревне ящерицы тоже на кладбище живут, да ведь? А почему так? Чё им на кладбище, мёдом намазано? — Не знаю. Может, почва какая-то благоприятная, ну, за счёт… — Тёмка вдруг неловко замолчал, на полуслове себя оборвал и тихонько прокашлялся. — Трупешники здесь, — усмехнулся я. — Да. Наверно. Не знаю я. Мы прошли под сенью старого американского клёна, ненадолго оказались в прохладной тени, а потом опять вынырнули в июньскую духоту и снова сухим горячим воздухом задышали. И лёгкий ветерок совсем даже не помогал, совсем его и не чувствовалось. — Я на днях с Вадимом созванивался, — сказал я Тёмке, остановился на миг и глянул вдаль, стал искать ориентир, куда поворачивать. Ткнул пальцем в сторону покосившейся берёзы и сказал: — Да, туда. И опять с ним зашагали по высокой траве. Хорошо, что хоть в джинсах попёрлись, а не в шортах, иначе все ноги бы себе исцарапали. — Созванивался, и? — спросил Тёмка. — Да спросил, не нужна ли ему какая помощь. Поработать, похалтурить. Мы ж с тобой теперь вместе будем жить, деньги то надо брать откуда-то. А ты что думал, что один будешь там сидеть у него и монтировать, да? Тёмка пожал плечами и тихо ответил: — Да я мог бы, чего мне. Всё равно буду на заочном учиться, я дневное даже и не рассматриваю. Хватит нам денег, чего ты прям? — Не, Тём, я так не могу. Хочешь, чтобы я у тебя на шее сидел? — Немножко-то можно, что такого? Отдохнул бы, после кадетской школы, после армии. Это ладно я всю жизнь отдыхаю, в школу даже нормально не хожу, всё на дому, на дому. А ты у нас… Я вдруг остановился, кроссовками придавил кочку с сочной зелёной травой и в Тёмку взглядом вцепился. Он тоже замер, завис на мне удивлёнными глазами и опять стал тихонько дрожать. — Ну? — я спросил его с улыбкой. — Дальше-то договаривай. — А ты у нас всю жизнь то в армии, то в кадетской школе. Я просто думаю, ты устал от всего, наверно. Разве нет? Я смущённо увёл взгляд в сторону, глазами скользнул по серым полуразбитым плитам за свежевыкрашенными оградами и опять посмотрел на Тёмку. — Нет, не устал, — я ответил ему. — Летом наотдыхаюсь, не переживай. Я схватил его ладошку, тихонечко так и нежно кончиков пальцев его коснулся и в глаза ему посмотрел. — Но мне очень приятно, что ты так переживаешь, — сказал я. — Из-за ерунды, конечно, переживаешь, но всё равно приятно. После школы я устал. И после армии. Скажешь уж тоже. — А на студии что будешь делать? Так же гаффером? Я пожал плечами: — Может, гаффером. Может, оператором иногда. Вадим сказал у него там на статику некого поставить. На всяких соревнованиях, мероприятиях. Как он эту камеру-то назвал, блин, забыл. — Муха? — предположил Тёмка. — Да, точно. За мухой, говорит, постоишь. А муха это чё такое? — Ну такой телевизионный плюшевый панасоник. Один общий план, тупо стоит на штативе, следишь, чтоб писала. Иногда там тебе Андрей по рации будет говорить, типа, туда поверни, этот план возьми, да ещё какой. — Вот, видишь. Творческого тут мало, поэтому разберусь. Не хотелось искать ничего нового, ломать голову и изобретать велосипед. Вадим в «Киносдвиге» платил хорошие деньги за одну съёмочную смену. Когда три часа, когда шесть, иногда восемь, сколько нужно, столько и бегал по площадке с проводами и мешками с песком. Иногда за камерой следил, чтоб никто не утащил, когда на больших мероприятиях что-то снимали, где куча народу и полно всяких репортёров и операторов из