X
Великая долина
Верхнекамск, Апрель, 2017 год Запах таблеток и спирта опять поселился в носу: больницей воняло и свежими резиновыми перчатками. В ушах писк приборов звенел. Глаза уставились в уже такой знакомый пол из белой плитки с разводами талого снега и уличной грязи. Уборщица уснула и полы мыть не собиралась, каплю крови в углу никто не вытрет и смятую ватку никто не выкинет. Так и будет лежать и выветрившимся спиртом вонять. Я зашуршал ногами в мокрых кроссовках и синих бахилах, сидя на скрипучей кушетке. Есть и курить охота, всего сразу. Уйти поскорее отсюда хотелось и больше никогда не возвращаться. Чтоб станция скорой помощи у девятой горбольницы историей стала и всплывала в моей жизни только в воспоминаниях. Рука потянулась за пачкой сигарет в плотных джинсах. Совсем не буду наглеть, на улице закурю. Результатов дождусь, вывалюсь в блевотную апрельскую слякоть и задымлю у приёмного покоя рядом с врачом-кардиологом. Из смотровой показался доктор, мужик с усами и в белом халате нараспашку, глазами в здоровенных очках пробежался по бумажке в руках и фамилию мою назвал: — Катаев? Катаев тут? Я поднял руку, как в школе, и побрёл к нему в кабинет. Когда с кушетки встал, мушки в глазах опять словил. Чёрным месивом на миг всё вокруг затянуло, белые искорки то тут, то там засияли. А ноги всё равно шли, бахилами синими шуршали по гладкому грязному полу. А между подошвой и бахилами жижа талая громко чавкала. Чавкала и хрустела остатками уличного песка и солёного реагента. — Садись, — сказал мне врач и рукой показал на стул с дырявой обивкой. Я перед ним расселся и сам себя обнял: как наркоман выглядел со стороны. А сам руки холодные спрятал в длиннющих рукавах чёрной спортивной кофты. Сидел так и тихонько покачивался, как ненормальный, и на врача бычился глупым взглядом. — Это какой по счёту визит у тебя? — спросил врач и посмотрел на бумажку с синими размашистыми каракулями. — Девятый, — ответил я, и сам себя тут же возненавидел, и рожей недовольно поморщился. — Мгм. С нового года, правильно? — Правильно. Он бумажку в сторонку убрал, руки важно сложил пирамидкой и спросил: — Феназепам принимаешь? — Совсем немножко иногда, — сказал я и морду рукой почесал. — Когда опять накрывает. — И как? — Никак. Всё равно к вам сюда бегаю. Не помогает. Врач важно вздохнул, седой головой закивал и задумчиво постучал по столу. На миг будто хотел схватиться за слушалку, а потом вдруг рукой махнул, мол, не буду слушать. Зачем? И так всё понятно ему, наверно. На меня, дурака, уже всей больницей насмотрелись за последние несколько месяцев. — Нервничаешь из-за чего-то? — спросил врач с какой-то безнадёгой в голосе. — Нет, — ответил я и плечами пожал. — Не знаю. Нет, точно. Не нервничаю. — В армии такое было? — Ни разу. Никогда не было. Он громко вздохнул и спросил: — Контузии какие-то, может, были? Я посмеялся и бахилами зашебуршал: — Я гранату и мину только в виде муляжа за всю службу видел. Ничем меня не контузило. — А на боксе как у тебя дела? — врач задумчиво закатил глаза и нахмурился. — Уж извини за прямоту — по голове сильно бьют? — Чего? — опешил я. — Ну бывает такое, правда, я без юмора тебе говорю. От удара можно очень серьёзно повредить нервные корешки и сосуды. — Ничего меня там не бьют. Я всю жизнь занимаюсь. В соревнованиях давно нигде не участвую. Так уж, вполсилы с друзьями лупимся. — Понятно, — врач закивал и задумчиво покрутил усы. — В четверть силы лупитесь, значит. Это не дело потому что, вот так на скорую бегать. Тебе лет-то сколько? Двадцать есть? И всё, уже помирать собрался? Из-за сердца, да? — Так у меня же операция была, — объяснил я и потёр левую часть груди. — И чего теперь? — врач развёл руками и усмехнулся. — Помирать ложиться? Врач отдал мне бумажку с заключением и выпроводил меня из кабинета. Хорошо хоть пинка мне не дал после моих идиотских визитов. Сердце как будто уже не болело, в груди ничего страшно не трепыхалось. Дышалось спокойно и ровно, а ноги шли в сторону выхода. На улице сигареты наконец-то достал и закурил, прям рядом с жёлтой машиной скорой помощи. С толстым лысым водителем в синей одежде взглядом словился и кивнул в его сторону. Тоже курить, наверно, хотел. Вышел бы, да со мной затянулся, поболтали бы. Сидит, скромничает. Здание больницы грязными каплями вовсю разрыдалось. Капли тяжёлые и холодные, то под ноги падали, то мне на башку в чёрной вязаной шапке с красным быком. Вроде на месте стоял, а ноги в старых кроссовках утопали в холодном и грязном месиве. Вся земля вокруг больницы серым слякотным ковром застелилась, а по ковру этому капли с крыши хреначили. Одна капля прям на лобешник мне рухнула: я рукой лицо вытер и посмотрел наверх. Небо серое и тугое, тучами апрельскими и холодными всё затянулось. Воздух приятно куревом пахнет, сыростью и свежей водой, грязью и песком, рассыпанным до самого входа, чтоб бабульки не поскользнулись. Я зашагал в сторону остановки «Девятая горбольница», слякотным снегом смачно зачавкал, сигарету швырнул в облезлый мусорный бак и обернулся. Ещё разок хотел на здание нашей больницы посмотреть. На плитку страшную и обгрызенную, на пятнышки плесени между этажами и на разбитые буквы «приёмный покой». Буквы «ё» в надписи вообще не было, давно её выбило, как зуб во рту забулдыги из рюмочной. Хорошо, что ушастый не знает. Хорошо, что все эти визиты на скорую удалось от него утаить. Ни один мой приступ, слава богу, у него на глазах не случился. То в колледже плохо станет, то на улице, то когда на студии долго сижу и на свет киловаттный пялюсь. Один раз только дома шарахнуло. Тёмка был на учёбе. Я на диване валялся, телик смотрел. К турнику подошёл, начал подтягиваться, один раз, два, пять подтянулся. И в глазах вдруг всё закружилось, стены с обгрызенными обоями куда-то поплыли, и воздух из тела куда-то весь будто вышел. Страшно стало. Трясущаяся рука сама к телефону потянулась. Зарядки двенадцать процентов оставалось, и в голове тут же мысля шальная шарахнула, что сейчас батарея сдохнет. Не хватит заряда, чтобы скорую вызвать. Ещё страшнее вдруг сделалось. В руках закололо, и ладони вспотели. А в груди всё меньше и меньше воздуха оставалось, сколько ни дыши. — Скорая, двадцать девять, что у вас случилось? — диспетчерша безразлично спросила меня. — У меня сердечный приступ, — сказал я, плюхнулся на диван и за грудину схватился. — Улица Декабристов, дом два, квартира семьдесят один. — Лет сколько? — она ещё безразличней спросила, будто с издёвкой. — Год рождения какой? — Девяносто пятый, — ответил я и громко вдохнул. — Пожалуйста, прошу, поскорее, а? — Фамилия, имя, отчество. Номер полиса. — Катаев Виктор… — и вдруг замолчал, скачок сердца в грудине словил и снова громко вздохнул. — Виктор Павлович. Двадцать восьмого декабря, девяносто пятого года рождения. — Рост, вес? И про вес, и про рост ей всё рассказал. А сам сидел и дрожал на нашем старом скрипучем диване и радовался, что Тёмка был на учёбе. Корвалола глушил по сорок капель, валидола глотал несколько таблеток. Одну за другой рассасывал. На спину ложился, как в интернете учили, когда сердечный приступ, и тихонько лежал. Ждал, пока врачи зайдут через заранее открытую дверь в коридоре. Бахилы даже стал дома держать. Чтобы грязными ногами по ковру нашему не шастали. Тёмка бахилы нашёл в обувном ящике, когда убирался, рукой дрожащей охапку целую схватил и спросил меня: — Бахилы? А это зачем? — Да Олег в больницу как-то ходил, у него живот чего-то закрутило, — врал я и нервно чесал затылок. — Он, говорит, нате, возьмите, мало ли. Пригодятся, говорит. Тёмка покосился непонимающе на синюю шебуршащую охапку и удивился: — Для чего пригодится? Где? — Нигде, Тём, — сказал я и бахилы у него выхватил. — Мусор пойду выносить и выкину. Соврал ему. Не выкинул, а получше спрятал, чтоб не нашёл. Чтоб больше лишних вопросов не задавал и меня на чистую воду выводить не пытался. Страшно было слабаком перед ним показаться. Ныть ему о болячках своих совсем не хотелось. Врачи потом приезжали, в