self control

R
Завершён
17
Размер:
62 страницы, 18 157 слов, 14 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
17 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник

xi. living in the forest of my dream

Настройки

A safe night I'm living in the forest of my dream

Что там, куда не можешь дотянуться? Что там, где не можешь видеть? Что там, откуда уже не вернешься? Что вообще такое это странное, повторяющиеся до головной боли «там»? Дурьодхана гнал от себя невысказанные слова довольно-таки ловко. Красиво умалчивал о тех одиноких ночах, когда желание вспороть себе глотку после каждого «что» становилось чересчур привлекательным. Возможные ответы на каждый из затейливых вопросов ласково дарили ужас. Чем жили другие, среди сереющего пепла их личных и одновременно общих «что там» — Дурьодхана догадывался и угадывал с сомнительной уверенностью. Невесело было всем. Однако, казалось (с долей заносчивой гордыни), что искренне страдал среди неутешительных ответов в спину лишь он один. Страдал по-детски наивно от «почему», «снова», порой еще от «один», и совсем уж редко от «темно». Во снах — если прелый трупный смрад уместно называть «сном» — он мучился неизменно. Мучился — и ничего лишнего. Только мучения. По кругу. Всё время. Одно и тоже. Слова, жесты, желания, взор и дыхание были дурными. И так с первых воспоминаний о себе. Как саркастично неизменны вещи. Хотя, Дурьодхане уже не скребло изнутри истерзанную плоть, собственная жизнь — по давней традиции — была не столь «радостной», как он мог бы надеяться. Ведь он был один среди этого. Во рту отдавало жжёной горечью, когда чей-то переливчатый, как шепот павлиньих перьев, голос учтиво и омерзительно напоминал «так это твой выбор и твои плоды». «Власть, восхищение, роскошь, наследство, развод, (не)рожденные дети, просторный дом, хорошая одежда, машина, свобода — все, что ты жаждал, то и получил». Иронично, но вопреки всему «желаемому», всей «свободе», Дурьодахана не смог смириться. Смириться с отголосками неведомо-ведомых речей, упрекающих в каждом вздохе, упрекающем в самом его мрачном рождение. Смириться с проигрышем, которого быть не могло — но вот он, перед глазами: не образ, не картина, а ощущение алых поверженных всполохов и треска где-то в колене. Смириться со страхом жить в своем ли теле свою жизнь. …правда, если драматично не юлить, все подобные горести по сути своей — мелочь, смирится с которой, конечно, невозможно, но как ни как пережить — вполне. А вот проявить ожидаемое от него смирение в тот миг, когда отнимают, и ты полон липкого страха — уже… невозможно. Страшно не получать новую боль, страшно иное. Пугает: не потерять себя, а потерять свет; не потерять уважение, а потерять преданность; не потерять мечты, а потерять узы; не потереть свою жизнь, а его. Может, Друьодхана и трус. Может, без «может». Он так и не научился не бояться, принимая молча то, что ему было предначертано со времен его же творения. Звучит пафосно — но по-другому, увы, такой удручающий приговор и не выскажешь — «принимать, что предначертано». Остается тихо и с толикой ироничной паники растекаться отгоревшим маслом по дивану. Отвратительные существование. По-книжному трагичное. Накатывает вновь тем, что было: размышления о всех минутах, когда у тебя к глазам подступали слезы. Однако, это ли принесет пользы? Да, и вспоминать тогда придется тогда с лет трех, если не раньше. В голову лезут привычные печальные мысли. Попытки вспомнить и сразу же забыть. Хотя, что уж такого и