Так падают звезды

NC-17
В процессе
7
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 156 страниц, 61 070 слов, 16 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
7 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

13

Настройки
29 октября Квартира на Петроградской стороне была из тех, в которых пространство не проживают — с ним сживаются. Высокие потолки, старый паркет, потемневший от времени, широкий подоконник, на котором можно было сидеть, поджав ноги, и смотреть вниз, на набережную Карповки. Мира сидела именно так — прижавшись плечом к холодной раме, обхватив колени руками, — и смотрела, как в тёмной воде отражаются огни фонарей. В руках у неё была бутылка вишнёвого пива — уже вторая за вечер. В квартире пахло книгами, старым деревом и чем-то ещё — наверное, сушёными травами, которые Саша развесила над кухонным столом. Вдоль стен стояли стеллажи, забитые до отказа: тома по искусствоведению, театральные программки, старые выпуски журнала, в котором Саша когда-то начинала. На полу, у дивана, лежал плед крупной вязки — Саша связала его сама, когда они ещё учились, и Мира помнила этот плед по общежитию. Казалось, что Саша перевозила его с собой во все квартиры, и он всегда оставался на своём месте — как якорь, как напоминание. Саша сидела рядом, на стуле у подоконника, поджав под себя одну ногу. Она была в мягком вязаном свитере, который явно был ей велик, — кажется, она стащила его у бывшего парня и так и не вернула. Светлые волосы, обычно распущенные, сегодня были собраны в небрежный пучок, из которого выбивались пряди, обрамлявшие лицо. У неё было круглое, открытое лицо с мягкими чертами — не той красоты, что бросается в глаза, а той, что располагает к себе сразу и без усилий. Она работала в той же редакции, что и Мира когда-то, но писала не о стройках и сметах, а о культуре: театры, выставки, интервью с режиссёрами. Она была спокойнее Миры, мягче — но не слабее. Просто другая. Там, где Мира шла напролом, Саша умела ждать. Там, где Мира язвила, Саша улыбалась — и это тоже было оружием. Мира отхлебнула пива и перевела взгляд на телефон. Он лежал экраном вниз на подоконнике, и она не переворачивала его уже час. Она знала, что там, под стеклом, скопились сообщения: Максим писал третий раз за день — сначала звонил, потом сбрасывал, потом написал короткое «Как ты?», на которое она не ответила. Отец не писал. А Третьяков — Третьяков не писал и не звонил, и именно этого звонка она ждала, хотя не призналась бы в этом никому. Беликов обещал связаться с ней через него, и пока телефон молчал, она не знала, сметчику просто нужно больше времени, или он передумал. И это было мучительно. Она привыкла действовать, а не ждать, привыкла сама контролировать ситуацию — а теперь так много зависело от старого сметчика, который когда-то испугался и молчал много лет. И от архитектора, который работал с Морозовым. Вот о чём она думала в последние дни. О том, что ей придётся снова ходить в бюро Третьякова. Сидеть в той же переговорной, с тем же подсолнухом на столе. Видеть его — и делать вид, что её это не трогает. И ещё — Третьяков ведь сотрудничает с Морозовым, пусть и опосредованно, и это не давало ей покоя, она не знала, можно ли ему доверять до конца. — Ты пялишься на телефон, как на врага. — Заметила Саша, отпивая из своей бутылки. — Он тебя чем-то обидел? — Он молчит. — Это преступление? — В моём случае — да. Я жду важную информацию. Она должна прийти через одного человека. Этот человек не звонит. — И ты не можешь позвонить сама? — Не в этот раз. — Тогда понятно. Ты бесишься от бессилия. — Я не бешусь. Я анализирую. — Ага. Поэтому ты сидишь тут, как статуя, и гипнотизируешь мобильник. Мира хмыкнула. Саша всегда умела формулировать так, что не подкопаешься. Они помолчали, и в этом молчании было что-то из их студенчества — те долгие вечера в общежитии, когда они сидели на подоконнике и говорили о будущем. — Знаешь, о чём я думала сегодня? — Сказала Саша, глядя в окно. — О том, как мы в универе представляли себе взрослую жизнь. Я думала, что буду писать о политике и что стану военным корреспондентом. Серьёзным, жёстким. А теперь я пишу о премьерах в Мариинке и беру интервью у балетмейстеров. И знаешь что? Мне нравится. — Это не то, чего ты