квартиру заваливались толпенью из трёх человек, на табуреточку заранее приготовленную садились и кардиограф доставали. Ватку обмакивали в стакане с холодной водой, которую я заранее приготовил, и грудь ею мне мазали. — Вы нас ждали, смотрю? — врачиха ехидно спрашивала, разглядывая толстенную карточку с моими болячками. — Подготовились. И воду налили, и табуретки поставили. Не первый раз? Я не успел ответить, как второй врач с ней встретился взглядом, громко зацокал и головой помотал. — Не первый, — ответил он и руки важно сложил на груди. — Десятый уже, наверно. — В больницу почему не ложимся? — спрашивала врачиха, склоняясь надо мной и заглядывая прямо в глаза. — В кардиологию? — спрашивал я и корчился от холодных датчиков ЭКГ-шного аппарата. — В неврологию. Паническая атака у вас. Она выдёргивала розовую ленту с кардиограммой, смотрела на неё задумчиво, головой кивала, улыбалась, потом бумажку мне лицом поворачивала и говорила: — У тебя всё нормально. Инфарктов, ишемии нет, блокад нет, фибрилляции нет. Потом я надевал кофту, садился на диван, чувствовал, что всё уже прошло, а сам всё никак не мог успокоиться. — А с этим-то что делать? — спрашивал я и будто тихонечко утопал в ванной горячего и тугого стыда, поглядывая на недовольные морды докторов. — Вот тут лечить надо, — отвечала мне врач и пальцем в висок себе тыкала. — Всё, поехали давайте, а.***
Свадьба у Олежки скромная, но шикарная была. Уютная и домашняя. Без помпезных дорогих ресторанов, без лимузинов, без своры незнакомых гостей со всех концов Верхнекамска. Тихонечко после ЗАГСа поехали в ДК Ленина на окраине Моторостроя, там в столовой на первом этаже банкет и забабахали. Пацанов наших с кадетки почти не было. Стас только и ещё парочка отщепенцев из первого взвода, которых я по имени даже не знал. Родни много набилось, тёток всяких, да дядек. Мама Олежкина всё с платочком в руке бегала и сморкалась, губами в яркой помаде светила в полумраке банкетного зала. — Ну мам, чего ты, ну? — Олег спросил мать, раз пятый её за вечер приобнял толстыми ручищами и поправил воротник серого пиджака. — Ничего, ничего, Олежик, — ответила она и сама ему воротник погладила, нитку белую содрала и на пол выкинула. — Кушать пошлите. Давай, куда там идти? Столовую и актовый зал на первом этаже под свадьбу арендовали. Уютно было и мило, как в школе. Едой пахло приятно, топлёным жиром совсем немножко, салатами свежими, майонезными ветрами дуло с кухни. Мы с Тёмкой сели в углу, недалеко от Стаса и двух Олежкиных бабулек. Тёмка красивый сегодня был, в белой рубашечке сидел и в серой клетчатой жилетке. А на груди галстук-бабочку себе повязал. Сколько я ему говорил, чтоб, как я, обычный галстук надел, красный или синий, всё ни в какую. Упёрся упрямым бараном и руки важно скрестил на груди. — Я хочу как Джуниор из «Трудного ребёнка», — сказал он мне незадолго до свадьбы и достал из ящика бабочку. — Помнишь, там у маньяка красная бабочка была? И у мальчика тоже. Так же хочу. Потом верхнюю пуговку на белой рубашке под чёрным пиджаком мне застегнул и прижался всем телом, дрожащими руками под белой выглаженной тканью обнял меня и заулыбался. — Тебе так пиджак идёт, обалдеть, — он прошептал тихо и на меня снизу вверх посмотрел. — А тебе жилетка, — ответил я и поцеловал его в носик. — Ты в школе так ходил? — Нет. В школе пиджак носил. Примерно такой же, — он схватил меня за рукав и пощупал ткань кончиками пальцев. — Как мешок на мне всё время сидел. Не идёт мне. А у тебя, вон, прям туго так и красиво сидит. Буквой «V». Застолье ещё толком не началось, а Анька в белом платье уже вовсю по залу бегала и хлопотала. Подол поднимала и бегала, фату поправляла и спрашивала всех, кто был голодный, кому чего не хватало. — Мальчишки, вам кушать ещё не принесли? — спросила она, склоняясь между мною и Тёмкой. — Салаты какие, закуски? Я тарталетку с икрой схватил со стола и ответил: — Да всё нормально, Ань. Вон, есть у нас. — Ладно, пока тогда сидите, хорошо? — меня сначала погладила по плечу, а потом Тёмку, лишний раз так отметила, что мы вместе пришли. — Я скажу, чтоб вам первыми принесли. — Не оголодаем, — улыбнулся я. — Спасибо. Потом, когда еду вынесли, зал совсем утонул в свадебном веселье. Пробками от шампанского захлопали, водкой запахло со всех сторон, воздух наполнился звоном столовых приборов. Музыка из большущих чёрных колонок сотрясала здание дома культуры и будто всех тёток и дядек, что пришли к Олегу на свадьбу, зазывала потанцевать на холодном полу из советского мрамора. — Ого, салаты какие вкусные, — сказал Тёмка и глянул в мою тарелку. — Попробуй, Вить. — Вкуснее моих, что ли? — я хитро спросил его. — Нет уж, не вкуснее. Просто вкусные. Он рыбу в кляре подцепил краешком вилки, через весь стол потянулся и уголок жилетки испачкал в майонезе. Я резко дёрнулся, хотел уже с салфеткой к нему подскочить, но тут же вдруг замер. Глазами испуганными окинул весь зал и по столу пробежался. Кроме Стаса, Олега и Аньки никто здесь про нас, наверно, не знал. Буду за Тёмкой со слюнявчиком бегать — поймут ещё, догадаются. — Чего ты? — Тёмка спросил меня, увидев мой грустный и расстроенный взгляд. — Ничего. Ты хоть ешь аккуратней, ну? Смотри, как обляпался там, в уголке. Зал взорвался громким смехом, и в груди завибрировало оглушительной музыкой. Женщина в чёрном вечернем платье и с микрофоном в руках разгуливала между столами и читала по бумажке: — Уважаемые гости, а пока наши молодые, жених и невеста, Олег и Анна, готовятся к первому танцу молодых, позвольте мне рассказать вам одну историю, — она громко шмыгнула прямо в микрофон, бумажку перевернула и стала читать измученным голосом: — Однажды, давным-давно, когда на далёком инопланетном теле зародилась разумная жизнь, на свет появились мужчина и женщина. И жили они в гармонии, в счастье и в радости. Пока однажды страшная комета и метеоритный дождь не разделили родную планету людей на части… А Тёмка её историю не слушал, телефон опять свой достал и мордой ушастой уткнулся в светящийся яркий экран. Посидит-посидит, ручки сложит, салат поклюёт, потом опять телефон достанет, опять дисплеем засияет, потом опять уберёт и по новой. Весь вечер так просидел. Всё результатов своих ждал. Обещали на этой неделе всем участникам программы отзвониться и о результатах сообщить: кто прошёл, а кто нет. Кто в Америку едет учиться, а кто остаётся дома. Весь измучился, пока ждал, с самой осени в этом конкурсе участвует. Не в первый раз уже. Тёмка рассказывал, когда в одиннадцатом классе в Америку учиться поехал, на тот момент уже третий раз в программе обмена участвовал. Всех там, наверно, заколебал, вот и взяли его. Упёртый и целеустремлённый. Как будто в меня, хоть мы с ним и не родня. С ноября по апрель ждал результатов, ночами об Америке грезил, мечтал, как в школу там будет ходить, как Голливуд вживую посмотрит, мост Золотые ворота и места съёмок своих любимых фильмов посетит. Всего по итогу добился, всё, о чём мечтал, осуществил. До последнего сам не верил, пока летом две тысячи тринадцатого в Модесто не прилетел на маленьком пропеллерном самолёте. Стюардессе тамошней рассказывал, что это родной город Джорджа Лукаса, где он свой первый полнометражный фильм снял: «Американское граффити». Стюардесса ему тогда сказала, что всю жизнь в этом городе прожила и даже об этом не знала. Тёмка зато в Верхнекамске у нас всё это знал. Приехал туда и стал всем рассказывать. — Тём, — сказал я и дёрнул его за руку. — Хватит в телефоне сидеть, чего ты, а? Весь вечер. — Извини, — он произнёс тихо и руки под столом спрятал. — Позвонят — значит позвонят. Не позвонят, ну и фиг с ними, господи. — Нервничаю просто. Они в любой момент позвонить могут, у них время-то московское. Я тихонько его по спине похлопал, едва заметно, чтоб лишнего не подумали, и сказал: — Ладно тебе. Не накручивай. Вон, ешь сиди. А тамада с микрофоном всё между столами шастала и продолжала историю, надрываясь в драматических потугах: — Из космического корабля, что по форме напоминал