вспоминать? Вспоминать, как впервые в голове завязался аромат металла вперемешку с запёкшейся кровь? Переломанные руки, ноги? Унижение? Вспоминать, как загоняли в угол? Как сам загонял? То, какие глупости изрекал грешным ртом и потом умолял себя же прекратить? Вспоминать, как легко было смешать его с грязью? Как он сам смешивал себя с грязь? Как сам выстлал себе чем-то мертвым путь ко смерти? Или (что хуже) вспоминать, когда во сне тебе впервые дали хотя бы немного спокойствия среди солнца чьей-то улыбки, столь безнадежно нужной? Вспоминать редкую радость, которая расцветала сахарным тростником, когда вдруг пальцы ловили среди серых улиц и серых дней чьи-то незримые, но теплые ладони? Вспоминать, среди самых тревожных унижений, как кто-то готов был тебя защитить? Вспоминать ароматы фруктов и тенистых садов? Вспоминать, что было что-то хорошее? А может лучше вспоминать агонию гибели, когда складываешь что-то сухое к костру с чужим телом? Зачем Дурьодхане вообще давали дрянное право помнить? Чувствовать не только кару воздаяния, но и ощущать утраченную радость? Во многом из-за таких сегодняшних путанных и совсем немного пьяных измышлений, Дурьодхана и считал себя (спесиво) тем, кто страдает более иных. Он хорошо знал каждую из своих гнилых ран — он хорошо знал, что эти раны не затянутся. Дурьодхана яро уверял себя, что страдает более других. Отзвучавшая днем ранее флейта с ним соглашалась. Как и пустой дом. Ни семьи, ни друзей, ни целей, ни пути. Своенравное высокомерное ничего — удел для (не)ясного, но с каждом прожитым годом неизбежного искупления во имя «лучше» Только какое может быть искупление, даже ради вселенского «лучше», если тебе не с кем разделить хотя бы часть такой насмешливой жизни? Не с кем поговорить по душам о душах. Некого обнять. Дурьодхана знал, что глупо желать обременять кого-то своим персональным изувеченным горем. Однако — одиноко. Карна ему однажды сказал, словно бы случайно и бесцельно, что у него есть жена. Дети. Что его жду дома. Его Карна сказал. «Его» ли? Нет, конечно. Но до того, как пропела глумливая флейта погребальный гимн, еще получалось думать, что «его». Дурьодхана не особо понимал, почему Радхея вообще забирал себе всё то, что Дурьодхана хотел ему безвозмездно и щедро отдать. Казалось бы, зачем солнцу искренние дары смертного, когда у солнца и так есть тепло и сладкие лучи? Радхея согревал, его любили. Причем любили хорошие, должно быть, люди. У Дурьодханы за побуревшие года из «хорошего» появился лишь Карна — весомая причина не убивать себя их жалости к себе. На этом «хорошее» заканчивалось — начинался мрак. А у Карны ведь было… хоть что-то, кто-то, кто мог бы вытащить его из порочного мрака перед их глазами. Просто быть с ним. У Радхеи шансов освободить себя от оков морока было куда больше — точно больше на один, по сравнению с ровным «ноль» Дурьодханы. У Радхеи (как же хочется прорычать «у его Радхеи») причин освободить себя от поволоки чьих-то издёвок было куда больше — на одну, на две, а если точнее — то на три. Дурьодхана был готов вгрызаться в глотки тех, кто оспорил бы слова о том, что именно люди, любящие люди (их вроде еще называют «семьей»), дают тебе смысл. Смысл продолжать, как «лучше». А не продолжать то, что они «оба начали». «Начали» — или продолжили? Или не закончили? По правде говоря — всё предательски ясно, дабы пытаться уклоняться от уже давно не риторических вопросов. Которые задаешь в пустоту, в три часа ночи, в паршивую влажную бурую за хрустальным