Если ты хочешь любить меня, полюби и мою тень. Открой для нее свою дверь, впусти ее в дом.
Одеваюсь в школу, сменяя бинт. Все делаю на автомате, даже не замечая какого цвета я надел рубашку. Собираю портфель, не помня какие учебники положил. В карман куртки кидаю наушники и телефон. Выхожу из дома без шапки. Утро холодное, с сырым ветром. Иду, обходя небольшие лужи, встречаю призрачные фигуры других школьников. В голове все еще ни одной мысли, только нога с каждым шагом трется об одежду и болит, а рука ноет с момента смены бинта. И все-таки свежий воздух хорош. Подставляю ему лицо, а он словно гладит меня. Деревья в утреннем рассвете страшные, наполовину поредевшие. Дома выглядят просевшими, унылыми. Многоэтажка вдалеке выглядит убого. Серые кирпичи, бесцветные окна, хлипкие балконы. Смотрю, что уже близок к школьному повороту. Останавливаюсь, а на меня оглядываются. Смотрят. А я не замечаю, я чувствую, как рука касается проводов наушника, как перебирает их. Прохожу поворот. Нахуй школу. Заебало. Иду вперед. Вижу непонимающие взгляды. Толпа пацанов лет двенадцати кричит мне, что я перепутал маршрут. Нахуй. Нахуй, нахуй, нахуй, нахуй, нахуй! Заебало! Не пойду! Не сегодня, я сегодня никто. Никакой. Пустое место, от которого только капать будет. Грязью на школьный паркет. Иду к стадиону по наитию. Удивительно как помнят дорогу ноги. Мышечная память, да? Все доски на трибунах сырые. Пахнет свежестью. Впереди, на деревьях восседают вороны, целая стая. Трасса опустелая, ждет, пока ее коснутся чьи-нибудь шины. Смотрю вверх — шесть рядом, где можно сесть. Трибуны уродские, с ободранной краской. Кто придумал их делать именно такими? Даже сидений нет — одни доски. Залезаю на самый верх, доски подо мной тихо скрипят. Скулят. Встаю на самый верх, зачем-то подпрыгиваю. Проверяю — провалюсь ли. Хожу по всей длине трибун. Справа налево, слева направо, восемьдесят три шага больших, сто сорок один маленький. Хожу минут пять, потом долго стою, опираясь на цементное ограждение. Оно мне по грудь. Сверху неровное, кривое и неприятное для кожи рук. Упираюсь, грудью, смотря вниз. Грязно-зеленая трава, полупустая улица. Напротив у дома стоит красная жигули. Слева на заборе сидит собака. Маленькая, рыжая. Дурная, постоянно лает на прохожих. Позже хожу еще и по каждому ряду, потом опять долго смотрю на улицу, повернувшись к роще спиной. Грудь устает, упираюсь на бетон спиной. Небо серо-белое, без солнца. Машин на трассе мало, редко проезжают. Поезда тоже не слышно, один ветер. Потом опять грудью на бетон. По улице ходят изредка прохожие. Все в черном, темно синем. Прошла старушка в красной шапке и штаны у нее в горошек. Забавно ковыляла, перекатываясь с ноги на ногу, как гусеница. Уже прошло минут сорок. В голове пустота. Думать больно, иногда воспоминания вспышками перед глазами, но я их смываю. Сейчас еще больно. Спустя пять минут раздумий решаю замарать рюкзак, кладу его под задницу и усаживаюсь. Проезжает поезд. Думаю о относительности систем отсчета. Поезд пассажирский, с людьми внутри. Спят. Не двигаются и спят, может храпят. А для меня они двигаются со скоростью… поезда. Надо же, уже семнадцать, а до сих пор не знаю с какой скоростью ездят поезда… Достаю наушники, включаю плейлист. В ушах звучит Сплин. Надо же, эту песню я скачал после той дискотеки. Как будто вечность прошла. И как гармонично звучит «Выхода нет» в данной ситуации. Да я королева