сердце, вдруг показалась скользкая зелёная рука. Молодожёны испугались, взглядом испуганным корабль окинули и увидели, как из иллюминатора показался Святой Валентин… Тёмка достал телефон, а потом опять в карман его спрятал. На меня покосился виноватой мордой и весь скорчился, будто извинений просил. — Ты пить будешь? — я спросил его. — Водку? Нет, ты чего уж. Шампанское, может, да, выпью. Так просто, за компанию. А ты? Я покрутил гранёную рюмку, поглядел на переливы тусклого света на сорокаградусной водной глади и плечами пожал: — Наверно. Можно, что ли? — Чего спрашиваешь? Твой же друг женится, не мой. — Домой меня дотащишь? — Дотащу, если надо. Тамада прямо за нашими спинами прошла, громко вдруг сделалось, голос её звонкий из больших чёрных колонок оглушительно зазвучал: — «Нет, я не смогу больше жить без твоей любви!» — так ответила женщина, сорвала кольцо у Сатурна и нанизала себе на палец. Мужчина это увидел, второе кольцо сорвал и себе на палец тоже надел… И я вдруг завис в каком-то дурном и мрачном озарении. Молнией мысли в голове вдруг сверкнули, что сегодня, может, всё и решится. Сегодня узнаю, уедет от меня Тёмка или со мной здесь останется. На четыре года ведь может уехать, а то и на пять лет. Понравится если, так вообще назад не вернётся. И Верхнекамск наш родной позабудет, и маму, и Джимми, и бабушку с дедом. И про меня, наверно, даже не вспомнит. И зал вокруг меня вдруг опять закружился, стены и огни светомузыки ярко и невесомо поплыли. Голос тамады в ушах голову сдавливал, кровь шумно запульсировала в голове. И опять в груди что-то трепыхнулось, опять волна страха и ужаса накатила, разлилась по всему телу электрическим разрядом и умерла колючей болью в кончиках пальцев. Нос, будто не слушаясь, сам воздух громко вдохнул, грудь вся вздыбилась, а руки потянулись за водой в пластиковой бутылке. Тамада наконец-то свою историю закончила: — Поэтому теперь, в наши дни, когда брачующиеся обмениваются кольцами, они совершают древний ритуал обмена энергиями Сатурна в знак планетарного единогласия в космосе. Все мы, становясь частью этого древнего ритуала, привносим баланс в хрупкое вселенское мироздание. Дрожащими руками я налил себе в стакан минеральной воды, прямо с остатками сока на самом дне всё смешал и хлопнул одним глотком. По подбородку побежали светлые желтоватые капли, я вытер морду рукой и проморгался, чтобы мутную пелену сбить перед глазами. Стас ко мне пододвинулся, в плечо меня ткнул и сказал: — Фига себе, Витёк, видал? Тамада, походу, подкуривает у нас немного, да? А голова совсем ничего не соображала, рука сама будто к сердцу тянулась и плотно сжимала пиджак на левой части груди. И опять внутри всё задрожало, затрепыхалось и запылало огнём страха и ужаса, нервы будто смотались в колючий клубок с иголками. — Витёк? — Стас меня по плечу похлопал. — Всё нормально? — Да, да, — ответил я и протёр глаза, на Стаса посмотрел и по-дурацки заулыбался, мол, посмотри, как у меня всё хорошо и совсем и не плохо даже. — Тебя тоже, что ли, как её, перекрыло? — Да я немножко это, на воздух хочу, — я громко выдохнул и потрогал свой горячий лоб. — Душно тут. Тёмка разговор наш услышал, на меня нахмуренно посмотрел, за краешек рукава схватил и спросил озабоченно: — Вить? Всё нормально? — Нормально, нормально, Тём, — я успокаивал его и ещё сильнее натужно заулыбался. — Сиди, ешь, чего ты? Я просто покурить хочу, давно не курил. Стас вдруг вмешался: — Полчаса назад же с улицы пришли, ты чего? — Стасян! — прикрикнул я и стрельнул в него злобным взглядом. — Я, говорю, покурить хочу. Понял, да? Покурить пойдём? Я, ты и Олег. — Потом на Тёмку посмотрел и по-доброму ему улыбнулся: — А ты кушай сиди, ладно? Там курицу скоро принесут. Он ответил мне жалобным голоском: — Я уже всё, не могу. На мне эта жилетка больше не сойдётся. — Новую купим, — сказал я и Стаса по спине хлопнул. — Пойдём давай. Где там наш женишок шляется? Улицы Моторостроя уже сумерками задушило, розовые и оранжевые огоньки по дорожным артериям ярко и бархатно засияли. Свежо и красиво на улице, прохладно и слякотно, воздух приятный и влажный. Уши согревались шелестом апрельской капели, капли молотили по ржавым подоконникам у входа в дом культуры. Олег со Стасом рядом стояли, в пиджаки вжимались от холода и пыхтели тугим синим дымом. Между пальцами сигарета зажата. Тихо и жарко пылала серым пушистым кончиком. А руки дрожали похлеще, чем у Тёмки. Только у него врождённая патология хотя бы, а я совсем без оправданий. Стоял, как дурак, и пот с башки вытирал трясущейся рукой, и дым ещё сильней будто выдыхал в прохладную тишь вечерних улиц. Глазами цеплялся за каждый автобус с троллейбусом, старался отвлечься, рекламные вывески читал на железных громадных тушах. На месте топтался и ногами чавкал талым и грязным снегом. Хлюпал так громко и аппетитно и почувствовал, как стопы поцеловались с холодной водой. И в груди всё так же по-странному трепыхалось, сердце как будто сейчас выскочит сквозь пиджак и прямо на мокрую холодную землю шлёпнется кровавым мясным кусищем. — А ты помнишь, Витёк? — Олег вдруг спросил меня, дым в сторону выдохнул и бычок выбросил в мусорку. — А? — я отозвался и головой завертел, то на него глядел, то на Стаса. — Я говорю, ты помнишь, как на полевые ездили в одиннадцатом классе? — повторил он и заулыбался, на руки мои подозрительно покосился. — У тебя всё хорошо? Перепел, что ли? А сам стою и думаю, что ответить. И врать неохота, он ведь жених сегодня, с уважением надо к нему. Но и про сумасшествие своё рассказывать тоже не собираюсь, никому вообще про него не рассказывал, кроме врачей. Всё надеялся, что само пройдёт, что забудется страшным сном и растворится в слякотных апрельских воспоминаниях. — Всё хорошо, да, — тихо ответил я и выкинул бычок. — Не выспался немножко с утра. — Тёмыч храпит, что ли? — съязвил Стас и засветился клыкастой улыбкой. — Мгм, — сказал я, а потом вдруг опомнился. — Нет, вы чего? Он правда храпит. Знаете, как храпит? Как табун лошадиный храпит. А с виду так и не скажешь, да? Мелкий такой. Олежка нахмурился, удивлённо со Стасом переглянулся и спросил: — У тебя точно всё нормально? Случилось чего-то? — Братан, — устало ответил я. — Ничего не случилось. Нервы не трепли. Чё ты там про сборы говорил, я прослушал? — Да ничего не говорил. Просто спросил, помнишь, как ездили? Как по лесу шатались? Как этот вон, — он ткнул пальцем на Стаса, — в плену гасился сидел. Лапшу у тебя клянчил. — Ты как будто не клянчил, — отозвался Стас и локтем его тихонько ударил. — Помню я всё, конечно, — я произнёс и заулыбался. К Олегу подошёл близко-близко, дыхнул на него прокуренным воздухом, за шею его схватил своей лапой, своим лбом к его лбу прижался и сказал: — Помню. Я всё помню, слышишь? Всегда помнить буду. Слышишь ты меня, нет, боров? Никогда не забуду! На последних словах голос слегка задрожал. Я хватку ослабил и по плечу Олега похлопал. — А чего ты обзываешься-то? — он обиженно пробубнил и шею себе начал тереть. — Я же не обзывался. У меня вообще-то сегодня свадьба. Дрожащими руками я достал телефон из кармана, зашуршал длиннющим списком файлов в галерее и замолчал на минуту. Нашёл тот самый ролик, включил его и телефон повернул к ним экраном. И их удивлённые морды быстро к нему прилипли, застыли в ностальгическом умилении и замолчали. А из динамика знакомые голоса зазвучали, голоса, которые на всю жизнь золотыми буквами у меня в памяти отпечатались, которые жить со мной, дышать и помнить будут, пока я по этой земле хожу: — Олег Ветров, что вы хотите сказать будущему себе? — Витёк, съебись, а! — Аня, ты только позвони мне, как доедешь, ладно? Анечка, моя любимая, самая хорошая. На тебе все мои деньги, ключи от квартиры, вот тебе ещё яйца мои, тоже с ключами. — Вот такие вот у нас, короче, полевые сборы в кадетской школе. Ноябрь, две тысячи четырнадцатый год. — Помоги мне, а, Витёк! Ролик закончился, а их лица всё так же светились искренним изумлением. Будто сами уже всё забыли, будто и не помнили даже