хотела. — Да, но, может, это и есть взросление: понять, что ты не обязана быть той, кем себя придумала. — Саша отхлебнула пива. — Я думала, что мир — это сцена. Что мы выйдем на неё, и всё начнётся. А теперь мне кажется, что мир — это кулисы. Все стоят, ждут своего выхода, и никто не знает, что там, за занавесом, и это не плохо, просто иначе. Мира посмотрела на неё. В мягком свете лампы Саша казалась совсем такой же, как в университете: те же светлые волосы, та же чуть застенчивая улыбка, но что-то в ней изменилось — может быть, появилась та спокойная мудрость, которая приходит только с опытом. — Ты всегда была терпеливее меня. — Сказала Мира. — Помнишь, как мы сдавали курсовые? Я сдавала за неделю до дедлайна. А ты сидела в последнюю ночь, окружённая книгами, и плакала, потому что не успевала. — Помню. Ты тогда села рядом и просто молча помогала мне разбирать источники. Мы не говорили ни слова, но к утру курсовая была готова. — Саша улыбнулась. — Я тогда сказала: «Я больше никогда не буду ждать до последнего». — И что? — Ничего. Я до сих пор жду до последнего. Потому что я так устроена. А ты до сих пор идёшь первой. Потому что ты так устроена. — Она помолчала. — Но сейчас ты не можешь идти первой. И это тебя бесит. — Да. — Ну так дай себе разрешение. На то, чтобы просто подождать. Мира перевела взгляд на тёмную воду Карповки. Там, внизу, горели фонари, и их свет дробился в мелкой ряби. Она чувствовала, как внутри всё стянуто в тугой узел: расследование, Беликов, Третьяков, отец, Изабелла, Максим. Держать лицо становилось всё труднее — не перед людьми, перед собой. — Я подожду, но это не значит, что мне это нравится.— Сказала она наконец. — Я знаю. — Саша улыбнулась и подняла бутылку. — За ожидание, самое трудное из искусств. Они чокнулись бутылками. Звук получился глухим и тёплым. За окнами падал снег. Мира сидела на подоконнике и смотрела, как Саша допивает пиво, как поправляет выбившуюся из пучка прядь, как улыбается чему-то своему. Ей было тепло здесь — в этой маленькой квартире, пропахшей травами и книгами, — и это тепло странным образом контрастировало с тем, что творилось у неё внутри. Она перевела взгляд на свой чемодан, стоявший в углу. Она так и не разобрала его до конца — только вытащила самое необходимое. Остальное лежало там, вперемешку, как попало — вещи, которые она хватала второпях, пока отец стоял в дверях её комнаты и молча смотрел. Она не плакала тогда. Она вообще не плакала с того вечера у Третьякова. Но тот разговор остался в ней занозой.

***

4 дня назад Она вошла в дом, не снимая пальто, и сразу поднялась наверх. В комнате было темно — только свет уличного фонаря падал на пол косой полосой, — но она не стала включать лампу. Ей не нужен был свет, чтобы собрать вещи. Она знала, где что лежит. Знала каждую полку, каждую вещь, каждую деталь этой комнаты, которая была её с детства — и которая теперь, кажется, больше ей не принадлежала. Мира достала чемодан из шкафа и раскрыла его на кровати. Движения были резкими, почти механическими: пара водолазок, юбка, колготки, джинсы, бельё, несколько книг. Она не складывала аккуратно — просто бросала внутрь, не глядя, и чемодан постепенно наполнялся. Мысли неслись по кругу, обгоняя друг друга: аметистовая друза, кабинет Изабеллы, её тихое «Мы друзья», её пальцы на кружке и печаль, которую Мира не хотела замечать, но заметила. Всё это складывалось в картинку, которую она отказывалась принимать, — и от этого внутри всё горело. В дверь постучали. Она не ответила. — Мира. — Отец вошёл, не дожидаясь разрешения. Он остановился в проёме, и она увидела его лицо — спокойное, как всегда, — но что-то в нём насторожилось. — Что происходит? Почему ты собираешь вещи? — Потому что я уезжаю. — Куда? — Куда надо. — Она бросила в чемодан ещё один свитер и наконец подняла на него глаза. — Я больше не могу здесь оставаться. — Это что ещё за фокусы в двенадцатом часу? — Он сделал шаг в комнату, и она увидела, как его брови сошлись к переносице — та самая складка, которая появлялась, когда он не понимал. — Что случилось? — Ты правда не знаешь? — Она выпрямилась и посмотрела ему прямо в глаза. — Или надеялся, что я не узнаю? Он молчал. В его лице что-то дрогнуло — не страх, но предчувствие. Он не знал — оОна поняла это по