***
Хэйдзо резко открывает глаза, слыша запах прибоя и ощущая, как пенистые волны лижут мягкими касаниями раненную и изувеченную конечность — заколыхивает и успокаивает, что мышцы расслабляются и боль понемногу уходит, которая беспокоила колюще-режущими ощущениями сквозь тревожный, затянутый мутной — как смог и туман, накрывший небольшой островок — пеленой. Стоп. Туман и смог окутал небольшой участок, на котором он по воле усталости и жуткой ломки во всем теле задремал, упав с разбега в омут из затяжных кошмаров — или то был уже новый уровень липкой тяжести во всем теле, которая проворно занырнула в голову. Прибоя в мертвом и проклятом море не существует — тут нет штормов и нет штиля, вода всегда на одном уровне и двигается лишь от бойких ударов хвостов в такой же тиши — гнилой, вязкой и все равно до боли в висках шумной, звоном и трелью отдает в пустой от страха голове. Он застывает каменным изваянием и не смеет даже сдвинуться с мертвой точки, когда песок — галька стала резко острее и неприятнее ножей и вил, ракушки рёбрами впиваются едва не под кожу, терзая мышцы и плоть — лезет за шиворот и под разорванную рубашку. Даже дышать не получается, потому что каркас рёбер слишком жёстко, бескомпромиссно и нещадно сдавил грудную клетку. Не могут волны касаться лодыжек без прибоя, даже если очень сильно постараться — отливы и приливы регулирует лунный диск на небосклоне, но тут вечно облака затягивают мрачной и серой дымкой небо, что просто не знаешь куда глядеть, чтобы увидеть его и маленьких белых спутниц. Нож с резной рукояткой и острым лезвием — не сравниться с клыками конечно зубатых тварей, но все же — лежит рядом с ладонью, обволакиваясь туманом. Едва кончиками пальцев достает и бесшумно сжимает крепче — его ноги оказались непростительно близко рядом с водой, а там ему сейчас не место, потому что кровь для русалок, как красная тряпка для быка, как короткая юбка стервозной дамы и с глубоким декольте в трактире для овдовевшего пирата — сигнал действовать, рвать и метать, пока косточек не останется. И сейчас эта мразь за его спиной, трогает открытую рану и подозрительно молчит — Хэйдзо даже дыхания не слышит, но голова рисует самые мерзкие картины, потому что существ этих изображают в книжках безобразными чертями, непропорциональными, жуткими, с длинными когтями, острыми клыками, косой мордой словно жертва случайного соития брата с сестрой или патогенной мутации на уровне генов и клеток с ускоренным развитием раковых опухолей, ложащихся непоправимым шрамом на всех органах. Они жуткие, они отвратительные как наружностью, так и нутром своим — из-под земли выросли уродливой массой. В них прекрасен только голос — методичный, тихий, ощущением сладости и тепла ложится на душу и сердце, пока в тот же момент не утянет на дно с открытой раной. Убить. Хэйдзо резко разворачивается и перехватывает худую, кукольную ладошку своей, вжимая острие ножа — которым рыбу обычно разделывают, потрошат и скребут чешую — в лебединую и аккуратную шею. Глазами пересекается с двумя горящими алыми фонариками, в которых немое удивление и затаившийся интерес — оттого видимо и голову смышленно клонит к блестящему от чешуи плечу, издает странный звук — так котята мурлыкают и так птички чирикают, когда замечают что-то привлекающие их внимание. Секундно теряется, потому что перед ним не зубатая, патлатая тварь, к которой страшно прикасаться, а какое-то прекрасное, миловидное создание с ещё юношескими чертами лица, круглыми алыми глазами и белоснежными волосами с лежащей хохолком красной прядью. Человек может, мысль скользит по туманному сознанию и мельтешит реальной возможностью перед затянутыми мутной сонной — вперемешку с страхом окутанной вокруг зрачка — пеленой глазами. Но Хэйдзо скользит взглядом и видит хвост — белый, молочный даже, с красными и черными пятнышками и с плавником похожим на сердце. Русалка. — Ты все же моряком стал? — парень — или как там делят их по рангам, по количеству съеденных за день или по внеземной красоте, потому что, если они все такой внешности, то Хэйдзо ничего не понимает — игнорирует приставленный нож к дёргающемуся кадыку. Значит, по анатомии верхней части тела — точно мужского пола. — Я? — Хэйдзо тупо смотрит на существо и крепче сжимает рукоять ножа, почему-то не ощущая колючего чувства того, что вопрос был странно сформулирован и с еще более живой интонацией произнесен. — Нас тут двое, глупыш. А я на моряка не похож вроде как, — румянец мгновенно лезет куда не просят и покрывает щеки пятнами, скользя вниз по шее узорами и витками. Луна — играючи и насмехаясь, явно любо и дорого ей мелькать светом и переливом в чешуйках на теле сатанинской твари с дьявольски красивыми чертами лица — всего секундно проглядывает гостем из тумана и смога, а потом вновь прячется за затянутыми тучами и за бусинами россыпью моросящего дождя. Это игра света и тени сводит Хэйдзо с ума и откручивает голову против часовой стрелки, а потом винтом или болтом — уже по часовой, играя с секундной стрелкой в догонялки — привинчивает обратно. Может поэтому все как на духу выплевывает, а не пытается отмалчиваться и только лишь злить русалку — точно не себе на потеху, только хуже будет. — Да. Судно и экипаж потонул, а меня на берег вынесло. Долго все равно не протяну — от жажды или от голода умру, а может ты утащить пришел, вот как разглядывал. — А, ты про это, — говорит рассеянно и вновь взглядом скользит по раненой ноге, касаясь когтистой рукой и собирает на подушечках капли крови. — Мне захотелось помочь. Нога выглядела совсем плохо, вот и не удержался, — русалка мило хихикает и щурит глазки, облизывая губы и