драмы! Песня играет уже в пятый раз, а я все не могу понять о чем она. Нет, правда. Что же в ней такого обворожительного, когда смысл такой затаенный, спрятанный. О рутине? О войне? Есть в ней отчаянное, тоскливое. Переключаю на следующую. Играет Цой. Н-да, зато под него сдохнуть не хочется, как, например, под Сплина. Ты смотришь назад, но что ты можешь вернуть назад. Как драматично, Дима! Где же твои битлы, что за сопливый плейлист! Что за пиздострадания с утра пораньше? Подросток, прочитавший вагон романтических книг, Ты мог умереть, если б знал, за что умирать. Виктор, ты предатель! Погружаюсь в эту песню, наливаясь свинцом. Мог бы, мог бы, честное слово, мог бы! Но всегда находится «но». Сижу так еще час. Песни сменялись одна за другой. Заиграли Битлы, раскрасив мажорным звучанием мое унылое нахождение на стадионе. Затекали ноги, я вставал. Я старался не думать и у меня прекрасно это получалось. Сейчас мое спокойствие самообман, но как хорошо отыгран! Как же мне действительно прямо сейчас плевать. Только рука болит, и нога ноет. Хочется закатать штанину, подуть на порезы. Тоже самое сделать и с рукой. Но нельзя. Терплю, сжимаю сильнее челюсть. К одиннадцати не выдерживаю. Кажется, что я схожу с ума. Не могу больше один. Достаю телефон, нажимаю на Контакты. Долго, минуты три, держу палец в воздухе над одним. Нажимаю. Сердце бьется в ушах, одолевает слабость. Дурак, какой же дурак. Не надо было, не стоило. Слушаю гудки, жду. Не знаю, что лучше: ответит или не ответит. Боюсь обоих вариантов. Я ведь подсчитал — сейчас перемена. Конец третьего урока. — Да? Дим? — Голос Люды в трубке. — Привет, — говорю я, высохшим голосом. — Ты где? Заболел? У нас сегодня контрольная, ты пропустил пиздецовую математику! У меня теперь три… — Говорит она шепотом. — Мне пизда, кидалово! — Люда. — Что? — Люда, — Говорю я, слыша как в ушах глушит. Реальность наливается сине-красной краской. Синие слезы и красная кровь. И желтоватый гороховый суп. — Ты че, Дим? — Я ниче, просто заебало, — вывожу из себя каждое слово, как за нитку тяну. Вот-вот оборвется и я разревусь. — Ты, ты, ты, ты… Не пугай меня! Ты где? — Она говорит звонче. На фоне чей-то голос, но она шикает. А потом орет на этот голос, говоря чтобы отвалил, чтобы не сейчас. — Я сижу на учебниках, чтобы не простудить задницу. — И где ты сидишь? — На стадионе. Люда молчит. Я молчу. Проезжает красная фура по трассе с потрепанным кузовом. — Я приду, ты только сиди, где сидишь, — и бросает трубку. Я убираю телефон, включая песни обратно. Руки трясутся, глаза жмурю. Вот я эгоист, думаю. Вот же сука. Не надо было звонить ей, но набрать снова, сказать, чтобы не приходила уже нет сил. Она меня спасет, посидит просто, да? Просто рядом, чтобы я не один вышагивал по сырым доскам. Считаю секунды, которые после шестидесяти отмеривают минуты. Досчитываю до шестисот десяти, десять минут и столько же секунд, когда слышу голоса. Люды и Саши. Господи нет! Ежусь, вжимаясь вниз как можно сильнее. Пытаюсь заставить себя упасть вниз, под сырые доски. Я расклеенный, сломанный одноногий солдатик. Я не выстою. Не смогу. Люда с Сашей поднимаются на самый верх. Поднимаюсь с портфеля, опираюсь на бетонную стену сзади. Улыбаюсь, но выходит нервно и неказисто. — Привет, — говорю я. — Привет, — говорят они. Люда лезет обниматься, я обнимаю ее, смотря на Сашу. Он какой-то слишком бодрый. Стоит, нервно двигая рукой. То в