I
Антон выныривает из вязкого марева сна, окутавшего его млеющими и крепкими лапами тисков, слишком резко. Утомленную негу, навеянную пережитой вспышкой чувств, кусачей болью в ладони, тряской экипажа и мерным ливневым дождем уходящего августа, разрывает говор возницы и топот лошадей по засыпанной щебнистым камнем дороге. Карету встряхивает непривычно сильно, и хриплый ямщик ругается себе под нос, удерживая вожжи, которые едва не выронил из-за того, что дождь сделал кожу натянутых удил скользкой, а экипаж резко и грузно съехал с утоптанной и вязкой от непогоды тропы. Гром ненасытно прорычал вдалеке, а где-то метнулась молния, словно опасный, но вынужденный выжидать и прятаться, раненый зверь в кустах. Ливень продолжал стучать по крыше кареты, а за оконцами, завешанными качающимися от шага коней шторками, было непроглядно темно и сыро из-за позднего часа и стены дождя. Антон, чувствуя топкую ломоту в теле и гадкий писк в висках, напоминающий входящий в талое козье масло нож, еще не открывал глаз, но все воспоминания вернулись разом, словно никуда и не уходили, вырывая из лап дремоты. Юноша лишь вздрогнул, сбрасывая с себя путы сна, на мгновение потерявшись в окружающем пространстве, но, ощутив макушкой вздымающуюся грудь графа и его руку, обхватывающую плечи Шастуна, непонимание и тревога ушли. То ли оттого, что кто-то знакомо и размеренно дышал совсем рядом, позволяя покоиться на своей груди и держа в руках, словно оберегая, то ли оттого, что сон был совсем недолгим и мутным, не позволяющим забыться и отдохнуть. Экипаж снова тряхнуло на неутоптанных щебнистых камнях. Крылатка Арсения, влажная снаружи и хранящая сухость ткани и тепло внутри, все еще покоящаяся на плечах Антона, чуть съехала и от резкого толчка, сырым краем коснулась перетянутой повязкой ладони. Юноша выдохнул и неосознанно отдернул руку, открывая глаза. Те болели, словно от попавшего песка, но Антон заставил себя несколько раз моргнуть, сильно жмурясь, чтобы унять колющую боль. К темноте в карете привыкнуть было сложно — только синеющие пятна на оконцах давали сориентироваться в пространстве. Тело отчего-то было горячим и податливым, а сердце тревожно и торопливо стучало из-за прерванного сна. Арсений подал голос первым — ровный, мягкий, чуть уставший. Антон, услышав его, несмотря на свое разморенное состояние, тут же догадался — Попов не спал и о чем-то думал, звуча до последней нотки знакомо, да настолько, что мальчишка мог разгадать его чувства и состояние с полуслова сейчас. — Возница свернул. Объезжать дольше придется, иначе увязнем, — объяснил граф, замечая, что Антон проснулся. — Поспи еще. В такую непогоду долго будем ехать, — проговорил тот и коснулся макушки Шастуна своим носом, легонько толкаясь и проводя по высохшим, а оттого чуть пушистым и растрепавшимся кудрям волос. Движение — неброское, родное, нежное — разрешило в груди Антона разлиться чему-то теплому, напоминающему душистый и дымящийся чай. Сколько бы раз Попов так не делал, сколько бы раз не касался, не шептал что-то ласковое и чарующее, сколько бы не обнимал и не оставлял на губах поцелуи, каждый раз внутри что-то расстилалось — иногда млеющее и нежное, иногда гулкое и протяжное, иногда завороженное и влюбленное до беспамятства, но это «что-то» было всегда, и всегда было и знакомым и неизведанным одновременно. Арсений шумно выдохнул, отрываясь от волос Антона, и чуть расслабился. Шастун был готов поклясться, что граф откинул голову назад и прикрыл на несколько мгновений глаза. Таким живым и естественным казался и слышался этот жест, что Антон уверен, если бы взглянул на него сейчас, то не прогадал бы. — Не смогу, — отзывается Антон, чуть сипя в конце. Чуть онемевшие губы и пересохшее горло заставляют голос сорваться. Шастун проговаривает это едва слышно, и шелест его слов разрывает тряска экипажа и шум дождя, но Арсений слышит. Дает понять это, чуть сжимая предплечье юноши, на котором покоится рука графа с фамильным перстнем, и Антон, чувствуя это, только сильнее прячет лицо в теплой шее Попова. Сколько бы раз Шастун ни касался ее, та всегда была как печка, которая обдает после мороза шквалом тепла. Антон знает, что у всех людей шея теплее остального тела из-за артерий с бегущей кровью, но еще знает, что ни у кого нет такой горячей, как у Арсения, — уверен в этом глупо и слепо, почти по-детски, каждый раз целуя или зарываясь в нее носом. Карету снова встряхивает и клонит в сторону. Рука графа напрягается, придерживая юношу. Гром рычит голодной и дикой борзой, разрывая шум дождя, словно конверт с письмом, а спустя несколько мгновений, когда проходят его раскаты, возвращается привычный шум и тряска. Антон шумно выдыхает, чувствуя, как окончательно спадают мягкие и топкие оковы дремоты. Глаза чуть привыкают к темноте, обращая взгляд на сиденья перед собой — там виднеется белый платок и свечка. Все остальное скрыто в темноте ночи и стен кареты. Шастун, вспоминая об этом, неосознанно переводит взгляд на свою ладонь, раны на которой скрывает белая хлопковая тряпка для перевязок. Боль стихла и словно замерла, но Антон уверен, что стоит пошевелить рукой, и та кусачим оцепенением сожмет ладонь. От этого в голове появляется чуждая мысль, и Антон выдыхает слова прежде, чем успевает подумать: — Почему ты вел себя с ней так, словно вы помолвлены? Зеленые глаза расслабленно смотрят куда-то в шею Арсения, и, спросив об этом, юноша медленно моргает светлыми ресницами, опуская взор в самый низ, натыкаясь на темноту пола. Он не ругает себя за эти слова, не волнуется, зная, что это неправда, разве что немного стыдится и совсем каплю ревнует, но не боясь лишиться чего-то, как в том бальном зале, а желая знать из чуть жадного и яркого любопытства. Арсений усмехается краем губ, все еще оставаясь расслабленным, и в его голосе Антон угадывает усталый и мягкий смешок. — Сущая глупость. Однако, знал бы я, что Вы, mon préféré, бываете так ревнивы, подумал бы и отнесся к шалости юной баронессы серьезнее, — лукаво посмеивается граф, продолжая накрывать Антона своей рукой. — Наталье Александровне прохода не давал один кавалер, и она попросила исполнить ее маленькую шалость — подыграть, будто бы мы помолвлены, и станцевать с ней два раза кряду, — с улыбкой рассказывает Арсений, а после чуть меняется, добавляя чуть серьезнее и задумчивее: — Не знаю, отчего не подумал тебе сказать. Я же знал, что придешь, но не знал, что воспримешь так. Не знаю, отчего не подумал об этом, я же и не собирался вовсе на этот бал идти. В таком-то виде это было крайне неприемлемо. Хотел со Строгановым переговорить, да не вышло сразу, а потом тебя увидел такого и совсем все забыл… — проговаривает граф и свободной рукой находит ладонь Антона — ту, которая не обезображена лопнутым хрусталем, чтобы поднести к теплым губам, сжать и оставить свой след, как будто в подтверждение. Шастун от этого порыва рдеет, но руку не отнимает — та легкая, почти безвольная, словно под колдовскими чарами, и ощущает, как гулко и трепетно дрогает сердце, а после вновь заходится — стесненное, рвущееся, обуянное чем-то эфемерным и горячим, как дыхание в январский мороз. — Неприемлемо, однако, все барышни были готовы упасть к твоим ногам, — чуть смущенно, но легко отвечает Антон, чувствуя, как Арсений опускает их руки, все еще продолжая держать ладонь Шастуна в своей. — Я сам не знаю, как так вышло. Приревновал сначала, хотел разозлиться на тебя совсем, а когда разговоры меж гостями пошли и ты меня не замечал, словно ей и ее семье сегодня все твои взоры были обещаны, совсем себя ощущать перестал. Больно стало и страшно, будто… будто это все правда и больше не для меня. И не потому, что ты мог меня предать, а потому, что я испугался, что так все закончится, — отвечает юноша, и отвечает сердцем, а не головой, не думая и не подбирая слов, только говорит медленно и тягуче, будто бы сам сейчас осознает свои чувства, и пусто смотрит в темноту, хотя на самом деле глядит не на пол кареты, заволоченный ночной мглой, а внутрь себя. Арсений понимает это. Знает. Чувствует. И чувствует, как физически, улавливая каждый вздох, так и духовно, будто две души чем-то переплетены, словно невидимая нить из золота их сплетает — длинная, безмерная, глубокая, а оттого выдыхает, разрывая тряску экипажа и ливень, идущий стеной: — Мне кажется, я влюблен в тебя всю жизнь. Хотя, быть может, жизнь и началась с этого самого момента, — рассуждает граф, словно говорит сам с собой, а после наклоняется, чтобы тронуть макушку Антона своими губами и чуть тише прошептать в волосы, пахнущие сыростью, ветром, свечным дымом и вином: — И это та причина, по которой я никогда ни на ком не женюсь ни по велению разума, ни по велению света, ни по велению самого Господа Бога, потому что сердце мне будет велеть иное, а ему я верен так же, как верен тебе. Сухие и теплые губы графа оставляют невесомый поцелуй на чужих кудрях цвета спеющей пшеницы. Антон замирает, вслушиваясь в размеренные слова, на фоне которых меркнет последний летний дождь, и чувствует, как сильно хочет раствориться в чужой груди, потому что то, что сказал Арсений, звучит в голове пещерным эхом, и мальчишка готов умолять, чтобы эти слова и этот миг никогда не стерлись из его памяти. Экипаж кренится влево, колеса подскакивают на кочке, а дождь продолжает стуком разливаться по крыше кареты. Они тихо разговаривают оставшуюся дорогу: Антон много спрашивает, а Арсений отвечает — мягко, легко, со свойственной ласковой насмешкой, словно сейчас небо не рвется под натиском грозовых туч, а ямщик не ругает размытые дороги. Антон жмется к нему слишком естественно и правильно, дыша терпким запахом духов и дождя, и на сердце у него становится чуть легче, пока в голове без его воли звучат заветные слова. …ни по велению разума… …ни повелению Господа Бога… Только по велению сердца… …которому верен так же, как тебе.II