отстраняясь от лезвия. Он — с Луной напополам и с судьбой за руку — играет с ним, змеиным языком слизывает кровь с пальцев и удовлетворенно мычит, словно его догадки оправдались. — Я тебя не боюсь, отродье, — едва сам не шипит и не скалится звериным оскалом, теряя всякое самообладание, пока наблюдает за довольным выражением лица русалки. — Я тебя тоже, да и вообще мало кого боюсь. Разве что пираты страшные. Всё они то безрукие, то безногие, безглазые изредка бывают, воняют и басистые у них голоса — неприятно. Жуткое зрелище. Но они грабят, крысы такие — правда крыс я не видел, но часто слышал сравнения. А моряки китов убивают — мало чем лучше. — Китов? Я не китобоец — ты что-то перепутал. — Но ты пахнешь их песнями. Киты поют перед смертью, точно ли не убивал? Врёшь может? — Хэйдзо задыхается сначала от возмущения клокочущего в самой глотке, что его в таком кромешном кощунстве и издевательском богохульстве обвиняют, смотря суженными зрачками в его, разглядывая так, что душу из тела выдирает когтями — хотя бы это соответствует сказкам и былинам. А потом воздух перехватывает, когда приближаются резко и бескомпромиссно — времени на подумать ему не дали, варианты развития событий также не были озвучены, за него судьба-матушка все решает и крутит жизнью его, наматывая ту на костлявые и тонкие пальцы — лицом к лицу, касаясь носом его. Кожа у существа холодная и взгляд пронзительный — опять оно урчит и гортанно мурлычет, словно это способ общения или какой-то редкий дар геолокации (оттого и ушки, на плавники похожие, мелко задрожали и завибрировали, жабры на шее расширились и оттопырились, хотя Хэйдзо до этого их вовсе не заметил). Своих зовёт? Просто радуется? Или это выражение вселенской печали за убитых — не им, он китов в жизни не видел и песен их не слыхал — животных в водной гуще. — Зачем мне врать? Особенно тебе. Какой-то патлатой твари, которая сгрызла дно корабля и сожрало всех людей. — Не всех. Ты ведь живой. Чем не радость? — хвостом бьёт по воде и заинтересованно разглядывает со всех сторон, ворочая головой и прикусывая в явном и нескрываемом интересе кончик языка — ну змея, кобра не иначе, точно ядовитая, главное, шею не подставить и не получить отравленный укус. Тычит когтем в родинку. Хэйдзо сразу бьёт рукой — звонко так, шлепком по воздуху и брызгами по воде по ощущениям на сухой коже, покрытой прилипшим песком и галькой, той, что колючая и противная, за шиворотом и в штанах — по чужой, отбрасывая хлестким ударом вон, словно чуму в чистом и концентрированном виде предлагают. Нет уж, спасибо. Как-то жизнь дорога, мало ли лапа дрогнет и в глаз ему ткнет — вот тебе и безглазый пират, а если заражение крови поймает ненароком так, то и сразу безногий к тому же. Парень — не факт конечно, может они все бесполые или гермафродиты наоборот — с недоумением и детским удивлением напополам разглядывает собственную руку, оттопыривая пальцы и растягивая перепонки. Хихикает тихонько опять и хватает за щиколотки — щекотно так, сводяще судорогой и прогрызая себе там путь и тропинку куда-то в костную ткань и в спинной мозг, хлопнув хвостом по воде — сразу появились волны и в нос ударил запах морской воды и водорослей. Непростительно близко оказалось мрамором выложенное лицо и нещадно жгло, кололо нервы тихое дыхание в самые губы — крепче сжимает рукоять ножа, пока поверх его на кладут мокрую, мягкую и аккуратно ладошку. — Капризный ты, человек. Но очень красивый. Прям безбожно, — Хэйдзо ощущает как кипятится под пристальным взглядом и покрывается инеем от мурлыкающего красноречия сущности, выросшей из здешней проклятой земли, впитавшей в себя солёной воды — да побольше, да погорше — и прилипившей к себе мишень на спину сияющей чешуей, к котором прикасаться — себе дороже, но от этого меньше этого делать не хочется. Тот опять вибрирует и трещит ушками — напрочь лишает мыслей и тянет-тянет-тянет на себя, пока тело становится ватным и непослушным. В последнюю секунду уже у него зазвенело в голове тревогой, опасностью и предостережением, когда пальцами ног ощутил холодную — нет, ледяную; живности в ней неплохо, наоборот, в морозе тело подольше сохраняется — воду; зашумел в ушах страх и засквозило морозящим запахом смерти. Утащит — пиши пропало. Но как только щиколотки оказываются в воде, то довольная улыбка растет на бледном личике и росчерк лунного свете лижет блестящую кожу — россыпью молодых звёзд и потухших на их фоне созвездий будто бы, хотя это лишь чешуя и прилипшая, застывшая капелью морская вода. — Этот остров необычный. Обойди его раз, встань рядом с холмом и начерти круг. Вступишь — окажешься дома. — Бескорыстное деяние от дьявольской мрази? Монеты золотые нужны, не? — Ни к чему мне денег звон, — взглядом — трещит малахитовой шкатулкой и изумрудным ларцом из древних сказок для самых маленьких крестьянских ребятишек, рассыпается зелеными перьями той самой волшебной птицы, которую никто и никогда не видал, но все и всегда о ней говорят (врут, краснеют и пыхтят над своими выдумками, корпят как над чисткой подошв знатных баронов) — стреляет, испытывает смышленное существо, которое от этого менее опасным не становится. У них у всех руки по локоть в крови и в глотке клокочет выпитая недавно бурая жидкость, которая еще усвоиться не успела толком. И не верится ему в настолько искреннюю тональность голоса — у нечисти он слишком человеческий, звучит шелестом парусов, смехов детей в деревне и стуком деревянных мечей во время игры в рыцарей и драконов; треском льда на замерзшем озере с кругом косым и кривым посередке. А в глазах алых перебор раскаленной и обугленной нежности, которая никак состыковываться