других студий. И с Тёмкой чаще видеться буду. Да и студия рядом, у нас прямо в Моторострое, недалеко от завода, в здании бывшего технического училища. Старый спортзал переделали в киносъёмочный павильон, на небольшой сцене для партийных выступлений как раз оборудовали монтажную. Тёмка каждый раз туда-сюда бегал по ступенькам, то в павильон спускался, то опять поднимался в монтажную. А его дед ему как-то рассказал, что он в этом ПТУ сам давным-давно учился и в этом спортзале в волейбол играл с однокурсниками. Интересно как получалось, поколения меняются, а стены те же самые остаются. Вадим, когда я впервые через Олега на студию к нему пришёл, экскурсию мне устроил. Световые приборы мне показывал, киловатники, пятикиловатники, флошки, про фрострамы рассказывал, с проводами грамотно учил обращаться. Впервые меня как-то подвёл к здоровенному высокому киловатнику, по ржавому скрипучему корпусу постучал и на меня так взглянул, будто хвастливо глазами спрашивал: «Нравится, что ли?» — Какая лампа здоровая, — я сказал ему. — Бэтмена можно вызвать? — Не пробовал, — улыбнулся Вадим. — Наиграешься ещё, проверишь. Он покрутил голову прибора, провод толстый и тяжёлый с крючка на боку снял и спросил меня: — Ты, кстати, знаешь, что этот свет, возможно… — он вдруг замолчал и глаза задумчиво закатил. — Да не, скорее всего, точно. Знаешь, что этот свет использовали на съёмочной площадке «Иронии судьбы»? Я ему тогда не поверил, брови напряг и посмотрел на него с умилительной недоверчивостью. — Как это? — спросил я. — Его с Мосфильма после развала СССР привезли в Казань, на студию «Тасма». Там у них киноплёнку делали, у них там химический завод есть. А потом, когда уже по всей стране бардак начался, какой-то ушлый человечек световые приборы в институт культуры сплавил, а какие-то киностудиям раздарил. Или продал, хрен его знает. Я подошёл к прибору, пощупал его холодную шершавую поверхность и увидел белую надпись «Киносдвиг», неаккуратно сделанную белой краской. — А ты их зачем подписываешь? — я поинтересовался и буковку «к» любопытно ногтем поскрёб. — Да я их иногда в аренду сдаю. Площадки разные бывают, у кого-то уже полно другого света, такого же или похожего. Подписываю, чтобы с чужим не спутать. — Ясно. И кто у тебя обычно берёт? — Да кто-кто, — Вадим пожал плечами. — Когда с телестудии берут в павильон для новостей, когда вон, в ДК Ленина, к нам сюда сдаю на всякие мероприятия. Он же красиво горит, по-театральному. Прям таким чётким ровным лучом, знаешь как бьёт? — Покажешь? — попросил я. Я тогда впервые в жизни себя почувствовал на настоящей съёмочной площадке. Вадим свет в павильоне весь затушил, толстый провод киловатника воткнул в розетку, какую-то штуковину на туше прибора дёрнул с громким треском, и полумрак павильона вдруг таким сказочным сделался. — Мощно, — прошептал я и взглядом утонул в бархатном тёплом пятне в полстены. — Его ещё регулировать можно, — сказал Вадим. — Можно сильно рассеивать, а можно, чтобы прям вообще чётко-чётко в одну точку лупил. По плечу меня похлопал и добавил: — Пацаны тебя потом научат, разберёшься. Научили и разобрался. Полгода туда к нему бегал на студию, когда в одиннадцатом классе учился. Там и с Тёмкой познакомился, он там монтажёром иногда подрабатывал. Благодаря Вадиму с ним познакомился, благодаря его студии, благодаря магии кино. Благодаря тому самому свету, получается. Свет