Когда они вернулись в усадьбу Анны Львовны, циферблат часов показывал за полночь, а гроза за окнами была такой же рассерженной и неуемной — бесновалась, злилась, посылала гонцов, подобно матери, потерявшей дитя. Дождь продолжал отбивать по крыше, как по натянутой коже барабана, а деревья шумели, будто живые, раздираемые бесами, созданными Данте. Одни в такую непогоду запирали ставни и молились на немилость природы, другие кляли ее за испорченные поля, но ни те ни другие не желали оказаться в ее власти сейчас. Антон продолжал покоиться на плече графа и неспешно говорить, когда ямщик остановил экипаж, ворча на лошадей. Одна из них зафырчала и мотнула головой, собираясь свернуть, но возница хлестнул ее по мокрой шерсти на боку, ругнувшись, и карета окончательно остановилась. Шум от тряски затих, оставляя лишь приглушенный стук дождя, напоминающий неравномерный треск сырых поленьев в камине. Слушать его стало приятнее, когда он не перебивался грохотом дороги и раскатами грома. Антон невольно свел брови, улавливая изменившуюся обстановку, а Арсений напрягся, чтобы потянуться в сторону и отодвинуть шторку на оконце. Рука с вычерченными венками и заблудшими родинками плавно коснулась темной ткани, сдвигая гармошкой в сторону, и Антон, привыкший к темноте, приподнявшись с чужого плеча, чтобы не мешать или не быть замеченным, невольно залюбовался чужой красотой движений. Сам себе он порой казался особенно несуразным и неловким: немного одутловатые и неаккуратные черты, неуверенность и страх перед обществом, неумелость понять свои чувства и невозможность управлять ими казались ему чем-то глупым и постыдным, пока Арсений был другим. Красивый, знающий, с характерным себе насмешливым и в то же время строгим стержнем, умеющий держаться в обществе, злить, воодушевлять и восхищать, словно постфикс «ся» был ему не знаком. Антон, получив право находиться рядом с графом, не смущался и не стыдился себя, не недоумевал и не искал причины, почему Арсений был с ним одним, но иногда не мог оторвать взгляд, глядя с обожанием и восторгом, как зачарованный, на незаурядные жесты, видя знакомую улыбку и глаза, слыша слова и чужой смех, будто это было чем-то особенным. Живым, самым прекрасным и ценным. За окнами экипажа шел дождь, словно с туч тянулись к земле сотни мутных и рвущихся нитей. Те, мокрые от бегущих внахлест капель, не позволяли вглядеться в ночную мглу. Поэтому граф со вздохом надавил на ручку экипажа, чуть приоткрывая дверцу, чтобы оглядеться и крикнуть ямщику: — Почему остановились? Голос — ровный и громкий, старающийся перебить дождь, тут же слился с шумом непогоды и раздавшейся грозы. Та ухнула близко и звонко, заставляя вздрогнуть пару взмокших лошадей. Антон чуть поежился от забравшейся во внутрь сырой прохлады и ощутил запах мокрого сена, пыли, холодного дождя и полежавших грибов, чувствующийся, как какая-то неподвластная человеку свобода. Графу пришлось сдвинуться к краю и чуть высунуться под дождь, чтобы услышать ямщика, и Антон смог уловить лишь оборванную фразу: — Так приехали, барин… Слова прозвучали надорвано и сипло. Видно, ямщик озяб в своем прохудившемся зипуне, и следующие слова были сдавленнее и тише, не позволяя Антону расслышать чужой грудной голос. Юноша не отводил глаз от Арсения, вглядываясь в черты его лица, сосредоточенного и вслушивающегося в слова возницы. Дождь нещадно мочил рукав рубахи той руки, которой Арсений держался за ручку дверцы, открывающей наружу, и коснулся плеча и темных волос, снова делая их влажными, отчего те могли чуть виться и быть мягче, когда касаешься. — Скажи кучеру, пускай распряжет коней. Сам можешь переночевать в людской. И дворовым крикни, пускай воды нагреют, — скоро проговорил граф и, не дождавшись ответа, опустился обратно на сиденье, прикрывая за собой дверцу и не слушая благодарного и продрогшего ямщика. Голубые глаза тут же обратились к лицу Антона, различая во мгле затемненный взор и знакомые черты. Губы тронула легкая улыбка, а после взгляд Попова переместился к ладони юноши, и граф осторожно коснулся рассеченной руки Шастуна, аккуратно касаясь запястья, словно проверяя, на месте ли перевязочная ткань. Антон чуть дернулся, чувствуя, словно в центр ладони вонзили тупой гвоздь, и боль насквозь прошла по всему телу, оставляя после себя гадкую пульсацию. — Сильно беспокоит? — отчего-то спрашивает граф, большим, чуть огрубевшим пальцем поглаживая кожу под отодвинутым краем рукава. — Нет. Ты промок, — невпопад отвечает Антон, тепло, взволнованно и внимательно глядя на Попова, будто это то единственное, что имеет сейчас значение. Арсений недоумевает на мгновение, словно теряется от чужих слов, а после отчего-то улыбается и смеется — коротко, чисто, живо, чуть покачивая головой и прикрывая глаза. И смех этот Антона ворожит, вызывая ответную непонимающую, но искреннюю улыбку. — Какой ты, однако, беззаботный мальчишка, — ругается граф совсем беззлобно и укоряюще, продолжая светло улыбаться. — Лекаря хочу позвать, чтобы осмотрел. Не дело это, вот так чужой хрусталь бить, — проговаривает Арсений чуть серьезнее, объясняя причину своего вопроса. Шастун рдеет, позволяя сердцу в груди стрекотать, как сверчку в зарослях крапивы, хоть в потемках экипажа и не видно, и отрицательно машет головой: — Не надо. Пустяк, — отвечает Антон, вызывая у графа молчаливый вздох и возвращая усталую улыбку с признаками былого влюбленного смеха. Дождь словно стал меньше, и его запал больше не походил на трескотню лесного пожара, или они слишком привыкли к нему, и теперь, не разбавляемый шумом трясущейся кареты, он казался тише. Ямщик возился у кованых ворот, раздвигая створки, чтобы экипаж подъехал к усадьбе. Когда ворота были открыты, задевая собой мокрые распростертые ветви молодых ясеней и сбивая с них вал сырых капель, экипаж чуть просел и качнулся под весом взбирающегося на облучок возницы. Тот тронул поводья, хлестнув запряженных вороных лошадей, и колеса кареты зашуршали по мокрой насыпи. — Заставляете меня за Вас волноваться, mon cher ami, — чуть серьезно проговаривает граф и подносит перевязанную ладонь Антона к губам, оставляя на коже и крае повязки невесомый поцелуй. Несмотря на окутывающую пространство тьму, Антон готов поклясться, что у Попова сейчас особенно ярко и глубоко мерцают глаза, скрывая в своей глубине с десяток чувств. Отчего это подстегивает странный интерес и желание внутри юноши, и Шастун позволяет себе выдохнуть бесстыдное и вызывающее: — Вам не стоит, — встречая глазами взор графа. Тот усмехается краем губ, улавливая чужую игру, и наклоняется к руке мальчишки еще раз, но перед тем, как оставить еще один поцелуй, поднимает сияющий в темноте взгляд на застывшее в обнадеженном и ярком ожидании лицо Антона, чтобы шепнуть то, отчего у Антона сильнее обычного дрогнет сердце, несмотря на то, что юноша рассчитывал на эти слова: — Вам ли не знать, что я над этим не властен.***
Как только юноша переступил порог усадьбы, заходя внутрь, его встретила мельтешащая, наскоро одетая девка с русыми волосами, плохо убранными под косынку. Ее лицо было одутловатым и мягким со сна, а взгляд, бегающий по молодому барину, торопливым и пробуждающимся. В руке служанка держала зажженный подсвечник, тускло освещающий парадную, ведущую в разные части поместья. — Давайте, барин, заберу одежду… Озябли небось, непогода-то какая. Сейчас накрою на стол и сухую рубаху принесу, — лепетала она, порываясь снять с Антона крылатку Арсения, ткань которой была чуть сырой. Юноша и забыл, что все это время его плечи грела накидка графа, и сейчас это оказалось отчего-то смущающим, а нелепая расторопность служанки не давала опомниться с дороги. Сзади скрипнула дверь, разбавляя звуки сонного дома шумом дождя, грозовых вспышек и запахом сырой и жухлой листвы, который смешивался и впитывал в себя топленое тепло жилого особняка, горелый воск и сухое дерево, словно недавно в камине тлели дрова. Антон едва успел повернуть голову на звук, зная, кто там, но все равно желая взглянуть, и спустя мгновение ощутил возле себя присутствие графа, от которого пахло мокрым ветром и сырым дождем. Взгляд служанки тут же замер на нем — удивленный и внимательный, в то время как губы Арсения тронула уставшая и теплая улыбка, обращенная к ней, а рука, сокрытая тьмой от недосягающего света свечей и фигурой юноши, незаметно коснулась плеча Антона. Шастун, почувствовав теплое, легкое и безрассудное прикосновение, отвел взгляд и мысленно усмехнулся. И кто здесь еще беззаботный мальчишка? — Принеси барину нагретой воды и сухой одежды. Аксинье накажи нагреть чая и найти хлопковую марлю, спирт и мазь от нагноения. Девка тут же кивнула на ровный голос графа — прямой, знающий, все расставляющий на места, а после, смутившись от его кроткой, любезной и в то же время не терпящей лишней суеты и чуть хищной улыбки, спросила: — Вам подготовить комнату? Арсений почувствовал, как плечи Антона чуть напряглись в ожидании его ответа. От этого губы Попова тронула живая и влюбленная усмешка: — Да. Благодарю. Девка поклонилась, отчего-то смущаясь и теряясь под непредсказуемым взором графа — строгим, внимательным и в то же время безразличным, теплым и учтивым. Арсений безучастно проводил ее взглядом, дожидаясь, когда она оставит подсвечник на высокой тумбе из темного дерева, покрытой расшитой кружевом салфеткой, и удалится в сторону столовой, небрежно оттягивая рукава сарафана с дутыми рукавами, из-под подола которого виднелись складки ночной сорочки, и шоркая по полу мягкими плетеными туфлями из конопляных веревок. Спустя несколько мгновений звуки стерлись и растаяли. Немного чадила свечка, пуская по парадной едва уловимый запах топкого и горелого воска.Чуть слышимо было, как отчаянно просится войти дождь, и уже лучше — гулко и намеренно, как гремят раскаты неуемного грома, который, кажется, собрался заночевать в столице. — Боялся, что я уеду? — лукаво спрашивает Попов, разрывая тишину дома. Его слова раздаются приглушенным голосом у самого уха, а от самого графа пахнет кружащей голову свежестью, свободой и холодным дождем. Руки Арсения, не дожидаясь ответа, стягивают с плеч Антона чуть сырую крылатку, но сам он не отходит — стоит нарочито близко, позволяет мальчишке чувствовать его дыхание возле щеки, словно знает, что всеми этими незамысловатыми жестами вызывает у Антона дрожь. — Глупости, — смело отзывается — скорее лжет — Антон, делая шаг вперед, чтобы не стоять так близко с графом, иначе становится совсем невозможно думать. — Лжешь, — вторит ему Попов, смотря прямо в глаза повернувшегося к нему Антона. Копна русых кудрявых волос от влаги стала мягче, а концы прядок безвольно вились. Смутное освещение бросало тени на лицо, выдавая чуть одутловатые от сегодняшних слез и страхов черты, и затемняло глаза, которые Арсений все равно видел — горящие, ясные и живые. Фигура юноши в этом свете была стройной, а мятый фрак сковывал движения и скрывал нежную и длинную шею. Перевязанная рука, которую Шастун держал на весу, стараясь не касаться предметов, выделялась в приглушенной тьме особенно ярко, напоминая о событиях вечера. Однако, если присмотреться, то не только обмотанная ладонь указывала на пережитые страхи. Черты лица, одежда, слишком волнительные реплики, даже съеденные прохладой дождя запахи и безвольное желание