Рябина на снегу

NC-17
Завершён
210
6
qutieetta бета
Размер:
248 страниц, 120 798 слов, 10 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
210 Нравится 93 Отзывы 82 В сборник

Шестая часть

Настройки

Средь них одной, пленительней, чем сказка,

Великий жрец оказывал почет.

Он позабыл, что красота влечет,

Что опьяняет красная повязка.

И звезды предрассветные мерцали,

Когда забыл великий жрец обет,

Ее уста не говорили «нет»,

Ее глаза ему не отказали.

И, преданы клеймящему злословью,

Они ушли из тьмы священных рощ

Туда, где их сердец исчезла мощь,

Где их сердца живут одной любовью.

I

21 августа, 1825 года

      — Разве мать Новосильцева не в родстве с Орловым Михаилом Федоровичем? — спрашивает Кондратий Федорович Рылеев, шумно швыркая дымящимся чаем из расписанной под Юсуповскую руку фарфоровой чашки. Аккуратные, по-женски длинные и ловкие пальцы держали тоненький белоснежный ободок, а пары только-только налитого чая теплом врезались в переносицу и широкий нос — чуть скошенный в сторону и сплюснутый на конце. Вторая рука Рылеева — с перстнем на среднем пальце — лежала на дубовом подлокотнике кресла, обитого мягкой темно-зеленой подкладкой только на сиденье, а нога была вальяжно заброшена на бедро, обтянутое тканью бежевых брючных штанов.       — У Орлова Михаила Федоровича столько знатных и незнатных господ в родстве, что того и гляди, окажется, что и мы с ним по крови не чужие, — отзывается Арсений, не глядя на Рылеева и быстро пробегая взглядом адреса на пришедшей почте, держа стопку бумаги на весу над небольшим круглым столом для чая. Нужные письма он держал зажатыми меж пальцев, а остальные подкладывал под низ стопки, намереваясь вернуться к ним позже.       Рылеев встряхнул свободной рукой, большим пальцем погладив внутреннюю сторону среднего и коснувшись золотого ободка кольца — жест, который выдавал, что поэт хочет озвучить долго сидящую в голове мысль, обдумывая ее последние штрихи. После слов Попова его губы — такие же изящные, резкие и аккуратные — шумно дрогнули в усмешке, а донышко чашки с дымящимся чаем, пахнущим калиной, звонко и тихо стукнулось о фарфоровое блюдце, стоящее на столике, заваленном корреспонденцией.       Арсений не был в своей меблированной квартире достаточно давно, приехав только ко вчерашнему вечеру после визита к действенному статскому советнику по государственному делу, и не стал разбирать набравшиеся бумаги, прошения и письма, написав лишь несколько особо важных — небольшую записку Петру Григорьевичу Каховскому по вопросам тайного общества и отправив два письма в Петербург с нарочным. За время его отсутствия, которое он провел в Петербурге по службе, Отрадном и с Антоном в имении Анны Львовны, накопилось слишком много бумажной волокиты, которую требовалось разобрать, но возможности сделать это с должной ответственностью не представлялось. Поэтому сейчас граф наскоро перекладывал письма, оставляя только те, которые не требуют отлагательств, пока Рылеев — приехавший чуть рассвело — дожидался его, чтобы переговорить о личном вопросе, касающемся его товарища, и отправиться в поместье Якушкина по вопросам общества, а после на закрытие сезона к Строгановым. На бал Попов вовсе не собирался — ему было необходимо получить от барона печать как от управляющего Министерством внутренних дел империи, а после удалиться с торжества, извинившись перед любезной баронессой Натальей Викторовной Строгановой, и незаметно, под покровом ночи, смыкая пальцы с чужими — длинными, теплыми и знакомыми до мурашек, по которым успел уже ненасытно соскучиться, потому что всегда будет мало.       В коридоре меблированной квартиры слышится скорый и отдаленный стук женских шагов. В окно, не завешанное шторами, врезается порыв прохладного ветра, чуть качая раму и нагоняя дождь. Небо отдает серым маревом, тяжело нависая над Москвой, а внизу грохочет карета и ржет лошадь — две возницы не могут разъехаться на дороге, и одной приходится уступить, заезжая на мощеный тротуар и вызывая недовольный гомон и ругань прохожих.       — Посмотри-ка, — проговаривает Попов, откладывая два письма рядом с Рылеевым.       — Что там еще? — отзывается Кондратий Федорович, беря в руки один из конвертов. Смуглые брови на мгновение хмурятся, пока он вертит письмо в руках, чтобы взглянуть на конверт с правильной стороны, а после с губ рвется презрительная и шумная насмешка. — Безобразие… Половину из этого можно бросить в костер и не бояться оставить без внимания, — проговаривает Рылеев, беря в руки позолоченный ножик для бумаги и разрезая боковую сторону конверта с гербовой печатью, чтобы достать письмо. Карие, внимательные и юркие глаза быстро пробегают по строкам, а после, не дочитав, откладывают в сторону. — Мелкие чиновники… И с чего вдруг они решили, что в праве на такие недомолвки и прошения? Сущая нелепица.       Арсений хмыкает на возмущения товарища, продолжая перекладывать письма в руках, так и не притронувшись к принесенному нанятой экономкой чаю. Ветер снова расшатывает оконную раму, а у двери кабинета слышатся шаги, явно направляющиеся сюда. Спустя мгновение в дверь раздается стук, и после брошенного Поповым «войди» на пороге появляется экономка — еще молодая женщина с чуть вытянутой челюстью и туго завязанными сзади темными волосами.       — Арсений Сергеевич, прикажете накрывать к завтраку? — спрашивает та, смотря на господ ровным взглядом, отличающимся от тех, которым смотрят в именье на господ крепостные. Те смотрят живее, пытливее, внимательнее, зная, что могут предугадать и получить барской ласки или кнута, а вольные — не рожденные и не посаженные в крепость — глядят иначе — безразличнее, покладистее не по страху, а по знанию своего дела, ровнее, потому что вольные и кормятся на заработанные тут деньги и купленный на них кусок хлеба.       — Накрой на две персоны, — бросает граф, безразлично скользнув взглядом по женской фигуре и вернувшись к корреспонденции, которая почти подошла к концу.       Свистящий ветер снова тронул продрогшие стекла. Дверь в кабинет — новая и хорошо отделанная — с тихим шумом и щелчком прикрылась, а по коридору пронеслись отдаляющиеся шаги выстукивающих низких каблучков женской обуви, спрятанной под длинной юбкой. В руках графа снова оказалось самое первое письмо с красной разломанной печатью, а чуть сведенные к переносице брови и голубые глаза с внимательным прищуром стали мягче.       — Наконец, — выдыхает Попов, бросая стопку на стол и садясь на жесткое кресло, сделанное под ампир, держа в руках лишь три письма. — Остальное можно выбросить к чертовой матери, даже предложение о сватовстве есть с какой-то княжной, говорящее о непередаваемой выгоде союза и просящее крайней конфиденциальности сие предложения.       Рылеев фыркает в шумной и живой усмешке, поднимая чашку с остывающим калиновым чаем.       — Вы, граф, видный жених, и общество вряд ли смирится с тем, что не сможет урвать такой лакомый кусок. Но, чувствую я, вы уже отдали кому-то свое расположение и сердце? — с лукавым любопытством спрашивает Рылеев, хотя уже знает ответ, глядя на Попова темными глазами из-за ободка чашки и делая глоток.       — Брось, Кондратий Федорович, сейчас не время говорить о моей даме сердца, — шутит Арсений, откладывая письма, которые требуют ответа, отдельно от остальных, и тянется за своей чашкой, обхватывая тонкий фарфоровый ободок аккуратными пальцами. Нижнюю губу чуть полоснуло горячим чаем и паром, а в нос ударил горьковатый запах калины.       — Да… Время сейчас сложное. Внутри общества толки пошли после твоего разлада с Трубецким, чертов несостоявшийся диктатор, — с неприязнью шипит Рылеев, передергивая пальцами руки, вновь легшей на деревянный подлокотник. — В Южном тоже шепчутся, но Пестель вряд ли поддержит чужое и пылкое сумасбродство — это безумие рисковать теперь, и стоит выждать того, что даст разлом и отойдет от ровного уклада.       — Есть много других дураков с пламенными головами и речами с верой в человеческую отчаянность и роль стремления, как Трубецкой, — рассуждает Арсений, задумчивым и ушедшим в свои мысли взглядом, упираясь в порог кабинета.       — На последнем собрании ты был очень убедителен, мой брат. Ко всему тому же, мое отсутствие и более хладнокровное и вдумчивое выжидание и планирование Южного общества, даст почву для размышлений другим. Мы, к счастью, совсем не последние и бывалые люди, так что, думается мне, граф, эти события и промедления вразумят соратников Сергея Петровича, — проговаривает Кондратий Федорович, делая глоток чая. В окно снова ударяется порыв ветра и громыхает повозка, а из коридора, вместе с легким сквозняком, в кабинет графа проникает запах топленого масла и чего-то горького, как пригорающее пшено. — Так что думаешь про Новосильцева? Женится? — возвращается к ранее начатому разговору Рылеев, отставляя чашку на блюдце с характерным звоном расписанного фарфора и обращая взгляд к товарищу.       