киношный два наших сердца свёл. Странно так и приятно. Я врезался в невысокий высохший куст и вдруг резко опомнился. Под ногами всё захрустело, а коленки укололись тонкими ветками. — Вить, ну ты чего, осторожней, — Тёмка сказал и за руку меня дёрнул. — Спишь идёшь, что ли? Я отряхнул джинсы от сухого репейника, один цепкий шарик со штанины сорвал, потом второй отлепил и осмотрелся. — Поворот мы с тобой проскочили, — я тихо произнёс и губу прикусил. — Так ты же ведёшь, а я за тобой иду. Я-то не помню, куда там. На две аллеи назад мы с ним вернулись, кроссовками зашуршали по пушистой зелёной траве, всех ящериц под ногами распугали к чёртовой матери. Вишню старую покосившуюся прошли, потом памятник белый и широкий за оранжевой оградой, несколько шагов сделали по невысоким мягким холмикам земли и сухих листьев и очутились на нужном месте. Я как туда пришёл, сразу весь замер. В чёрную плиту взглядом вцепился и чуть-чуть в сторонку отошёл, чтобы яркое солнце так сильно от неё глаза не слепило. Хожу, шуршу травой под ногами, а сам взгляда не отрываю от завитушечной надписи на могиле. Катаева Светлана Викторовна. Тёмка позади меня стоял и будто бы даже и не дышал, один раз только треснул сухой травой под ногами, цокнул негромко и замолчал. Рядом со мной стоял, едва заметно мне в спину дышал и вместе со мной смотрел ей в глаза. В глаза с той самой фотографии, что у нас дома в зале стояла. — А ей сколько лет, получается, было? — прошептал Тёмка. — Шестьдесят два? — Да, — я тихо ответил и сел на узкую синюю лавочку у самой ограды. — Шестьдесят два. Тёмка немножко помолчал, помолчал, а потом так тихо совсем пробубнил: — У меня бабушке шестьдесят пять сейчас. — Знаю. Я взгляд оторвал от могилы и на Тёмку нахмуренно посмотрел. — А маме твоей сколько? — я спросил его. — Сорок два. Я тихо присвистнул и усмехнулся, сказал ему: — Девочка ещё совсем. Сорок два. У меня Таньке тридцать семь. А я поздний ребёнок, да. Тёмка сел со мной рядышком, и лавочка вдруг так жалобно заскрипела. Узкая и тонёхонькая, ещё сломается под нами. На одного человека ведь рассчитана, чтоб на могилке можно было и прибухнуть в одиночестве, слёзы роняя на невысокий холмик в пушистой траве. Я вдруг с места вскочил, к могиле подошёл и рукой провёл по большому зелёному венку с чёрной ленточкой. Красивый такой и крупный, цветы пышные и яркие. — От отца, что ли? — я тихо пробубнил и схватился за ленточку с золотистыми буквами. — А, нет. От тёти Кати. — Там подписано, да? Я на Тёмку умилённо посмотрел, глупо заулыбался и ответил ему: — Нет, Тём, сорока на дереве нашептала. Подписано уж, конечно. Я опять на скамейку присел, по сторонам опасливо огляделся и Тёмку аккуратно рукой приобнял. Он на меня всей тушкой своей плюхнулся и голову мне на плечо положил. За руку меня крепко схватил и холодом своей ладошки кожу мою ошпарил. Часовня у самого входа на кладбище вдруг зазвенела колоколами. Не сильно, не громко, даже немножко приятно, даже как-то спокойнее сделалось. Тёмка уши развесил, голову приподнял и вдаль куда-то посмотрел, всё пытался из-за густых деревьев золотой блестящий купол разглядеть. Не разглядел, опять на меня плюхнулся, ещё сильнее ко мне прижался и тихо заговорил: — Я, когда был в Сан-Франциско, с Марком в православную церковь заходил. Она ещё так интересно там называется, щас, погоди, вспомню, — он ненадолго замолчал, по голове себя