коснуться, ощутить, остаться, выдавали пережитое отчаяние и боль. И сейчас, после вспышки ярких и неподвластных чувств, осталась только усталость и призраки бальной ночи, окончательно прогнать которые и из сердца, и из мыслей можно было таким желанным и родным теплом, дающим нерушимую защиту от всего дурного. — Лгу, — позволяет себе сказать Антон после секунды молчания, с теплой улыбкой признавая свой проигрыш перед графом. Он оборачивается к нему, мягко улыбаясь уголками губ и смотря так просто и естественно, с живой искренностью в зелени глаз, что Арсений понимает - проигрывает здесь точно не Антон. И пока никто их не видит, а свечи на подсвечнике едва-едва могут осветить и часть парадной, Попов позволяет себе шагнуть вперед, одной рукой сжимая предплечье юноши, а на другой держа перекинутую крылатку, и коснуться чужих губ — чуть прохладных и сухих, но прекрасных до отчаяния. Он целует мальчишку крепко и порывисто, чуть подаваясь вперед и заставляя Антона на мгновение растеряться от неожиданности. Их фигуры, стоящие посреди парадной, едва освещают тонкие язычки пламени, а вокруг стелется странная тишина. Стрелка часов прошла круг, вещающий, что времени за полночь, едва-едва слышится стук проливного дождя и последней летней грозы. У Арсения чуть влажные прядки волос и теплые руки, и когда они отрываются друг от друга, юноше хочется замереть и рассмеяться от облегчения после того, чтобы было на балу, и ночной свободы. Становится до болезненного рокочущего смеха хорошо, словно на сердце наконец-то попускает, словно наконец-то до рассудка и до души добирается осознание, что все прошло, растаяло под властью грозы и последнего летнего ливня, даря что-то простое, но такое нужное, что хочется задохнуться этим мгновением. Но вместо этого они остаются на месте, глядя на друг другу в затемненные глаза с каким-то жадным остервенением и отчаянной надеждой, дрожащим взглядом цепляясь за родные черты, чувствуя теплое и долгое дыхание друг друга. Неверяще. Отчаянно. Нужно. Это мгновение, длящееся несправедливо коротко, где две родственные души в потемках спящей усадьбы разговаривали глазами, разрывает шорох торопливых шагов, звучащих совсем близко со стороны просторной столовой в правой части дома. Арсений вынуждает себя отвести взгляд и отступить, выдохнув и прикрыв глаза на мгновение, чтобы вернуть себе чувство такта и обладания собой. Шастун повторяет за ним, но выходит неважно, и в голову мальчишки закрадывается безумная мысль — коснуться Арсения еще раз прямо сейчас, совершенно не думая о последствиях, но он обрывает себя на полуслове, стараясь совладать с отчаянным желанием, потому что никак нельзя, хотя Попов здесь, живой и честный перед ним, и это осознание разрывает сердце. Спустя несколько мгновений в широкой отделанной темным деревом арке, ведущей в правое крыло поместья, появляется служанка — низкая, торопливая, внимательная, с густой светлой косой, выбивающейся из-под грубого платка, небрежно завязанного под подбородком. В руках она держит стопку чистого и сухого белья, лежащую на спальном комплекте из наволок и простыней, а мельтешащим взглядом глядит себе под ноги, чтобы ненароком не оступиться в потемках усадьбы. Переступив порог и остановившись рядом с тумбой, на которой стоит нетронутый подсвечник с плавящимся свечным воском, служанка поднимает взгляд, в темноте натыкаясь сначала на графа, а после на Антона. Взгляд девичьих глаз тут же замирает на молодом барине, а после, словно испугавшись чего-то, опускается в пол. Шастун от такой реакции чуть хмурится и смущается от неожиданности, глядя на девку, а после узнает ее, вспоминая, что это та служанка, на которую он сорвался, когда очнулся от бреда и не нашел Попова рядом. Юноша помнит об этом мельком, как-то смутно, позволяя промелькнуть неожиданному воспоминанию мгновенной вспышкой, но не чувствует неловкости за то, что ненароком напугал девку, больше удивляясь тому, что она до сих пор об этом помнит и робеет перед ним. Взгляд затемненных глаз прислуги будто нарочно избегает молодого барина, что не скрывается от Арсения, который внимательно наблюдает за секундными мгновениями, чуть щуря синие от мрака комнаты глаза, пока взгляд служанки не обращается к нему, останавливаясь и смотря с неловкой торопливостью. В лице смешанные и робкие отголоски чего-то юного, смущенного и особенного, но они не по душу Попова, и это не скрывается от пронизывающих глаз, которыми Арсений смиряет расторопную, бойкую и в то же время смущающуюся своих действий и чувств, а от этого неловкую служанку. Она проговаривает быстро, отчего-то запинаясь на первом слове, без стеснения останавливаясь на фигуре графа: — Ваши покои готовы, барин. Только простыню постелю, чтоб чистая. Я провожу Вас. Арсений кивает с едва заметной полуулыбкой — ласковой и по-орлиному хищной, но не торопится уходить, будто улавливает что-то и хочет чего-то дождаться. Они стоят так несколько мгновений — служанка продолжает на месте. Ее руки — чуть грубые от мыльной стирки — сжимают белье, темные глаза смотрят в пол, упираясь в ноги господ, а сама она безудержно краснеет, будто не осмеливается что-то сказать и набирается храбрости, потому что сделать это необходимо. Попов затаенно выжидает эти мгновения, а после, словно подтверждая свою догадку, сам обращается к служанке, прерывая ее пытку: — Для Антона Андреевича все сделали, что было велено? — спрашивает граф, и чуть недобро сверкает глазами, когда девка незримо выдыхает. В юном взоре прорывается облегчение, а вместе с тем противоречивое сожаление, которое бывает тогда, когда хочешь, чтобы оба несовместимых желания сбылись, не имея воли побороть себя. Служанка кивает, вскидывая блестящий от свечей взгляд на графа и проговаривает торопливее и легче нужного: — Да, да, барин, все сделано. Тетка Аксинья сама все делает, сказала, барин, что для Антона Андреевича все готово, — слова скорым шумом, словно на одном выдохе произнесенные, разносятся по парадной, и Арсений замечает, как на произнесенном имени девка хочет взглянуть на Антона, но не решается, не сводя с графа горящих и взволнованных глаз. Попов кивает. На губах играет довольная усмешка, а в голубых глазах сверкает огонек — переливчатый и игривый — то ли от язычков стремящегося вверх пламени на подсвечнике, то ли от подтвержденной догадки, ставшей ясной, как день, которая разжигает что-то на донышке глаз. Граф делает шаг назад и в сторону, галантно отводит руку и чуть подается вперед: — Только после Вас, милая барышня, — шутливо проговаривает Попов, заставляя девку смущенно потупиться и кивнуть. Она, не поднимая головы, проходит между Антоном и Арсением, направляясь в левое крыло поместья — там, где коридор и залы уже чуть освещены и графу уготована комната. Как только она проходит мимо, Арсений тут же поднимает глаза, натыкаясь на вопрошающий и непонимающий взгляд Антона. Объясняться Попов сейчас не желает, смакуя внутри открывшуюся догадку. Шорох платья и неторопливые шаги скоро вот-вот покинут парадную, и графу не стало больше задерживаться здесь. Поэтому все, что он успевает, — это шагнуть к Антону и быстрым жестом подцепить его руку, чтобы поднести тыльную сторону ладони к своим губам и, наклоняясь, как перед барышней, оставить торопливый и чувственный поцелуй на теплой коже. Шастун замирает, глядя в смотрящие на него снизу вверх глаза — пылкие, влюбленные и переменчивые, как ветер в заснеженных горах, и никак не может отгадать блестящее на донышке острие. Граф совсем скоро отпускает его руку, не давая понять и в полной мере осознать вспыхнувший миг, и разворачивается, скрываясь в темноте парадной. Арсений ощущает, как Антон все еще стоит на месте, провожая глазами удаляющуюся статную фигуру с военной выправкой, и от этого губы трогает шаловливая и нежная улыбка, пока глаза воодушевленно и слепо смотрят перед собой, не замечая девичий шуршащий сарафан и не зная, как Антон коснулся передними зубами нижней губы, чуть прикусывая ее и качая головой, проговаривая полушепотом заветное и влюбленное — «безумец».III
Служанка ловко справляется с постелью графа, забирая старые наволоки с подушек, набитых гусиным пером, пока Попов скидывает на деревянную спинку кабинетного кресла, стоящего у письменного стола, крылатку и начинает расстегивать мелкие серебряные пуговицы на жилете. От встряхнутого белья по гостевой спальной комнате разлетается запах сухости и высушенного шалфея, мешаясь с сырой прохладой, наполнившей воздух через открытые створки оконных рам, и сладкого плавкого воска. На столе стоит два бронзовых подсвечника. На тумбе у кровати еще один, а на другой — железный таз с горячей водой. По окнам бьет дождь — косой и тяжелый, и если бы не плотно задернутые тяжелыми шторами окна, то комнату, помимо свечей, освещали бы всплески молнии странно бушующего августа. Словно он то ли не хочет уходить, противясь непогодой, то ли торопясь сбежать и скрыться под сенью пестрой и своенравной осени. Комната пуста в своем невзрачном и обыкновенном интерьере и хорошо знакома графу, ведь это та самая спальная, из которой он ушел совсем недавно, неимоверным усилием воли заставляя себя покинуть Антона, оставленного на атласных простынях с припухшими от поцелуев губами и следами страсти на тонкой бледной шее. Это неожиданное и яркое воспоминание заставляет Арсения усмехнуться своим мыслям и невольно взглянуть на пустую постель, где служанка поправляет одну из подушек, перегибаясь через кровать. На постели, застеленной шелковым черным покрывалом с узорами и кисточками по краям, играют блики от свечей, и Попов невольно и задумчиво скользит по ней взглядом затемненных глаз. В голове плодятся неправильные мысли, а грудную клетку отчего-то все сильнее и сильнее теснят чувства. Те, которые были пережиты на балу, те, которые Антон так отчаянно и просто отдавал ему в их последнюю ночь, те, которые вспыхнули там, в пустой и темной парадной, — яркие, родные, правильные, истерзанные разлукой и волнением, и те, которые были внутри всегда — жили, цвели и горели лишь для него одного. Из размышлений Попова вырывает служанка, которая, бойко и быстро перестелив постель, торопливо принимается собирать брошенные на пол старые наволоки и простыни, сминая их и кулем зажимая подмышкой. Арсений смотрит на нее, будто только сейчас сознавая, что она здесь, и расстегивает последнюю серебряную пуговицу на жилете, чуть удивляясь, когда полы одежды легко расходятся в стороны и пуговицы заканчиваются. — Готово, барин. Сухое белье на стул положила, ежели чего еще надобно, только кликните, — говорит девка, кивая на кресло подле графа с мягким