Арсений чашку не отставляет, держит в руках за тоненький ободок ручки и поднимает взор на Рылеева, а после вновь отводит, сжимая уголки губ и дергая плечом, не зная — сказать ли правду или смолчать, сославшись на желание не вмешиваться в чужие судьбы. Граф делает глоток чая, смотря в пол, словно рассуждая, а после дергает одной бровью, отставляя кружку на фарфоровое блюдце.       — Новосильцев флигель-адъютант императора, а его мать — Екатерина Владимировна Орлова — всецело отдала себя на воспитание единственного сына, мечтая о его блестящей карьере и не менее блестящей партии. Екатерина — прекрасная девушка, но боюсь, друг мой, Новосильцев слишком зависим и привязан к матери, чтобы составить ее счастье, и постоянные переносы помолвки тому свидетельство. Смею предположить, что Константин Пахомович не оставит это так просто, и в случае, если Новосильцев окончательно расторгнет помолвку, вызовет его на дуэль, а Вы, друг мой, как наиболее приближенный к семье Черновых, выступите в качестве секунданта, — проговаривает Арсений, мягко лукавя в конце и вызывая у Рылеева ответную смущенную улыбку, рассуждая взросло, знающе, но между тем просто и совсем не осуждая.       Они говорят еще немного о дуэльном кодексе и той истории, о которой шепчутся некоторые дворяне в свете: как сын бригадира и дворянина Новосильцева влюбился в Екатерину — дочку Пахома Кондратьевича Чернова, получившего титул лишь в четвертом году, а теперь откладывает помолвку, поддаваясь влиянию матушки, считавшей невесту неродовой и неподходящей ее единственному сыну. Брат Екатерины — Константин Чернов состоял в Северном обществе и был давним товарищем Рылеева, а потому в случае дуэли непременно предложил бы поэту роль своего секунданта. Попов тоже знал семейство Черновых, был несколько раз радушно принят в их небольшом поместье под Москвой, где все слишком просто, но между тем как-то по-настоящему хорошо и прелестно в отношении хозяев к дому, гостям и слугам. Спустя время раздавшийся стук в дверь прерывает их разговор, и экономка графа говорит о том, что завтрак подан.       Едят они быстро, не растягивая трапезу. В небольшой и необжитой — из-за частого отсутствия и торопливого присутствия хозяина — столовой стол накрыт кремовой скатертью, на стенах висят ничего не говорящие портреты и пейзажи, стоит тяжелый и темный сервант с посудой, фарфором и хрустальными фужерами, тумба с пустой вазой под цветастую роспись и напротив круглого стола — широкое окно во всю стену, с тяжелыми шторами в цвет ольховой коры, подвязанными толстыми шнурками. Арсений пьет горчащий язык кофе, ест горячий хлеб с талым маслом, чуть пачкая им пальцы, и разбивает яйцо в рюмке для яиц, расписанной под гжель. Рылеев не отказался от рисовой каши на молоке с маслом и ягодами, холодной говядины и чая. За завтраком Попов получил пачку журналов и два письма, скоро ответил на отложенную в кабинете и требующую внимания корреспонденцию и, решив не переодеваться в офицерское платье или сюртук, лишь застегнул темный жилет, скорым и ловким движением поддевая под ворот рубашки шелковый синеватый галстук. На балу оставаться граф не собирался, а потому незачем было соблюдать этикет в одежде, а в поместье Якушкина — излишняя вычурность и элегантность одеяния была лишней.       Уходя, Арсений приказал экономке не ждать его сегодня и снести на почтовую станцию несколько писем, взял крылатку с напольной дубовой вешалки и спустился по плохо освещенной лестнице вниз, где его вместе с возницей ждал Рылеев. В крытом экипаже они много говорили о делах общества, не боясь лишних ушей, ямщик — угрюмый, в зипуне и длинном, совсем худом тулупе без меха, защищавшим от ветра и дождя, молча стегал пару кобыл и изредка бубнил что-то о дурной дороге.       По приезде в небольшое поместье Якушкина их приветствовала совсем молоденькая жена помещика — круглолицая, с темными, постоянно завитыми раскаленными щипцами волосами и большими голубыми глазами, в которых играла чувственность и приземленность — Анастасия Васильевна, до замужества Шереметьева. Сам Якушкин Иван Дмитриевич был приверженцем идей и речей Трубецкого, поэтому Арсений счел нужным говорить при нем осторожно. У Якушкина были большие и справедливые помыслы, которые он уже реализовывал в своем собственном хозяйстве, как помещик, и пылкая воля к изменениям, что незримо восхищало. Они долго говорили о возможности освобождения крестьян с одной усадебной землей, наемных рабочих и сокращении сроках службы — что особенно занимало Ивана Дмитриевича в обществе. Якушкин показал часть своих полей, новых борзых и предложил отобедать. Им также составила компанию его супруга, которая рдела, но смеялась искренне и по-детски от каламбуров Арсения, которого Рылеев не в обиду окрестил «дамским угодником».       Покидая поместье, Якушкин предоставил товарищам свой экипаж с гербом и своего кучера. В свои меблированные комнаты Арсений заехать не успел, поэтому пришлось отправиться к барону в таком виде, забывая о приличиях при визитах — со Строгановым хотелось переговорить до торжества, поэтому он велел кучеру отправляться прямиком к столичному особняку барона и покинул карету у ворот, прощаясь с Рылеевым, который отправился дальше по своей надобности. В экипаже Попов обговорил с Кондратием Федоровичем визит к Якушкину, упоминая в разговоре не только дела тайного общества, но и его жизнь в браке. Попов не сказал Рылееву то, о чем думал, говоря о Якушкине и его совсем юной жене, но на кончиках пальцев и в голове зудела мысль точно так же обнять Антона, как Иван Дмитриевич обнимал свою жену — просто, смешливо, совершенно не стыдясь. И предчувствие скорой встречи согревало изнутри, прося, упрямясь и стремясь поскорее найти зеленые глаза мальчишки и коснуться теплой кожи, заседая в душе графа большим, нетерпеливым и требовательным зверем.       Еще находясь в экипаже, погода разыгралась пуще прежнего. Небо — серое, но ослепительно светлое — предвещало последние летние грозы, которые подгонял ветер, будто нарочно стремясь обрушить их на столицу. Он был прохладным и долгим, обещая холодную ночь — все еще летнюю, но уже не такую теплую и свободную, как в июне, потому что август раньше обычного сдавал свои позиции дождливому сентябрю. Выходя из кареты у особняка барона, где уже горели люстры на потолках и были суетливые приготовления, Арсений почувствовал, как порыв ветра пробирает до костей, и, быстро набросив крылатку на плечи, прошел к крыльцу, заходя в парадную и требуя доложить Александру Григорьевичу о своем визите.       Дожидаясь лакея с ответом от барона, Попов успел заглянуть в пышный зал, где распоряжалась Наталья Викторовна, давая указания к последним приготовлениям к балу, который был готов встречать гостей в ближайший час. Эти суетливые приготовления, осмотр и недовольство хозяйки идеально готовой залы, запах горячего хлеба, карамели и хмельных вин приятно отзывались внутри, вызывая у графа легкую полуулыбку. Этот миг перед торжеством — волнительный, прекрасный и замирающий, без лжи, сплетен, тяжелых запахов напомаженных париков и женских шумных подолов платьев, где нет правил, приличий и выделанных жестов, всегда казался Попову особенно чарующим, простым и приятным.       Спустя несколько минут ожидания вернулся ушедший к барону лакей, кланяясь и прося пройти за ним в кабинет Александра Григорьевича. Барон был уже там. Он стоял спиной к двери, не сразу заметив графа — на нем был надет генеральский мундир — фрачный, темно-зеленый, стянутый поясной перевязью с офицерской саблей. Его руки были сложены за спиной, фигура была тучной, сильной, но ощутимо уставшей и громоздкой, а взгляд, хоть граф его и не видел, наверняка был под стать облику — задумчивым, ушедшим в себя, с нарочной улыбкой и тяготой службы. Барон повернулся к графу лишь тогда, когда лакей сообщил о его визите, удаляясь. На губах, скрытых под длинными и аккуратными усами, мелькнула кроткая и приветственная улыбка, а во взгляде блеснул заинтересованный и мягкий огонек.       Беседа продлилась дольше, чем граф предполагал. В кабинете пахло приторным дымом из хорошей трубки с гравировкой, которую барон держал в руках, то и дело набивая курительным табаком. Прислоненная к столу стояла трость Строганова, а в окно то и дело порывался прорваться ветер, пока с парадного крыльца перед домом слышались обрывки разговоров, ржание лошадей и грохот экипажей.       