с образом перед глазами — воочию и на ощупь буквально, если не бояться, что руку могут откусить по самый локоть — и с тем, что мать начитывала ему с детства перед сном в зимнюю вьюгу и кромешную тьму не хочет и не смеет из принципов. Верить на самом деле страшно, потому что улыбке этой — верить себе дороже. Там клыки блестят, оттого вцепиться в огрубевшую за время в море плоть совсем дело плевое — не просто ж так они красуются там, зазубренные и заточенные. Поблагодарить — язык не поворачивается, челюсть не смеет расслабиться и поддаться искушению — мать наказ давала, что благодарить нужно за любую мелочь, пока отец оплеухи давал, что нельзя языком попусту молоть и то и дело бубнеть-бубнеть-бубнеть без умолку какие-то чертовы извинения: кому верить, так и не понял — и губам разомкнуться разрешения не давал. Горло жжет и стенки обугливаются стремительно от затянувшегося молчания и густеющего напряжения, создаваемым почти прозрачным силуэтом. Хэйдзо едва не верещит и не двигает коленом по чужой челюсти, когда влажные — жутко колючие, буквально режущие тонкими аккуратными надрезами или грубыми рваными секущими ударами; соленые, будто в самом деле ядом пропитаны и мышьяком напичканы в мелкие колото-резаные ранки — губы касаются кровоточащей раны от самого колена до щиколотки. Эта гадость — липкая, противная, нечистая и пагубная; но безбожно красивая и выточенная из мрамора — отпечаталась теперь тактильной памятью на всю оставшуюся жизнь; под веками осталась образом немыслимым и нереалистичным, который бы к чертям выжечь, забыть, стереть и развеять прахом по всей земле, которая то ли плоская, то ли круглая (Хэйдзо сейчас молится, чтоб плоская, а то по кругу повертится, покрутится с ветром всех сезонов и вернется к нему в волосы, приставучая же падаль). Да не получится уже — закон подлости, что самое морозящее душу и сковывающее животным страхом остается в памяти намного крепче, жестче и не смывающе никакими родниками и никакими святилищами в больших рыночных городах, въедается в голову паразитом, подгребая под себя все хорошее и делая это самое хорошее тусклее, мрачнее и безобразнее. — Ты что творишь, нечисть эдакая?! Но ответом на крик его стал лишь тихий смех и брызги лижущие стопы, когда смог и туман отступили вместе с ускользающим на дно силуэтом блестящим, который подсвечивала Луна-предательница, бросившая его в самый неподходящий момент, оставив наедине с нечистой. Кровь бурая впиталась мгновенно в песок и в гальку — она в глубоком одиночестве и без русалки около ног, если не брать в расчет говорящих тишиною звезд и мирно играющей светом Луной, которые делят ее с ним напополам, не такая неприятная и липкая к телу взмокшему после отступившего страха и корявого, будто притворного, отвращения. Рана на глазах затянулась и шрамом розовым с легкой синевой остался — звездной пылью, сотканной нитью из схваченного сияния из самого хвоста метеорита и иглой из рассыпанных после взрыва чьего-то «Солнца» из другой, противоположной их спиральной галактики «Млечному Пути» - как рассказывают слишком умные люди из провинции, хотя мало кто верит, но слух ползет быстрее официальных новостей. Оттуда наверняка и эта сирена вылезла — Хэйдзо совершенно не удивится. Взглядом лизнул прибрежные, еще колышущиеся волны из нарушившего штиля удара хвостом — у которого плавник в форме сердца — и берег, в котором ребрами застряли чешуйки. Тянется и захватывает меж пальцев одну, крутит ее вокруг да около, поперек и разом — затаивает дыхание, словно в ладонях держит какую-то тайну или чье-то проклятие. Чешуйки тоже прелестные — белые ведь, молочные даже, — может и в том самом Млечном Пути родилось это чудо красы невиданной — с красными и черными пятнышками, набрызганные дорогой краской по холсту или специально кистями размазанные в мастерской еще не знаменитого художника. Хэйдзо мелко краснеет и трет щеку ладонью, подтупляя взгляд в затихшее Мертвое Море. «Глупыш…»***
— Ну и дубак! — Хэйдзо верещит резаным поросенком, когда едва не проваливается в снег, который ему и так по колено, а если тонкая кромка льда треснет, то по пояс утопится и вряд ли без чужой помощи выползти получится. И знал же, что матери можно было отказать в ее речах сладостных о валяной рыбке — с пылу с жару и с паром до самых деревянных потолков — и о картошке запеченной в печи — тут уже у Хэйдзо глаза загорелись и рот слюной наполнился. Но та лишь по носу его стукнула — двоюродная сестра, гостившая у них уже с недели два, на это весело фыркнула и дальше вышивала пряжей. Матушка наказала рыбы наловить в проруби, как раз сосед — разве что по сугробам и снежной шапке на крыше — кричал громче всех в селе, что во такого словил, утащил еле как, сани трещали и снег скрипел. Делать нечего. Да и есть охота, если быть уж очень честным. Вдалеке уже замечает прорезанный криво-косо, но зато с душой круг, которым пользуются все местные на округу рыбаки в целях словить побольше живности разной величины и жирности, а есть бросающие туда камни детки, которые больше не снеговиков похожи из-за растопыренных ручонок в надутых куртках — одна на одну, шарфом перевязать и капюшон на шапку натянуть — и с красными носами, как слабая зона, куда снегирь клюнет, перепутав с ягодами рябины. Хэйдзо на лед все равно ступает опасливо — вечер на улице, если и случится чего, то дозваться будет ой как сложно. Особенно тогда, когда лунный свет прячется за тучей, которая появилась просто из воздуха — чисто-чисто, а тут вот такой сюрприз, как снег на голову, пришедший февральскими морозами в апрельские числа около Пасхи. Парень вглядывается в гаснувшие одну за другой звезды на потемневшем