шлёпнул разок и добавил: — Радосте-Скорбященский Монастырь, во, точно. Такой прям большой, красивый. Внутрь заходишь, и батюшки по-русски говорят, всё прям как дома, и пахнет так же, и иконы такие же. Я прям ненадолго как будто бы дома очутился. Тёмка ещё крепче меня за руку схватил и тихо шмыгнул. — За отца там свечку поставил, — он сказал шёпотом. — Никогда в жизни за него свечки не ставил, Вить. Не знал его даже почти. А тут резко захотелось. И в слёзы бросился, как дурак. Марк меня всё ходил спрашивал, мол, что случилось, что случилось? Сам, вроде, в церковь свою ходит, а не понимает. В протестантскую, конечно, немножко в другую, но ходит же. Я погладил Тёмку по руке, ладонью по его гладким кудряшкам быстро скользнул и спросил: — А ты из-за чего плакал? Из-за того, что отца помянул, или потому что по дому соскучился, когда в церковь вошёл? — Не знаю, — он прошептал еле слышно. — Я же глупый у тебя, ничего не понимаю совсем. — Это точно, — я над ним посмеялся и тихо его чмокнул в макушку. — Это точно, заяц. И тут вдруг у меня на кончике ума какое-то странное озарение сверкнуло. Я на Тёмку задумчиво глянул, брови нахмурил и спросил его: — А ты ведь персонажа в своей книге Егором назвал в честь отца, получается? Он чуть-чуть отодвинулся, голову с плеча моего поднял и на меня непонятно уставился. — Не знаю, — Тёмка прошептал удивлённо. — Я даже никогда не думал об этом, Вить. Слушай, а получается, что да. Я ведь это имя просто так, от балды выбрал. Я посмеялся и по голове его потрепал: — Нет, точно не от балды. Какой ты у меня всё-таки глупый, с ума сойти можно, а. Сам своего персонажа в честь папы назвал и даже не понял. — Не понял. Получается, что так. Это всё как-то подсознательно вышло, наверно. И мне вдруг захотелось насчёт второго героя поинтересоваться: — А Костя тогда кто такой? Почему того персонажа, который как бы я, у тебя Костей зовут? Тёмка сидел на лавочке и по-детски ногами болтал. Ничего мне не ответил, плечами пожал беспомощно и уставился глупыми глазками в смятую траву. — Вообще без понятия, — он ответил мне. — Я это имя тоже с потолка взял. Просто сидел и думал, а как мне героя назвать, как мне его назвать. Начал имена перебирать и на Косте остановился. Вокруг жарища такая стояла сплошной стеной убийственной духоты, а у мамы тут хорошо и прохладно, в тени от пышной вишни совсем солнца не ощущается. Вокруг тихо и безмятежно, берёзы где-то шумят вдалеке, птицы пищат над головой, небо почти что ясное парой пушистых белых облачков перешёптывается. Кузнечики повсюду стрекочут, то на ограду один прискачет, то на скамейку сядет. А в траве ящерицы иногда шуршат, одну даже разглядеть удалось, тушей своей серой сверкнула и в норке быстро исчезла. Нас, наверно, увидела и охотиться на кузнечиков ей тут же перехотелось. По соседней аллее две тётки прошли в вязаных платочках и в домашних халатах. Калошами зашуршали по высокой пышной траве и исчезли где-то в лабиринтах оград среди могильных плит и синих железных крестов. И настроение вдруг такое странное всё тело как-то необычно скрутило. Вроде и грустно, сижу на могиле матери и в глаза ей смотрю, застывшие на мраморном памятнике, а вроде где-то глубоко внутри, под сердцем прямо как будто, какое-то приятное чувство поселилось. Чувство покоя и ясности. Мысли о том, что у нас всё лето ещё впереди, до сих пор меня не отпускают, наверно. — Вить, — Тёмка