никогда, как будто не было всего этого и как будто не их детские голоса только что звенели в моих дрожащих руках. — Помню, помню, — я повторил довольно и убрал телефон. — Ещё кое-что, кстати, помню. Я достал из кармана холодный свёрток бумаги и протянул Олегу в его распухшую толстую ладонь. — Чего это? — он спросил меня и заулыбался. Он свёрток раскрыл и вытащил зелёный кусок пасты, которой мы в кадетской школе пряжки на ремнях натирали, когда дружно втроём собирались в общей комнате и под холодный вой метели за окном терялись в моментах зелёной юности. Юности в алых погонах, юности, которая с воем той самой метели будто бы испарилась, словно и не было её никогда. — Ешь давай, — я сказал Олегу и по спине его громко похлопал. — Чё? Думал, что забуду? Он пасту в руках покрутил, губы надул и на меня посмотрел жалобными глазами. — Я ведь сегодня жених, — сказал он. — Потом, может, как-нибудь? В другой раз? — Подарок тебе на свадьбу, — усмехнулся я. — Делай, чё хочешь. От их глупого и родного смеха будто дрожь наконец-то прошла, и сердце в грудине больше не трепыхалось, колокольчиком неспокойным не звенело, и дыханье не перехватывало. Легче и свободнее задышалось. Мы вернулись в душную суматоху свадебного застолья, и в глазах опять заискрило светомузыкой. Уши оглушительным рёвом колонок наполнились, воем пьяных песен тёток за столом и далёким звоном железных ложек в тарелках с горячим. Тёмка на самом краешке стола вдруг сверкнул своей белой рубашкой и телефоном в руке. К уху его поднёс, разговаривал с кем-то. Лицо его замерло в задумчивой тихой гримасе, застыло в озадаченных размышлениях. Стоял и будто кого-то слушал, глазами бегал и тихо кивал, пару раз рот открыл и будто бы что-то сказал. Отсюда не слыхать, музыка орала так сильно, что даже в груди вибрации разливались. — Артём! — крикнул я с другого конца зала, и мой голос вмиг растворился в хрипящей мелодии из колонок. Тёмка ничего не ответил, телефон спрятал в карман, засуетился и с места куда-то сорвался. Сквозь толпу побежал, тёток чуть ли руками не растолкал аккуратно и исчез за обшарпанными деревянными дверьми. — Куда это он у тебя полетел? — спросил Олег. — Ну, бандит ушастый, а, — вырвалось у меня. И тут же вслед за ним подорвался: аккуратно протискивался между танцующими людьми, лавировал между официантками с горячими тарелками и чуть не оглох, когда пронёсся у выхода мимо дрожащих колонок. Я громко распахнул деревянную дверь и выбежал коридор. Замер на холодном советском бетоне, глазами забегал в разные стороны, ушастого искал среди гардеробных вешалок, колонн и афиш о грядущих мероприятиях. Нигде его не видать. Куда так быстро мог удрать? И опять в груди всё затрепыхалось, всю тушу в чёрном костюме скрутило холодным ужасом. Ноги сделались ватными, руки за стены стали хвататься, а задница сама будто плюхнулась на старую деревянную скамейку. — Тёмка… — жалобно вырвалось у меня, и голос мой зашелестел шёпотом эха в серых толстых стенах. По всему дому культуры будто бы пробежался и разжёг воспоминания в моей распухшей тупой голове.***
Шесть лет мне тогда было. С мамой шагали по глубоким сугробам в лабиринтах избушек нашего частного сектора. Сверкающим снегом хрустели и двигались в сторону дома, где отец баню уже растопил, где дым из трубы обжигал холодное небо белым пушистым облаком. Шумно было вокруг, собачий лай перемешивался с воем метели. Маленькие глупые уши сдавливало тугой пышной шапкой с помпоном. А поверх ещё капюшон был, мама мне его натянула, когда с автобуса у «Лагерной» вышли. В снег наступал и как будто проваливался, иной раз по колено даже втрескивался. Мама тогда за руку меня дёргала, смеялась и мою ногу в шуршащих мокрых карлсонах отряхивала. На щёки мои каждый раз поглядывала, умудрялась следить в полумраке уличных фонарей, как бы они у меня слишком сильно бордовым огнём не запылали, чтоб не застудился, не дай бог. Как за год до этого, когда заболел и в садик две недели совсем не ходил. Дома сидел и соплями во все стороны брызгал. — Про что хоть мультик-то? — мама громко спросила меня и натянула плотный шарф до самого носа. Метель ещё сильней загудела, яростнее холодными кинжалами зашлёпала в самую морду. Я маму тогда еле расслышал, глупый взгляд на неё приподнял, крепко сжимая руку в вязаной варежке, и моргнул холодными глазами с инеем на ресницах. — Там вот про динозавров, — ответил я. — Там один вот маленький динозавр великую долину искал. — Какую долину? — мама посмеялась и на меня посмотрела, ещё крепче меня схватила за ручку. — Великую? А чего ему там надо? — Там красиво, потому что, хорошо вот. Там вот его друзья все. — Нашёл, что ли, долину-то? Я поправил капюшон рукой в варежке и важно ответил ей: — Да, нашёл. А она опять надо мной посмеялась, перекрикивая метель: — А зачем ещё раз смотришь, раз уже видел и всё знаешь? — Я не видел ещё. По телевизору в рекламе так сказали, я ещё не смотрел. Мы успеем? — Успеем, успеем. Ждать ещё будешь сидеть. Может, мне тогда показалось, глупому, маленькому и наивному, но как будто быстрее с ней зашагали. Как будто розовый снег в бархатном уличном свете шустрей под ногами стал проноситься, и метель будто стихла и сжалилась над нами. Чтоб я к мультику к своему успел и не расплакался. Успели. Я на диване в нашем зале расселся с важным видом в старых колготках с заштопанной дыркой и болтал ногами в тёплых домашних тапочках. Ждал, пока мама развесит на батарее мои мокрые вещи, пока с кухни вернётся с кексом и чашкой топлёного молока. Топлёное молоко мне всегда вкуснее обычного казалось. Я его даже шоколадным называл из-за приятного привкуса, всё думал, что туда какао немножко добавляли. Только такое мне и покупала в мягких холодных пакетах. Молоко покупала и кексы с изюмом после работы. Заходила на рынок и искала те, что посвежее, которые с белой сладкой присыпкой лежали и на развес продавались. — На, держи, — сказала она и тарелку с кексом мне протянула, а кружку с цветочками и отломанной ручкой на стол поставила. — Остынет пока, ладно? Где там твой мультик идёт, по какому каналу? Я заболтал ногами, в кекс вцепился своими зубищами и ответил писклявым голосом: — Там вот, который с буквой «Т». — С какой буквой? «Т»? — Да. В углу такая вот, — сказал я и пальцем в воздухе начертил фигуру. — Первый канал, что ли? — спросила она и щёлкнула пультом, на экран кивнула и спросила меня: — Этот вот? — Да, этот. Она надо мной посмеялась и по голове меня потрепала холодной морщинистой рукой: — Ой, а, Витюшка. Буква «Т», говорит. Это цифра «один», ты чего уж? Ничего ей не ответил, всё сидел и кекс трескал, ногами в колготках дрыгал и ждал, пока закончится скучная передача «Кумиры». А когда закончилась, мир вокруг яркими красками засиял. Телевизор будто домашним солнцем стал согревать и заискрился в самой душе яркими картинками. На экране тёмная мутная вода показалась, камера стала всё глубже и глубже спускаться на самое дно, и вместе с белым текстом с непонятными мне ещё забугорными буквами показались маленькие морские обитатели. Рыбы всякие и плавающие ящерицы. Музыка полилась красивая, и пластиковый корпус телевизора затрещал. — Производство Лукаса-Спилберга, — важный голос объявил за кадром. — Ой, дай-ка убавлю, — мама сказала и схватилась за пульт. — Отец уже дрыхнет, ему вставать рано. — Ну, мам, — разнылся я и громко хлюпнул молоком. — Тихо. Спать иначе пойдёшь. Музыка в телевизоре ещё сильней зазвенела, раскатами трубных инструментов заиграла и на всю жизнь мне тогда вбилась в память своей каждой нотой. — Земля до начала времён, — диктор за кадром объявил громко, и музыка ещё грандиознее сделалась. На экране уже динозавров стали показывать, больших и красивых, серых и длинношеих. Траву жевали над озером и мирок маленького глупого мальчишки из частного сектора на окраине Верхнекамска потрясали своим величием. После прогулки сидеть в зале перед телевизором так хорошо было. Тепло становилось, жгуче даже. Кровь после мороза вскипала и клонило в сон. Мама по дому бегала, делами своими