тому, как он стоял: руки вдоль тела, плечи развёрнуты, голова чуть наклонена. Он не готовился к этому разговору и вообще не ждал его, и от этого ей было ещё больнее — значит, он даже не предполагал, что его тайна может вскрыться. — О чём ты? — Спросил он. — Об Изабелле. — Сказала она, и её голос прозвучал ровно, почти холодно. — Женщине, с которой ты встречаешься за моей спиной. Он замер. Не отвёл глаз, не стал оправдываться — просто стоял и смотрел на неё, и она видела, как на его лице одно выражение сменяется другим: удивление, осознание, а потом — тень, которую она не могла назвать — вина или что-то очень похожее на неё. — Ты знаешь, — сказал он. — Теперь — да. — Кто тебе сказал? — Никто. Я сама догадалась. — Она сложила руки на груди. — Я была в её кабинете. Увидела аметистовую друзу. Ту самую, что стояла у тебя на столе. Он опустил голову. На секунду — всего на секунду — ей показалось, что он сейчас что-то скажет. Что-то, что всё исправит, но он молчал, и это молчание было хуже любого ответа. — Ты молчишь. — Сказала она, и в её голосе прорезалась та самая острота. — Ты всегда молчишь, когда нужно говорить. Ты вообще умеешь говорить, папа? Или только подписывать бумаги? А, ну ещё критиковать каждый мой шаг. — Мира... — Что «Мира»? — Она шагнула к нему, и он увидел в её глазах не только злость — боль. Настоящую, живую боль. — Ты скрывал это, не дал мне шанса привыкнуть, не дал шанса хотя бы попытаться понять. Ты просто спрятал правду, как будто я ребёнок, который не выдержит. — А ты бы выдержала? — Его голос был низким, но твёрдым. — Не знаю! — Она говорила ровно, и всё-таки голос сорвался. — Но я хотя бы узнала от тебя, а по этой чёртовой друзе, которую ты отдал ей, ничего мне не сказав. Ты понимаешь, что я чувствовала, когда увидела её? Я стояла и смотрела на камень, который помнила с детства, и думала: значит, она для него важнее всего. — Это не так. — Он шагнул к ней. — Ты для меня — всё. — Тогда почему ты молчал? — Её голос дрогнул, и она ненавидела себя за это. — Почему ты дал мне узнать это самой? Он не ответил. Стоял, опустив плечи, и она видела, как тяжело он дышит, как его пальцы сжимаются и разжимаются — единственное, что выдавало его. Он всегда был строгим, сдержанным, властным — но сейчас перед ней стоял растерянный человек, который не знал, что сказать. — Я не хотел тебя ранить, — сказал он наконец, — я думал, что так будет лучше. — Лучше для кого? Для тебя? Чтобы ты мог продолжать делать вид, что ничего не происходит? Это очень простой выход, пап, я бы даже сказала — трусливый. — Я не хотел, чтобы ты думала, что я предаю маму. — А ты предаёшь? — Она посмотрела ему в глаза. — Ты сам-то как считаешь? Он не ответил. И это молчание сказало ей больше, чем любые слова. Она взяла чемодан за ручку и направилась к двери. — Я не отпущу тебя, — сказал он и встал у неё на пути. — Отойди. Давно мне пора было уйти. Я не решалась, потому что берегла тебя, думала, что ты без меня не справишься. Но всё это время ты справлялся. — Нет. — Андрей уперся рукой в дверной косяк ещё сильнее. — Ты моя дочь. Я не позволю тебе уйти вот так. — Ты не позволишь? — Она усмехнулась, но в этой усмешке не было веселья. — Ты два года не позволял себе сказать мне правду, а теперь ты не позволяешь уйти? Не смеши, пожалуйста. Он стоял в дверях — высокий, широкоплечий, — и в его глазах она увидела отчаяние: он не умел просить, не умел удерживать. Андрей Елизаров умел только приказывать и требовать — но сейчас это не работало. — Мира, — сказал он, и голос его дрогнул, — прошу тебя. — Знаешь, что самое важное? — Она покачала головой. — Я бы осталась, если бы ты сказал мне правду. Если бы ты пришёл и сказал: «Мира, я полюбил снова». Я бы, наверное, злилась, возможно, не поняла бы сразу, но я бы осталась, а теперь — поздно. После всего, что мы оба пережили, ты мог бы быть более милосерден. Если не ко мне, то к матери — к памяти о ней. Она обошла его и спустилась по лестнице. Её шаги гулко отдавались в пустом холле. У входной двери она на секунду замерла, но не обернулась. А потом вышла. Дверь закрылась за ней, и в доме стало тихо. Андрей остался стоять в дверях её комнаты, глядя на пустую кровать, на раскрытый шкаф, на забытую книгу, которая так и осталась лежать на полу.