волосах, то обратно в карман, то по щеке ладонью. Глаза кажутся еще больше, еще ярче. Под глазами больше нет синяков, кожа его белая-белая. Только сейчас замечаю, что она у него чуть ли не мраморная. — Зачем ты пришел? — Спрашиваю я. — За компанию. — Я не просил. — Я знаю. Люда стоит между нами, но в стороне. Она сегодня вся в черном. Куртка расстегнутая. Дура, холодно же. Стоит, смотря то на меня, то на него, по лицу растрепанные волосы колышутся на ветру. — Зачем ты ему сказала? — Какой там сказала, он спросил куда я — я сказала. Слышал как мы болтали по телефону. Смотрю на него, поднося пальцы ко рту. В последний момент убираю руку в карман. Смотрю на него, а колени уже не держат, хотя задницу я отсидел. Нога болит. Я промерз, наверное, из-за этого меня пробивает на дрожь. — А как с уроками? — Я сказала, что живот болит, он тупо свалил. — Уходи. — Говорю я, смотря ему в глаза. Прошу. Всем видом прошу, чтобы ушел. Чтобы не смотрел. А он выглядит таким причастным, как выглядят волонтеры в приюте. — Почему? — Почему? — Повторяю я. — Я хочу, чтобы ты ушел. Этого мало? — Пальцы касаются проводов наушников в кармане. Скользят по ним, потому что ладони уже потные. — Почему ты так хочешь? Чувствую, как растекаюсь. Одноногий солдатик не выстаивает, падает в огонь. Чернеет, с него слезает краска. — Я не звал тебя. Уходи. Пожалуйста, уходи! — Говорю я, звеня последним словом. Как колоколом. Он все еще стоит и смотрит на меня нечитаемо. Еле заметно дергается бровь. — Съебывай, — выкрикиваю я. Надо же, я вообще до этого не кричал. Думал, что не умею. — Саш, иди, — Говорит Люда. — Какого хуя? Ты можешь, ты влезаешь, ты спрашиваешь, а я открыто тебе говорю. Все! Я ведь тоже хочу знать. Я же о тебе… — Он замолкает, а я поднимаю на него глаза. Взгляд у него даже обиженный. А глаза синие-синие. Кусаю губу, чувствуя как в горле начинает першить. — Знаешь, а к черту! Насрать мне, понятно? Он спускается. Топот по ступенькам. Затылок с торчащими в разные стороны волосами. Скрип-всхлип досок. Закрываю правой ладонью рот, давлю спиной в бетонную преграду так сильно, что вот-вот сольюсь с ней. Лучше бы ее не было, и я случайно упал. Пальцы намокают. По щекам бежит, а нос противно хлюпает. Он спрыгивает с нижней ступеньки, а силуэт его расплывается. Люда мне что-то говорит, касаясь плеча. Тормошит. Я смаргиваю, не отводя взгляда от его фигуры. Не вижу его выражения, лишь поворот лица в мою сторону. Пугаюсь этого, замирает время. Как вчера. Он отворачивается и быстро уходит. Слышу, как шлепают шаги, прям по луже. А потом ничего не слышу. — Дима, ты че? Я мотаю головой, смаргивая слезы, вытирая щеки правой тыльной стороной ладони. Левая все еще в кармане. Она как улика, ее нельзя. Ее стыдно доставать. — Ты так расстроился? Да он несерьезно! Он переживал вот и пришел. Я на этом моменте опять шмыгаю носом. — Да блять! Не плачь, пожалуйста, ну! И в конце он так, сгоряча. Реально, я с ним поговорю, он неправду сказал. Посмотришь, завтра же придет и извинится. Он на эмоциях. — Да какие эмоции, — говорю я, а от голоса слух режет. Такой плаксивый, фу. — Он не похож на импульсивного. Зачем ты его привела! — Ты, ты, ты! Не вини меня, сука. — Тычет он мне в плечо рукой. — Хватит себя жалеть, слышишь! Спускаюсь обратно, садясь на рюкзак. Она кладет свой рядом, садится. Смотрит на меня взволнованно. — Что случилось, скажешь? Киваю, но молчу. Шмыгаю носом, чувствуя, как