небе — сначала становится просто не по себе, словно что-то душит и тянет вниз. Совсем как тогда, когда по дну корабля постукивали ладонями и пальцами, царапали трухлявые балки когтями и заунывно выли всеми голосами монстры, на чью территорию они попали. Уж два года прошло — отделаться от кошмаров не выходит даже с приворотами от старухи на окраине и с чтением молитв напротив «красного угла» в избе. Красным ему мерещится взгляд в любой темноте и в любой глуши, где слишком тихо и где ветер не гуляет, щекоча щеки и кусая за кожу. Под ногами кто-то стучит. Шкребет лед и ладонью давит из-под низа. Тихое хихиканье — слишком отчетливое и пугающее — доносится тоже оттуда. Из Подо Льда. Отступает назад, надеясь, побыстрее коснуться и заскрипеть снегом, а не чувствовать что-то странное, невозможное и невероятное в их краях. Ему кажется — это все шутка, это все какие-то проказы того изобретателя, у которого мозг набекрень и слишком много гениальных идей. Он мог и такое что-нибудь учудить — инновационная приманка, рыба на паровом двигателе или железная щука с навигацией и встроенной эхолокацией на определенные частоты, направленные на гулкие шаги по льду — не из их времени парень, уж точно, хоть и наружностью простой: блондин с голубыми глазами — даже не рыжий, странно. Но становится совсем страшно, когда около ног ползет проворными и бдительными волнами туман и смог — словно живое что-то; живое, что выползло из мертвого, там, где ему самое место: где нет штормов и штиля, где ветер ласковую песню не заводит и где играюче не трещат чайки, где настолько неестественно тихо, что тело ощущалось не своим, буквально чужим и уж точно с припаянными ногами, руками и головой. Над головой, трепля досадно и сожалеюще темные пряди, просвистел последний порыв январского ледяного ветра — все затихло; словно озеро окружило кольцом и отгородило его от мира целиком и полностью — пепел долетел, значит Земля оказалась круглой, а чешуйка та хранила не тайну, а чье-то проклятье, перескачившее ящерицей на него, заползая под кожу и заставляя глотать воздух в огромных количествах, пока паника накрывает с головой. Под ногами что-то промелькнуло. Проплыло быстро, юрко и торопливо — Хэйдзо содрогнулся и вскрикнул, когда опять что-то ударило под самые ноги, заставив коленки задрожать и глаза заслезиться. Это не щука. Не может быть щука таких размеров и не может у нее чешуя быть лишь наполовину тела — белая, даже молочная, с какими-то мазками и пятнами по всему периметру. У Хэйдзо закружилась голова и зазвенело в ушах. Сглотнул вязкий ком, который в ту же секунду застрял поперек горла колючими иголками и засвербил непролитыми слезами, которые жгли глаза и напоминали о томимом и скрытом под воском памяти воспоминании на том злополучном острове, о той кошмарной катастрофе и о той нечисти, разглядывающей его, как что-то странное и немыслимое (живым человека не видел — хладным трупом утаскивал, наверное, гадать боится) — у них был одинаковый взгляд; для сирены — он был нечистым и пропитанным зловонным запахом печей, огня и копчености; для него — русал был проворным змеем с обманчивой внешностью с длинными белыми волосами и сквозящими животной натурой алыми глазами. Треск. Плеск. Смех. Хэйдзо резко разворачивается и вглядывается в сторону позабытой проруби, которая стала шире и из круга превратилась в какое-то еще более корявое нечто — дыхание перехватывает и крик стоит поперек горла. В затянувшейся пелене тумана и смога очертание силуэта он видит — тонкое тело и аккуратные запястья, которыми упирается для опоры; тело плавным переходом уходит в хвост и мягко покачивается в застывшей во времени воде. И слышит его еще более отчетливо — заинтересованное мурлыканье кота и притворно удивленное чириканье воробья; смешок тихий и стрекотание, которое почему-то более всего запомнилось ему, когда ушки — которые как плавники — вибрировали и дребезжали странным звуком. — Подойдешь может, глупыш? И Хэйдзо идет — шаг, второй и третий — и останавливается только тогда, когда существо запрокидывает голову и смотрит на него снизу вверх, хотя кажется, что наоборот, возвышается над ним, гвоздит и топит в этой самой проруби. По ощущениям — гипнотизировал и вводил умело в транс, подчинял своей воле и умело приручить пытался с легкостью и с трепетом, как маленького трусливого кролика, прячущегося в норке от оскала волчьего и от клацанья острых клыков в промерзлой тишине и скрипе снега под массивными лапами; как глупую наивную сойку хватал ладонью, которая прыгая по капели и заливаясь ласковой трелью, прилетела полакомиться водой, оттепелью тронутой. Кролику шею перегрызет и вытрясет всякую жизнь из хрупкого тельца, закапывая потом поглубже в снег — там уже ни клацанье клыков, ни скрежет снега при надвижении опасности беспокоить не будет. Сойку сожмет в мощных и когтистых лапках, размажет кровью по снегу и рисуя причудливые узоры, влюбляя в себя перепуганную фауну, которая стыдливо и пугливо жмется в тенях хвойных лесов — в хлюпанье крови, собирающейся на перепонках меж длинных пальцев, стекая вниз к локтю и застревая аыми каплями в чешуе. — Но ведь… — Ты думал, что русалки только в Мертвом Море водятся? — Нет? Смех заливистый и совершенно искренний, ребячливый и детский — парниша оказался совсем ребенком по ощущениям, раз ему так смешно с чужого недоумения. Хэйдзо морщится и кривится обидчиво, фыркая и пыхтя. — И правда, какой ты глупыш. Нет, не только, мы везде есть, просто не всегда хотим, чтобы нас видели — сам должен понимать, что нас совсем не любят. Особенно в здешних краях — думал, что ты отсюда уехал, надеялся, что в северные деревни, на крайний