окном. Осколки нежных слов и горестных, но преданных улыбок оказались чрезмерно обольстительны. Дурьодхана снова не рассчитал ни силы, ни время, ни чужое доверие. Отсроченное наказание — все еще наказание. Игра в кости с судьбой — да, отличный план. Сделай ставку, ободри себя, что выиграешь, усмехнись — и умри во благо всех живущих. Как только Дурьодхана каждый раз соглашался на игру, где его уделом был неизменный проигрыш? Оставалось понятным лишь одно: Дурьодхана — азартный, словно демон, ему нравится ставить себя на кон и забвенно проигрывать. А Карна — неужели он правда настолько любил, что смог забыть о собственной свободе? О тех, кто любит его куда чище, чем тот, с кем он хочет быть? И неужели сам Дурьодхана настолько не умел любить по-человечески честно, что не смог просто прекратить? Хотя бы попытаться не втягивать в горящую смолу сразу двоих — Карна пытался в «не». Даже если слабо, неохотно и лишь в первые встречи две. Карна был стойким, Карна не делал вид, что понимает. Карна понимал. Дурьодхана — как обычно — врал себе и Радхее. Говорил, что «плевать, отказаться будет просто», «это небольшое развлечение для тех, кто его заслужил» — но сам был готов на всё, лишь бы огарки, кажется, счастья, так и не отгорали. Строить из себя блестящего безразличного, игривого ублюдка у Дурьодханы всегда выходило отлично: мало кто догадался бы, что за чернеющей маской тщеславной алчности снуют простые детские кошмары безлюдной комнаты. Всё было до отвращения избито: избалованной жизнью, не знающий сомнений хитрец; а без дорогого лоска и блеска огней — потерянный. Карне было куда вернуться. К чему вернуться — к своей чести, хотя бы. Люди, боги, живущие, дышащие — они его приветствовал, ни себе, ни иным разъяснения не требуются почему. Карна сиял, Карна умел согревать. Может, если бы Дурьодхана не был бы себялюбивым трусом, который жаждал упиться лучами солнца и найти свое место там, где его нет — ничто ни началось бы «сначала». Очередная ремарка — может, без «может». В чьих руках поводья — тот и правит колесницей. В чьих руках поводья — тот единственный виноват, тот единственный и страдает. Карна не любил колесницы, машины, и — очевидно — любой транспорт. Следствие ясно — поводья не в его руках (ему в руки бы златопёрые стрелы). Из Дурьодханы получился отвратительный возничий. Его искусства «езды» хватило лишь на очередной кошмар, на который он обрекал не только себя. Хотелось утопиться в алкоголе — но бутыль уже закончилась. Или уснуть на ближайший век — но бессонница помпезно вернулась. Без двух этих зол (или блаженств?) трудно было переживать отказы. Попытки отказов себе в двух вещах, которые мерно терялись среди отзвуков флейты: в «не-его» Карне, которого Дурьодхана тянул за собой влюбленно куда-то к бездонному дну; и в самоуничижительном надменном горе. Отринуть от себя два этих необходимых сожаления — и можно будет вздохнуть, ведь так? Вся жизнь Дурьодханы — как сегодняшний вечер. Несмешная, неудачная шутка, имя который — он сам. Страдания из всего и из ничего. Сожаления ни о чем и обо всем. Любовь к кому-то из… дальше красивую метафору подобрать не получается: мысли расплываются вместе со слезами льда на дне стакана. Да, и не нужно. Любовь — без «к кому-то» и «из». Просто любовь. На какую Дурьохана способен — не ювелирная работа по лазуриту явно. Любовь — отравляющая, как горький сок янтарных цветов, в которых вязнут мухи. Вроде бы, янтарные цветы, какие плыли перед глазами, раньше возлагали на погребальный костер.