Гости прибывали на бал.       Арсений хотел откланяться после вопроса Натальи Викторовны о том, когда Александр Григорьевич закончит с делами, не желая нарушать обычаи торжества, но барон настоял, чтобы завершить все сегодня. Он согласился написать несколько рекомендательных писем, связанных с государственной службой, и разрешить вопрос, касающийся землевладения со стороны Строганова как крупного душевладельца и помещика, нежели как управляющего министерством внутренних дел империи. Арсений хотел выкупить у барона небольшую деревню с прилегающими к ней полями и лесом, чтобы расширить имение, а в этих вопросах Строганов был крайне щепетилен, дотошен и точен.       Когда господ, прибывших на бал, было достаточно много и прозвучало несколько танцев, барон попросил прощения у графа за необходимостью покинуть его, чтобы поприветствовать собравшихся гостей и открыть бал, завершающий сезон. А еще настоял, чтобы граф не скучал и были соблюдены приличия, а потому спустился с ним к гостям. Арсению впору было бы отказаться из-за своего дорожного платья и нежелания участвовать в торжестве, но барон настаивал, а долгие препирательства были неприличны. Скрепляя гербовой печатью одно из писем и собираясь спускаться в светлую и наряженную залу, в дверь комнаты раздался звонкий, нетерпеливый и аккуратный стук женской ручки, а после на пороге кабинета показалась прелестная Наталья Александровна в голубом муслиновом платье, держащая в руках парфюмерный флакон в зеленом стекле. Не поднимая глаз на папеньку, она тут же начинает шутливо и ласково корить его, а после замолкает и рдеет, пугаясь неожиданного присутствия графа, что вызывает у Попова улыбку.       Он знал Наталью Александровну еще ребенком, как и ее отца, сталкиваясь с ним на воинской и государственной службе, и видеть, какой очаровательной и цветущей стала юная барышня, было прелестно. Он тут же поприветствовал ее, коснулся губами руки, как того требовали приличия, не сдержал чарующий комплимент ее красоте и поддержал ее задорный, волнительный и шебутной настрой, с которым она уличала отца. Арсений знал, что Строганов был бы рад сосватать ее за него, составляя тем самым превосходную партию, и потому, что он по долгу службы появлялся в поместье барона, свет судачил о возможной помолвке и обсуждению приданого за невестой. Но Александр Григорьевич ни разу не поднимал этого разговора, потому как было неприлично, и потому как словно предчувствовал, что граф непременно откажется, не проявляя совершенно никакого интереса к Наталье Александровне и не имея возможности составить ее счастье насильно.       В зал они спустились вместе, и граф предчувствовал, как воспримет это общество, но эти слухи, зависть и пересуды его имени были не новы и лишь вызывали презрительную насмешку над глупостью и несуразными языками господ. Спускаясь по витой и отполированной лестнице, Арсений пообещал Наталье Александровне танец, пока Александр Григорьевич будет находиться в зале, а после, пока отец не слышит, исполнить еще одну маленькую шалость — станцевать дважды подряд. В обществе это был вызов, дерзость и очевидный знак. И граф был крайне удивлен этим милым и смелым дьявольским желанием, которое имело определенный мотив, а именно стремление отвадить от дома одного кавалера, собирающегося просить руки Натальи Александровны. Арсений согласился, лишь немного пошутив и чуть наставительно предупредив о том, что подумают в свете и что может сказать барон на эту выходку, на что Наталья Александровна лишь блеснула задорными светлыми глазами, обещая, что «папенька все простит и не будет долго злиться».       В зале было шумно и людно, и найти желанные глаза в смешении платьев, париков и суматохи разношерстных разговоров и танцев было сложно. Арсений не знал, приехал ли уже Антон, а потому решил не дискредитировать свою даму сердца на танец, выискивая в толпе зеленые глаза, и найти его, закончив свои дела с бароном. Он, как и обещал, станцевал дважды, вызывая шумные перешептывания, которые обвиняли его в дерзости и восхищались смелостью и умением взбаламутить, но не сломать приличия. Нос щекотал запах ярких духов Натальи Александровны — светлых, пышных, волнующих, тело ощущало красоту и грацию забытых движений, а когда он смотрел в чужие светлые глаза, то в голову закрадывалась неправильная сейчас мысль — насколько было бы прекрасно видеть перед собой зеленоглазый взор, сжимать — крепче и сильнее, притягивая к себе — теплую ладонь мальчишки и сметь касаться своими губами его шеи и волос, вызывая чарующий и светлый смех от требовательных, соскучившихся и нежных жестов.       После танцев Александром Григорьевичем было сказано приветственное и благодарственное слово прибывшим гостям. Наталья Александровна — запыхавшаяся после вальса, с блеском в глазах — просила у папеньки прощения за два танца подряд с одним кавалером, нисколько не раскаиваясь и не объясняясь, а Строганов — с усталой и ласковой улыбкой под усами, с напуском бранился и со снисхождением называл дочку «лисой».       Бал продолжал звучать, свечи в люстрах на потолках горели ярче костра в камине, а запахи вина, карамельных яблок, цветочных духов и напомаженных париков смешивались и неразрывно соединялись, создавая чувство пышного торжества. Арсений вернулся со Строгановым в кабинет, ненадолго отлучаясь от праздника и чувствуя на себе ласковый, смешливый и усталый взгляд барона, который по-отцовски и не всерьез корил его за то, что он поддался шалости Натальи Александровны. В кабинете Александра Григорьевича по-прежнему пахло дымом, который мутным туманом стелился у свечей и потолка. Там после долгих разговоров и торгов, стоящих в рамках светского общества, ему удалось получить две деревеньки — Зыряново и Дерягино с примыкающим к нему лесом, полями и крепостными душами, и два рекомендательных письма для разрешения некоторых государственных дел.       Уходя из кабинета барона, Арсений пожимает ему руку и обещает посетить их имение до отъезда в Петербург, а после граф спускается в бальную залу вместе с Александром Григорьевичем, встречая в парадной гостиной припозднившегося Орлова Михаила Федоровича, и вместе они проходят в залу, где звенит музыка, хмель и разговоры. Арсений, встретив любезную Наталью Викторовну, уговаривавшую его остаться, отпустил несколько каламбуров и, пообещав нанести визит в следующий раз, сослался на дела государственной службы, еще раз прося прощения и намереваясь удалиться из залы в ближайшие полчаса.       Освободившиеся от дел и разговоров, голубые глаза тут же начали внимательнее бегать по лицам гостей, ища Шастуна и надеясь, что тот не отказался от приглашения. Арсений смотрел внимательно и требовательно, но изредка отвлекался на фразы Орлова и растянутую речь хозяина дома, желая не выглядеть столь очевидно и найти то, что искал. Строганов заканчивает говорить, а зала наполняется нежными, долгими, требовательными звуками вальса — самого прекрасного, ожидаемого и важного в этот вечер, потому что он — прощание с летом. Арсений, уличая момент, оглядывает господ — платья пестрят, а танцующие образуют круг, который помогает лучше разглядеть собравшихся. Он осматривает столы и ряды у темнеющих окон, за которыми вот-вот разразится гроза, мельком бросает взгляд на сбивающиеся пары в углу, а после его вновь отвлекает голос Натальи Александровны. Она задорно просит прощения за маленькую шалость и благодарит, позволяя поцеловать руку и откланяться, что граф тут же делает, не лишая барышню возможности блистать на последнем вальсе этого сезона, а после хмурится, запоздало слыша звон разбитого хрусталя.       Собравшиеся господа и дамы начинают удивленно шептаться, охать и вздыхать, выглядывая и прикрывая часть лица веером — потому что иначе так пристально смотреть неприлично, и Арсений, поворачивая голову на звук, тут же натыкается на Антона. В душе что-то стопорится и рычит в непонимании, а во взгляде останавливается тревога и страх. Музыканты затихают, пары сбиваются, а мгновение проходит слишком быстро, заставляя теряться в клубке чувств. Темные брови ломаются в изломе, в груди разжигается тревога, а руки слишком отчаянно требуют прикоснуться и лечь ладонями на чужие предплечья, чтобы заглянуть в глаза, заставить смотреть и на себя, и разобраться.       Но нельзя.       Здесь — никак нельзя, даже тогда, когда Антон уходит, скользнув по Попову взглядом, полным болезненного отчаяния и загнанного страха, и все, что успевает граф, — бросить Наталье Викторовне сдержанное и твердое «прошу простить» и удалиться, не глядя, забирая у лакея свою крылатку.