сиденьем, и поднимая глаза на Арсения. Из-под повязанной косынки выбиваются пряди русых волос, а щеки чуть обдало румянцем от работы, но взгляд бойкий и обыкновенный — не такой, как на Антона, и Попов готов ругать себя за мальчишество, вновь подмечая эту незамысловатую деталь. Глупо. Ей-богу, глупо. — Принеси мне чернил и бумагу, — говорит Арсений, не сводя голубых глаз со служанки. Та кивает, лепеча «сейчас, барин», и расторопно уходит, толкая дверь рукой, под которой зажато белье, а второй поправляя выбившиеся из-под косынки волосы. Арсений провожает ее безучастным взглядом, направленным не на саму девушку внешне, а на то, что представляют ее чувства и черты. Ее отношение к Антону. Но вслух признаваться в этом Арсений себе не хочет, однако не может не заметить, что это чувство для него по-своему ново, как какая-то страна на карте, о которой слышал, но никогда не видел ее перед собой, не говорил о ней и никогда не бывал. А теперь приходится найти ее очертания на земном шаре и наконец взглянуть по воле судьбы или случая. Еще мгновение в коридоре слышится шорох шагов, пробивающийся даже сквозь закрытую дверь и барабанный перебой дождя, а после он окончательно стихает, спрятанный темнотой и глухими стенами коридора. Граф смотрит на затворенную дверь, но голубые глаза безразличны и направлены внутрь себя. Лишь немного щурятся, выдавая мысли, пробегающие внутри, — странные, смешанные, подстрекающие и незнакомые. Ведь для Попова этот день не прошел бесследно, и в голове остался запутанный и сложный клубок из чувств, потому что он позволил себе взять власть над ними тогда и разобраться лишь сейчас со всем своим внутренним. Тогда было нельзя. Сейчас, оставшись наедине с собой, наконец-то позволил. Глупо это было. Наверняка, глупо — вот так сбегать из залы, когда десятки глаз устремились на него, а после их исчезновения уста собравшихся господ ни раз назвали их имена. Арсений не мог этого слышать и знать, но догадаться об этом никогда не составило бы труда, потому что общество невежественно и жадно до чужого и никогда не позволит оступиться не по причине благочестия и морали, а по причине своих же пороков, которые решают, что дозволено, приемлемо и удобно, а что, напротив, гадко и бросает на них лишнюю тень. Догадаться об их связи было нельзя. Можно было подумать о слишком близкой привязанности и покровительстве со стороны графа над юношей, потому что Попов уверен, что нигде не допустил ошибки и его репутация в свете, которую он ни подтверждал, ни опровергал, позволяя это делать другим, никогда не допустит даже мысли о таких домыслах. Однако, разве сам Арсений поступил не глупо, когда почувствовал укол ревности, заметив влюбленность служанки в Антона? От этого ощущения схожести и смены ролей губы Попова трогает шумная усмешка. Граф на мгновение прикрывает глаза и качает головой, надавливая сложенными кончиками пальцев на косточку переносицы. Глупые и мальчишеские мысли кружат голову. Арсений понимает это, но сделать ничего не может, поэтому отодвигает стул, стопку сухого белья небрежно кладя на поверхность стола, на котором теперь стоит лишь подсвечник и лежит чистая одежда. Он садится, выдыхает и позволяет себе сдаться сейчас перед самим собой. Приревновал по-своему. Как пить дать, именно приревновал, несмотря на то, что это чувство отличается от чувств Антона на балу. Не такое страшное, отчаянное и безысходное. Другое. Вызывающее злорадство, насмешку над бедной девушкой и расшевелившее что-то игривое и властное. Властное, потому что Антон мог быть только для него. Это чувство не было злым и тревожным, но вызывало зуд под кожей и злорадное желание показать, что ни один из взглядов и жестов Шастуна не будет принадлежать никому так же, как принадлежит ему. Детскость. Нелепость. Но такая осознанная и ощутимая, что хочется рассмеяться, несмотря на стыд от этого понимания, словно это те чувства, на которые он не имеет права, но позволяет их сейчас с легкой душой и живой свободой. И от этого внутри также легко и счастливо. По-настоящему. Слово он, имеющий статус, положение и большой опыт, — впервые влюбленный мальчишка, у которого душа нараспашку и все чувства — первые, безвозмездные, дарующие самое большое на свете счастье — любить. И от этого на губах у Попова играет безвольная улыбка, которую он отчаянно пытается скрыть, не понимая, что позволяет ее себе сам, как и переполох на сердце. По стеклу продолжает стучать дождь, и гремит гром, зловеще содрогаясь в гневных потугах, словно лесной царь, приказывающий понимающим его жителям леса и карающий всех за свое горе. Комната пахнет свечами и сухим бельем, которое благоухает шалфеем, лежа перед графом на столе, но Попов и не думает облачиться в сухую рубаху и вымыть руки с дороги, полностью отдаваясь своим чувствам и борясь с желанием сжать юношу в своих руках, оставляя поцелуи на шее и мурашки от шепота возле уха, который не услышит никто и никогда, кроме них самих. Но между тем граф понимает, что сейчас Антону необходимо перевязать руку, выпить горячего чая и уснуть после переживаний вечера, а потому не позволяет своему желанию вырваться наружу, стыдя себя за отчаянное и мальчишеское стремление, несмотря на то, что душа переполнена. Странное это дело. Как-то по-особенному полно внутри, словно во что-то единое и топкое собираются все ощущения. Волнение. Злость, вызванная тревогой. Сводящее с ума непонимание, напоминающее непроглядный туман. Спрятанный страх. Алая нить вины. Отчаянные объятия, омытые моросью последних гроз. Дрожащие слова и взгляды в потемках ночи. Усталые и нужные касания. И что-то счастливое, простое и важное. Расцветающее снова и снова — обыкновенное, привычное, знакомое, но каждый раз прекрасное, отдающее самой смелой трелью, и словно чувствующееся в первый и последний раз. Все эти обрывки чувств мелькают в голове, словно пытаясь напроситься на какой-то ответ без заданного вопроса. Непогода за окном продолжает бушевать, и из широкой гостиной слышится приглушенный бой часового механизма, отмеряющий время, говорящий о глубокой ночи. Арсений словно отмирает под шумом напольных тяжелых часов, заставляет себя развеять навалившиеся чувства. Выдыхает, еще раз сжимает пальцами выступ переносицы и прикрывает глаза, с шутливым укором и мягкостью усмехаясь своим чувствам. — Как мальчишка, право слово, — едва слышимо проговаривает Попов, усмиряя внутри поднятую бурю — непредсказуемую, пенистую и неподвластную разуму. Только сердцу, над которым он, повстречав зеленые леса в чужих глазах, совсем перестал быть властен. Арсений сидит так еще мгновение, а после рывком поднимается, отнимая согревшиеся ладони от лица и принимаясь на ходу расстегивать манжеты на рукавах рубахи, подходя к тазу с остывающей водой. За окном проносится рычащее громовое эхо, когда граф закатывает рукава до локтя, оголяя запястья, испещренные темными волосками и родинками, в затемненном свете похожие на крошки угольного карандаша и приковывающие глаз к бледной коже. Попов непроизвольно поворачивает голову к окну, продолжая скатывать ткань рубахи в кольцо, словно может что-то разглядеть сквозь плотное полотно штор. Брови графа чуть хмурятся, потому что если непогода не уляжется за ночь, то завтра навеет много неприятностей. Дожди вымыли неубранные поля и уже развезли дороги, и завтра придется ехать верхом — как ему в свое поместье, так и Антону на службу, попадая под холод мокрого ветра и отголоски грозы, потому что экипажи увязнут. Попов позволяет себе мимолетно подумать о вынужденном расставании, но тут же отгоняет эти мысли, навевающие тоску. Он опускает руки в теплую воду, а после берет лежащий рядом кусок туалетного мыла, пахнущего острой горечью и лавандовым маслом, растирает его в руках, позволяя скользить на теплой коже, и касается намыленными ладонями лица, закрывая глаза. В нос ударяет резкий запах, и становится легче от возможности смыть лоск бала и отпечаток бушующей непогоды, который вместе с мыльной водой остается в тазу. Граф берет полотенце, лежащее рядом, вытирая лицо и руки. Волосы, обрамляющие лоб и виски чуть намокают от попавшей воды, но Арсений не замечает этого, обращая внимание на щелчок открывающейся двери. В проходе появляется служанка, и Попов едва заметно удивляется, видя перед собой ту прислугу, которую встретил, перешагнув порог парадной, а не ту, которая сменяла ему белье. Девушка, чуть приведшая себя в порядок после сна, поклонилась барину и замерла на пороге, вызывая у графа немой вопрос. — Я Вам тут это, барин… Бумагу и чернильницу с перьями принесла. Настасья сказала, что вам надобно, — проговорила служанка, глазами указывая на предметы в своих руках. — Оставь на столе, — ответил Попов, отворачиваясь от прислуги, но в голубых глазах мелькнуло что-то непростое и внимательное, словно какая-то мысль пробежала, вынуждая мужчину остановиться на ней. Поэтому Арсений, не думая об этом, вновь обратился к прислуге, когда та положила бумагу, на которой лежали новые заточенные перья, и с глухим звоном поставила бронзовую закрытую чернильницу, намереваясь покинуть покои барина: — Отчего же Настасья сама не снесла? Вопрос отчего-то вызывал у девки легкий испуг и неловкую улыбку, а Арсений едва понимал себя и свое желание спросить об этом. И на кой черт ему знать, почему прошлая прислуга не явилась по его поручения, прислав вместо себя другую девку? Но ответ был — где-то внутри, уже знакомый и очевидный, словно то, что сейчас скажет служанка станет еще одной разжигающей интерес догадкой. Девка робко и смущенно взглянула на графа, а после отвела взгляд, словно взор голубых глаз был способен зачаровать, вынуждая язык, независимо от помыслов, говорить лишь правду. — Так ее тетка Аксинья покликала, сказала что-то снести молодому барину, вот она и… — служанка не договорила, а Арсений шумно усмехнулся, мотнув головой. Легко, чуть дергано и развязно, а губы неслышимо прошептали «интересно, однако», заставляя вновь задуматься об этом. Ни ревностно, ни злостно, а как-то по-иному — с легким запалом и насмешкой, свойственной и в то же время совсем не знакомой графу. — Ежели Вам что-то на… — Благодарю. Более ничего ненадобно, — прервал Арсений служанку. Та приклонила голову и в два шага оказалась у двери, скрываясь за ней и с тихим щелчком притворяя за собой, оставляя графа в своих раздумьях и чувствах. Попов слепо проводил ее фигуру глазами, а после отвел взор, вновь усмехаясь себе и своим мыслям. Что это за чувство? Почему такое неразгаданное и почему такое живое? Хочется гневаться за то, что его объяснить нельзя — что-то рьяное, трепетное, взбудораженное и