***

30 октября В офисной столовой было шумно и людно. Обеденное время собирало сотрудников со всех этажей, и они стекались к раздаче, как ручьи к озеру, — с подносами, телефонами, разговорами. Где-то гремели приборы, где-то смеялись, и поверх всего этого гула плыл запах выпечки и кофе. Мира сидела за угловым столиком у окна, подперев щёку ладонью, и лениво ковыряла вилкой салат, который взяла скорее для вида, чем из голода. Есть не хотелось. Думать — тоже, но мысли всё равно лезли в голову. Напротив неё Ваня Воронцов, раскрасневшийся и взъерошенный, с жаром рассказывал о вчерашнем совещании. Его волосы, обычно зачёсанные на пробор, сегодня стояли дыбом — кажется, он забыл их причесать после того, как влетел в офис, — и от этого выглядел совсем юным. — Главный бухгалтер сказала главному инженеру: «Вы не умеете считать». А он ей: «А вы не умеете строить». И они замолчали и смотрели друг на друга, как два дуэлянта перед выстрелом. Я думал, сейчас будет дуэль на калькуляторах. — И кто победил? — Спросила Мира без особого интереса. — Третьяков. — Ваня вздохнул с тем особым выражением, которое появлялось у него всякий раз, когда он говорил о Косте: смесь восхищения и лёгкой зависти. — Он зашёл, посмотрел на них и сказал: «Я посчитаю сам». И они оба заткнулись. Вот это я понимаю — авторитет. Мира хмыкнула и отпила кофе. Она не видела Третьякова уже неделю — с того самого разговора в переговорной. Он не звонил, и она не звонила. Беликов молчал. И с каждым днём ожидание становилось всё более гнетущим. — Мирослава, — раздался голос за её спиной. Она обернулась. Изабелла Витальевна стояла у их столика с подносом в руках — лёгкий салат, чашка кофе. Она выглядела безупречно, как всегда: строгий костюм, волосы собраны в низкий пучок, ни единой лишней детали. Но Мира, глядя на неё, уже не могла видеть просто начальницу. Она видела женщину, с которой её отец встречался за её спиной. И от этого внутри что-то сжималось каждый раз, когда Изабелла оказывалась рядом. — Я хотела спросить насчёт Варшавы, — сказала Самсонова, ставя поднос на соседний столик, — вы подумали? Мира на секунду замялась. Она думала — конечно, думала. Но после того, что она узнала, предложение Изабеллы ощущалось иначе. Как подачка? Нет. Как попытка загладить вину? Возможно. И всё же Мира не хотела отказываться от карьеры из-за того, что её отец и начальница что-то скрывали, это было бы глупо. — Подумала, — сказала она, — я согласна. — Отлично. Я распоряжусь, чтобы вам оформили документы. — Спасибо. Изабелла кивнула и уже повернулась, чтобы уйти, но на секунду задержалась. Бросила короткий взгляд на Миру — не профессиональный, не оценивающий, а какой-то иной, — и Мира вдруг поняла: она тоже знает. Знает, что Мира знает. И это знание висело между ними, невысказанное, но ощутимое, как статическое электричество перед грозой. — Хорошего дня, — сказала Изабелла и ушла. Ваня проводил её взглядом и подался вперёд, чуть не опрокинув свой компот: — Что это было? — О чём ты? — Она смотрела на тебя как-то странно. Как будто хотела что-то сказать, но передумала. — Тебе показалось. — Мне никогда не кажется. У меня чутьё. — Он постучал пальцем по виску. — Журналистское. — У тебя чутьё на сплетни. — Мира отодвинула тарелку и взяла телефон. На экране было пусто — ни сообщений, ни пропущенных. — Пойдём. Пора возвращаться. Они уже подходили к пресс-отделу, когда из приоткрытой двери переговорной донёсся тоненький голосок, напевавший что-то про тыкву и летучую мышь. Мира замедлила шаг и заглянула внутрь. За большим столом, на стуле с высокой спинкой, сидела Аня. Перед ней был разложен лист бумаги, и она, высунув язык от усердия, водила по нему оранжевым карандашом. На девочке была смешная вязаная шапка с помпоном, которую она забыла снять, и