***

      Антон прислоняется спиной к стене дома — той, где пустующие гостевые спальные и из окон сквозит непроглядная темень, как в кошачьих зрачках под свечой. Ветер — пробирающийся под одежду — качает темнеющие верхушки тополей и несет запах речной воды, сырого дождя и грозы, которая отдается вдалеке грузными шагами. Из дома льется свет и музыка, освещая дорожки перед парадным крыльцом дома, звенит стук молотка о железо — наверняка конюх перековывает лошадей — слышатся отдаленные разговоры лакеев у входа и торопливый стук дверей из черного входа в дом для слуг, которые выливают воду на траву и гремят тарелками.       Антон не знает, почему не приказал подать коня. Не смог. В голове все страшно смешалось и хотелось лишь сбежать от чужих взоров — глядящих, бесчувственных, испуганных, хмурых, пока в горле стоял комок из стыдливых и отчаянных слез. Все чувства, выпитый хмель и все увиденное не умещалось в груди и рвалось наружу чем-то напуганным, загнанным и рьяным. Прохлада мокрого и шумящего ветра не охлаждала голову, а тишина смолкшего бала и отсутствие чужих взоров лишь разрешили дать чувствам волю. Антон чувствовал, как панический страх проходит, заставляя задыхаться несдерживаемой волной отчаяния, ненависти к себе и детским желанием вернуть все вспять, не поехать на этот чертов бал и не видеть графа таким, что, кажется, стоит захотеть сильнее нужного — очень сильно и очень уверенно — и оно обязательно исполнится. Антон чувствует, как мысли проясняются, а перед глазами проносятся картинки канувшего бала, все касания, взгляды, слова, заставляя чувства вспыхнуть в ожесточении, неверии, отчаянье и злобе. Он хочет закрыть глаза, по-детски зажмуриться и раствориться в этом вечере, исчезнуть из него, забыть, но невозможность этого сдавливает грудь когтистыми лапами. Распоротая ладонь уродливо сияет кровавыми разрезами, в которых еще блестит толстое стекло, дыхание рвется и дрожит, а глаза мокнут от бессилия, стыда и отчаяния.       Страшно.       Глупо.       Больно.       Нелепо.       И эти чувства захлестывают, врезаясь в мысли. Где-то вдалеке ржет лошадь и слышится отдаленная брань кузнеца, и хлопок парадных дверей — наверняка, кто-то решил покинуть бал и приказал лакею подать экипаж. Порыв ветра шелестит и срывает листья с чернеющих макушек, высаженных у дома, тополей, заглушая остальные звуки. Антон прижимается сгорбленной спиной к стене, не чувствуя, как холод пробирает до костей, но ощущая, насколько прознает руку гадкой и долгой болезненной пульсацией. Прохлада улицы вязким языком стегает распоротую кожу, и Шастун не может сжать руку или пошевелить ладонью. Он чувствует, как глаза жгут слезы, которые постыдно собираются на ресницах, и как сложно сделать тихий вдох, чтобы не разрыдаться от бессилия и невозможности взять себя в руки. Антон смотрит на распоротую ладонь с битым стеклом, на испачканные рукава рубахи и сюртука и рвано дышит — на раз, два — собираясь достать платок и вытащить осколки, запоздало понимая, что пальцы бьет дрожь, на улице темно, а глаза застилает мокрое марево соли.       С губ рвется дрожащий всхлип, ладонь пронзает болью, а колени подкашиваются. Ветер вновь завывает и треплет облетающие деревья, и Антон неосознанно благодарен ему, потому что в полной тишине и отголосках заново разыгравшегося бала точно потерял бы себя и не смог собрать. Однако, разве сейчас не так и все в порядке? В груди живет и вьется сжирающее чувство, до лица долетают первые капли моросящего дождя, а после совсем рядом раздаются шаги. Антон не слышит их из-за тополиного шума и собственных растерянных чувств, и ощущает чужое присутствие лишь тогда, когда его хватают за кисть, дергая и чуть выворачивая ее, чтобы было видно распоротую ладонь.       Движения уверенные и скорые, и Антон тут же понимает — Арсений.       Присутствие графа не пугает, лишь сильнее врезается в грудь, устраивая внутри новую вспышку чувств. Антон чувствует, насколько жалок и беспомощен, насколько стыдно, больно и тяжело стоять здесь с ним, и это вызывает задушенный всхлип и приступ злости. Сбежать, чтобы не видеть жалости и непонимания в голубых глазах, не чувствовать сожаления и разочарования, не злиться и не делать больно себе. Антон не смотрит на Попова — он уверен, что его лицо некрасиво и красно от холода и слез, а глаза сразу выдадут все, что внутри, и черт бы побрал это зеркало души. Шастун не поднимает взгляд, только шумно и натужно дышит, пытаясь запекшимися губами сказать, чтобы граф уходил, но не может — то ли потому что голос тут же задрожит и подведет, вызывая лишь смех и жалость, то ли потому что внутри что-то страшное сидит, униженное, отчаянное, не дающее вымолвить раненые и лживые слова.       Арсений молчит, пытаясь рассмотреть его руку, и Антон чувствует, насколько торопливо и сильно стучит его собственное сердце, а щеки горят, хотя внешне — бледны, как полотно.       Теплые пальцы скоро и небрежно задирают ткань одежды, оголяя запястье, и Попов сжимает его, болезненно сдавливая и заставляя раскрыть ладонь. Антон морщит сухие губы, чуть оголяя зубы, но молчит и лишь позволяет себе шумный бесконтрольный выдох.       — Что произошло? — с тревогой, непониманием и торопливостью, наконец, спрашивает Арсений, и его голос — низкий, хриплый, внимательный и взволнованный — болью врывается в сердце юноши. Внутри что-то рвется от чужой мягкости и тревоги за него. Почему? Зачем сейчас он тут? Зачем мучает? Зачем говорит так ласково и смотрит наверняка пристально, требовательно, бегая глазами по опущенному лицу, хоть Антон и не может перебороть себя и взглянуть в ответ? Чувствует, что посмотрит и сдастся, признается в своей ревности, в том, что все знает и все видел, в том, что ему стыдно — так отчаянно и злостно стыдно, в том, что ему жаль, и в том, что он готов просить Арсения не поступать так и не оставлять, потому что еще никто не заставлял так сильно дрожать его сердце, и он никогда ни в кого не был влюблен так сильно и так навсегда.       Антон не знает, что делать, и Попов словно загоняет его в угол, как гончие загоняют зайцев на охоте. Он не может поднять голову, чувствуя, как внутри борются противоречия, а потому упрямо молчит — по-детски глупо и жалко, словно вот сейчас Арсений все поймет и оставит его, давая дышать на мгновение и между тем делая чудовищно больно на всю остальную жизнь. Внутри что-то болезненно щемит, а сердце стучит как оглашенное. Шастун смотрит перед собой, но ничего не видит — ни чужих сапог, ни своей распоротой ладони, и дышит через рот — стараясь контролировать свое дыхание, делая его тихим и рваным. Он молчит, затаивается, не отвечает и не смотрит, хочет, чтобы Арсений ушел, не видя его таким, и между тем исчезнуть, обернуть время вспять, чтобы никогда не бывать этому вечеру, чтобы Попов никогда не танцевал с ней и чтобы на душе не было так больно и непроглядно темно.       Время замирает.       Ветер тоже затихает, и Антон предчувствует в этих несчастных секундах что-то страшное, долгое, болезненно слабое и жалкое. Он молчит, ждет, а после…       — Посмотри на меня, — шепчет родной голос, все еще теплыми пальцами касаясь бледной кожи лица мальчишки. Аккуратно, мягко, тревожно. Требует, но требует осторожно, хоть и настойчиво, не понимая и стараясь сохранять внутри уверенность и твердость. И это простое и кроткое «посмотри на меня» ложится на курок и жмет.       — Уходи.       Голос ломается и мешается с болезненным и глубоким всхлипом. Он дрожит на первой гласной, и Антон отказывается мириться с мыслью, что делает лишь хуже, что потом будет лишь сильнее ненавидеть себя за то, что сдается, так отчаянно нуждающийся в чужом внимании и такой до жалкого слабый. Вместе со словами он дергает головой, сбрасывая чужие пальцы со своего лица, и вырывает руку из чужой хватки, делая себе больно, но сейчас это кажется неважным. Ветер снова шумит, срывая с тополей крохи дрожащей листвы, а где-то на заднем дворе громко стукает дверь с железным затвором. Антон всхлипывает и пытается отвернуться от Попова, который не отходит — стоит на месте перед ним, смотрит, пытаясь понять, и глубоко дышит. Он делает шаг в сторону, чувствуя, как грудную клетку, стиснутую тесной одеждой, которую хочется снять, потому что она — испачканная кровью и запахами — еще одно напоминание, разрывает от крика и подступающих слез. Шастун не смотрит куда шагает, и он все еще ни разу не взглянул на Попова, потому что иначе сломается в его руках — здесь же, постыдно, отчаянно, жалко, и это просящее и взволнованное «посмотри на меня» заставляет дуреть от переполняющих чувств, молить и ненавидеть.       