чуть тревожное игриво распускается на сердце от осознания того, что служанка действительно влюблена в Антона. Забавно. И в то же время вызывает злорадную насмешку над бедной девушкой, которую граф желает преподнести ей. Хочется стряхнуть с себя этот морок наваждения, поэтому Попов умывает лицо ладонями, словно так может смахнуть и спрятать все чувства, а после подходит к окну, одергивая штору. Пальцы ловко отворяют запертые ставни, позволяя холодному и мокрому ветру забраться в дом. Пламя на свечах начинает дрожать и извиваться, как грешник в муках, осознавший свою скорую казнь, а комнату наполняет запахом мокрой смолы, грозы и сена — свежий, влажный, свободный. Арсений вдыхает его, продолжая усмехаться своим мыслям, и смотрит в темноту ночи, чувствуя, как мелкие и отлетающие от стекол брызги дождя касаются лица. Отрезвляют. Возвращают здравый смысл. Но граф как будто бы и не хочет, чтобы эти чувства исчезали и переставали теснить грудь. Новые, живые, разжигающие и останавливающие одновременно. Почему такие разные? Почему так много? Как способен человек пережить и вместить в себя такой сумбур разношерстных чувств? Арсений позволяет себе думать об этом, пока мокрый ветер касается волос и дождевыми каплями холодит кожу. Граф не думает о текущем времени, позволяя себе еще раз окунуться и разобраться в ощущениях сегодняшнего дня, вечера, ночи, и когда его мысль перестает задерживаться на логических деталях, и он перестает размышлять о правильности и неправильности чувств и поступков, на которые так откликается душа, становится ясен ответ. Приходит неосознанное понимание чего-то простого и важного, всегда бывшего на виду. Осознание несложной и, казалось бы, очевидной истины. Арсений не чувствовал этого шквала разношерстных эмоций. Не переживал каждую по отдельности. Не смел сказать, что что-то отозвалось ярко, подобно горящему вековому лесу, а что-то дрогнуло и оборвалось глухим надрывом, осыпаясь на дно души старой трухой. Потому что все эти чувства никогда не звучали по отдельности. Не могли. Не были. И с раскатом уходящего грома в голове графа прозвенела одна простая истина, которую он знал. Мог поклясться, что знал, но почему-то она пришла сама, только когда он дал себе свободу, перестав душить свои ощущения гнетом морали и разрешив чувствам обжиться в душе, как сказочным зверям в зачарованном лесу. Все эти чувства не были самостоятельны в своем обличии, потому что все они были тем, что люди зовут любовью. Которая не сама по себе. Которая не одиночная нежность, не отчаянная страсть и даже не родство душ. Которая вьется из сотни чувств, которые человек испытывает только тогда, когда любит, и которые не живут по отдельности в своих мирках, а зовутся единым и целым. Попов понимает это где-то внутри себя, не выдавая эту мысль ни жестами, ни чертами лица, только в глазах что-то отражается — проскальзывает золотистой ланью, оставляя после себя трепещущий, замерший, чуть удивленный и боголепный отсвет. Такая сложная и простая истина, что не хватает чувств, чтобы осознать ее сразу. Граф любит. Без правильного и неправильного, потому что нельзя думать о природе этого чувства, потому что угадать и узнать наверняка никак нельзя. Можно только почувствовать, и внутри себя, в самом бережливом месте, сотканном из отчаянного трепета и рычащей защиты, открыть и сохранить, как самую ценную вещь на свете. Ответ оказался до смешного прост. Поступки перестали искать здравый смысл, который не казался правильным или неправильным, а был заведомо верным и предреченным. И Арсений разрешает себе самую отчаянную и прекрасную глупость — принять это, перестав перебирать свои действия и чувства. Он просто влюблен в лесистые глаза, в заливистый и живой смех, в пылкое и безрассудное сердце, в чужую душу — честную, смелую, человечную, и этой причины достаточно для того, чтобы самому быть безрассудным и не жалеть об этом. В доме воцаряется тишина, словно Попов простоял у распахнутого окна больше часа. Порыв ветра колышет край шторы и, судя по запаху — свечному, топкому, дурманящему до головной боли — задувает одну свечу. Гром гремит уходящими позывами, словно его усмиряют или он покидает эти места, а дождь продолжает идти, поливая землю прямыми нитями сырой воды. Где-то мелькает молния, а к окну прилипают несколько листов, похожих на смородиновые, однако, это разросшийся в саду боярышник, безжалостно сорванный ветром и приклеенный дождевой водой к стеклу. Арсений чувствует дождевые брызги и прохладу на лице, но она отчего-то не кажется неприятной, помогая привести мысли в порядок. Граф еще несколько мгновений смотрит вовнутрь себя, будто что-то решая и прислушиваясь к себе, будучи ведомый тем, что разверзлось в душе, а после отходит от окна. Делает шаг, прикрывая деревянную раму, и снова оказывается во мраке тускло освещенной комнаты, словно не было той внутренней перемены и чувства свободы, но в душе и мыслях все осталось по-прежнему. Поэтому Попов чему-то усмехается, окончательно приняв решение, и садится за стол, так и не переодевшись. Спустя полчаса исписано около половины принесенных служанкой бумажных листов: извинения перед бароном Строгановым за столь спешный уход и предложение визита в его поместье и витиеватое письмо Рылееву, написанное с двусмысленностью и осторожностью, чтобы чужие руки не смогли убедиться в своих домыслах. Оба он оставляет на столе, намереваясь отправить завтра утром, а после, наконец-то закончив лишенные сейчас смысла, но нужные дела, поднимается со стула и задувает свечи. Подсвечники на столе. Один на тумбе. Комнату наполняет мрак и тяжелый церковный запах плавкого воска, вызывающего боль в висках. А после ручка двери щелкает, приоткрываясь, и позволяет графу очутиться в темном коридоре спящей усадьбы, оставляя позади себя свечной смрад и попытки отречься от отчаянных желаний и чувств.IV
В спальной Антона догорают свечи, шатко стоящие в рюмках бронзового подсвечника. Окна закрыты и зашторены, не позволяя сырому дождю смешаться с теплом дома, однако по полу все равно тянет вертлявый сквозняк, стелющийся из-под широкой щелки закрытой двери. На столе стоит серебряный поднос с остывшим чаем, несколько склянок и смотанная марля, которой кухарка Аксинья бережно и ворчливо обматывала руку юноши. Боль в ней убавилась, но касания к перемотанной руке приносили судорожную дрожь, словно по ошибке в мякоть ладони насквозь вонзался гвоздь, съеденный ржавчиной. Поэтому сейчас Шастун лежал на подушках, взбитых и наполненных гусиным пером, стараясь не бередить руку и заснуть, но сон не шел. Несмотря на то, что виски чуть звенели от боли, а вымотанное тело требовало покоя и долгожданной истомы, заснуть у Антона не выходило, словно чего-то не хватало, и разум терзала неугомонная мысль. Шастун не хотел произносить ее вслух, не желая чувствовать себя еще большим мальчишкой, коим он был сегодня, но не мог смириться и задушить в себе наивную надежду увидеть графа в своих покоях. Арсений ничего не обещал, но коснулся напоследок слишком сумасшедше, словно это было необходимо сделать, иначе другого шанса больше не будет. Антон принимал это, стараясь быть взрослее и рассуждать правильнее, чтобы идти на поводу у разума, а не сердца — трепещущего, беснующегося, несогласного — но не выходило. Так глупо не выходило, что Шастун злился на себя за это, не желая слышать шум уходящей грозы и видеть тусклое мерцание свечей. Хотелось иного. По-детски отчаянно, почти обиженно за то, что Попов не зашел к нему. Это все звучало слишком глубоко в душе, и Антон пытался заглушить эти чувства разумными доводами, не желая доставлять графу проблем и не будучи уверенным в том, насколько Арсений устал и насколько его коснулись переживания сегодняшнего вечера. Эти мысли помогали усмирить бушующую душу и стыдили за желания. Антону хотелось, чтобы граф отдохнул с дороги в своей спальной. Антону хотелось видеть его сейчас в своих покоях до смешного сильно и отчаянно. И эта дилемма сводила с ума своим противоречием, подобно гончим необъезженным псам, тянущим подстреленную дичь на свою сторону. Хотелось не приносить проблем своими капризами, будто юноша мог оградить и защитить графа, и в то же время хотелось, чтобы он был здесь — ерничал, смеялся и касался шеи короткими поцелуями-бабочками. Отчего-то ради Попова хотелось наступить на горло своим чувствам, и это «отчего-то» совсем не удивляло и было ясно, как день, потому что мальчишка любил его больше, чем себя. Неправильно, нельзя именно так, потому что об этом шептались сотни дам в обществе, но Антон все равно не понимал почему и был влюблен в графа так же, как тогда, когда увидел в первый раз, теряя сон и голову. Хотелось поступиться с собой, со своими желаниями, чувствами, кажется, даже жизнью за чужой спокойный вздох, словно этого было достаточно, чтобы сердце оставалось на месте и билось преданно и все так же восторженно для него одного. Потому что Арсений. Потому что заколдовал. Потому что у Попова бережные ладони, голубые глаза и мягкая насмешливая улыбка. А еще рокочущий смех и нежные касания, пускающие млеющие табуны по коже. И Антон не понимал: разве этого мало, чтобы хотеть отдать жизнь за графа? Разве недостаточно? Разве эти причины так ничтожно малы и не значимы? Разве эти причины — не сама жизнь, которой Антону совсем не жалко и которая, кажется, будет совсем не важна, если этого не станется? Шастун думал об этом как-то обыденно и просто, словно это то, что стало верным и правильным с тех пор, как он встретил графа. Окна еще раз вздрогнули от порыва ветра, словно оконные рамы покосились вовнутрь, прижимаясь к сухой и темной комнате, стараясь избежать холодного дождевого порыва. Антон машинально взглянул на них, заставляя себя отвлечься и перестать. Перестать думать, перестать надеяться, перестать ждать. Это стоило ему нескольких усилий, зажмуренных век и ямочки от зубов на нижней губе, а после юноша, заставив себя приподняться на локте здоровой руки, задул свечи. Дым избаловано и изящно взвился к потолку, растворяясь и проникая в легкие тяжелым, спертым и сладковатым запахом. Прохладное покрывало едва слышимо зашуршало под возней Шастуна, когда юноша осторожно ложился набок, дабы не задеть перевязанной руки, а после накрылся им полностью, нарочито стараясь ни о чем не думать, лишь бы не бередить разворошенную душу еще пуще. За плотной тканью, прячущей кудрявую макушку, едва была слышна гроза, и Антон старался обдумать утреннее отбытие на службу по развезенным непогодой дорогам. Отбывать не хотелось отчаянно. Хотелось урвать еще немного времени, чтобы остаться здесь хотя бы