случай восточные неплохие, но никак не в южных оставаться — тебе тут не место; ты здесь как острый камешек на чистом дне — воткнешься один раз и тебя погонят прочь. Хэйдзо наблюдает за тем, как жабры на открытой шее аккуратно складываются, прижимаются и прячутся — как те самые звери при виде пролитой крови кролика или сойки. И как резко из горла у русалки срывается надрывной вдох и вздымается грудь — раскрылись лёгкие и кислород застоявшийся стал делиться на двоих. Тот трет ладонью район межреберье, собирая слизь и капли воды — чешуя затрещала и пару штук отпали от блестящей и влажной кожи. — Тут моя семья — и тебя вообще не должно волновать, где я живу и как я живу, воткнусь кому-то в пятки ребром или нет. Прочь отсюда. — Ты не хочешь, чтобы я уходил, — улыбается уголками губ и срывает с губ клубы горячего воздуха, Хэйдзо против воли скользит взглядом по подтянутому телу, по впалому животу и по тонкой талии — руки морозит и кожу кусает юношеский румянец; красиво, просто красиво — ничего более, девчата его почти не привлекают, а хлопцев, которые ему по нраву и по вкусу — совсем нет, а если бы и были, то его бы оставили без зубов. — Признай это. — Кто тебе эту чушь сказал? Вон! — Хэйдзо, — сталь в глазах голодных и холодных, как у ящерицы и как у кобры, вот-вот и зашипит на него. Но ему не страшно — стоит и смотрит на него, дыша через раз и млея от какого-то потаенного и тихого, щекочущего желанием и ошеломляющим ощущением чувств: он его знает, знал раньше, очень давно будто бы. Когда мир казался ярче, когда в снегу копаться и искать там спящих фей, которые унесли из-под подушки его первые молочные зубки (навернулся на санках и врезался в чей-то хлев, расшиб лоб и бровь, выбил несколько зубов, но смеялся счастливо и языком ловил снежинки), тогда он искал ещё что-то. Или кого-то. Оттого и имя собственное с уст сорванное, как нежные подснежники, не удивило и не заставило испугаться. — Не зли. Признайся сам себе и легче станет. В детстве ты был как-то добрее — южные деревни, ох, южные деревни, совсем тебя испортили. А ты был так люб и дорог мне. Хэйдзо отшатывается слегка и садится на корточки, вглядываясь уже на одном уровне с лепечущим существом, еще более громко мурлыкающим своим ласковым говором, вздыхающим тоскливо и скучающе и стрекочущим ушками звонче и, отчего-то, приятнее — в сон клонит. В голове шебуршит старыми фотографиями, выцветшими за баснословные деньги у провинциального фотографа с камерой во весь багаж его кареты, и скрипит снегом навязчивое отражение его детского щекастого личика в проруби за деревней — тут, здесь, ровно в этом же месте. Как после пары минут кривляний: показал себе язык, скорчил рожицу глупую, безобидно перекривлял ругающую и лепечещую над ним матушку за снег в доме, за брошенную на пол шапку и за замерзшую в ведре воду — просила же нагреть и поставить в печь, чтобы сварить уху, горе ты мое луковое. Ветер затих, туман нагрянул неожиданным шлейфом и заблестело что-то на дне озера. Что-то, что странно похоже на чешую, которую матушка соскребает с рыбы и которая блестит в свете свеч в вечерний час, пока он вырезает себе солдатиков из куска древесины перочинным ножиком. Его он выкрал из того самого хлева, чтобы получить какую-то моральную компенсацию, про которую трещала матушка несколько лет назад, когда батюшка уходил с вещами из дома, кричали они громко, пока Хэйдзо мало чего понимал и просто теребил края застиранной рубашонки, которая за ним тащилась подолом по полу и закатана была пять раз, чтобы ладошки детские было видно. В прорубь капнула кровь с губ — засветились два красных-фонарика на дне, силуэт замурлыкал и защебетал, сковывая и завораживая. Кап. Кап. Кап. Рука — тонкая, кукольная, покрытая в зоне запястий белой чешуей — такого цвета стоит в погребе банка молока, вкусное такое; помнит, как невольно засмотрелся, не испытывая ни страха, ни ужаса — вылезла из воды и ухватилась за колючий лед; затем вторая. Кап. Потом… — Обещал мне, что моряком станешь, хотя ребенком был, но рассказывал красиво — убедительно одним словом, — Хэйдзо качает головой, неверяще смотря на парня и задыхаясь от недостатка кислорода в легких. …появилась белая макушка и стукнулась с ним лбом о лоб — испуганное существо тихо запищало и спряталось обратно под лед. Хэйдзо недоумевающе тер ушибленное место рукой и вглядывался туда, куда спряталось чудо из чудес — вроде мальчик его возраста, а кажется настолько красив, что просто грех быть таковым вообще. — Эй? Ты тут? Мурлыкание вновь затрещало в ушах и красные огоньки засветились уже не со дна, а откуда-то сбоку, аккуратно так — мальчик будто стеснялся, хотя Хэйдзо вообще не понимал, как тот не замерз еще там. Хотел было звать взрослых, но что-то держало его на месте, заставляло безотрывно глядеть в прорубь, пока вновь не выглянуло детское бледное личико с ушками-плавниками. Задребезжали те звоном и дитя сразу спряталось наполовину обратно под воду — одни глаза прожигающие остались да макушка с хохолком красным-красным. Хэйдзо тогда невольно хихикнул и заулыбался (без одного переднего и двух задних зубов), разрезая румяные от холода щечки — пухлые такие, наеденные матушкиными пирожками и бабушкиными масляными блинчиками со сметаной — ямочками, ткнул маленького водяного — так ему тогда показалось по незнанию, а наказов про них он ни разу не слышал — в лоб. Тот протестующе засопел и нахмурил белые брови к переносице, забулькал и вынырнул полностью. — Тут я! — Стой, подожди! — Хэйдзо бегает взглядом по телу перед ним, точеному и жилистому — сам того не понимая стягивает быстро перчатку с руки и касается подушечками пальцев