Антон делает шаг в сторону. У него получается отвернуться от графа, не глядя на него, но чужие руки не дают. Хватают за предплечья, болезненно дергая на себя и пригвождая к стене, так, что взор зеленых глаз — на мгновение пораженных — злостно и моляще вынужден обратиться к лицу Арсения. Они сталкиваются взглядами, и даже в темноте позднего вечера невозможно не видеть взоров, направленных друг на друга. Антон чувствует, что задыхается. Что взгляд темных синих глаз сжигает и мучает неистовой болью и отрадой. Что колени клонит к земле, а слезы — так постыдно, так по-мальчишески, так необъяснимо и глупо — катятся по щекам. И это вызывает в голове отчаянный резонанс и панику.       — Пусти! Пусти, черт возьми, дай я уйду, — выкрикивает Антон и дергает руками, порываясь вырваться из хватки графа. Он задыхается во всхлипах, его лицо до некрасивого искаженное и красное, а голос просящий, потерянный и не владеющий собой, и ему стыдно — так отчаянно стыдно и больно — за эти слезы, и вместо того, чтобы прийти в себя, мальчишка лишь сильнее вырывается, поддаваясь глупой и ничего не значащей сейчас гордости. Все чувства смешались разом — с мыслями, выпитым хмелем, друг с другом, вьюгой сметясь и обжигая холодом и ветром, порывы которого невозможно подчинить воле. Касания графа, которые не позволяют уйти, — жгут, в ладони все еще поблескивают хрустальные осколки, а тело дрожит. — Пусти! Пусти, пожалуйста… — со свистом выдыхает Антон рвущимся голосом, задыхается и качает головой, жмуря глаза: — Я все знаю, знаю! Отпусти! Пожалуйста, дай я просто уйду сейчас!       — Что ты творишь, черт возьми?! — рычит Арсений, смотря потрясенно, но не собираясь уступать мальчишке. Руки — несмотря на то, что доставляют боль распоротой ладони — сильно сжимают запястья, сдавливая и вынимая душу, потому что мешают уйти, требуют посмотреть, объясниться, рассказать о том, почему так больно на сердце, и Антон с паническим страхом отказывается от этого, но что-то последнее, удерживающее от слов, трещит и разламывается, как комки высохшего сахара. Граф говорит с волнением, со злостью от тревоги и непонимания, и Антон, слыша эти слова, чувствует, как последние силы уходят. Он рвано всхлипывает и шепчет, мотая головой и не чувствуя, как ветер последнего лета этого года сушит мокрые веки и щеки, мокрой прохладной касаясь раскрасневшегося лица.       На заднем дворе снова стукает дверь и на землю раскатом выливается грязная вода из деревянного ведра. Где-то рядом отдается гром, и ветер еще сильнее раскачивает верхушки сильных тополей, нагоняя морящую изморось, холодящая влага которой ложится на горизонт стирающимся маревом.       — Я видел Вас, я… — ровно проговаривает юноша, не переставая качать головой, словно бессознательно желая этим жестом отречься от своих слов. Бессознательно желая того, чтобы все это было неправдой. — Все говорят, что Наталья Александровна помолвлена, и Вы… Вы весь вечер… Вы так смотрели на нее, Вы так говорили, так улыбались, я… Я понимаю. Я все понимаю, и я не претендую, я ничего не прошу, только, пожалуйста, дайте я сейчас уйду… Дайте я просто сейчас уйду!.. — голос снова срывается. Дрожит, звенит и тонет в отчаянном выдохе, потому что грудную клетку стискивает веревочным кнутом.       В голубые глаза смотреть страшно до одури. В голубые глаза смотреть не хочется, потому что они сейчас сильнее всего врежутся в дрожащее сердце, заставляя его разорваться от боли. Антон ждет, что сейчас все закончится и исчезнет — он не знает как, не знает почему и не хочет знать, что так не бывает, но так отчаянно желает, чтобы эта пытка кончилась, чтобы граф ушел и внутри перестало быть так нестерпимо больно. Но Попов не уходит. Его хватка чуть слабеет, но Шастун не ощущает этого и больше не пытается вырваться, а черты лица смыкаются, выдавая пораженный и пытающийся понять взгляд. Арсений смотрит словно сквозь Антона, упираясь глазами в чужую, закрытую одеждой шею, и пытается осознать и принять обрывки рваной речи, которая сквозит отчаянием, неосознанным смирением и самопожертвованием, от которого сердце графа потрясенно дрогает и замирает.       Ведь он дал повод так думать.       Он позволил Антону так думать.       Но между тем даже не помышлял, смотря на Наталью Александровну, что Антон может понять это иначе, чем есть на самом деле, будто само это предположение — такого предательства и такой связи — казалось самой несусветной и немыслимой глупостью.       Арсений замирает на мгновение от этой мысли — понимая и осознавая, что все происходящее сейчас, доставляющее такую яркую боль самому дорогому сердцу, — дело его неосмотрительности и легкомыслия. И это осознание на секунду выбивает почву из-под ног, лишая дара речи и заставляя отвести взгляд и чуть отклониться назад, а еще отпустить чужие руки — медленно и потрясенно, что Антон понимает по-своему. Его сердце — впервые за вечер — так сильно и пусто ударяется по ребрам, брови ломаются, а рот кривится в немом изломе, словно из легких выбивают живительный воздух. Он впервые за вечер чувствует, как что-то по-настоящему теряет — не додумывая, замирая мертвой надеждой, не рассуждая разумом без чувств, не думая о том, как теперь, а взаправду. И кажется, что от этого холодного и ясного осознания в одно мгновение, когда Арсений отпускает и отклоняется, внутри что-то немеет и отмирает от боли, ужасом схватывая все существо. Невозможно вернуться обратно, потому что все сказано. Невозможно, потому что он все сказал. Невозможно, потому что чужие действия звучат громче любого ответа. И это проклятое «больше невозможно» перекрывает кислород.       Это чувство длится пару секунд, но Антону кажется, что несколько минут кряду, за которые он не может осознать себя тут — живым, способным уйти, больше не удерживаемым графом и объяснившимся во всем. С губ срывается тяжелое и мокрое дыхание, веки дрожат, а лица теперь так ощутимо касается холодный и влажный ветер с туманной изморосью, потому что Арсений больше не стоит достаточно близко и не закрывает его собой. Шастун медлит, хрипло сглатывает и думает о том, чтобы развернуться и уйти. Кажется, у него получается немного повернуться и собраться с мыслями о том, что сейчас нужно сделать шаг в сторону, но чужая прохладная ладонь хватает его за руку, заставляя остановиться на месте и дрогнуть от стрекочущего и крепкого касания.       Этот жест выбивает последний воздух, а глаза лишь сильнее обжигает от накопленной соли. Рука Арсения смыкается на запястье Антона, сминая в руке ткань, и Шастун чувствует, чуть оборачиваясь и замирая, что макушка Попова пахнет курительным сожженным табаком и сырой влагой ветра с туманной моросью. Граф крепко держит за запястье, давая понять, что разговор не окончен, и Антон чувствует, как сердце рвется под этой пыткой. Его руки дрогают совершенно бесконтрольно от воли, а с запекшихся губ сходит больное и непонимающее, но в глубине желающее всем сердцем:       — Что Вы…       — Прости, — шепчет Арсений, не давая Антону закончить. Фраза, заглушенная крупными каплями дождя, начинающими падать на листья величественных тополей, заставляет сердце мальчишки сжаться, потому что оно не понимает, за что просит прощения граф, но, несмотря на это, юноша находит смелость встретиться глазами с чужим взором. Они оба привыкли к темноте, и Антон может видеть, как горят глаза графа — неподвластно и торопливо, и этот взгляд заглядывает вовнутрь, пробирается и застывает ломающимся толстым льдом. На сердце становится неспокойно — оно ухает и замирает глухим отголоском, и Антон больным, испуганным и раздосадованным взглядом смотрит на Арсения, рвано вдыхая прохладу дождливой летней ночи. — Прости, что посмел дать повод, — хрипло проговаривает граф, сжимая руку мальчишки еще сильнее — бесконтрольно и совсем бессознательно, будто желая этим жестом сказать что-то больше слов. — Я никогда не думал о ней, как о своей избраннице. Я никогда не думал о ней, как о женщине. Я знаю, что барон был бы рад нашей помолвке, как и весь столичный свет, но я никогда не смогу составить ей хорошую партию, потому что я никогда не буду любить ее так, как люблю тебя, — голубые глаза журчат, смотрят строго, внимательно и убежденно, и у Антона под этим взглядом ломается что-то важное, без того хиленькое и неподъемное. С сухих губ Шастуна сходит рваный и сиплый выдох, а на сердце — наконец-то, впервые за вечер, впервые за все это время — попускает.       