на несколько дней, но причина была неразумна, и Антон это понимал, поэтому не говорил даже про себя. Только сердце здесь было смелым. Желало и требовало, заставляя Шастуна ощущать себя мальчишкой, мечтающем получить в рождественскую ночь несуществующую, но страстно желанную вещь. Антон не думал об этом нарочно, позволяя мыслям течь и рассеиваться своим ходом — плавким, легким, естественным, а потому сам почти растворился в подступающей дреме, которую разогнал шорох рядом и ощущение чужого веса на левой половине кровати. Остатки наступающего сна исчезли, словно разогнанные выстрелом птицы на засеянных полях, взметнувшиеся с шумным гвалтом, мельтеша и теряясь в ясном весеннем небе. Сердце екнуло, а в груди от неожиданности застучала тревога, проваливаясь в живот и приливая кровь к лицу, которое, несмотря на ощущение жара, стало бледнее обычного. Антон распахнул глаза, неосознанно позволяя рваному вздоху замереть на сухих губах, и чуть поддался вперед, намереваясь подняться на ноги, как вдруг ощутил обвивающую талию руку и тихий шепот — знакомый, чуть шутливый и хриплый: — Не пугайся. Аль не люб я тебе больше? — тянет Арсений, продолжая тихо возиться и укладываться рядом. По-свойски залезает под покрывало, прижимаясь со спины, и ложится на подушку так, чтобы иметь возможность коснуться лбом чуть угловатого плеча и губами оттопыренного уха. Сердце у Антона заходится в стуке от первых мгновений испуга, вызванного неожиданностью, ведь он даже не слышал, как граф зашел, но в груди становится хорошо. Попов касается его своими холодными и босыми ступнями, прижимается сзади как-то по-кошачьи, ища тепла и в то же время даря защиту, и аккуратно, но терпко целует за ухом — просто и знакомо, но между тем так, что внутри кровь в сладкое молоко превращается. — Напугал, — сипло отзывается Антон, стараясь звучать строго и серьезно в своей обиде, но выходит из рук вон плохо. Потому что пришел. Холодный, словно только с улицы, и нежный по-особенному, вызывая у юноши бесконтрольную улыбку, которую прячет темнота комнаты. Арсений укладывается рядом и дышит возле уха, носом водя по загривку. Шуршит покрывалом, сжимает в слепом объятии, делая это как-то подсознательно и бесконтрольно, и когда наконец-то укладывается сзади и комната наполняется тишиной, разбавляемой размеренным дыханием, выдыхает кротко и нежно, звуча мягко, но без единого сожаления за содеянное: — Прости, — и шепчет вдогонку: — Злишься? Антон чувствует, как душу заливает самым сладким и душистым медом. И Арсений такой противоречивый, живой, смешливый и прекрасный, что хочется остановить этот миг и прожить в нем всю жизнь, потому что Шастун совсем перестал понимать, как вообще можно иначе. — Злюсь, — несмотря на свои мысли и чувства выдыхает Антон, благодаря разлитую ночную мглу за то, что та скрывает черты его лица. Он говорит это с безоговорочным осознанием, что сдастся спустя несколько реплик под руками и голосом графа, но, несмотря на это, все равно упрямится, продолжая свою беззлобную игру. — На что? — шумно выдыхает Арсений на ухо, и Антон готов поклясться, что у графа закрыты глаза, и он все делает, полагаясь на ощущения, потому что голос мужчины звучит слишком хрипло и расслабленно. — На то, что я пришел так, или на то, что не пришел раньше, позволяя себе сейчас так бесстыдно и незаметно проникнуть в ваши покои? — дразнится граф, и его голос — тигриное урчание — сладкое, сытое и только подстрекающее Антона. Руки Попова притягивают юношу еще ближе к себе за талию — мальчишескую, а оттого чуть несуразную и неаккуратную, и Шастун в противовес своим словам лишь льнет ближе, не пытаясь уйти от теплых и крепких рук. — На то, что напугал, и тебе совсем не совестно, — чуть обиженно отзывается Антон, хотя сам — плавкий воск под тяжестью и теплом настойчивых и нежных рук. — Мне жаль, mon amour, — шепчет Арсений, зарываясь носом в загривок юноши, выдыхая в кудрявые волосы, из которых почти выветрился запах летней грозы и сырости. Нежную кожу на шее опоясывает лента млеющих мурашек. Родное, знакомое и волнительное прикосновение греет душу. Но Антон отчаянно не сдается под чужими чарами, хоть и знает, что сам граф ведет эту игру, рассчитывая каждый жест, ведь одно лишь касание — знающее и откровенное, и Шастун сдастся, как Мемфис когда-то сдался Александру. — Лжете. Вам ни капли не жаль, — проговаривает юноша, тщетно пытаясь спрятать в голосе звенящую улыбку. Загривка касается теплый и смешливый выдох. — Не лгу. Разве что самую малость, — шепот и снова безобидное и будоражащее касание носом загривка. — Думал, ты больше разгневаешься за то, что я не пришел раньше, — вполголоса проговаривает граф, звуча плавнее и задумчивее. Не для того, чтобы подразнить Антона, а для того, чтобы сказать о своих надуманных опасениях. — Я бы не стал, — отзывается юноша, улавливая интонацию графа и следуя ей. В груди что-то стыдливо отзывается, напоминая об эгоистичных мыслях, совсем недавно терзавших разум. Он немного поворачивает голову в сторону Попова, оставаясь все также лежать на подушке, чуть сводит глаза в ту сторону, где находится граф, а после отводит их, словно боится столкнуться с ним взглядом. Несмотря на темноту и невозможность пересечься глазами, все равно становится неловко, словно он нагой перед Арсением сейчас. Словно слова обличают душу. Или, наоборот, душа обличается словами? — Ты наверняка устал в дороге, да и за весь сегодняшний вечер… Я не хотел снова доставлять себе проблем своими желаниями и чувствами, и как бы ни желал тебя увидеть, я понимаю, что… Что нужно быть осмотрительнее и не вести себя, как мальчишка. Я не хочу, чтобы ты был обязан мне и моим эгоистичным желаниям, и не смел тебя сегодня тревожить. От меня и так было сегодня много проблем, просто хотелось дать тебе немного покоя, — неловко, чуть сконфуженно и растерянно улыбается Антон, кривя губы в нервной линии. Улыбаться совсем не хочется, но это выходит от волнения и странной разочарованности, которую он чувствовал в себе и боялся, что получит ее от Арсения. Однако, между тем, становится несколько легче за то, что он сумел сознаться в этом и графу, и себе. «Это по-взрослому ведь, верно?» — неуверенно думает Антон, замирая в ожидании ответа, хоть и старается показать, что справляется с этим сам, не нуждаясь в том, чтобы Попов знал. Тишина, которая мгновения назад была легкой, незаметной и звенящей, вдруг оседает в комнате, наполняя ее чем-то ощутимым, топким и тяжелым, как свинцовый туман. Антон чувствует, как хватка на его талии становится слабее, и это мгновение неосознанно пугает, зарождая внутри неизведанную тревогу. С губ графа рвется длинный выдох — размашистый и раздраженный, касающийся шеи Антона, а после Попов неожиданно упирается макушкой в начало чуть сжавшихся лопаток, толкается вперед, мотает головой и, стискивая в ладони ночную рубаху Шастуна на животе, не то шепчет, не то рычит — приглушенно, гортанно, низко: — Глупый. Какой ты глупый мальчишка… Заставляешь меня злиться и все равно любить тебя еще сильнее, — голос звучит отчаянно, и в нем правда смешивается что-то неясное: злоба и помимо нее что-то топящее, живое и рьяное. Антон, вслушиваясь в то, как звучит Арсений, затаивает дыхание. Сердце размашисто ударяется о грудную клетку, и мальчишка сжимается, теряясь от чужих чувств, которые совершенно обезоруживают и выбивают почву из-под ног. Антон не успевает понять, как Арсений мгновенно привстает на кровати и хватает мальчишку за запястье здоровой руки, рывком заставляя лечь на спину и нависая сверху. С губ Шастуна сходит испуганный от неожиданности стон, а все существо замирает под чужой властью и взором. Взбешенным, странным, отчаянным и разочарованным, но как будто бы не в чувствах и не в словах Антона, а в том, что мальчишка посмел подумать о том, что не желанен и боится докучать, и это осознание звенит внутри испугом и надеждой. Антон, привыкая к потемкам, видит его силуэт — взъерошенные волосы на макушке, тяжелые и длинные вдохи носом и взгляд — ощутимый, едва-едва уловимый в темноте, но настолько припечатывающий и прямой, что юноша видит все те чувства, штормом беснующиеся внутри синих глаз. Арсений подается вперед, заставляя безмолвно таращиться на его облик, обрамленный мглой, но остается достаточно далеко, не позволяя почувствовать на щеке свое распаленное дыхание. — Мне это неважно, как же ты все не поймешь. С тех пор, как я встретил тебя, важен лишь ты, — выпаливает Арсений, и Антон чувствует, как легкие разрывает от невозможности сделать спасительный вдох. Сердце стучит с перебоями, и Шастун чувствует, как теряет себя, а слова — срывающиеся, торопливые, отчаянно злые, эхом разносятся в голове. — То, что ты хочешь. То, что тебя волнует. То, что ты чувствуешь. Потому что это все — ты. Что же ты не поймешь, что ради одной твоей улыбки — самой робкой, самой беспечной, самой невольной, я готов отдать все, что у меня есть. Имя. Положение. Себя. А ты, глупый мальчишка, стараешься не обременять меня своими чувствами в то время, как это единственное, что важно, ради чего я готов пожертвовать всем, и не потому, что обязан, а потому, что твое счастье — это то, ради чего мне хочется жить и ради чего не жаль расстаться с этой жизнью. И пока Арсений говорит, Антон чувствует, как каждое слово выжигается внутри грудной клетки. Разрушает и строит заново, причиняет почти физическую боль, но такую, от которой Шастун не отрекся бы под страхом смертной казни. Слова — отчаянные, твердые, как самый чистый минерал, живучие и врезающиеся в голову и в сердце тысячей кинжалов, крушат что-то внутри. Безжалостно, но между тем заставляя Антона чувствовать себя беззаветно любимым, и когда граф говорит последние слова, юноша подрывается вперед, хватая Попова в кольцо рук и притягивая к себе — неосознанно, необходимо, несмотря на чужой строгий и отчаянно разозленный говор и боль в перевязанной ладони, чтобы не делать больнее ни себе, ни ему. Чтобы замолчал. Не говорил. Потому что мучительно. Так пугающе мучительно и терзающе открытую и нагую душу. Так, словно от этого можно умереть. Так, словно последние слова графа вот-вот облекутся в настоящее, заставляя Антона страстно бояться. — Замолчи! Я знаю, замолчи, — жмурится и шумно шепчет юноша, прижимая к себе Попова и заставляя молчать своими словами, звучащими наперебой. Он чувствует горячее дыхание графа на своей шее, чувствует, как его тело напряжено под худыми и тонкими пальцами, и отчаянно боится сказанного. Боится верить в то, кем является для Арсения, потому что сказанных слов оказывается намного больше, чем достаточно, словно