выпирающих ключиц. Сразу слышится довольный рокот и мгновенно ощущается, как парень — имя, нужно имя, тогда он его назвал — льнет и млеет под ненавязчивым касанием, выдыхает из легких воздух и прикрывает белые-белые ресницы, щекочуще смеется и довольно голову склоняет к плечу — легким звоном заиграли украшения на шее. — Это… это звучит нереально! Это было двадцать зим назад! Тот был мальчик его возраста на вид — смышленный, на птенчика похож, стеснительный и от каждого вдоха прячущийся под лед, забивающийся подальше и оттуда мурлыкающий котенком; от него приятным холодом веяло и морским прибоем с северным сиянием напополам. А тут… а тут нечто в себе уверенное, дерзкое и с клыками; умеющее соблазнить не соблазняя, цеплять не цепляя и чувствовать не чувствуя — Хэйдзо кусает губы и поднимает глаза с водящих узоры пальцев по чужой скользкой и влажной коже, которые дошли до перелива кожи к хвосту. Он соблазняется, он цепляется и он чувствует какие-то странные эмоции, кочующие из детства, когда к проруби бегал и выискивал глазами мурлыкающее котенком и щебечущее воробьем существо на дне спящее в полуденное февральское время; весной и летом его было совсем не видно — на озере много ребятишек из разных деревень было — ловили бабочек, играли в салки и путались в тине. А маленького водяного он последний раз увидел в мае — бежал за хлопцами и девчатами. Тогда, помнится, ему понравилась одна красавица из северной деревни — мила собой, красива до безумия и на него глядела так, что дух захватывало; Хэйдзо всего тринадцать было — дергал ту за косички, потом в них же полевые цветы вплетал; толкался в порыве игры в разбойников, затем подорожник к коленкам прикладывал и дул, пока не перестанет щипать — все делал абсолютно, чтобы привлечь ее внимание, а она привлекалась, ходила к нему в гости и заливисто смеялась над его шутками, хвалила и изредка в щечку целовала. И тут услышал, как его окликнули тихо-тихо. Оглянулся и заметил макушку белую с красным хохолком — грустную, обиженную и разочарованную будто. Хэйдзо посмотрел с пару секунд и побежал за друзьями — детский эгоизм и любовь, певчей птичкой щебетавшая у самого сердца с намеком на высокие чувства мешалась. В тринадцать лет, хотя и приврать умел, умело балакал, что ему вот-вот пятнадцать и что он целоваться умеет не по наслышке, а всерьез — вон с той с западной деревни, что на окраине домик красивый; и что, что девятнадцать ей — матушка говорит, что завидный жених! Чего ему дело до маленького водяного, который даже на сушу вылезти не может и пугается извечно всего, как с таким дружить? И вообще, друзья засмеют и девчушка та тоже — вдруг перестанет общаться и запретит ей косички заплетать, ну то вообще ужас. За спиной, помнит, завыл ветер и заплакала вода, разливаясь за привычные берега — на следующий день взрослые качали головами и смотрели, как деревья с корнем вырвало и как озеро потемнело. А причин тому не нашли — лишь два мужика переглянулись странно и поставили сети рыболовные, будто что-то знали, догадывались и понимали, боясь за детей и подростков, снующих здесь юношескими ветерками, голодных до свободы порывов и жадных до острых ощущений с опасностью разделенной между собой. Издержки взросления — время закалки характера в контрастах температур от обжигающе горячего, распаляющего кожу до ожогов — любовь верткая и искренняя сковывает сердце в сладострастной неге и томит встреч ожиданий, теплоту ласки и легкую горечь расставания у пшеничного поля: ей на север, ему на юг — до холодного, стылого обморожения, от которого отогреться тяжело даже матушкиным мятным чаем свежей заварки — любовь безответной бывает, даже глупой в том, что ожидал многого из розовых очков, натянутых на румяное лицо; матушке рыдал в плечо и ябедничал, зарываясь носом в хустку и втирал остервенелыми движениями слезы в щеки. Минута слабости и недели отчаяния — легкого такого на удивление, не приторного и не навязчивого, что хотелось прятаться под пуховым одеялом в летние плюс двадцать, чтобы ожоги те самые получить под льняной рубахой. Забылось. Запылилось. Потом, как легче стало, Хэйдзо ещё с годик пытался дозваться до маленького водяного — имя, нужно имя — извиниться жутко хотелось и пообщаться ещё сильнее желалось — девчушка та предпочла ему его друга, ну да, он старше и выше его на голову, а ещё мяч у него классный и круто вырезает из дерева, не только оловянных солдатиков. Но тот молчал: Хэйдзо и нырял в мутную отчего-то воду, и кровью капал даже, чтобы приманить как-нибудь, и ладошками с полчаса мог воду беспокоить, мотыляя туда сюда, пока кожа не становилось морщинистой и неприятной — ничего. Тихо. Только туман и смог каждый раз полз по ногам и щекотал босые ноги — ракушки рёбрами впивались в пятки. Только оставшиеся ёлки и сосны застывали безмолвно и пугающе тихо — ветер не играл с ними и не разбрасывал иголки. Только кот где-то мурлыкал, а ещё воробей щебетал свои трели — но маленького водяного не было. Потому что на дне озера бесновалась обиженная русалка — рычала, метала и разбрасывалась проклятиями в сторону, вглядывающегося в воду мальчишки. Потом уплывала по устью обратно домой, но все равно каждый раз возвращалась. Пока мальчик не вырос. Пока мальчик не забыл. — Глупыш, ты думал, что я маленький водяной? Чушь! Водяные страшные — дети у них ещё хуже. Ты просто не видел, а я видел. Ну, мягко говоря, зрелище не из приятных — ты бы вряд ли дружил с таким. И у них хвостов кстати нет — не заслужили. Хэйдзо неверящим взглядом рассматривал уже взрослого парня — не уверен все еще, конечно, на все сто процентов, слишком тонкая и струнная фигура, да и не факт, что у сирен имеется такое отличие как «пол» — и давил в себе вздохи восхищения. Он и правда красив — мягко касается пальцами длинных волос и собирает их в ладони, перебирая трепетно пряди и поднося их к губам — целует. Русалка икает и наблюдает кротким взглядом, мотыляя хвостом под водой. — Мне было откуда знать? Я был ребенком. Что в воде, то водяной. Мне про русалок рассказали тогда, когда одного деда утащила нечистая и потом нашли его кафтан. Хороший был. — Кто? Дед или кафтан? Хэйдзо весело фыркает. — Ты всегда такой был. — Не помню. Сейчас я точно лучше, чем был раньше, — русалка поворачивает голову в его сторону и дребезжит вновь ушками, блаженно глаза прикрывает, радостно и жадно вдыхает кислород в лёгкие. Эта вибрация от ушек-плавников — это счастье, это удовольствие и это наслаждения звук; русалки капризные и обидчивые, жутко злопамятны и невероятно своенравны. Хэйдзо стаскивает вторую перчатку и вглядывается в знакомые теперь глаза-фонарики — руки к животу прикладывает, ощущая слабую дрожь под ними и тихий вздох в самые губы; парень ласковым движением жмется щекой к щеке, трётся слабо и мычит настолько блаженно, что у Хэйдзо щеки краснеют и дыхание полностью захватывает чужое едва слышное и медленное сердцебиение. Он хочет назвать его по имени — не помнит, просто из головы вылетело, забылось и затерялось. Выпытывающе смотрит в алые глаза и прикусывает губу словно извиняясь за свою память. Чудо лишь улыбается и целует в уголок губ, обнимает за шею и цепляет замком. — Кадзуха. Меня зовут Кадзуха. — Точно, да. Я забыл, как-то за годы все так, да, — нервно смеётся и краснеет уже спелой ягодой вишни, вздрагивая всем телом, когда пальцами давят на темечко и массируют аккуратно кожу головы — сейчас сам замурлычет котенком и защебечет воробьем под стать русалке. Кадзуха. Да, помнит, что имя было красивым — на языке горечью и сладостью мешалось созвучие букв и слогов, пахло морской солью, щекотало голые стопы сухим песчаником и впивалось в ноги ребрами ракушек — а может чешуек, что несут в себе проклятья час. А может и тайны мгновение, ларец с маленьким ключиком и шкатулку с крышкой из белого золота — за такие богатства и руки оторвать могут. А внутри томится счастье, кроткое такое, детское и милое сердцу, забытое за столько лет и зим, проведенных где-то в море, среди рифов и кричащих над головой чаек. — Стесняешься так мило. Не бойся. Ты ведь моряком стал все же. А я тебе говорил, что лишь моряк меня утешит, — Хэйдзо тихонько пищит, когда тянут ближе и трутся носом о его — все еще горечь и сладость на языке, запах морской соли и прикосновения отдают легкой болью впившихся в пятки ракушек. Жаловаться не хочется да и не будет — сжимает лишь сильнее руки мозолистые на тонкой скользкой талии и губами уже ловит чужие. Аккуратно, неторопливо — совсем нежно, что пальцы слегка подрагивают в томном приливе какой-то раньше неизведанной ласки, которая сочится сквозь подушечки пальцев и мажет по покрытой чешуёй талии. Кадзуха тихонько хихикает и — в противовес ему, характерами бесноваться будут, разрушением мирных принципов звонким мокрым хлопком хвоста по воде и глухим ударом по кромке (лёд крепкий с хрустом трещину пустил, Хэйдзо все равно не страшно — с русалкой воды бояться глупо, не лез бы целоваться вообще) — спешит ответить взаимностью, завибрировал уже знакомой трелью, затрещали и зашевелились ушки, расправившись аккуратно. Напоследок чмокает влажно и звенит украшениями на шее — довольный и разнеженный. Он мгновенно тянется и ведёт носом по скулам, лижет за ухом — у Хэйдзо дыхание становится попереком горла и жжёт так, что вот-вот и пластами можно будет сдирать обуглевшуюся кожу от раскаленных касаний губами и языком — и опускается ниже, сцеловывая липкий холод с линии подбородка и перебирая пальцами темные пряди. У Хэйдзо закружилась голова и потемнело перед глазами — чудо в ладонях сидящее смирно и тихо, целует влажно и жадно и выдыхает непривычно громко и надрывно около уха. Хриплым смехом опаляет ушную раковину — Хэйдзо пока ещё не знает, что за ним алеет укус, маленький и незаметный, который скоро станет мишенью для обсуждения нерадивых и слишком заинтересованных в чужой личной жизни бабушек, которым нравится перебирать в морщинистых руках чужое белье и совать свой старческий нос в белые простыни молодых любовников, нашедших утешение и ласку друг в друге. А бабки находят потеху и счастье — едва не детское, ребяческое — в перемалывании косточек таким вот голубкам. Хэйдзо вскрикивает слегка, когда кусает в шею — почти вгрызаются в податливую, мягкую кожу около точки пульса — и слизывает бурую кровь, с удовольствием неподдельным и мурлыканьем утробным, поблескивая блестящим хвостом, снующим под водой. Выпрямляется и вглядывается в глаза — улыбается окровавленными губами и облизывает кромку зубов змеиным языком. Стукается — знакомо так, отдается лёгким звоном в голове и хлопком около ушей — лбом о лоб, массируя пальцами заднюю часть шеи, проникая под шарф и поглаживая выступающие позвонки, до которых может дотянуться. Хэйдзо закатывает глаза и не сдерживает тихого стона, слегка подрагивая от накатившего волной удовольствия да такого, что сначала просто ласково лизал прибрежными волнами щиколотками, пенился у ног и смывал с тела усталость и измор, пока за спиной росло цунами, намереваясь с головой проглотить его и похоронить поглубже в илистое, блестящее кораллами и ракушками дно, запутаться в водорослях телом и заплутать в мыслях от отчётливого шепота… — Ведь дороже злата он.***
— Милый, что случилось? — матушка останавливается посреди коридора с тазиком кипяченой воды и недоумевающе разглядывает сына в одной льняной рубашке и парня рядом, на которого и накинута куртка — лишь ноги бледные до ужаса и переливающиеся в свете свечи каким-то сиянием с синевой, словно мальчик неживой, выглядят жутко странными, тонкими. Тронь пальцами, ущипни чуть сильнее и надави с усилием подушечками — синяк, переливом сияющий. Укуси, слегка сжав челюсть и прикусив слабо глянцевую кожу — засос, алый, сочащийся кровью и пропитанный синюшной гематомой. — Парень упал в прорубь — не смог пройти мимо, — Кадзуха кутается в куртку и поправляет капюшон, чихает и морщит нос. У самого ноги ужасно разъезжаются и коленки подрагивают — один неверный шаг вперёд-назад, влево-вправо или слишком громкий скрип половицы, то и рассыпется совсем, подкосившись раненой косулей и свалившись на пол, жалобно завывая — совсем новорожденный малыш. От шумов пугается и пытается спрятаться — Хэйдзо невольно улыбается уголками губ — алыми, покусанными и зацелованными — и вспоминает, как тот будучи ребенком нырял под лёд. Поэтому нервозно поглядывает в его сторону и жмет боком к себе. Хэйдзо все ещё от шока не отошёл, как едва восстановив дыхание — ужасно холодно, более так не хочется, лучше в тепле — и поправив ворот куртки, пряча синюшный укус, он заметил, как чешуя и слизь с хвоста сползает пластами в воду, как делится на две ноги — длинные и костлявые, буквально тонкие как спички — и как оставшиеся намеки на то, что он сирена деформируются в человеческие конечности. Ушки-плавники, приятным звоном более вибрировать не будут; жабры на шеи с тихим влажным звуком спрятались вовсе, только если очень приглядываться — или пальцем поддеть там, где помнится они и были, то сможет отыскать; чешуя осталась на отдельных частях тела, оттого заметить их можно только тогда, когда русалка будет полностью обнажённой в полумраке стоять, перламутровые чешуйки подсвечивая свечкой и зубы более не острые, только два клыка выглядят слишком вызывающе, если тот улыбается. Мурлыкать котенком и щебетать воробьем не перестал — Хэйдзо и этим довольствоваться будет, слишком убаюкивающий это звук. — Ой! Боже мой, какой он тощий! Заболеешь же, дорогуша. Давай-давай, не стойте на морозе. Кано! Топи печь! Тут дитя чье-то промерзло, — женщина впопыхах скрылась в другой комнате, где шебуршало веретено и где на столе нитки в хаотичный клубок сплелись из пестрых цветов. — Да мне откуда знать чей! Не помню у нас такого вообще. - выглядывает из комнаты, рассматривает смущенно помахавшего ей Кадзуху и обратно прячется, тяжело вздыхая и уже рассчитывая сколько нужно еды для лишнего в доме рта. - Может из западной какой, там за детьми совсем не следят. Мужики и бабы пьют без продыху, а раньше ж такая процветающая деревня была матушки родные. Хэйдзо покачал головой и быстро схватил с веревки рубашку, всучив в протянутые как по велению тонкие руки. — Не обращай внимания. — Не буду, — хихикнул и наклонил голову, обнажив линию шею, где маленьким алеющим пятнышком потешно и маняще светился кровоподтёк. Хэйдзо краснеет мгновенно — стесняется и мельтешит зрачками по блестящей коже, с непривычки ощущать непроходящее желание тянуться и целовать-целовать-целовать — и закрывает ладонью результат минутной слабости пред существом божественным, — ну не похож он на монстра, вылезшего из самых недр земли — когда матушка возвращается обратно, причитая и забрасывая на белую макушку махровое полотенце. Совсем не замечает и не обращает внимание на странное поведение собственного сына и на цветущий румянец на промерзлых щеках. И так забот теперь навалом. Кадзуха в суете теряется и приходит в себя только в удобной одежде, а не в куртке на голое тело и с мятным чаем в руках, который щекочет своим паром чувствительный нос и холодные щеки. Дрова в печке мягко шелестом трещат и заходятся в какой-то своей песни — может люди ее понимают, но ему она ни о чем не говорит, потому что на «ты» он лишь с водой, которая нежна и ласкова, как женщина с зелёными глазами, причитающей с гостинцами пришедшей соседкой в другой комнате. Ему — Кадзухе, что сейчас, что в своем стеснительном детском возрасте — понравился Хэйдзо. Как он смотрел на него — большими зелеными глазами с таким неподдельным интересом, откровенный и чувственный своей детской нежностью, трепетом. Как трогал нежными пальцами чешуйки на запястьях — сейчас они отпали и обнажили открытую вереницу вен, которые Хэйдзо успел облюбовать и дыханием теплым поверх холодного остался лёгким жжением и запахом парового молока. Как поцеловал быстро в щёчку напоследок — мокро и слюняво, но Кадзуха ещё долго смотрел, как мальчишка убегал подальше от озера, спотыкаясь и поднимаясь раз за разом. Сейчас, конечно, по-другому поцелуи ощущались. Сначала чувственным ожиданием и томной радостью встречи после того, как в памяти уложились картинки деревянной головоломки — потом настырным желанием и скользкой страстью, оттого секундные прикосновения губ становились поцелуями, а поцелуи едва не укусами с тихим бормотанием о красоте, о детской симпатии и о глупом эгоизме — извинения вперемешку с тяжёлым дыханием и сбитым сердцебиением. И сейчас ему хорошо с тихо читающим книгу Хэйдзо, удобно устроившимся рядом и уложившим голову ему на плечо. Кадзуха наклоняется к нему и мурлычит, щебечет на ухо стрекочущим, певучим голосом — ощущая, как парень рядом напрягается и мелко дрожит — и тянущимся тембром, обливая внутренности пылающим и коптящим пламенем, распаляет жутко; пока прикосновение, проникнувшее под рубашку застиранную, ледяными ожогами кусает теплую кожу и царапает острыми клыками ледников по ребрам: Всё давно известно нам — Лишь моряк нам дарит голос Скользящей по волнам.