Антон чувствует, как облегчение и стыд захлестывает с головой, у парадного крыльца ржет и топочет пара лошадей, а лицо холодит ветер с мокрыми каплями. Чувства — только-только пробравшиеся в грудь — завладевают сердцем и сметают все в перепутанный клубок, и Антон, не в силах с ними справиться, еще раз дергает запястьями, всхлипывает, машет головой и пытается отвернуться от Арсения, но чужие руки понимают, ловят, чувствуют и не дают. Антон ощущает слишком близкое тепло, которое прижимает его к себе. Руки графа сковываются за спиной, а темная макушка касается оттопыренного чуть заалевшего уха. Всхлип Шастуна глохнет в оборке крылатки на плече Попова, а губы дрожат, и Антону стыдно, так отчаянно стыдно, но уже иначе — каким-то другим стыдом — свободным, не напуганным, признанным и справедливым. В груди оседает что-то соленое, как морская вода, но позволяющее дышать, и Антон дышит, не имея сил справиться с тем, что чувствует. Он на немного выше графа, но в его руках чувствует себя меньше и слабее, прячась в крепком, прохладном плече Попова, нагревая ткань своим дыханием и мажа застывшими за ресницами каплями слез оборку черной крылатки.              На сердце отпускает.       Оно волнуется и все еще дрожит, но становится в привычную колею — не рвется и не замирает, разве что совсем немного, переживая в себе сваленные штормом скалы и сумбур перепуганных и ощетиненных чувств.       Антон чувствует себя слабо, глупо и безвольно, поддавшись своим страхам и влиянию света. Его руки и лицо лишь сильнее вжимаются в тело Арсения, а в голове звенят отголоски бального вечера, но Антон гонит их, настойчиво и сильно жмурясь, глубоко вдыхая запах дождя и чужой одежды.       Арсений не уходит.       Стоит тут.       Держит в своих руках — не обнимает, а именно что держит, чуть поглаживая и немного щекоча ухо становящимися влажными от мороси концами волос на макушке. Понимает, хотя Антон сам себя понять не может, потому что чувства захватывают все здравое и разумное, сметая лавиной, и Антон чувствует, как все это душу переворачивает, как сильно хочется сжать Попова в руках и как отчаянно хочется задержать этот миг — чтобы ни одной мысли в голове, только сердце нараспашку, и он был тут, ни на мгновение не расцепляя рук. Арсений никогда не разрешал Антону уйти, словно чувствовал их сцепленные воедино души и все чувства, что обуревали юношу, и каждый этот жест заставлял мальчишку задыхаться от любви и веры графу, не стыдясь злостным стыдом своей слабости перед ним и оголенных чувств, потому что сам безмерно и топко любит и отпустить боится, не мысля, как будет без него.       — Неужели ты думал, что я позволю тебе уйти? — мягко и тихо выдыхает Арсений, и этот вопрос совсем не требует ответа, растворяясь в прохладной мгле. Руки графа на мгновение чуть сильнее стискивают Антона в кольце, давая понять и почувствовать невидимую опору и бережность, чем вырывают у Шастуна непрошенный и сдавленный вдох, рваный от дрожи и дошедших до крайности оголенных чувств.       — Я…       — Я никогда не женюсь на ней, — прерывает Арсений, не давая даже начать. Антон замолкает и не протестует, только тяжело дышит и вслушивается в фразу, которая гремящим жестом заставляет замолкнуть все мысли. — Ни на ней, ни на ком-либо другом ни из долга, ни из-за света, потому что как тебя встретил — сразу понял, что вся моя душа одному тебе вверена беззаветно и без раздумий. Я сглупил, что не подумал предупредить тебя об этом фарсе, но когда увидел твой затопленный страхом и отчаянием взгляд почувствовал, как внутри что-то надорвалось… Как же я, так чувствуя, могу тебя предать? — чуть торопливо и сбивчиво выдыхает Попов, касаясь холодным носом горячей бледной шеи возле уха.       Антон замирает под тяжестью этих слов.       Не может ни вдохнуть, ни выдохнуть, пока разворошенное сердце собирает себя под волей знакомого шепота и тепла.       Светлые ресницы Шастуна продолжают чуть дрожать. Распахнуть глаза почему-то страшно. Нос закладывает от прохлады и слез, а в висках разливается мерная и липкая боль, но, несмотря на это, Антон не готов разрывать это мгновение, потому что наконец-то перестает бояться, ненавидеть и снова пробует вдохнуть живительного воздуха, которым является граф. Его руки слабо и неловко касаются Попова, и он чувствует острое жжение в ладони, но молчит, не говоря об этом Попову, — то ли потому что хочет продлить этот миг у темных стен усадьбы, в которой горит яркий свет и льется бал, то ли потому что не сознает телесной боли от громоздящихся чувств.              — Я испугался, — все же сипло выдыхает Антон, но не потому что нужно что-то сказать, а потому что слова сами срываются с губ — совсем необдуманные, но искренние до боли за грудной клеткой. — Ты не смотрел на меня и казался счастливым, казался там на своем месте, и все эти разговоры о помолвке в свете, и я… Я сначала разозлился и приревновал, а после почувствовал, что боюсь, так сильно боюсь… — шепчет мальчишка и крепко жмется к плечу Попова, чуть качая головой и комкая его крылатку в своих руках сильнее. — Вы смотрели на нее, танцевали с ней дважды подряд, и эти слухи, я совсем потерял голову. Так стыдно и так глупо, — с горькой и тревожной усмешкой хнычет Антон, пытаясь спрятаться в чужом плече. — Я бы никогда не подумал сам, что Вы могли бы предать меня, но этот вечер, эти разговоры, простите мне, я не знал, как к Вам подойти, как заставить взглянуть на себя, я так испугался, что ты согласился жениться на ней… — выдыхает Антон и замолкает на вдохе, чувствуя, как сердце болит от этих откровенных слов и ветер холодным дыханием касается его волос и стремится прорваться под одежду.       — Я виноват, что не предупредил и дал повод. Только я, — ругает себя Арсений, сжимая Антона в своих руках. Свет продолжает литься из окон усадьбы, где-то гремит раскат грома, а ветер все сильнее нагоняет тучи, которые вот-вот прорвутся под тяжестью сырой воды.       — Я не смел сомневаться в тебе, мне так стыдно за это, так стыдно, что заставил тебя переживать и покинуть вечер. Теперь подумают в свете невесть что, — качает головой Антон, желая отстраниться от графа и сжать болящие веки пальцами, чтобы боль, стучащая в висках, утихла, а слезы перестали росой лежать на ресницах, будто это поможет избавиться от стыда и раскаяния за свой мальчишеский поступок.       Арсений перехватывает его снова, не давая отвернуться и скрыть свою и без того ясную слабость, и заглядывает в глаза, давая увидеть ласковую и знакомую до боли улыбку:       — Подумают, что ты влюблен в Наталью Александровну и не смог снести боли разбитого сердца, — чуть шутливо и осторожно проговаривает граф, а после подается вперед, наконец-то позволяя себе дотронуться до чужих теплых и чуть запекшихся губ. Руки перехватывают Антона за кисти и чуть тянут на себя, а губы Попова — холодные и нежные — целуют с таким трепетом и любовью, что Шастун чувствует, как эти касания выбивают воздух из грудной клетки и шум вокруг меркнет, заставляя поддаться родным касаниям.       Это не страсть.       Не нежность, похожая на пахучую пыльцу черемухи.       Даже не забота, шерстяным клубком опутывающая руки.       Это что-то нужное, крепкое, живое и знакомое. Немножко отчаянное, пылкое и дрожащее, отчего с губ слетает невольный стон, а закрытые веки подрагивают. Антон чувствует это и целует в ответ с тем же чувством — неземным и ставшим родным для обоих, чуть напирая после нескольких мгновений и пытаясь насытиться долгожданной сладостью знакомых губ. Капли дождя становятся крупнее и ощутимее, ветер рвет облетающие листья с верхушек, но Антон не чувствует этого, одной рукой сминая крылатку Арсения, а другой касаясь его волос на загривке, что срывает с губ болезненный выдох.       