***

Карна все же смог раздобыть пистолет. Когда он чего-то слишком сильно хотел — он это всегда это получал. Благо, в этот раз не поплатился головой за желание. Но, это, может еще светит. Шея странно ныла последние пару дней — какой-то дурацкий, узнаваемый мутно намёк. Непонятный до конца, но уже забравшийся поближе к мыслям, просочившийся под кожу. Предчувствия отгонять теперь не хотелось — пусть будут, как знак. Считай тилака — прогнившие зерно, что никак не даст всходов. Разбирать и собирать вместе маслянистые детали оказалось на удивление приятно. За густыми и тягучими мыслями Карна не особо заметил, как легко (спустя пару-тройку попыток) он уже мог изъять оружейное нутро — потом бездумно собрать воедино каждую деталь: огладить смазанную пружину, почти игриво поддеть зацепку магазина, вынуть холодный ствол, и всё остальное. Смешно — половину деталей Карна не мог даже назвать, но они сами покорно ложились в перепачканные ладони. Видимо, стрелять — все-таки было для него не просто глупостью детских лет. Оружие грело ласково руки, хоть и было стальным. Не совсем те ощущение, какие Карна ожидал — странное желание нащупать хотя бы где-то среди металла древесину не замолчало, но стало тише. Жесткие перья теперь не звенели среди тишины, но вместо них раздавался стрекот механизма — как трель саранчи. И все-таки — приятно. Почти также, как быть с ним. Может, и одинаково. В любом случае, именно из-за Дурьодханы в руках звенели редко патроны: их было немного, на сколько хватило денег. Дурьодхана — пистолет — стрелять — быть. Единая связка. Так, что получать удовольствие от чужого взгляда и от сборки пистолета — одно и тоже. Дома было тихо. Пусто уже по-настоящему — дети и жена ушли, кажется, к его родителям. Треск пистолета был единственным спутником, и то — ненадежным. И зачем они все это начали? Зачем он все это начал? Ответ был близко всю жизнь, просто озвучивать его хотелось через раз: только когда в голове витали предутренней дымкой вопросы «к чему мне всё это, если надоело в первый же день?». «В первый день» — и Карну тянет усмехнуться горько и совершенно не обреченно. «Первый день», который приходит на ум — где-то не так далеко от рождения; когда тебе года три и ты совершенно не понимаешь жизнь, но уже невообразимо устал от того, как все отвратительно правильно. «Правда», «дхарма», «долг», «честность», «истина», «уважение» — слова, которые слышать он начал ближе к тем годам, когда уже пришлось помогать отцу. Но они вертелись на языке с первых вздохов; а в голове вертелись, изнывая, странные и сушащие ожидания. Ожидания, к которым Карна упорно и вполне себе успешно научился прибавлять «несбывшиеся». Может, сам он не был хитер, словно бы сокол во время охоты, но понять в какой-то момент очередного дурного сна, что лучше делать, как показывают, а не как требуют собственные ожидания — смог без проблем. Ибо голос улыбался и безмолвно шептал «проживешь дольше». Голос пел так нежно, что тошнило. С таким мерзким одобрение, даже с умилением, если говорить честнее. «Ты, о обманутый, искупишь вину» — как безнадобное обещание. «Ты получишь лучшую жизнь и покой, ты заслужил, лишь слушай дхарму и…». До конца дослушивать собственный (ли?) бред Карна не любил. Обрывал, как умел, на полуфразе. Ему хватало короткого «слушай», а остальное — не важно. Слушал он неплохо, как казалось. Слушал — на том все. Верить, чувствовать, якобы вспоминать, соглашаться, признавать, пускать в себя и через себя — зачем всё это, если можно просто делать «лучше», а не сожалеть и каяться? Он не был виновным, делал все по совести теперь. Наставления Карну не интересовали. Напутствия претили. «Лучше, делать как лучше» — понятное правило, не требующие еще каких-то разъяснений. Без лишних возможных «если». Ведь «если» начать всматриваться в бездну не-утраченного и не-полученного когда-то — черная бездна взглянет на тебя. И там Карна найдет то, что его — не пугало, но хужевлекло далеко от обетов и попыток. Пистолет на миг скрипит с сочувствием. Карну тянет сплюнуть — сочувствие своего рода жалость, жалость же он никогда не терпел. Вновь соединяя воедино прохладное нутро, пачкая пальцы в маслянистой смазке, он безучастно вглядывается в блики окна. Ему не нужно видеть, что он делает — уже набил руку. Пистолет ему покорен. Карна тоже проявлял покорность — давая себя стреножить законам и чужим голосам, потому что устал. Так и лилось, словно из разбитого