от этого её вид был ещё более трогательным. Вокруг неё уже громоздились рисунки: несколько тыкв разной степени кривизны, летучая мышь, больше похожая на бабочку-переростка, и нечто абстрактное, чему Аня, кажется, ещё не придумала названия. — Аня? — Окликнула Мира, входя. — Что ты здесь делаешь? Аня подняла голову, и её лицо озарилось такой радостью, словно Мира была не просто знакомой, а кем-то, кого она ждала весь день. — Мира! — Она спрыгнула со стула и подбежала к ней, забыв про карандаш, который покатился по столу. — Я рисую тыкву! Дядя Костя сказал, чтобы я посидела тихонько, потому что у него важное совещание с каким-то дядей. А няня заболела, и меня не с кем оставить. Я решила спуститься сюда, потому что на том этаже не было свободных комнат, а в кабинете дяди совсем тоскливо. Мира присела на корточки, чтобы быть с ней на одном уровне. Она заметила, что у Ани перепачкан карандашной пыльцой кончик носа, а на щеке — след от оранжевого фломастера. Эта детская неаккуратность, такая простая и живая, почему-то кольнула её острее, чем она ожидала. — Ты здесь совсем одна? — Спросила она, поправляя съехавшую шапку девочки. — Да, но я не боюсь. Я уже большая. — Аня на секунду задумалась. — А вы пришли меня проведать? Ваня, стоявший в дверях, кашлянул. Аня перевела взгляд на него, оценила его взъерошенный вид и клетчатую рубашку. — А это кто? — Это Ваня, — сказала Мира, — мой коллега и очень хороший человек. — Очень приятно. — Ваня помахал рукой и неожиданно поклонился, отчего Аня прыснула. — А ты, значит, Аня? Племянница Константина Александровича? — Дяди Кости, — поправила Аня, — а вы умеете рисовать тыквы? — Честно? — Ваня потёр подбородок с видом человека, которого поймали на месте преступления. — Я однажды попробовал нарисовать тыкву, и коллеги сказали, что это больше похоже на помидор-мутант. Так что я, наверное, не лучший кандидат. — Ничего. — Великодушно сказала Аня. — Я вас научу. Смотрите: сначала овал, а потом хвостик. Вот так. — Она взяла карандаш и продемонстрировала — медленно, старательно, как настоящий учитель. — А можно я попробую? — Ваня уже усаживался за стол. — Только если у меня снова получится мутант, вы меня не ругайте. Я человек творческий, но в рисовании — как пробка. Мира стояла, прислонившись к дверному косяку, и смотрела, как Ваня с энтузиазмом ребёнка выводит на бумаге нечто кривобокое, а Аня, подперев щёку ладонью, даёт ему указания с той серьёзной снисходительностью, которая бывает только у детей, оказавшихся в позиции старшего. Между ними завязался диалог: Ваня ахал, когда у него получалось особенно криво, Аня хвалила его за старание, и оба хохотали над совсем уж безнадёжными попытками. — У вас рука дрожит, — заметила Аня, — вы волнуетесь? — Конечно, волнуюсь! — Ваня прижал руку к груди. — Вы такой строгий учитель. Я боюсь ошибиться. — Не бойтесь. Я вам ещё раз покажу. Через несколько минут Ваня глянул на часы и поднялся с таким лицом, словно его отрывали от важнейшего дела в жизни. — Мне надо бежать. Статья не сверстана, а я ещё и корректор. Если я сейчас не уйду, меня уволят, и тогда я не смогу покупать карандаши. А без карандашей я ничто. — Вы можете приходить ещё, — разрешила Аня, — я вас ещё поучу, у вас есть потенциал. — Договорились. — Ваня потрепал её по плечу и, проходя мимо Миры, шепнул. — Она гениальна. Ты знала? Мира ничего не ответила, только уголок её губ дрогнул.