на ветру быстро высыхают щеки, стягивая кожу в местах течения слез. Как поплывшая картинка. Ощущаю, что все краски на моем лице поплыли. Во мне всем поплыли. На рисунок из гуаши вылили воду. Как я скажу? На лице появляется улыбка. А ведь и правда смешно! Мне смешно. — Вчера вечером отчим напился, — начинаю я, а губы все больше разъезжаются. Как у больного, я знаю. — Напился и сунул мою голову в кастрюлю. — Не выдерживаю и хмыкаю. — Как так? — Как? Сказал, что кастрюлю плохо помыл, чтобы вылизал. — Какой он ебанутый. Какой же он ебанутый… — Выдыхает Люда. Она кладет свою ладонь в мою руку. Моя все еще мокрая, но она сжимает ее сильно-сильно. — И что теперь? — Что теперь? — Повторяю я и замолкаю. Она тоже молчит, в ушах ветер и ее сопение. Морщусь от воспоминаний. — Я поживу у бабушки. Заебало все. Все внутри падает, тухнет, чернеет. — Люда, меня все заебало, — повторяю, разжимая ее руку. Убираю свою в карман. Она сплетает свои в замок. — Меня тоже. — Я не хочу больше так. Вообще никак не хочу. — шепчу себе под нос, находясь в прострации. Я смотрю и ничего не вижу. Смотрю куда-то вовнутрь. Меня накрывает, дальше я говорю обреченно и быстро. Давно думал, так давно, что речь отрепетирована и заучена. — Хочу сдохнуть, хочу перерезать себе вены, наглотаться бабушкиных таблеток от сердца. Избавиться от всего. Я бы утопился, но плавать умею, веревки нету, да и где вешаться? А так перед сном выпить, к стенке отвернутся и все. Все… Люда молчит. Я не смотрю на нее, я смотрю в лес. Вороны сидят на ветках, ветки качаются на ветру. Грязно-желтые, наполовину голые. Она встает, я не смотрю куда именно. Поворачиваюсь спустя полминуты, вижу, что она облокотилась на бетонную стену, смотря вниз. Долго смотрит. Ее волосы на ветру раздуваются, прям как в фильме. Фигура ее красивая, правда, лица не видно. Не замечаю, не вижу, что она отходит от стены. Отходит и идет ко мне. Она пинает меня по ноге. Пинает сильно, носком ботинка. Я начинаю кричать, просить прекратить. Она пару раз пинает, а потом начинает орать. — А ну встань! Я заторможено встаю, а после прилетает по щеке. Ладонью. Со звуком шлепающих ботинок по луже. — Ты чего? — Ты! Ты, блять, кому говоришь такое? — Орет она. В глазах влага. Я тушуюсь. Щека горит, я прикладываю к ней свою руку, потирая. Она хватает меня за эту руку, а рука левая. Я морщусь, шипя. Адски больно. Она ее резко отпускает и бьет еще раз. — Люда, да хватит! Прости! — Ты кому про суицид заливаешь, гнида! — Она кричит, она правда злится. Понимаю. Все разом понимаю, тяну ее за плечи к себе. Она упирается еще пару раз бьет ладонями по плечам, а потом упирается носом мне в плечо. — Люда, я не подумал. Я больше не буду. Правда, я больше так не скажу. — Пообещай, что ты так не поступишь! Пообещай! — На грани говорит она. — Обещаю, обещаю, обещаю. Трижды, могу больше, только прости! — Ты невозможный иногда. — Говорит она, обнимая меня.***