сосуда, время — от учебы до работы, от работы до женитьбы. Потом дети и шансы, шансы, шансы. Шанс быть с кем-то, шанс быть достойным, шанс возвращаться в теплый дом, шанс радовать, шанс обнимать, шанс просто оставаться в мирной безмятежности. Никаких сражений, никакой борьбы, никаких доказательств, никакого презрения, никакого унижения, лишь счастье (это стоило назвать так, да?). Шансы на «счастье» Карна, конечно, отпускал на волю. Ему такие дары были не нужны — «тут и любящая семья, и дом, и тепло еды, и даже признание твоих заслуг, просто поверь, уверуй, прими, признай, ты получишь еще…». Нет. Хватит. Оставьте себе. Делать что-то «правильно» и быть благодарным за «праведные» награды — разные вещи. С благодарностью у Карны задалось вообще лишь раз — и то, он почти не мог сказать, очень долгое время, как и когда все-таки задалось. Потом, правда, почувствовал и, видимо, вспомнил — все из-за ясно кого. Дурьодхана не должен был бы вообще знать кого-то вроде Карны. У всех свои роли — у них они противоположны, как тень на стене и седой свет. Но вот в руке патроны — вот в руке способ кого-то пристрелить. Вот в мыслях чужое лицо — красивое до дрожи, потому что иначе не может быть. «Иначе не может быть» — это не то, что бы оправдание или хорошее объяснение. Просто факт. «Лучше» растрепалось, превратившись в пробитую мишень. Было как-то забавно узнать, что после того, как поцелуи стали не просто развлечением (такой они нашли предлог) — а смыслом, именно Карна первый заговорил в своей участно-безучастной манере о том, что послушная, вознаграждаемая праведность — видимо не его, не их, удел. Карна сказал словами людей то, что роилось в их подбитых душах. Плевать на всё — если у сердца есть желания, то пусть желания горят и сгорают. И они… он вместе с ними. Дурьодхана не был трусом, но чаще был готов оглянуться назад и сделать туда же шаг. Он замолкал, когда Карна смеялся над порушенным, когда хотел сжечь в тлен остатки возможностей. Дурьодхана умел остановиться — и многие считали это жалким. Карна иногда тоже, но он на то право имел. Карна имел право порой усмехнуться в чужое лицо, потому, что он любил и его любили. Но Дурьодхана не трус. Он не боялся страданий, он никогда не был таков. Но он боялся причинить их. Не чужакам — те пусть мучаются — а Карне; «Радхеи» — почему-то в последнее время без «мой». Впрочем, может он сам были виноват, в том, что пока что не «его Радхея». Теперь, в нахлынувшем ливнем теперь, у «Радхеи» поубавилось веры в людей, даже трепетной веры в Дурьодхану… после всего… что обоим им снилось и угадывалось в отблесках зеркал. Но все-таки поубавилось не настолько, чтобы выбросить свои (до)ломанные общения в пасть черной судьбе. Не на столько Карна сумел стал смирён (как выяснялось), чтобы, получив — наконец-то по-настоящему получив — о чем скучал всю жизнь, отпускать это. Ведь у Карны не было ничего стоящего, если честно. Стоящего его самого — такого же, равного, принимающего Карну таким, какой он есть. Карна скучал по чему-то, по кому-то. Делал «по дхарме» — и думал, когда же кончится «исправь» и начнется «получи». Когда кончится «незримая кровь по шее» и начнется «выдохни с облегчением». Дождался, но не там, где нашептывал голос. Облегчение началось, когда Карна с раздражением понял, что до всего этого, у него была не жизнь, у него были не люди рядом, а какие-то кадры из дешёвого фильма. Никаких пылких, сладких, пробуждающих чувств — только «как надо». Настоящие объятия и настоящие признания в большем, чем просто верность дарили облегчение. И теперь за эти объятия, эти улыбки, касания ладонями ладоней, смех, в конце концов любовь — им вновь гореть кострами и истекать кровью? Как он от этого устал. Уже даже не злоба, зависть, презрение, желание добиться несуществующих признаний. Только усталость. Но, как послушание не тянет за собой благодарность, так и усталость не рождает безразличие. Если они начали это вместе — вместе и закончат. На иное Карна не согласен. И не позволит согласиться на что-то еще другим — он получит свое облегчение, или остановите его прежде, чем он кого-нибудь убьет. Не в первый раз ведь выпускать из рук смерть. Одно все-таки больно. Теперь Карне есть, что терять. Есть, чего боятся. Карне есть, кого терять навсегда — он наконец-то это понял. Мечты о том, что всё всегда зависит лишь от него, что он всё может, впервые слегка поблекли. Слегка.
17 Нравится 4 Отзывы 1 В сборник