занималась, прибиралась немножко. Обычно в это время, в воскресный вечер, готовила мне чистую одежду для садика. На целую неделю мне одежду готовила, чтоб самым чистым и красивым ходил. Чтобы, когда в пятницу приедет меня забирать после работы, сразу вельветовую рубашку родную могла разглядеть в толпе детишек из нашей группы. Первый раз тяжело было оставаться на всю неделю. Многих родители забирали после работы, а я всё сидел до самого вечера, смотрел, как за окошком темнота начинала улицы душить. На первом этаже сталинской пятиэтажки в самом центре города был мой садик. Там и ел, там и спал, там и во дворе с ребятами гулял под присмотром воспитательницы и любопытных бабулек у подъезда. Как-то раз мимо них прошёл и краем мелкого зелёного уха услышал ворчание недовольное. — Ба, на что вот детей заводить, если хотя бы после работы с ними возиться не можешь? Всю неделю ведь там сидят, глянь-ка, вон чего, а. Головы глупые и седые. Особо они и не спрашивали, кто и как работает, по каким дням, кто мог детей забирать, а кто нет. Кто на другом конце города жил и не мог туда-сюда по полтора часа кататься от дома, потом до садика, до работы, а потом снова в садик и после этого только домой. И я мелкий был, объяснить им не мог ничего. — Мам, а вот когда я уже дома буду спать каждый день? — я спросил как-то маму, когда она меня забирала в пятницу вечером. Вставала передо мной на колени у нас в раздевалке и застёгивала серую шапку на моей голове с пушистыми длинными волосами. Длинными по сравнению с тем, что потом, после одиннадцати лет было, когда уже в кадетской школе стал учиться. А так самая обычная для мальчишки причёска была. Не думал, что потом скучать по ней буду. И волосы у меня такими мягкими уже никогда не были. Руки её мягкими только всегда оставались. — Ой, Витька, не знаю, — ответила она, губы сморщила и подула себе на лоб. — Ба, взмокла тут вся с тобой, самому уже пора шапку-то завязывать. Вырастешь, в армию без меня пойдёшь, как там будешь одеваться, кто тебе будет шапку застёгивать? Там меня-то не будет. Никогда не врала мне. И тогда тоже не соврала. И в армии её не было. И после уже не будет. — Чего молчишь? — спросила она с улыбкой и потискала мой сопливый нос. — Ты ведь будущий солдат, а солдатов мамы не одевают. — Я научусь, — сказал я, а потом по-детски, по-глупому, на другую тему перескочил: — Мам, а мы вот в «Аргамак» зайдём? — Ну начинается у тебя. Чего там тебе надо опять? — Я фишки хотел с покемонами. У меня мало осталось. Она недовольно цокнула и сказала: — А ты куда их деваешь-то, а? — Мы с Мишей играли, я вот поставил двадцать фишек и ему проиграл. Мне новые надо. По дороге домой шли с ней мимо любимого магазина, заходили туда и фишки мне покупали. Продукты домой тоже брали, еду всякую, но меня тогда уже рядом будто и не было. Сапогами шуршал по сверкающему белому полу с разводами грязи и снега и разглядывал в руках белый прозрачный пакетик с пёстрыми картонными кругляшками. — Мам, а вот «аргамак» это что такое? — спросил я, когда мы с ней опять по магазину прогуливались. Она плечами пожала и ответила мне: — Ой, Витюшка, не знаю. Магазин так называется. Вот этот вот и называется. Вывеску-то видел на входе? Потом только, лет в четырнадцать, ради интереса прочитал, что «аргамак» — это порода лошадей такая. Дурацкое имя для магазина, непонятно, кто и зачем его так назвал. И в тот вечер, когда «Земля до начала времён» по телевизору шла, опять по груди какое-то чувство странное разливалось. Сидел, молоко пил перед телевизором с мультиком про динозавров, и совсем-совсем спать не хотелось. Миг, когда в кровать надо было ложиться, оттягивал, как мог. Так обрадовался, когда реклама началась, когда понял, что мультик ещё не кончился и ещё хотя бы минут десять будет идти. — Там скоро у тебя кончится, нет? — мама спросила меня и тихо зевнула. — Завтра вставать рано. — Они уже в великую долину идут, — сказал я и нервно посмотрел в сторону своей комнаты. Спать совсем не хотелось. — Ты теперь будешь пораньше ложиться, ладно? — мама сказала мне. — Я тебя теперь по вечерам буду забирать. И рано будем просыпаться. И в груди страшное чувство сразу подохло, бенгальские огоньки яркие будто внутри заискрились. — Каждый день? — спросил я писклявым голоском и пустую чашку из-под молока убрал в сторону. — Каждый день, да. — А вот, а почему? — У нас отдел в другое место переехал, прям поближе к вашему садику. Тебя хоть забирать удобно будет, за десять минут добегу и домой поедем. Да? Доволен, что ли? Доволен. Так доволен был, что сразу спать захотелось, а остаток мультика мимо глаз и ушей пролетел. Только и запомнил, как Литтлфут великую долину нашёл, как музыка прекрасная зазвучала, как светом и счастьем в груди зазвенела каждой своей нотой. И так хорошо мне тогда сделалось. Спокойно и сладко. Сам великую долину будто нашёл. — Доволен, — я ей тогда ответил. Нарочно стал дурачиться, задницей в колготках сполз с дивана прям на пол и пошёл в свою комнату. И никогда больше так на ночь не переживал.***
Лакированные ботинки громко цокали по блестящему деревянному полу. Одна колонна, две, три, а впереди, между лестницами, ленинская лысая морда застыла в масляном старом портрете. Зенками своими будто прямо в душу мне смотрит. — Артём! — крикнул я и съёжился от звонкого эха. Ни ответа, ни Тёмки. Тишина сплошная, стук моих ботинок по деревянному полу и остатки умирающего эха между стенами. Наверх убежал, наверно. Я поднялся по бетонной лестнице с красным облезлым ковром и прислонился к тяжеленной деревянной двери. Схватил широкую лакированную ручку и навалился всей тушей. Тяжёлая дверь, здоровенная, такую вдвоём лучше открывать. Раза в два меня выше. Глаза сами сощурились от яркого света. Штук десять люстр с расписными висюльками и всякими побрякушками холодным алмазным светом освещали обветшалый бальный зал. Пол, как у нас в кадетской школе, древний, советский ещё, дощечки аккуратно выложены зигзагами. Как у нас в коридорах, когда часть здания ещё советской школой была. Потом уже, когда кадетку открыли, линолеумом всё застелили. Вздутым и облезлым, лучше совсем не стало. — Тём, — сказал я негромко в надежде, что он где-то тут. Если не в этом зале, значит, домой убежал. Больше идти некуда, столовая только на первом этаже, коридоры и зал этот. — Тём, ну ты где, а? — отчаянно спросил я и расстегнул пиджак, душно уже стало, спина взмылилась вся, и рубашка к телу прилипла. Сразу-то ушастого не заметил. Вон он сидит, на скамеечке лакированной деревянной, прямо под здоровенными окошками высотой в три этажа. Вокруг занавески висят: красные, бархатные, с золотистыми нитками по краям. Такие здоровые занавески, плотные и тяжёлые, если упадут — человека можно в них раз пять, как мясо в лаваш, закатать, столько ткани ради напыщенной помпезности унылого старого зала. — Тёмка, — тихо вырвалось у меня, и ноги будто сами двинулись в его сторону по скрипучему облезлому полу. Сидел и грустил, руками упирался в скамейку, ногами болтал и глядел в пол. Ни глаз, ни рта не видать, всё от меня спрятал под своими кудряшками. Лишь бы только не плакал, лишь бы душу на части опять не терзал из-за ерунды всякой. Конкурс этот его. Всё сердце им себе исцарапал. Я сел рядышком и руку под жилетку ему запустил: — Тём? Ба, смотри, весь мокрущий какой. Сухую рубашку надеть не хочешь? Эту на батарею пока бросим сушиться. Сидел и молчал, меня рядом будто и не было. — Заяц? — я всё никак не мог успокоиться и опять похлопал его по спине. — Ладно, всё. Не грусти, слышишь? Я его приобнял аккуратно и прижал к своей потной груди. А он сидел и ровно дышал, ни слова не говорил. С каждым вздохом будто душу выпускал по кусочку из тела. — Даже не спрашиваешь, что сказали? — произнёс Тёмка и опять свесил нос. — А то я сам не вижу. Давай не плачь только, ладно? Свадьба просто, увидят ещё. Пьяных дураков-то полно. Им только повод дай. Тёмка громко вздохнул и от меня передвинулся в самый конец скамейки. Наверх посмотрел и взглядом вцепился в высоченные белые колонны вдоль потрескавшихся бежевых стен. Колонны высокие, мощные, толстые и белые, с жёлтыми разводами от апрельской капели, что пробивалась через крышу с лепнинами в виде цветочков. На цветочки-то уже не похоже, кругляшки какие-то с полосками, страшные и невзрачные. Лучше бы просто ровный потолок оставили. Я встал со скамейки и неспешно к окну подошёл. Тяжёлые пыльные занавески распахнул и застыл. Грязное окно, серое и мутное. Плакало слякотными каплями апрельского снегопада. Будто не капли ползли по стеклу, а жижа грязнющая и противная склизкими комьями, душу будто травила одним своим видом. В тот же миг у самого в глазах будто грязь эта вся поселилась, я громко шмыгнул, и эхо вдруг побежало по огромному залу с высокими потолками. — Вить? — послышался Тёмкин голос у меня за спиной. — Ты чего? — Ничего. А сам стоял и на него не смотрел, не мог от мутного зеркала отцепиться, всё надежду искал в нём и силы, чтобы совсем не сгореть в пожаре печали. — Прости, заяц, — я произнёс тихо и скрипнул горлом случайно. — Это я, это мама моя, это… кольцо… всё вместе, понимаешь? Это я виноват. Не хотел, а засмеялся, мокрую морду вытер краешком рукава и глянул на пятна от горячих солёных капель. К Тёмке лицом повернулся, красными глазищами талыми на него посмотрел и сказал: — Мы с ней наколдовали, походу, чтобы ты никуда не поехал. Я просил. Так хотел сильно, так просил, чтоб ты никуда не поехал, Тём, сил нет. Сейчас-то можно уже ведь сознаться, да? Всё ведь уже закончилось? Тёмка стоял и на меня смотрел, правым плечом нервно дёрнул и тихо шмыгнул. Я подошёл к нему, крепко обнял, и разрыдался прям у него над ухом. Всю свою душу выпускал по кусочкам солёной жгучей водой. — Прости, прости, прости меня дурака, — прошептал я и чуть не захлебнулся густыми слюнями, рот пошире раскрыл, чтоб сопливым носом совсем уж не задохнуться. Руки в его кудряшки запустил, вокруг ушка его погладил и всего зацеловал: и в шею, и в губы чмокнул, и в носик, и в щёчку. Хотел, чтобы каждый чмок извинением искренним в сердце у него зазвучал. — Господи, прости, прости, господи, — повторял я шёпотом и ещё сильнее к нему прижимался, всю рубашку под жилеткой ему смял на спине своими ручищами. — Ты представляешь, нет, Тём? Хотел, чтоб тебе плохо было. Чтобы ты проиграл. С ума ведь сошёл совсем. Сучара я самая последняя, да? Врежь мне пожалуйста, а? Один раз хотя бы. Я назад шажок сделал, моську вытер рукавом пиджака и руками развёл. Давай, мол, врежь мне. Тёмка даже не шелохнулся. Стоял и на меня смотрел, брови нахмурив, губами тихонько дрожал и сам всем телом трясся едва заметно. Шуршание ботинок по деревянному полу эхом зашепталось в старых советских стенах. Будто весь зал затрещал мягким негромким шумом. Музыка грохотала на первом этаже, тугими вибрациями поселилась в грудине и заглушила слякотный шелест мокрого снега на стекле. Чёрный лысый клён тихонько покачивался на ветру и иногда тенью своей играл на стенах. Чернотой грязной улицы будто залезть хотел в светлый уютный зал. Троллейбус вспыхнул и яркой молнией стрельнул в грязное окошко, Тёмку на миг осветил белой холодной искрой. — А ты прям сильно хочешь съездить? — я спросил его. — Сколько там надо, чтоб на две недельки хотя бы катнуть, я ведь… я ведь даже не смотрел никогда, вопрос этот не изучал. Дорого, что ли? И Тёмке глянул прямо в глаза, всё ответа от него ждал. Думал, цену мне назовёт. Не назвал. Совсем ничего не сказал мне. — Да пофиг, — я усмехнулся и махнул рукой. — Господи, что говорю-то, а? Заработаю. Хоть миллион, ерунда какая. А ты зато счастливый ведь будешь, да? Я застучал ботинками по сухому обшарпанному паркету, поближе к нему подошёл, за плечи его аккуратно схватил и спросил: — Куда ты там всё хотел? В Нью-Йорк или куда? — Никуда я не хотел, Вить, — Тёмка тихо ответил мне. — Учиться просто хотел и всё. Я ещё крепче плечи его сжал, ещё плотнее к нему приблизился и прошептал сквозь густые сопли: — А здесь? Здесь тебе учиться у нас кто не даёт, а? Родной ты мой, ну? Кто не даёт-то? Учись-знай, чего ты? Оценками меня радуй, маму свою тоже радуй. И опять я не выдержал его грузного взгляда, ноги опять меня сами понесли в другой конец зала. Ботинки так громко по полу цокали, весь зал звуком моих шагов вдруг наполнился. А глаза ещё сильнее начали таять, не слезами уже заполнялись, а тугой жгучей смолой как будто. Я спиной к нему повернулся и руки важно сложил на груди. Взглядом застыл у маленькой деревянной сцены в самом углу. На сцене пианино стояло, колонки огромные, ростом с Ромку, и несколько осветительных приборов. Серо-синие киловаттники, такие же, как в «Киносдвиге», с какими уже приходилось у Вадима на съёмках работать. — Витька? — Тёмка сказал негромко и обувью скрипнул по деревянному полу. — Ты правда хотел, чтобы я не поехал? А у самого в голосе горечь и слёзы звенели, слышно их, как бы он ни старался. — Мгм, — я ответил и губу закусил. — Сильно так хотел, даже стыдно. И в монастыре тогда про это молился. — Я лицом к нему повернулся и усмехнулся негромко: — Смешно так. К одной иконе подошли тогда друг за дружкой, совершенно разные вещи с тобой просили, противоположные даже. Представляешь, что бог в тот момент подумал? Подумал, наверно: «А чего мне делать-то, кому помогать?». И я тихо засмеялся, на Тёмку глянул улыбчивыми глазами, сам вдруг себя одёрнул и зашептал, прижимая крестик на груди под рубашкой: — Господи, прости, господи, прости. Тёмка захлюпал сквозь слёзы: — С чего ты взял, что я об этом просил, Вить? — А тогда о чём? Я подошёл к нему, за воротничок жилетки его аккуратно схватил и малюсенькую нитку убрал с его чёрной красивой бабочки. — Просто, — Тёмка ответил и плечами пожал. — Смотрел на тебя всё время, особенно после армии. Как ты весь… по маме… Понимаешь, да? И не хотел, чтобы тебе плохо и больно было. И я тогда подошёл к иконе и подумал… Тёмка не выдержал и разревелся, глазами не мог солёные горячие ручейки остановить на своём лице. Скорчился весь и нахмурился, изо всех сил старался, но печаль всё равно взяла верх. — Чего подумал? — я спросил его шёпотом. — Что попросил, Тём? — Нельзя же говорить, ну, — он сказал еле слышно и шмыгнул. — Это не лампа с желаниями. Ты у бога просил, понимаешь? Что просил, скажи? — Попросил, чтобы ты не расстраивался и не плакал больше. Я там где-то читал что-то про мир на душе, про покой. Не помню уже. Специально перед нашей поездкой в монастырь читал. Всё уже забыл, даже не спрашивай. Я задумался на секундочку, брови нахмурил и сказал: — Так мы же к иконе подходили, которая с учёбой помогает. «Прибавление ума» называется, забыл? Её ведь об учёбе только просят. — Да? А я же не знал, Вить, — сказал Тёмка и в воротник моего пиджака вцепился холодными пальцами. — Я думал, что о чём хочешь можно просить. Прости. Поэтому, наверно, и не сработало. Поэтому, наверно, и плачешь до сих пор. Я вдруг заулыбался, глаза рукавом вытер и сказал ему: — Не сработало, Тём? Сработало ещё как. И крепко-крепко его обнял, спину его дрожащую в старой серой жилетке сильно зажал своими руками. — Знаешь, как сильно сработало? — спросил я и в глаза ему посмотрел. — Здесь же, рядышком со мной стоишь и не уезжаешь никуда. Вот же душевный покой и мир, который ты и просил. Всё ведь на месте. Я вдруг над ним рассмеялся и за уши его тихонько подёргал: — Глупый такой, не могу я, ух, батюшки. Даже икону у меня перепутал, ты посмотри, а? Уши отрастил, а ума-то всё нет, ой. — Ну Вить, — он жалобно протянул, а сам заулыбался. Я опять его обнял, по спине тихонько погладил и прошептал: — Тише, тише, всё. И так хорошо мне снова вдруг сделалось. Спокойно и сладко. Великую долину будто снова нашёл. — Тёмка! Я здесь, у нас в Верхнекамске, эту Америку сраную тебе подарю! Слышишь ты меня, нет? — я его ещё крепче к себе прижал, за ушком погладил и добавил: — Заяц ты мой… тупой… лопоухий… какой тупой-то, мамочки, сил-то моих нет, господи… батюшки. — Вить? — зашептал Тёмка, прижавшись к моей груди. — Ты чего? — Прости, прости, ладно? Сам я тупой. Врежь мне, хочешь? Ну? — Не буду я тебя бить. Тёмка подошёл к скульптуре балерины в далёком углу зала, посмотрел на её отломленный нос, шершавую белую поверхность её гибкого тела потрогал любопытной рукой и тихонечко заулыбался. — Так на бал к тебе в школу тогда и не сходил, — сказал он с нотками сожаления в голосе. — Так давай прямо тут и наверстаем. Я вышел в самый центр просторного зала и глянул на белые переливы света в пышных люстрах. Так ярко сияли, что аж глаза заслезились. Неромантично совсем, свет бы потише сделать. Я добежал до двери, щёлкнул выключателем и оставил гореть одну маленькую люстру в самом углу. Большущий зал сразу же зашептался полумраком, окна под бордовыми бархатными занавесками засияли оранжевым светом уличных фонарей. — Темно, — прошептал я и, прикусив губу, осмотрелся. Взглядом вцепился в световые приборы на маленькой сцене, заулыбался и к ним подбежал. Четыре высоких киловаттника, серые, с синими полосками, стояли на старых исцарапанных ножках, а на боку висели смотанные в толстенный клубок провода. — Ты чего это? — он спросил меня осторожно и подошёл к сцене. Я стянул моток проводов с одного прибора и стал искать розетку. — Не боись, — сказал я. — Ты знаешь, что это Вадима приборы? — Нет. Как это Вадима? — Да он мне сам тогда сказал, что сдаёт их в аренду для ДК Ленина, когда у них всякие мероприятия тут проходят. Вон, смотри-ка. Я заскрипел «головой» киловаттника и развернул её лампой в сторону Тёмки. На поцарапанный серый корпус ткнул пальцем и кивнул. — Видал? Тёмка пригляделся и прочитал вслух надпись, наспех намалёванную белой краской: — Киносдвиг. — Понял теперь? — довольно спросил я и потащил провод к розетке. — Понял. Ничего себе. — Ну-ка, зажмурься. Лучше вообще отвернись. Тёмка руками глаза закрыл и заулыбался. Я воткнул толстый провод в розетку через переходник, и прибор в ту же секунду ярко вспыхнул строгим лучом тёплого желтоватого света. Башка у киловаттника вмиг раскалилась, я даже запах деталей и жжёной пыли почувствовал. — Открывай, — сказал я и спрыгнул со сцены. Он глаза открыл и осмотрелся, разинув рот. Стоял в полумраке огромного бального зала в ровном пятнышке рыжего света из студийной аппаратуры. — Красиво как стало, — прошептал Тёмка. — Как будто и не в зале уже. Я подошёл к нему поближе и хитро спросил: — А где? — Не знаю. На сцене как будто. — На сцене, точно. А на сцене танцевать надо, понял? Вставай давай. Я схватил его за руку, холодом его кожи обжёгся, а Тёмка ладонь дёрнул и смущённо опустил голову. — Я же танцевать не умею, Вить, — он тихо сказал мне. — Не ной. Как тогда, у меня дома. Помнишь? Хорошо ведь тогда танцевал? — И кровь потом из носа пошла. — На турник не будешь лазить, — усмехнулся я. — Давай, иди сюда. Я опять протянул ему руку и почувствовал на спине жар киловаттного света. Хорошо светит, воздух вокруг только так раскаляет. На студии, когда несколько штук таких работают, весь павильон парилкой становится. — Зафростить бы его, конечно, — пробубнил я и глянул в сторону прибора. — Так пойдёт. Давай, как ты там хотел потанцевать? А внизу как назло музыка вдруг затихла и аплодисменты загромыхали. Тамада что-то пробубнила в микрофон неразборчиво, и первый этаж опять музыкой громкой взорвался. Трубные инструменты сначала пошли, а потом и барабаны застучали. — Сам бог потанцевать как будто велел, — он прошептал смущённо. — Почему? — Это же песня «Хочешь я в глаза» в исполнении Нины Бродской. — Это которая в заставке у Букиных играет? — спросил я, а Тёмка кивнул. — Точно бог велел. Давай, хватайся за меня. Наши с ним руки сцепились родным жгучим теплом, Тёмка вторую руку свою аккуратно мне за спину завёл, голову чуть-чуть опустил и так прямо замер. В самую грудь мне дышал дрожащим тёплым дыханием. Я чмокнул его в макушку, и затоптался на месте, и его легонечко дёргал за руки, чтоб понимал в какую сторону двигаться. — Вот, видишь, как хорошо получается, — приговаривал я, и вдруг чуть ему на ногу не наступил. — Расслабься ещё немножко, ладно? За мной повторяй. — Ладно, — он тихо ответил мне прямо в грудь, не поднимая испуганных глаз. — И так всегда за тобой повторяю. И закружились мы с ним, как в вальсе в кадетской школе. Только в школе всё наигранно было, пусто и без души. Девку какую-то незнакомую хватаешь за талию, вертишься с ней по залу, на других пацанов с дамами смотришь вокруг. А у самого нигде ничего не ёкает, родным теплом сердце не согревается, кудрявым пухом в самый нос не щекочет. То в одну сторону с ним повернёмся, и перед глазами весь зал пронесётся с белыми потрескавшимися колоннами, то в другую сторону, и окна с бархатными занавесками проплывут мимо нас. И полумрак вокруг приятный такой и тёплый, уютный, родной и домашний, и музыка с первого этажа сладкая льётся. Бьёт в самое сердце каждым слово и рифмами душу в бараний рог скручивает беспощадно. — … кто тебе сказал? Ну кто тебе сказал? Кто придумал, что тебя я не люблю? — Доволен, что ли? — я спросил его шёпотом и заулыбался. — Доволен, — Тёмка так же шёпотом мне ответил и на меня посмотрел родными каштановыми глазками в переливах тёплого рыжего света. — Ты представляешь, что мы сейчас с тобой танцуем под светом киловаттника, который, возможно, использовали на съёмочной площадке «Иронии судьбы» или «Вокзала для двоих»? Или вообще и там, и там? — Да ну ты чего? Как это? — Вадим как-то мне рассказал. Этот свет с Мосфильма ещё в советские годы привезли на казанскую студию «Тасма», ну, когда всё уже разваливаться начало. На «Тасме» у них киноплёнку, кстати, делали хорошую для всего Советского Союза. А потом уже какой-то ушлый мужик все световые приборы оттуда вывез, со студии, и сюда в Верхнекамск их привёз. А там уже они как-то к Вадиму в «Киносдвиг» попали. К вам в Моторострой. Не знал, что ли? Он покрепче сжал мою руку потной ладонью, на меня глянул задумчиво и сказал: — Нет, не знал. Неужто правда на съёмках тех фильмов этот свет использовали? — Мне кажется, да. Я вот верю. А ты веришь? — Буду верить. Если ты веришь. — Вот и верь. Я немножко с ним покружился, Тёмка на миг от пола оторвался, а потом приземлился и ботинками звонко цокнул. Взгляд испуганный на меня вскинул и задрожал милой улыбкой на гладком лице. — Связь какая, с ума сойти можно, — прошептал я задумчиво. — Какая связь? — Между нами и этими фильмами. Которые твоя бабушка любит смотреть, и мама твоя. И моя мама тоже любила смотреть. И мы тоже смотрим с тобой иногда. — Точно. Получается, тот же самый свет на нас падает, который на Женю Лукашина с Надей светил? — Мгм. — Обалдеть, — Тёмка прошептал и прижался к моей груди. — Романтично очень. Я погладил его по плечу под серой жилеткой и сказал: — Как будто сами с тобой в этих советских фильмах про любовь очутились. — Да. Или в книгах. — В каких ещё книгах? Он плечами пожал: — В тех самых книгах. Про то же самое. — Ты же знаешь, что я у тебя особо не читаю, — я усмехнулся и в кудрявую макушку его поцеловал. — Это ты у нас своего «Человека в ушастом замке» любишь. — В высоком замке, — он поправил меня. — В высоком. — Ну в высоком, господи. Мы с ним опять покружились, и я снова затылком к киловаттнику повернулся, сквозь пиджак потной спиной ощутил жар от прибора. Тёмка произнёс тихо: — Эти приборы, этот свет от них на наших родителей через экран телевизора или кинотеатра светил. А теперь вот на нас уже светит. Здесь прямо. Сейчас вот. — Он посмотрел на меня вопросительно и заулыбался: — Знаешь, как это называется, Вить? — Как? — Кольцевая композиция. Я посмеялся над ним, в носик его чмокнул и тихо сказал: — Как ты болтаешь много, заяц, я прям не могу. В песне строчка зазвучала такая любопытная и приятная, каждым словом будто мне в самое сердце проникла: — … от горя я кричу, если снится, что меня не любишь ты. — Обалдеть можно, — прошептал я и съёжился в лёгких мурашках. — Что? — Каждое слово прям понял. Надо же. — И я. Я тоже всё понял. Зал всё теплей и теплей становился, всё вокруг как будто во мраке полностью растворилось. Только