Собираю вещи в рюкзак, мама приносит и молча кладет сумку с ручками мне на кровать. — Я уже ей позвонила, она ждет тебя. Отнесешь заодно ей пакет с картошкой? — Да, конечно. Мама садится на кровать, а мне неловко перед ней складывать вещи. Беру учебники на первые пару дней. Брать все тяжело. — Ты там учится хоть будешь? — Спрашивает она. — Буду. Становится тоскливо от этого вопроса. Невозможно. — Не забивай на учебу, слышишь? Ты должен выбраться из этой ямы, правда же? — Правда, мам. Я выберусь. — Будешь много зарабатывать, я к тебе уеду. Будем ездить в разные страны. — Да, будем. — Хрипло отвечаю ей. — А в какую страну ты бы хотел поехать? В горле полноценный ком. Причем он не в горле, нет. Он словно во рту, в том месте, где язык проталкивает еду внутрь. Именно. Сказать длинное слово не выходит, даже думать не выходит. В голове шкала выдержки. Она уже горит красным, просит остановиться. Я на пределе. — А ты? — Я бы в Китай, а может и во Францию. Круто было бы, да? В Америке тоже люди хорошо живут. Везде люди живут хорошо… Я кидаю нервно оставшиеся книги, шипит молния на рюкзаке. — Я пойду, ладно? — И когда придешь? Я выхожу, беря сумку. Она идет за мной. — Через пару дней. — Хорошо, дай поцелую, — она чмокает меня, дает пакет с картошкой. Я закрываю калитку и иду быстро-быстро. Плакать уже не плачется. Высохло все. Бабушка встречает меня с грустной улыбкой, дает постельное. Я запираюсь в комнате до вечера, пока она не зовет меня ужинать. На следующий день было жарко, светило солнце. Бабушка сказала, что началось бабье лето. Сегодня я вышел в школу раньше — идти от бабушки дольше. Но в итоге пришел за пять минут, когда обычно заходил со звонком. В классе почти никого нет. Денис сидит в телефоне, Катя кому-то быстро печатает. Остальные места пустуют. Люда приходит с опухшими глазами. На мое «как ты?» отвечает нормально, но думаю, я в этом виноват. На второй перемене в столовой покупаю ей батончик. Саша в мою сторону кидает взгляды, утром мы не поздоровались, я сам отвернулся. Мне стало стыдно. Он же видел. Черт, в голове вертится совершенно ненужное. Я не могу думать о нужном. А что нужное? Что главное? Учеба? Мама? Я? Я правда нужное? Меня можно так обозвать? Обозначить, наклеить наклейку " осторожно, хрупкий предмет». Или Саша? Из головы не вылезает. Страдания прекратились, пока я был в столовке, видимо, Люда подошла к нему. Не сказать, что я был прям против. Но ощущалось, что Люда моя мать. Бегает, просит за сына. Светит моей несамостоятельностью. Иначе как объяснить то, что в дверях в класс меня потянули за рукав обратно в коридор. За рукав изрезанной руки. — Отпусти! — Кричу, хотя тянет он не особо сильно. Просто страшно, что сожмет руку, а порезы только-только перестают болеть. — Ладно, но пошли со мной. — Говорит Саша, отпуская. — Не хочу я идти с тобой. — Останавливаюсь, жду реакции. Как ребенок. — Пожалуйста? — Он смотрит на меня, подняв брови. Как гипнотизер, с ресницами-мухоловками. Попадос. — Ладно. Мы идем к окну, у которого было мое стремное признание. Он останавливается и отворачивается от меня, смотря в него. Опять проводит ладонью по голове, щеке, а потом скрещивает руки на груди и не двигается. — Я не буду у тебя ничего спрашивать, я перегнул. — Говорит он, смотря все еще в окно. Смотрю тоже, но там ничего нет за что можно зацепить взгляд, поэтому обратно перевожу на его лицо. Двигаются только губы. — Да, разозлился, что Люде ты можешь говорить то, что не можешь говорить мне. А мне кроме тебя некому говорить. Я говорю тебе, а ты Люде. Не мне. Понимаешь меня? Я как будто был кинутым. Дурак? — Ты не дурак. Я… — Не надо. Ничего, — отмахивается он, проводя рукой по волосам. Недолго молчит. — Слушай, приходи ко мне, а? — Он поворачивается ко мне. — У меня никого дома, так тихо, что с ума сойти можно. Бери с собой физику, завтра же контрольная по разделу. Если хочешь, то… — То что? — Ну, можешь с ночевкой.