Ладонь, бессознательно лопнувшая бокал в порыве чувств, вновь отзывается ощутимой болью, и Антон безвольно вздрагивает, рвано и тяжело выдыхает и чуть отшатывается от Попова, не сумев притупить стрекочущий разряд, прошедший по конечности. Он отнимает ладонь от темных и чуть влажных волос графа, держа на весу меньше мгновения, а после вновь подается вперед с отчаянным и затуманивающим разум желанием нарваться на еще не остывшие от поцелуя губы, но Арсений не дает. Отшатывается назад, хмурит брови в строгом и чуть напуганном изломе, боясь, что ненароком сделал Антону больно, а спустя мгновение, не давая юноше возразить, аккуратно, но торопливо ловит запястье с изувеченной ладонью, притягивая к себе и щурясь в темноте. Шастун слышит, как граф злостно рыкает себе под нос, проклиная темноту, но все равно пытаясь разглядеть распоротую стеклом ладонь. Подсыхающая кровь затекла на светлую кисть и бурым пятном впиталась в рукава. В темноте чуть поблескивают толстые осколки застрявшего в руке стекла, а ветер и капли холодного дождя болезненно цепляются за кожу и открытые порезы, словно руки касаются вымоченными в спирту свежесрезанными ветками для розог.       Антон словно впервые осознает, что сжал фужер настолько, что стекло лопнуло под натиском его ладони, и что все это время ладонь кровоточила и жгла от оставшихся в ней осколков и живого воздуха. Но это осознание от вида встревоженного Арсения, который слишком пристально разглядывает его руку и чересчур крепко держит его запястье, не сознавая этого и делая чуть больно, щемит сердце. Шастун снова шипит и дергается, когда Попов задирает рукава его рубахи, придерживая стянутую ткань одной рукой. Оголенная кожа, измазанная кровью, выглядит неправильно, и, когда Арсений тянется за платком, сложенном за оборками жилета, Антон невольно улыбается и выдыхает:       — Никогда бы не подумал, что смогу столь живо еще раз увидеть это дежавю.       Слова заглушает ветер, и Арсений усмехается, когда осознает, что имел в виду Антон, но его голос, заглушенный шорохом поднявшегося ветра и листвы, все равно звучит собранно и тревожно:       — Глупый. Заставляешь меня волноваться, — проговаривает граф и аккуратно, но крепко перетягивает кисть Антона, чтобы остановить багровую в темноте пасмурной ночи кровь. Антон стискивает зубы и сносит брови к переносице от неожиданной тупой боли, кольцом схватившей руку. Думает, что и вправду глупый. Но не потому что фужер со злости и страха раздавил, а потому что по-мальчишески, по-влюбленному глупый и несдержанный, словно знает Арсения совсем недавно и словно вправе был так себя вести, однако оправдать свой поступок оказывается все равно чем-то невозможным, потому что сердце — чувствующее, живое, рьяное — никогда еще не отдавало волю над собою разуму.       — Прости, — шепчет граф, когда Антон морщится от боли, сковавшей руку, а после осторожно, чтобы не задеть распоротой ладони, с тыльной стороны обхватывает ее своими пальцами и наклоняется, оставляя поцелуй на перевязке из платка. Это заставляет юношу вздрогнуть и удивленно распахнуть глаза — странно, ведь это совсем не впервой, но Антон замирает и пораженно таращится каждый раз, рдея до самых ушей, потому что Арсений — сумасшедший и нежный — каждым своим действием волнует и без того неуемное море чувств.       Несмотря на ночную темень и застилающие небо тугие тучи, Шастун видит, как блестят глаза Попова, когда тот, все еще оставаясь склоненным у его руки, смотрит на Антона. Голубые глаза мягкие, серьезные и чуть горящие чем-то пылким и играющим, и мальчишке стыдно признаваться, что под этим взглядом ему желанно и неловко. Потому что сглупил сегодня, и теперь стоит перед графом с некрасивым от слез лицом, покрасневшим и заложенным носом и сиплым голосом, желающим шептать отчаянные «прости» за свою бурю чувств, но Арсений все равно смотрит так, словно Антон самый красивый среди всего блистающего бала, и от одного этого взгляда мальчишка чувствует, как неугомонное сердце пропускает удар.       Порыв ветра играет направлением мокрых брызг и обрывает листья стоящих тополей, безжалостно клоня к земле макушки, а где-то совсем рядом раздается раскат грома.       Рычащий.       Затаившийся.       Близкий.       И несмотря на него — такой громкий и властный здесь, и совсем не слышимый в парадной зале, наполненной смехом, разговорами, танцами и вином, — бал продолжает звучать и звенеть, разбиваясь стеклом тактов и сотней восторженных голосов. Дождь становится сильнее, а ветер беспощаднее, будто нарочно взывая к грозе, и Арсений понимает, что пора уходить. Отпуская руку юноши, он одним движением сдергивает со своих плеч крылатку, ловя непонимающий взгляд мальчишки, и набрасывает ее на худые плечи. Та чуть мокрая от дождевых капель, но внутри хранит тепло ее владельца, и граф не раздумывая закрывает ей чужие плечи, оставаясь в одной рубахе и жилете.       — Идем, — скоро проговаривает он, не давая Антону возразить, и знакомым жестом берет за руку, заставляя идти за собой.       Прикосновение прохладной и чуть влажной ладони тут же отпечатывается на коже и отчего-то согревает, держа крепко, надежно и правильно, словно их руки сплетены самой прочной и священной печатью, которую нельзя сломать. Антон чувствует, как его ноги слабы и как болезненно пульсирует кровь в висках. Рассеченная ладонь жжет, и юноша прячет ее от ветра за оборку крылатки, послушно следуя за графом. В темноте выделяются рукава его дутой белой рубахи и край наверняка горячей шеи, заставляющей Антона желать ткнуться в нее носом, и это желание сейчас ощущается странной и мутной дымкой, похожей на топленое молоко, навеянной пережитыми страхами и тревогой.       Когда они выходят из-за усадьбы, становится чуть светлее, ветер крепчает, а дождь заметными следами от капель остается на одежде и прячется в волосах, не сдерживаемый укрытием из стены здания и шумящих тополей. У парадной стоит лакей в ливрее, ссутулив плечи от сырости и прохлады. Бал продолжает греметь. Свет от хрустальных люстр со свечами разливается по парадной зале. Гости веселятся и шумят, совершенно забыв о случившемся и не зная ни о том, что за окнами с минуты на минуту небо окончательно прорвется под шквалом дождя и последних летних гроз, ни о том, как отчаянно и верно граф клялся в любви сбежавшему из залы юноше, ни о том, как теперь сжимает его руку, ведя за собой. Арсений думает об этом мгновение, бросая взгляд за задернутые тяжелыми шторами окна, прячущими то ли живую и неподвластную непогоду от глаз гостей, то ли скрывая свет и восторженное веселье от злобных гроз. И чувство, которое он испытывает от этого, напоминает что-то верное и крепкое, о чем он никогда не будет сожалеть, даже если за это придется дорого расплатиться, заставляет его еще сильнее стиснуть согревшуюся ладонь мальчишки.       В небе еще раз гремит рычащий гром, заставляющий лакея оглянуться, а Арсения незаметно отпустить руку Антона, сжав ее напоследок, словно этим жестом он хотел предупредить юношу, что это вынужденная мера. Шастун отчего-то усмехается такому нежному и просящему жесту, будто бы Антон не понял этого, и разрывает касание, последний раз мазнув пальцами по чужой ладони.       Арсений ровным голосом требует подать им закрытый экипаж и пропускает Антона вперед, когда к ним подъезжает извозчик, подстёгивая запряжённую в карету пару вороных лошадей с шорами на морде и хорошей сбруей. Тот кутается в прохудившийся на локтях зипун и сжимает в коротких пальцах концы поводьев, останавливаясь у парадной. Граф сам открывает дверцу экипажа, глазами говоря Шастуну сесть, а сам поворачивается к лакею и требует что-то, чего Антон не может услышать.       Мальчишка хмурит брови и хочет окликнуть Арсения, но не решается, не зная, можно ли сейчас, когда вокруг есть чужие глаза, обратиться к графу. По крыше кареты стучат капли дождя, лошади смирно стоят, понурив головы, с лоснящимися от влаги боками и мокрыми гривами, а оконца экипажа задернуты шторами, позволяя уловить непогоду только на слух.       Наконец-то спустя пару минут раздаются торопливые шаги сапог по мокрой насыпи камней, звучит по-мальчишески тонкий голос лакея, и мелькает огонек от свечного пламени. Дверца кареты приоткрывается, и Арсений садится напротив Антона, забирая у лакея восковую горящую свечу, которую тот прикрывал ладонями от дождя и ветра. Граф перенимает дрожащий огонек и кивает, давая лакею знак закрыть дверцу экипажа. Тот откланивается и захлопывает ее, а после кричит кучеру «трогай».       Одна из лошадей мокро фырчит, извозчик трогает коней поводьями по влажной шерсти на боках, шумно приговаривая «пошла», и экипаж трогается в темноту, создаваемую грозовыми тучами и аллеей тополей, оставляя за собой залитый светом, танцами и вином бал.