это что-то неуправляемое, разрастающееся и живое, что может разорвать изнутри, если этим пересытиться. Словно Арсений не должен так любить его, но любит, и это, как самый ценный дар и самое большое проклятие, потому что рано или поздно оно кого-то погубит. Антону это страшно осознавать. От этого осознания в груди разрастается паника и чувство, что там так свободно и полно, что лёгкие разойдутся по швам. Пугающе. Невозможно. Неправильно так любить, но сейчас ради этой вспышки слов и чувств хочется пожертвовать всем и продолжать жертвовать этим до конца жизни, лишь бы граф продолжал так любить, и дьявол с тем — правильно это или нет. — Приказываешь мне молчать, хотя сам заставил ненавидеть и так любить, — приглушенно проговаривает Арсений в горячую шею Шастуна. Темные ресницы дрожат, давая понять, что глаза графа зажмурены, а дыхание все еще тяжелое и шумное, но с каждым мгновением затихающее и замедляющееся все больше, как проходящий шторм. — Прости. Прости, я сглупил. Не говори об этом больше… Я знаю, все знаю, только не говори. Не могу это слышать. Так больно и так хорошо, словно сон наяву, что не могу… — беспорядочно лепечет юноша, зарываясь лицом в плечо Попова. — Ненавидь, злись, что хочешь со мной делай, только не говори так. Кажется, сердце не выдержит, если скажешь вновь… Слова сами рвутся с губ — невольно, бессознательно, торопливо. Все, что было на сердце сейчас застывает на устах юноши. Руки Антона продолжают стискивать ткань рубахи Арсения, сжимая ее в гармошку под намертво застывшими пальцами, словно Шастун боится, что Попов исчезнет. Не уйдет, а именно исчезнет, будто все сказанные им слова — запретное и древнее проклятие, которое после того, как его произнесли, наконец-то вправе пробудиться и вырваться наружу. Пока юноша лепечет что-то смазанное, напуганное и живое, Арсений успокаивается — дыхание перестает быть сбитым, гортанный взбешенный рык переходит в тихий звенящий говор, а тело расслабляется в тисках Антона, который не ослабляет их ни на мгновение. Когда мальчишка сбивается, звуча совсем потерянно, словно сейчас из зеленых глаз вот-вот польются солёные слезы от безысходности и потрясений, Арсений стискивает его бока своими руками, и аккуратно меняет их местами, позволяя Антону лечь на свою грудь и спрятать лицо в его шее. От этого движения юноша на секунду замолкает, толкаясь лбом в подбородок графа и обхватывая его обеими руками, несмотря на боль в ладони, а после вновь шепчет — невнятно, просяще, потерянно, заставляя графа волноваться. Поэтому Попов позволяет себе оборвать чужую речь, не имея сил это слушать и причинять друг другу боль, и начинает шептать что-то в противовес. Мягкое. Отстраненное. Бережное. Заставляя Антона успокоиться и чуть негодуя на себя за то, что напугал и вновь разворошил чувства мальчишки. Кажется, за это время, что он говорит, дождь за окном стихает или становится меньше, но гроза точно намеревается уйти. Больше не слышно раската грома, а молнии не слепят и не освещают землю лунным светом. Кажется, что с этой бурей проходит и другая, оставляя после себя безмятежную и тихую ночь.***
— Она же влюблена в тебя, — с мягкой насмешкой и толкованием проговаривает граф, когда Антон успокаивается в его руках, вновь ведя себя знакомо и легко. Дом по-прежнему спит, погруженный во тьму, и рассвет наступит не скоро, позволяя темноте прятать в себе тихие разговоры и бережные касания. — Не может быть, — отказывается Шастун, мотая головой и безвольно улыбаясь в шею Арсения — горячую, как печка в январский мороз. На сердце вновь становится спокойно, и та вспышка чувств проходит так же неожиданно, как началась. Разве человеческие чувства не похожи на море — такое же разношерстное в своих переменах, редко предсказуемое и глубокое? Антон думает, что наверняка так и есть, и все эмоции также переменны, за мгновение переходя грань от штиля до шторма. И вот сейчас они вновь лениво говорят обо всем и ни о чем одновременно, потому что сон никак не идет, и знакомые касания будто бы создают мистический купол, замедляя время на одном мгновении. Юноша продолжает лежать на груди графа. Размеренно дышит в шею и слушает раскатистую вибрацию мягкого голоса, звучащего в знакомой шутливой и нежной манере. Арсений говорит про служанку, к которой незатейливо привел их разговор, и Антон шутливо отнекивается от его слов. То ли потому что не хочет верить, то ли потому что ему нравятся эти шутливые перепалки, кончающиеся чем-то во всех смыслах особенным, что заставляет сердце гулко стукнуться о грудную клетку и быть еще пуще влюбленным в Попова за его сумасшедшие и честные до наготы действия и слова. — Ты не замечал, но это до смешного просто и на виду, — с улыбкой выдыхает Арсений, обращая привыкшие к темноте глаза в потолок, и словно рассуждает вслух, стараясь объяснить Антону очевидное. — Она избегает твоего взгляда, но между тем отчаянно хочет посмотреть и ищет встреч. Волнуется и обижается, словно имеет на это право, помня, как ты обидел ее в прошлый раз, когда только очнулся от горячки и порывался найти меня, — проговаривает граф, заставляя Антона стыдливо отвести глаза и выдохнуть с неловкой улыбкой, сильнее зарываясь лицом в горячую шею. — Неважно, — приглушенно выдыхает Шастун, заставляя губы Попова дрогнуть в нежной и безвольной усмешке. — Для меня есть все равно только ты, поэтому… неважно, — еще раз проговаривает Антон, не находя в себе сил подобрать слов, поэтому повторяет такое простое и честное «неважно», заставляя сердце Арсения сжаться от влюбленного счастья. — Даже если это обречет бедную девушку на вечные муки? — шутливо отзывается Арсений, не сдерживая ожидающую улыбку. — Даже если так, — вторит ему Антон, обдавая кожу мокрым и теплым выдохом. А после затихает на несколько мгновений и поднимает голову, чтобы видеть черты чужого лица и темные глаза: — Ты приревновал? — звучит совершенно неожиданно, удивленно и… обнадеженно, обдавая душу графа топленым теплом — счастливым, безвольным и пахучим, как расцветшие и душистые гиацинты. Антон внимательно вглядывается в лицо Попова и замирает, дожидаясь и требуя ответа, словно получив его, что-то обязательно изменится. Словно услышать это важно. Словно ему хочется обязательно услышать положительный ответ, потому что одна лишь мысль, допускающая, что это возможно, заставляет душу стрекотать, как стайку сверчков. Арсений улыбается глазами, и Антон видит это, несмотря на темноту комнаты, а после выдыхает так, будто сдается перед мальчишкой, признаваясь в том, в чем не следовало: — Приревновал, — слышит Шастун, и от этого бросает в горячую дрожь, пока все его существо наполняется чем-то топким и живучим, одновременно тяжелым, как расплавленное олово, и легким, способным осесть и взлететь под властью дуновения ветра, как тополиный пух или мягкое птичье перо. — Я не злился и не думал о дурном, но мне отчаянно хотелось, чтобы она своими глазами видела, как только я смею целовать твою шею, а ты самозабвенно льнешь только к моим рукам, — низко проговаривает Попов, заставляя Антона чувствовать раскатистый жар внутри, а после и вовсе добивает, потому что поддается вперед, касаясь горячими и сухими губами шеи юноши под подбородком в крепком и млеющем поцелуе. От слов графа сердце мальчишки звенит, как самая прекрасная и торопливая трель. От действий тело пронизывает сотней тупых и теплых игл, пускающих по коже мурашки. — Я хотел бы видеть недоумение в ее глазах, когда делал бы так, — мурлычет Арсений, продолжая осыпать шею Антона поцелуями. Губы касаются чуть солоноватой и душистой кожи часто и чувственно, а легкая щетина на щеках чуть царапает места от мокрых следов губ. Становится душно. Сердце мечется и дрожит, а голос графа и вовсе сводит с ума — так умело и так знающе, что у Антона не возникает ни малейшей мысли о сопротивлении. — Хотел бы видеть, как она робеет, когда видит это, — слова звучат приглушенно и сипло, пока руки графа бесстыже задирают ткань ночной рубахи юноши, который невольно привстает, нависая над Поповым, то ли для того, чтобы тому было удобнее, то ли для того, чтобы почувствовать, как их дыхание мешается между собой, а крепкие руки наконец-то касаются голой кожи на спине, оглаживая и сжимая бока, с каждым касанием заходя все дальше от исходной точки, как волны кусая и лаская берег своими набегами. — Хотел бы знать, что она смотрит на это, сдерживая немой крик от обиды, непонимания и злости, — последнее, что рычит Арсений перед тем, как поддаться вперед и завладеть губами юноши, ловко и осторожно меняясь местами и укладывая Антона на спину, оказываясь сверху и при этом ни на мгновение не отрываясь от податливых губ. Юноша тяжело дышит и отвечает мокрым губам почти с остервенением, словно этот омут наконец-то поглощает с головой. Целует, кусается, льнет, не знает куда деть руки и плавится, почти дрожит от желанных и будоражащих все его существо касаний. Попов, нависающий над Антоном и опирающийся на руки, теперь полностью перемещается на бедра юноши, отодвигая край одеяла, чтобы чувствовать даже через ткань их одежд, затвердевшую плоть. Они целуются до сбившегося дыхания. Антон не понимает, почему слова графа так сильно разжигают и влияют на него, затуманивая разум. К лицу приливает жар, а в груди и животе становится плавко, словно разлили горячий воск, и Шастуну хочется моляще скулить, когда Попов нарочно задевает его разгоряченную плоть, дразнясь и оттягивая миг, наполненный жаждущими касаниями и рваными вдохами. Спустя несколько мгновений Арсений отрывается от мокрых губ и снова касается губами шеи — жадно, позволяя себе покусывать и ласкать бледную кожу. Настойчивый и знающий, он пролезает под ворот рубахи, добираясь до развилки меж ключиц и груди, покрытой светлыми волосками, а после возвращается к уху, оставляя за собой дорожку горячего и влажного дыхания. Антон замирает на вдохе, когда слышит хриплый голос над ухом и вжимается в ткань, сдерживая себя, чтобы не поддаться бедрами вперед, потому что Арсений шепчет что-то выходящее из ряда вон, что-то желанное и дурманящее, что-то, что заставляет кровь закипеть, а к лицу, спрятанному в потемках, прилить краску. — Чтобы она знала, что ты никогда не достанешься никому, кроме меня. Сиплый и сбитый рык и легкий прикус, оставленный на мочке уха, выбивают воздух из груди мальчишки. Желанные слова селятся в сердце, а напряженная плоть болезненно упирается в ткань штанов. — Сумасшедший… — шепчет Антон, сильнее выпячивая шею, чтобы Арсений целовал, лизал, кусал, трогал, и Попов делает это: опаляет горячим дыханием, оставляет следы зубов, которые сойдут к