тихо сказал и громко вздохнул. — Ты только не ругайся, ладно? — Чего ещё такое? Чего натворил? Он сначала на могилу взглянул, а потом на меня, ещё сильнее обычного весь задрожал. И сразу мне ясно стало, что о чём-то нехорошем мне сейчас будет рассказывать. — Ничего не натворил, — он тихо произнёс. — Пообещай, пожалуйста, перед своей мамой, что не будешь меня ругать. И в груди вдруг резко всё встрепенулось, сердце как будто о грудную клетку сильно шарахнулось, а потом словно гимнастом перевернулось и замерло на мгновение. В кончиках пальцев резко закололо и во рту пересохло. — Заяц, — вырвалось у меня на вздохе. — Не убивай. Чего у тебя случилось? — Да ничего не случилось. Я просто опять хочу поучаствовать в отборе. Ну, в той программе обмена для Стэнфорда. В том году же я не попал. Помнишь, что ли? Письмо ещё у меня видел. Я облегчённо вдруг выдохнул, за сердце едва заметно схватился, чтоб Тёмка лишнего не подумал, и сказал: — И всё, что ли? — И всё. Буду участвовать. Можно? Я над ним посмеялся, достал пачку сигарет из тугого кармана и закурил. Дым синий медленно выдохнул и сказал: — Ушастый, ты мне давай больше так нервы не крути, понял? Сел тут передо мной, интриги нагнал. Хочешь, чтоб я тут рядом с мамой лёг, да? — Ну, Вить. — Участвуй ради бога, мне-то чего? Там сложно, что ли? — Да так уж, обычно. Мне иногда кажется, что больше от везения всё зависит. Там сначала осенью будут два этапа отбора, а потом самый финальный, и то, если пройду, прям после Нового года, в начале января. Я чуть дымом не подавился, на всё кладбище над Тёмкой расхохотался, а потом вдруг себя одёрнул. Стыдно стало немножко. — Осенью, боже мой, — сказал я и головой помотал. — Ещё июнь на дворе, а он уже такие планы строит сидит. Три этапа, говоришь? — Да, три. И не факт, что я во второй-то даже пройду. А уж про третий и говорить нечего. А если в третий пройду, то финальных результатов вообще чуть ли не до апреля придётся ждать. Я опять посмеялся, на этот раз тише, в кулачок. — До апреля, Тём, — повторил я. — До апреля, боже ж ты мой. Ты куда так разогнался, а? Дожить ещё надо. — Ну я уж так, просто тебе рассказал. Ты же не расстроился из-за этого? Я по голове его потрепал, за щёку легонько его потискал и сказал: — Не расстроился. Это твои мечты, твои цели. Иди и добивайся, ты же знаешь, я тебя во всём поддержу. — я за руку его схватил и по ладошке тихонько его погладил. — Рядышком со мной только будь, ладно? Нашёл тоже, из-за чего переживать. Глупый ушастый мой заяц. Думал, я из-за его конкурсов начну волноваться. А сроки эти назвал, чуть до истерики меня не довёл. До апреля ждать результатов будет, говорит, с ума ведь можно сойти. Чуть ли не целый год с этого самого момента. Десять месяцев результатов ждать нужно. А если пройдёт? А если дождётся, а если выиграет, и скажут ему, что в Стэнфорде сможет учиться? И ведь уедет и меня здесь оставит. И опять в груди что-то быстро мелькнуло, как будто воздуха в сердце надули, а потом резко всё встрепенулось и чуть не лопнуло. И снова кончики пальцев иголками острыми запылали. Целый год почти. Долго ещё ждать придётся, к чему мне сейчас беспокоиться? Если так наперёд о всяких глобальных вещах буду переживать, совсем себя изведу. Пока ведь всё хорошо. Пока лето, пока солнце и прохлада в тени пышной вишни. Ящерицы ползают под ногами, и кузнечики тихо стрекочут. И пока ушастый со мною рядом.