красные занавески мелькают на фоне, иногда колонны проносятся позади Тёмки, люстры уже так ярко не переливаются, а тихо шелестят желтоватыми искорками в свете прибора на сцене. Под ногами иногда наши туфли скрипели, каблуки цокали иногда. То Тёмка громко топнет по деревяшке, то я ногой шаркну на весь зал и эхо в долгий полёт отправится между бежевыми стенами с трещинками. Тёмка голову немножко задрал и глянул на потолок с жёлтыми разводами от апрельского талого снега на крыше: — Тут в этом зале часто мероприятия всякие проходят. Обычно собачьи выставки или ярмарки шуб. Мы с мамой и с Джимми на собачьи выставки часто ходили. Он у нас чемпионом России стал. Я хитро заулыбался и спросил его: — И что, ты тоже участвовал? — Мгм. — Какое место занял? — Ой, прямо ха-ха. Чего уж ты? А мне ещё смешнее сделалось, ещё подразниться захотелось: — Паштетом с морковкой тебя хоть накормили за первое место? Тёмка вдруг посмотрел на меня испуганно, брови жалобно вздёрнул и спросил неуверенно: — Первое место? Ты думаешь, мне бы дали первое место? — Если б на собачьей выставке участвовал? — Да? — И если бы собакой был, да? — Да ну я не знаю, Вить, — он рассмеялся и плечами пожал. — Ты сам придумал, а теперь у меня правила игры спрашиваешь. Сам меня рассмешил своей яркой улыбкой, взгляд свой смущённый увёл и опять лицом мне уткнулся в пиджак. — Ладно, допустим, да, был бы я собакой, — сказал Тёмка. — Ушастой? — уточнил я. — Да, ушастой. Ушастой собакой. Спаниелем каким-нибудь. Дали бы мне первое место, если бы я был ушастой собакой? — Конечно, дали бы. Всех бы там болтовнёй своей утомил, точно бы дали. — Ну, Вить. — Выбора бы им не оставил, — и я вдруг стал его дразнить. — Бу-бу-бу, бу-бу-бу. Товарищи жюри, а помните, как там у Букиных в одной серии было? — А потом вообще громко затявкал: — Гав! Гав! Я Артём-терьер Мурзин-шнауцер! Гав! Гав! Я люблю Дона Блута и «Все псы попадают в рай» смотреть люблю! И зал моим громким смехом взорвался. Тёмка только не смеялся, улыбался немножко в лёгкой неловкости и на меня смотрел исподлобья. — Ну, Вить. — Точно бы тебе первое место дали, если бы псиной был. Развеселиться уже должен был, а всё равно хмурый какой-то кружился со мной в сладостном танце. Шмыгал так тихо-тихо, чтобы я не заметил, чтобы вопросами его не стал допытывать. Аккуратно лапками в чёрных ботинках перебирал по сухому изношенному паркету, то шаркал, то громко топал, а у самого во взгляде тоска и печаль поселились. Талые снежинки засверкали в лучах киловаттного света, крохотными янтарными каплями заискрились в родных и глупых глазах. — Чего ты плачешь, ну, Тёмочка? — прошептал я. — Чего ты? Здесь же я, тут. Ты самый умный у меня, слышишь? Точно поехать заслужил. Понял? Он испуганный взгляд на меня вскинул, шмыгнул разок и тихо спросил: — Думаешь? Думаешь, заслужил? — Заслужил, ещё как. Больше всех на свете. Какого-нибудь косомордого-очкастого взяли вместо тебя. Да? А зайцев красивых, пушистых и кудрявых не берут. Да ведь? Кому такой нужен, скажи? Мне только нужен. Сам со своих слов рассмеялся и в румяную щёчку его звонко поцеловал. — Родной ты мой, господи, — сказал я и крепко прижал его к себе, жгучим теплом его дыхания ошпарился в самую грудь, где рубашка выглядывала под пиджаком. — Прости, что замучил тебя с этой Америкой, Вить, — он пробубнил еле слышно. — Стыдно так. — Нет. — Чего нет? — Не прощу никогда, — я ответил и снова смехом взорвался. — Простил уже, простил, Тём. Забыли. Всё. Всё на свете сделаю, чтобы только здесь со мной счастлив был. И огни Химсорбента нашего для него Нью-Йоркским Бродвеем засияют. И Кама Гудзоном засветится в мутных переливах. Мечты его ушастые с калифорнийских золотых холмов к нам сюда перенесу. И не отпущу никогда-никогда, так и буду к себе прижимать крепко-крепко и родным теплом согреваться. — Заяц, — я шепнул ему на ушко и ещё крепче за руку его схватил. — Хочешь, на море с тобой летом поедем? Вдвоём только? В купе на двоих, чтоб никого больше не было? Хоть на месяц? Я сам заработаю, понял? Сам за нас заплачу. Отдыхай только, ладно? Радуйся со мной рядышком и улыбайся почаще, Тём. Ладно? — Ладно, — тихо сказал он и моськой опять утопился у меня в пиджаке. — Правда, что ли? Поедешь? — Поеду. Раз уж приглашаешь. Музыка на первом этаже стихать и не думала, громко звенела и отзывалась в грудине мощными волнами. Будто для нас с ним играла на весь дом культуры. Тёмка ладошку свою просунул в мою, руку вытянул в сторону и на кольцо моё посмотрел. «Спаси и сохрани» выпуклыми серебряными буквами переливалось в янтарном тёплом сиянии. Его рука только пустая была, гладкая такая и ровная, ни царапин, ни мозолей. Ни колечка. Совсем какая-то голая, одинокая даже. — Когда-нибудь, Тём, — сказал я и на кольцо у себя на пальце глянул. — Когда-нибудь. — Что когда-нибудь? — Всё ты понял. Вот зачем опять мучаешь, а? Понял же? — Понял, — он ответил и хитро заулыбался. — Тебе тоже такое кольцо надо, — сказал я и по его ладошке провёл большим пальцем. — Сам не покупай. Я тебе подарю как-нибудь. Тебе золотое или серебряное больше нравится? А он плечами пожал и спросил неуверенно: — Да зачем мне? — Чтоб и у меня, и у тебя было. Здорово же? — Как два брата-акробата с тобой будем ходить. — Ага, — заулыбался я и в глазки его яркие посмотрел. — Точно. Как ты это назвал-то? Кольцевая композиция? Тёмка посмеялся: — Это немножко сюда не подходит. Кольцевая композиция — это про сюжет, про структуру повествования, как тебе объяснить… Я указательный палец ему на рот положил, ошпарился теплом его губ и тихонечко зашипел: — Ч-ш-ш-ш. Болтаешь так много, обалдеть. Голова будто совсем унеслась в невесомость куда-то, мысли кипящие в танце растворились, как специи в ядрёной лапше. Совсем выпускать его не хотелось из тёплых объятий, вцепиться сильнее только хотелось и держать за руку, пока музыка на первом этаже не закончит играть. Пока в очередной раз сердечком своим не поймёт, как сегодня меня своей печалью обрадовал, как огонь всей живой сути на свете для меня разжёг своими словами. Взглядом своим, когда на меня посмотрел и глазами будто бы прошептал, что никуда не поедет. Что меня здесь не бросит мёрзнуть на тугом верхнекамском морозе. Не даст мне погибнуть в собственной глупости, утопиться в нелепых переживаниях и с ума сойти тоже не даст. Чтоб по врачам больше не бегал, чтоб не думал, что сердце вдруг остановится без причины и душа из тела прольётся последним вздохом. Первый этаж смолк и застыл в звонкой тишине. Ненадолго совсем, пока голоса Аньке с Олегом громом не заорали: — Горько! Тёмка сам целоваться полез. Теплом своих губ меня окатил, чмокнул тихонько и осторожно, словно больно мне сделать боялся. И касание это колючей молнией стрельнуло по всему телу, в кончики пальцев ударило раскалёнными иглами. По хребту пробежало шёпотом мурашек и умерло где-то в груди. В каждом вздохе теперь это «горько» во мне поселилось. Он во мне его поселил своим поцелуем. — Не-а, — сказал я и посмеялся тихонько. — И совсем даже не горько. Сладко очень. — Приторно даже, — прошептал он с улыбкой. — Не нравится, что ли? — Нравится. Всю жизнь хочу, чтобы так было. Я прижал его крепко-крепко к самой груди и сказал тихо на ушко: — Теперь точно будет. Никуда от меня только не убегай. Слышишь? — Слышу. — Вот и слушай молча. А танец наш всё продолжался. Всё кружились и кружились с ним плавно по залу, ботинками шаркали по паркету, неловкими взглядами шустро кидались, улыбались, как дурачки, и светились оранжевым бархатом киловаттного света. Света, что сиял в наших судьбах, как луч проектора для плёнки сияет. Движением и жизнью судьбу наполняя, самой сутью бытия и треском сонного кинотеатра. Когда в полумрак сладостный окунаешься, носом вдыхаешь приторный аромат и в мерцающих на экране картинках теряешься. Так же и мы с ним терялись. В доме культуры посреди бального зала. Под светом прямо со съёмочной площадки. Под теми лучами, которые не одну историю любви осветили для миллионов сердец. Под светом, который и наши сердца освещал.