утру, и выцеловывает каждую жилку, выступающую на горячей коже, а после сладостных мучений касается груди мальчишки, зарываясь под рубаху. — Ты сделал меня таким, — между вдохами и касаниями вторит ему граф, оттягивая ткань и целуя дрожащий живот и грудь с темнеющими бусинами сосков — светлыми и сухими. Антон тяжело дышит и то льнет навстречу, то старается увернуться, когда Арсений прикусывает распаленную кожу, потому что до болезненного сладко и хорошо. Попов дразнится, словно нарочно доводит до постыдной мольбы, и Антон сдается, распростертый на простынях и сходящий с ума от каждого касания графа, которое опаляет, заставляет терять рассудок и метаться от желания получить больше. — Коснись… — на выдохе скулит юноша, словно не способен сказать больше, потому что губы жадно ловят воздух, а слова в голове мешаются, вытесняемые ласками теплых губ и рук. — Где? — бесстыдно спрашивает граф, не отрываясь от груди Шастуна и обводя горячим и мокрым языком правый сосок, пока вторая рука ласкает левый, мешая Антону складывать буквы в слова. — Там… Коснись там… — с придыханием отвечает юноша и в объяснение своих слов поддается навстречу графу бедрами, на мгновение прижимаясь к его возбужденной плоти, и срывая с губ Попова сиплый и болезненный стон, а после начинает тереться. Бессознательно, без цели подразнить, только слепо следуя своему желанию — коснуться, прижаться, облегчить и унять эту сладкую муку. — Прошу… — скулит Антон, вновь прижимаясь и впечатываясь своей распаленной плотью к члену графа, и это становится последней каплей, потому что Попов наконец-то сдается, не выдерживая жара, чужой мольбы и болезненных ощущений в налитом паху. Он рыкает, рывком кусает шею Антона, заставляя мальчишку захлебнуться стоном, и на ощупь расстегивает пуговицы на чужих штанах, нарочно медлит еще несколько мгновений и опускается к животу, оставляя поцелуй на дрожащей и взмокшей коже, а после и вовсе заставляет Антона задохнуться и прогнуться в спине. Мальчишка ахает и закрывает глаза, откидываясь назад, хотя до этого пытался разглядеть туманным взглядом силуэт Попова, когда ощущает губы графа на своей плоти. Мягкие. Горячие. Мокрые. Ласкающие его так, что можно совсем потерять себя от этих ощущений. Арсений касается его нежно, надавливая губами, небом и языком — горячим и изворотливым до сумасшествия, заставляя Антона растворяться и доходить до постыдного скулежа. Сердце сбивается с ритма, а веки наполнены жаром, мешающим распахнуть глаза. Хочется скорее. Хочется задохнуться от сладкой истомы. Хочется дрожать и выгибаться еще сильнее, словно на углях. Хочется совсем потерять себя в этих ощущениях, которые напрочь лишают разума. Антон чувствует горячие губы графа и закатывает глаза, когда тот очерчивает языком его пах во всю длину. От этого внизу живота что-то напряженно звенит, и Шастун чувствует, что еще пара касаний, и он окончательно лишится рассудка, поэтому слепо тянется рукой к штанам графа, но тот слишком далеко, и Антон готов скулить от отчаяния, вызванного невозможностью дотянуться, поэтому все, что он может это сбивчиво пролепетать запекшимися губами: — Вместе… Хочу вместе… — едва слышимо выдыхает мальчишка, вновь откидываясь на подушку от очередного жаркого прикосновения, а Арсений словно не слышит. Проводит пальцами, касается всей ладонью, и Шастун чувствует, что сейчас лишится чувств от наступающей истомы, но граф не дает. Надавливает, заставляя заскулить от болезненной муки, и спустя несколько мгновений Антон ощущает, как пах Арсения прижимается к его плоти — горячий, большой, твердый, заставляя сходить с ума от желанной и опаляющей близости. Антон не видит, что делает. Перед глазами плавко, а горячая краска захлестывает лицо, но он слепо тянется вперед, по ощущениям находит ладонь Арсения и кладет свою руку поверх нее, чтобы иметь возможность касаться распаленной и наполненной плоти. Попов от этого открытого и рьяного жеста замирает на мгновение, чувствуя, как теряет голову от незамысловатого действия, а после рывком подается вперед. Сталкивается губами с губами Антона, жадно хватающими раскаленный воздух, и отводит свою руку, позволяя руке мальчишки взять две разгоряченные плоти в свою влажную от пота ладонь. Свою руку Попов кладет сверху, чуть сжимая и надавливая на длинные пальцы, и начинает направлять движения юноши, который дрожащими пальцами проводит по пылающей плоти, действуя инстинктивно и слепо. Они целуются жадно. У Антона прядки кудрявых волос липнут ко лбу, а у Арсения с губ рвутся задушенные хрипы, и этот поцелуй на грани мучительной истомы окончательно лишает разума. Долгий, остервенелый, жаждущий, чувственный, неповторимый. Кажется, что в комнате неумолимо жарко, а сбитое дыхание и звуки мокрых ласк разливаются по всему коридору невероятным шумом, но сейчас это не важно. Важны только губы — припухшие и горячие, касания — самые доверительные и открытые, и мгла дождливой ночи, скрывающая и сохраняющая самые потаенные и самые прекрасные мгновения. Арсений, чувствуя, как юноша под ним дрожит, отрывается от его губ и оставляет поцелуй на подбородке, а после впивается в шею — в бьющуюся сбитой пульсацией жилку под линией подбородка. Антон скулит. Рвано и безвольно. Гнется, и его голос срывается, когда на своих пальцах граф ощущает вязкую и теплую жидкость, пачкающую простынь и оголенную кожу на животе, а после — как узел внутри развязывается, словно рвутся жемчужные бусы, позволяя тяжелым камням проваливаться в неизвестность, и с отчаянным рыком подается вперед, потому что пальцы мальчишки доводят до истомы. Его рука слабнет, и в порыве он кусает бледную шею, тяжело и хрипло дыша, пока Антон делает заветные движения, проводя рукой снизу вверх, заставляя извергнуться до последней капли. Сердце стучит сумасшедшим набатом. Шум дыхания закладывает уши. Взмокшее тело дрожит и слабнет. А в комнате жарко до умопомрачения и стоит запах солоноватого тепла. Антон чувствует, как не может отдышаться. На шее — россыпь укусов и мокрых поцелуев, на груди — припухшие и заласканные до болезненной неги соски, а длинные пальцы — чуть дрожащие от общей слабости тела и истомы — запачканы белесой жидкостью. Юноша тяжело дышит, лежа на подушках, пока Арсений чуть наваливается сверху, и его дыхание — мокрое и сбитое — опаляет истерзанную сладкой негой шею. Простынь, кожа и одежда местами перепачканы, и если руки можно вымыть, то вещи придется отдать прислуге для стирки, но этого совсем не жаль. Антон продолжает тяжело дышать, лежа с закрытыми глазами, пока ресницы подрагивают, а тело — слабое и безвольное, пронизанное отголосками рассеивающейся истомы. В голове — кавардак. Внутри — цветки рассыпанной сладости и безумия. И кажется, что не осталось сил даже для того, чтобы вымыть руки, но Антон все равно распахивает глаза, перед которыми мелькает уходящая рябь, и порывается подняться, чтобы убрать следы запретного и жадного желания. Он чуть приподнимается, разлепляя пересохшие губы, чтобы окликнуть графа, но Попов опережает, выдыхает и целует в шею, проговаривая тихое: — Лежи, — а после, задержавшись еще на мгновение подле мальчишки, словно стараясь пересилить себя, поддаваясь соблазну в последний раз, поднимается на ноги, на ходу застегивая пуговицы штанов. Те слабые и непривычно неустойчивые, но граф делает несколько шагов в сторону стола. Глаза, давно привыкшие к потемкам, ориентируются по очертаниям, и на столе граф находит таз и кувшин с остатками чистой воды. Шастун едва улавливает его действия — слышит плеск переливающейся воды и стук металла о деревянный стол, бессознательно предполагая, что Арсений моет руки. Тело тяжелое и безвольное, поэтому все, на что хватает мальчишке сил, — это вытащить из-под себя чуть испачканное покрывало, на котором они лежали и откинуть его в сторону. То с мягким шорохом валится на пол, цепляясь за край кровати, и юноша следом стаскивает с себя штаны, оставаясь в одном белье. По телу проходит едва уловимая прохлада, но воздух все такой же — спертый и тяжелый, то ли потому что наполнился запахом пота, то ли потому что Антон все никак не может насытиться им. Совсем скоро рядом оказывается Арсений. Подходит к кровати, держа в руках светлую тряпку, и Антон вздрагивает, чувствуя прикосновение едва теплой махровой ткани к животу. Этот жест — странный и смущающий сейчас — находит отголосок внутри, и сердце мальчишки волнительно и стыдливо стукается от чужой незамысловатой заботы. Поэтому Антон невольно тянет руку, чтобы перехватить тряпку и убрать следы разведенного безобразия самому, но Арсений не дает. — Так отчаянно и развратно скулил, а теперь стыдишься, — с игривой и беззаботной улыбкой проговаривает граф, находя неловкость юноши по-своему чарующей. Антон отвечает неловкой смущенной улыбкой, не зная, как возразить, и Арсений, словно нарочно добивает, наклоняясь к влажному животу и оставляя нежный поцелуй где-то под левым ребром. К лицу приливает краска — влюбленная до чертиков и стыдливая. Дыхание сбивается, но уже, кажется, по другой причине, хотя голова становится тяжелой от желания скорее заснуть, но юноша невольно борется с ним, дожидаясь графа. Тот бросает тряпку на пол с тумбой и касается краев рубахи юноши, на которой осталось мокрое и липкое пятно белесой жидкости. — Не нужно, — проговаривает Антон. Не потому что ему неловко от знакомых жестов, а потому что веки тяжелые и сонные, и совсем неважно это пятно на краю рубахи. — Ложись, — юноша слабо хватает графа за руку и тянет на себя. Его дыхание все еще длинное и неровное, а тело невероятно слабое, словно внутри один тополиный пух, и последние события будто бы окончательно отняли все силы, наконец-то позволяя отпустить себя. Арсений мягко и тихо улыбается и поддается, оставляя рубаху и ведясь на прикосновения, удерживающие его из последних сил. Поэтому он опирается коленом на кровать и аккуратно перебирается через Антона, ложась на то место, которое занял, прокрадываясь в покои юноши. Немного шорохов и выдернутый из-под себя плед, и слух графа улавливает спокойный и усталый выдох, когда Антон ложится ему на грудь. Одна рука мальчишки обнимает Попова поперек живота, а нос упирается в шею, словно у ребенка, льнущего к горячей печке. Мысли размываются под размеренное биение знакомого сердца, и Антон чувствует, как засыпает, окончательно сдаваясь и наконец-то находя покой, который умещается в одном человеке и одном жесте. Жесте, когда его могут приобнять родные руки, а сам он прячется лицом в горячей впадинке у уха, потому что там пульсирует живая венка, и этот звук — размеренный и такой близкий — и есть вся жизнь.