***

      Когда они отъезжают от усадьбы, Арсений наклоняется, чтобы поставить серебряную подставку с белой восковой свечой на пол кареты. Пламя, напоминающее острие пики, дрожит и колышется от движений экипажа, но не затухает, давая слабый свет вокруг. Арсений смотрит на него несколько мгновений, убеждаясь, что как бы опасно оно ни кренилось, свеча не затухнет. Антон молчит, безвольно следя за графом. Отчего-то сил говорить больше нет, и он лишь с уже привычным интересом наблюдает за Арсением, с мягкой сонной дымкой в глазах оглядывая красивое лицо графа. Виски продолжают звенеть тупой болью, которая отдается пульсацией рядом с кожей и эхом звенит все глубже и глубже, глаза немного покалывает от слез, а рука, перетянутая платком с инициалами Попова, мучает разливающейся болью.       Хочется спросить, зачем графу свеча, но сил разлепить чуть запекшиеся губы нет, поэтому Антон лишь следит за действиями Попова. Свеча бросает отблеск на бледный и высокий лоб, на котором лежат темные волосы, чуть мокрые, а оттого липнущие к вискам и светлой коже. Рукава и ворот рубахи тоже пропитаны холодными каплями, и Шастун хотел бы злиться на графа за то, что тот стоял под дождем и отдал ему свою крылатку. Темные брови красиво выделяются на заостренном и сосредоточенном лице, а ресницы — такие непозволительно, почти по-женски длинные — острыми лучами падают на ложбинку под глазами. Антон смотрит на них почти завороженно — странно это, непривычно для мужчины, но красиво до восхищения. В дрожащей темноте экипажа глаза Арсения кажутся темно-синими, глубокими, как пещерное озеро — внимательные, строгие, знающие и удивительно теплые, и томные, когда смотрят на Шатуна.       Это всегда отдавалось в душе неумолимым трепетом.       Это всегда говорило, как граф влюблен.       Засмотревшись на чужое лицо, Антон только сейчас замечает, что Арсений расправляет замотанную ткань. Синие змейки вен на руках заметно выделяются, скрещиваются и выпирают, подобно горным хребтам с высоты птичьего полёта, и юноша с мягкой влюблённостью смотрит на них, пока Попов достаёт замотанные в льняной перевязочной ткани короткие пулевые щипцы и флакон со спиртом, кладя на мягкое сиденье рядом с собой и поддаваясь вперёд, чтобы рассмотреть распоротую руку Антона.       — Не стоило. Я бы потерпел, — слабо улыбается юноша, упираясь глазами в чужое внимательное лицо — строгое, со сведёнными бровями и взволнованным взглядом. Ладонь перестала кровоточить, но болезненная острота никуда не исчезла, и Шастун отчего-то старался не придавать этому значения, то ли потому что и без того графу много хлопот доставил, то ли потому что взаправду не хотелось об этом даже думать.       — Не глупи. Стекло нужно достать и перевязать. Или заражения раны захотел? — с волнением и злостью на чужую беспечность проговаривает Попов, бережно и крепко сжимая перевязанное запястье. Он тянет руку Антона к себе, и Шастуну приходится чуть согнуться и наклониться, чтобы дрожащее, как мотыльки у свечек, пламя тусклым светом ложилось на изрезанную ладонь.       Антон словно впервые за все время обращает на нее внимание.       Уродливо распоротая кожа некрасиво выделяется под желтым свечным отсветом. Фаланги пальцев испещрены царапинами и порезами, а где-то блеском отливают толстые осколки хрусталя, засевшие в ладони. Наверное, некоторое время Антон не сможет пользоваться этой рукой, однако его отчего-то это совсем не волнует, и он странно смотрит на изрезанную кожу, с удивлением и страхом думая, с какой силой сжимал хрусталь и какой силы были чувства, вынудившие его настолько потерять власть над собой и хоть немного не контролировать происходящее.       — Я разозлился и совсем голову потерял, — тихо проговаривает юноша, в досадливой улыбке кривя губы. Карету чуть встряхивает, а гром разбивается о земле зычным ударом, словно нарочно пригоняя дождь. — Ты был таким красивым, и я так испугался, когда ты смотрел на нее и весь вечер пробыл с ней. А еще слухи разные ходили… Знаешь, будто бы ты сосватан ей, и завидев вас я совсем себя перестал ощущать.       — Линию сердца рассёк, — невзначай проговаривает Арсений, словно не слышит Антона, и тянется за флаконом со спиртом, открывая и беря в руки пулевые щипцы — видимо, лакей больше ничего не нашёл, а граф заставлял поторопиться. — Не вовремя, но и не страшно, ведь моё у тебя уже и так есть, — говорит Попов в своей привычной нежной и шебутной манере, заставляя Антона выдохнуть и прикрыть глаза, потому что этой незатейливой фразой дает ответ и показывает, что не злится на чужую глупость.       — Будет немного больно. Потерпи, — предупреждает граф и касается концами раскрытых щипцов, смоченных в спирте, торчащего осколка. Антон шипит и дергается, чувствуя жгучее шевеление в ладони, а когда Арсений достает первый осколок, болезненно выдыхает, оставляя брови сведёнными и стойко дожидаясь, когда граф закончит.              Экипаж снова качает на бугристой дороге. Плотные шторы покачиваются на оконцах, а с сапог на пол кареты почти стекла дождевая вода. Дождь не унимается, становясь все сильнее, все то время, что Арсений возится с ладонью мальчишки. Достает осколки, складывая их рядом с собой, а после протирает ладонь спиртом, обеззараживая вспухшие раны и отчищая их от липкой крови, и перетягивает ладонь льняной тканью, обматывая ею руку.       Остальное — дома.       Осколки он собирает в окровавленный платок и отбрасывает в угол сиденья вместе с флаконом и щипцами, а после берет в руку свечку, задувая и отставляя туда же. Пространство вокруг тут же тонет в темноте, и с непривычки сложно оглядеться и можно опираться лишь на окружающие шорохи. Антон чувствует, как воздух вокруг тут же мешается с запахом восковой гари. Рука болезненно дрожит, и юноша чувствует себя слишком уставшим. Его губы запеклись от частого и сухого дыхания, а виски взмокли от боли, которую пришлось перетерпеть.       Поэтому Антон позволяет себе полулежа опереться на спинку сиденья, чувствуя неприятную тряску и тянущую боль в затылке. Зеленые глаза ищут в темноте графа, желая увидеть черты родного лица, но Арсений опережает. Садится возле Антона и проговаривает, пытаясь вглядеться в лицо мальчишки:       — Потерпи еще немного. Скоро пройдет, — выдыхает он и касается губами виска юноши, оставляя теплый и бережный поцелуй на прохладной и бледной коже, и Антон отчаянно льнет к сухим и нужным губам, хватаясь за них, как за живительную воду.       Касание губ ощущается пряно и спокойно, словно что-то родное, правильное и свое наконец-то находит нужное место, юркая и прячась там, где и должно быть. Арсений позволяет Антону лечь себе на плечо, чтобы мальчишка не чувствовал тряски кареты, и Шастун не замечает, как засыпает, проваливаясь в мутную дрему, сопровождаемую дорогой, шумом дождя и теплом знакомых рук.
210 Нравится 93 Отзывы 82 В сборник
Отзывы (16)