Ваня ушёл, и в переговорной стало тише. Аня проводила его взглядом, потом повернулась к Мире и подвинула к ней чистый лист бумаги — так, словно это было самым естественным продолжением их разговора. — Тётя Мира, а ты? Нарисуй что-нибудь. Хочешь тыкву? Или мышь? Мышь сложнее, но я тебе помогу. — Я не очень умею. — Я тебя научу. Мира вздохнула и села за стол. Аня тут же придвинулась ближе — так близко, что Мира почувствовала запах её шампуня, сладкий, карамельный, — и через минуту они уже сидели, склонившись над бумагой. Мира взяла карандаш, провела первую линию — и рука пошла сама. Линия легла точно, уверенно; за ней вторая, третья. Она не заметила, как перестала контролировать движение и отдалась инерции. Тыква выходила не просто оранжевым шаром — а сечением, с тенями, с дугами, которые складывались в конструкцию. Она чертила, как когда-то на первом курсе архитектурного, и не думала, что её выдадут эти линии. — Ого, — сказала Аня, заглядывая в рисунок. — Она у тебя объёмная. Почти как настоящая получается. Ты где этому научилась? Дядя Костя тоже хорошо рисует, ты знаешь? Мира не ответила. Она смотрела на свою тыкву и чувствовала, как где-то под сердцем шевелится что-то странное — не гордость, не сожаление, а скорее тень того человека, которым она когда-то хотела стать и не стала. На пороге стояли Костя и Андрей Елизаров. Совещание закончилось, и они шли обсудить что-то на ходу, но замерли, увидев картину. Мира и Аня сидели за столом, склонившись друг к другу. Их позы были почти зеркальными: обе подпёрли щёку левой рукой, обе сжимали карандаши с одинаковой сосредоточенностью. Свет из окна падал на них — на тёмные волосы Миры и светлые косички Ани, — и в этом свете, в этой одинаковости поз было что-то такое, отчего Андрей замер. Костя перевёл взгляд с Ани на Миру. Та уже выпрямилась, и лицо её снова стало собранным. Но он успел заметить — и эту позу, и эту сосредоточенность, и листок, который она резко придвинула к себе. Он вспомнил её слова на презентации — о том, что она когда-то думала, что станет архитектором, — и теперь видел этому прямое доказательство. Тыква была не просто рисунком. Это был чертёж — лёгкий, почти невесомый, но с точными пропорциями. — Дядя Костя! — Закричала Аня, вскакивая. — Смотри, что мы нарисовали! Мира нарисовала тыкву, а я — летучую мышь! Смотри, какая страшная! Костя подошёл ближе. Аня сунула ему под нос свою мышь — кривоватую, с одним крылом больше другого, но старательную, — и он кивнул, похвалил. Андрей, стоявший рядом, тоже бросил взгляд на рисунок, но его внимание было приковано к дочери. Он смотрел на неё — склонённую над бумагой, с карандашом в руке, — и не мог вспомнить, когда в последний раз видел её такой. Пожалуй, только в детстве. Тогда она рисовала дома — не тыквы, а целые города. И эти линии — уверенные, точные, — они были всё те же, что и тогда. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но Мира уже поднялась. — Я увидела, что Аня сидит одна. — Сказала она, не глядя на отца, а обращаясь к Косте. — И решила побыть с ней, чтобы она не ушла куда-нибудь далеко и не потерялась. Тут всё-таки большое здание. Это было сказано ровно, почти формально, — но Костя услышал в её голосе то, чего не услышал бы никто другой: она оправдывалась. Не перед ним — перед отцом, на которого до сих пор не взглянула ни разу. И когда Мира сгребла свой листок со стола, сложила пополам и сунула в сумку, он заметил, что она действительно не поднимает глаз за отца — она даже не поздоровалась с ним, не кивнула. — Тётя Мира, а вы придёте в гости? — Спросила Аня. Мира на секунду задержалась. Посмотрела на Аню, которая смотрела на неё с надеждой, и вдруг почувствовала, что не может сказать «нет». — Я подумаю, — сказала она Ане, — и спасибо за урок рисования. Елизарова вышла, не взглянув на отца. Её каблуки застучали по коридору — слишком громко, слишком быстро, — и стихли где-то у лестницы. Третьяков проводил её взглядом, потом перевёл глаза на Андрея. Тот всё ещё стоял, глядя на пустой дверной проём, и лицо у него было такое, словно он только что проглотил что-то горькое.
7 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник