Часть 3
А мне — наплевать! Я — хороший. В. Маяковский «Скрипка и немножко нервно»
Бан Чан появляется громко: по половицам, прикрытым пыльными коврами, растекается фантомный огонь, согревающий пятки; древние часы — одни над холодильником, одни под раковиной — стучат, бренчат, трескают комнату на части. Его ещё не видно — затерялся где-то на чердаке. Наверняка, спутал окно с дверью, а подоконник с лестницей. Джисон прокручивает каждое воспоминание о старшем. В первое знакомство он был с ног до головы покрыт зеленью — фактически (волосы цвета смятой травы, полинявшая футболка с треснувшими бабочками, растянутые спортивные шорты, по карманам которых спрятаны чупа-чупсы с яблоком, и чьи-то белые кроссовки, покрытые Хёнджиновой краской) и теоретически (в волосах путается миддлемист красный, оплетается огромными лианами, на которых ютятся божьи коровки, муравьи). Второй год Джисон, если быть честным, совсем не запомнил: Бан Чан каждодневно прятался на чердаке, выискивая солнце внутри себя; настолько затерялся, что исчезал каждую секунду, стоило кому-то упомянуть его в разговоре. За то появление он вышел на улицу три раза — дважды из-за слёз Феликса, разбившего колени о мокрый асфальт и потерявшегося в густом сером тумане. В тот год всю весну шли дожди. На третий год он явился ребёнком неба. Перед глазами разливается лазурное свечение — Феликс старается. Бан Чан не улыбается: хмурит рассечённую бровь, проходит к крану, неся за собой шлейф нефритового цветка, и промачивает лоб ледяной водой. Голубой топ, созданный собственноручно — верно, в три часа ночи где-то по пути домой — впитывает железную воду из крана, текущую по животу и касающуюся резинки широченных брюк-карго. Все молчат. Первым отмирает Минхо: вскакивает с драной табуретки и виснет на плече Чана, вплетая пальцы в кудрявые белые волосы. Феликс попрыгунчиком скачет рядом: счастливые визги непроизвольно вылетают изо рта, а после он запинается о чью-то конечность и падает в тёплые объятия Хёнджина. Последним подходит тихий Чонин: он утыкается в сплетение юных тел, принимая и отдавая своё сердечное солнце. Бан Чан сияет. По-ребячески жмурит нос, утирает слёзы, скопившиеся в уголках глаз, и радостно лепечет о своей дороге. Все внимают. — Представляете, троногоптера трояна. Я думал, смахнёт своими крыльями автобус, и мы улетим в кювет, но она, наверное, сжалилась, — Чан поджимает губы и лукаво смотрит на младших. — Я привёз гостинцы. Не так много, как в прошлый раз, но и вас тут, я смотрю, поубавилось. Куда растеряли остальных? Тишина. Давящая, выворачивающая. Хотелось умолчать, но Бан Чан заметил. Конечно, как тут не заметить. — В один день, — Минхо заламывает брови и кисти рук, чтобы было больно физически, а не душевно. В один день Суни сбежал через чердак к лучшей жизни. За ним следом ушёл Субин, но он никуда не поднимался. Просто Чанбин нашёл его лежащим в ванной после очередных вечеров-историй: с ног до головы покрытого сияющей розовой водой. Бока и шея были до ненормального раздуты, покрыты взбухшими венами, а в руке продолжала таять самодельная бомбочка для ванной с сухоцветами и ароматом дыни. Весь дом пропитался этим приторным запахом: дыня прокралась под половицы, спряталась за пыльный шланг стиральной машины, осела на кроватях и въелась в постельное бельё. Сынмин рыдал навзрыд — тяжело видеть смерть друга в восемнадцать. Тяжело, в принципе, видеть смерть. — А потом, — Чанбин тяжело вздыхает, прочищает горло и резким движением чешет нос. А через два месяца случилось неизбежное. После неугомонного бега по заснеженным улицам; после долгих перепалок за последний мармелад; после того, как всё должно было быть хорошо. Доён не проснулся на следующий день. Рядом лежали пачки капотена, эналаприла и чего-то ещё. Никто не помнит, потому что старательно пытались скрыть всё от Чонина. От равнодушного снаружи, но до жути ранимого в душе Чонина. Он проплакал в подушку всю ночь, давясь слезами, чтобы никто не услышал. Всем было тяжело. Бан Чан вздыхает. Трёт лицо кулаками, пытаясь вдавить глазные яблоки дальше в глазницы. За его отсутствие они успели растерять две — предположительно три — жизни. — Ладно, — все отрывают от скрипящего пола тусклые взгляды; сталкиваются с нехваткой кислорода. — Это не ваша вина. И не их тоже. Никто не виноват, поняли? У нас есть только настоящее и будущее, а им стоит оставить прошлое. Джисон глядит на всех нечитаемым взглядом. Неужели они и правда оставят это вот так — в глупом разговоре на пыльной кухне. Так, будто невзначай упомянули. Неужели Бан Чан совсем ни о чём не жалеет. На плечо опускается горячая ладонь Минхо, и в лёгкие снова поступает воздух. Яркой улыбкой Феликс забирает все воспоминания за минуту. Теперь не так тяжело опять смириться со смертью друзей; не так тяжело смотреть в глаза несоизмеримому, неизбежному, пугающему будущему. Комната озаряется ярким свечением: проблески зелени, неба, земли и солнца, возможно, пробивают череп насквозь. В нос ударяет странный запах чего-то приторно-сладкого, будто несколько сотен лет назад завалявшегося на чердаке. Чан подходит ближе, и лёгкие полностью золотятся неизведанным цветением. Бан Чан выглядит иначе. И дело не в белёсом цвете кудрявых волос, не в изменившемся стиле одежды, и уж тем более, совсем не в потухших звёздах на дне глазниц. В нём что-то изменилось. Что-то, что таится внутри и прячется от них всех. Около него больше не чувствуется запах свежескошенной травы, сочащейся зелёной жидкостью; от него пахнет… Обычно. И это пугает. Джисон замечает это первым. От таких людей, как Бан Чан — от кровожадных, но до ревущего сердца любящих, пахнет не так. Джисон клянётся, это запах разлагающегося солнца, рвущего грудину, впивающегося в глазницы; не получается не лицезреть. От них веет летней молнией, ударяющей по деревьям и следующей за шатким громом — деревом ощущает себя смотрящий. Они вспыльчивы, находчивы, убийственны, чарующе ужасны. Встретив их, хочется закопаться под землю, вырвать хребет или вонзить в червивые вены, тянущиеся от запястья ветвями старого дерева, кухонный нож, но, столкнувшись с сияющими радужками, отвести взор уже не получится. Солнечное сплетение с каждой секундой разгорается всё сильнее. Стрекозы, бабочки, светлячки — все рвутся наружу к источнику неземной солнечной пыльцы. По рукам пробегают мурашки, потому что что-то совсем невесомо — фантомно скорее, касается костяшек пальцев. Бан Чан смотрит нежным взглядом и достаёт из кармана крохотную кассету, изрисованную пурпурными пионами и изящными бабочками. — Мне сказали, что тебе должно понравиться, звёздный, — Джисон чувствует, как в душе начинает трепетать, стоит вновь услышать чарующий голос старшего. — Спасибо. Благодарность выходит сиплая, больше похожая на раздражение или напускную вежливость. Но Джисон сегодня не курил. Он вообще держится уже третью неделю без сладких вишнёвых сигарет, от которых сводит зубы, а тошнота неизбежно расползается по хребту, приближаясь к глотке. В общем, Джисону знатно успели надоесть эти бесполезные приторные палочки. Ещё одно подтверждение его непостоянства. Джисон заламывает трясущиеся пальцы, измазанные в кленовом сиропе, в надежде унять нахлынувшее переживание. Дверца навесного шкафчика гулко хлопает — звук похож на лопающуюся селезёнку. Феликс скалится, клацает зубами и напрыгивает со спины, вырывая цветастую кассету с запахом дыни, от которой уже начинает тошнить. Мерцающая вода врезается в память и выворачивает наизнанку внутренности. Джисон хочет выплюнуть кишки в горшок с гигантской монстерой, но закипающий чайник не позволяет воплотить это в жизнь. На кухне душно. Восемь с половиной душ теснятся на мягком уголке — пчела крутится около Чана, скрепляя кудри медовыми лапками. Голосов не слышно. Звенящие о кружки ложки с пластилиновыми медвежатами, слепленными Чонином и Хёнджином, утяжеляют кисти. Медовые баранки валятся со стола на смятый ковёр, покрытый пылью и краской. — Завтра вам нужно идти на учёбу. Хватит халтурить в моё отсутствие, — приказывает Бан Чан с высекающейся улыбкой на губах. — Я бросил полгода назад, — Минхо вздыхает и закатывает глаза. В сентябре, в самом начале третьего курса, он забрал документы из государственного университета, который взамен за эти два года успел забрать его взбухшие нервы, сияющую изнутри молодость и такие же сверкающие опустевшие глаза. Позже пришлось восстанавливаться абсурдными шутками, жвачками, стащенными из круглосуточного — в который и устроился Джисон — и подобранными кошками, с подозрительной частотой сбегающими через чердак. Пришлось возвращать светлячков на дно глазниц, изрезая себя в клочья. Но вышло не так плохо, как могло бы. Так уверял Джисон. В коридоре слышны шаркающие шаги по бордовому ворсистому ковру. Падающие цветные картинки, налепленные Феликсом, неприятно лязгают о пол; кнопки остаются на местах. Все взгляды устремлены в сторону сияющего коридора. Из-за косяка выглядывает девичья голова, удивлённо хлопающая длинными ресницами. — Ох, божечки-кошечки, — она забегает в комнату, садится около холодильника, опасливо поглядывая в зашторенное окно. — Привет, Джисон. Можно я у вас тут перекантуюсь примерно часик? Обещаю уйти сразу, как только опасность минует. — Ты её знаешь? — Чановы глаза вгрызаются в синий затылок Джисона. Мозги начинают закипать. — Вроде, — Джисон чешет раскрасневшийся глаз, пытаясь вспомнить улыбающуюся девушку, но выходит паршиво. — Нет, полагаю. — Как это нет? — кажется, слова знатно задели чужую самооценку вместе с самообладанием. — А ничего, что ты! Да мы же! О боже мой, ты же сравнил меня с каким-то парнем! — Во-первых, не кричи, пожалуйста, — мертвецки спокойный Бан Чан трёт переносицу и делает глоток горячего чая с мелиссой. — Во-вторых, объясни, кого ты избегаешь и откуда знаешь Джисона. И в-третьих, она же правда похожа на Джинни. — Я была сегодня в магазине около школы, вот и забежала заодно взять молоко девочкам, а он за кассой стоял, — рыба-Джисон открывает рот в немом шоке, вспоминая сонные утренние лица. — Я — Йеджи, если что, и не знала я, чей это дом, честно. Забежала, потому что окно было открыто, а мест для укрытия больше не нашла. Мои одноклассники — ёбанные отморозки, встретила их, вот и приходится прятаться. Без присмотра учителей совсем бесчинствуют. До квартиры Джихё добежать бы я не успела, пришлось выкручиваться. И кто этот ваш Джинни вообще? Хёнджин, до этого тихо отсиживающийся в углу в объятиях Феликса, громко кашляет и закатывает глаза. Он подвигается к краю стола, сводит брови к переносице и притворно щурится — оценивает. Через минуту разглядываний глухо цокает и поворачивается в сторону друзей. — Ладно, чем-то мы всё же похожи, но, чёрт, не настолько же, чтобы орать об этом на каждом углу, — Джисон вырезает ухмылку, скользя глазами по ветвям дерева, упирающихся в окно. Йеджи поджимает губы, теребя пальцами сломанный замок старой олимпийки, цепляющийся за драную вязаную кофту. Феликс озорно скалится и придвигается ближе к девушке, чтобы получше осмотреть розовые пряди на хвостах; одобрительно кивает. — Можешь выйти через задний двор, о нём никто не знает, — сиплый голос Бан Чана разрезает притихший воздух. Странно, что он вообще о нём вспомнил. Странно, что новоприбывшей Йеджи не показалось удивительным то, что о дворе дома, полностью окружённого серыми панельками и такими же гномами-коробками, никому не известно. Но лишних вопросов она не задаёт: благодарно кивает и выходит в коридор. Шаркающие шаги уходят всё дальше. Никто не пошёл сопровождать, будто и не нужно это вовсе. — Не боишься, что зайдёт не туда? — всё же интересуется немногословный Чонин. — Она знает дорогу, — ответ Чана съедается мелиссовым чаем, успевшим остыть за столь краткий разговор. Огненная олимпийка с потёртыми наклейками виснет на ржавом крючке около входной двери. Во рту появляется фантомный привкус хвои.-: (🎴): -
Март стремительно рвётся стать теплее, дружелюбнее, добрее. Выходит достаточно отвратительно. Достаточно паршиво, что младшего Чонина чуть не выпирают с учёбы, Джисона — с работы, а Бан Чан случайно вышагивает в окно, всё же спутав его с дверью. Со сломанной рукой от него не веет ничем магическим; он больше походит на подрезанного взрослением ребёнка, коим и является на самом деле, но так же стремительно пытается это скрыть. Он продолжает ярко улыбаться, светиться изнутри и выковыривать из сердца остатки магии, чтобы мир друзей перестал обрастать серым туманом. Бан Чан всё чаще пропадает на чердаке — и это точно не из-за треснувшей кости. Это из-за чего-то надломившегося внутри: еле ощутимого, но до боли ноющего каждую секунду, пока растения продолжают зеленеть, покрываясь жизнью, отбираемой у кого-то. И все прекрасно знают чья жизнь отдаётся за набухающие почки, прорывающиеся сквозь трещины в тротуаре сорняки, голубое небо, затмевающее своей яркостью солнце. Синяки под глазами Бан Чана становятся катастрофически гигантскими, чтобы горсть переживания скакала по душам обитателей дома. Впервые это происходит в сердцевине начального месяца весны. Бан Чан вдохновенно зовёт всех в поход за город. В поход в горы. Он ещё никогда не пытался так быстро уйти из дома. Обычно это начиналось в мае, когда птицы были еле видны из-за слепящей звезды, а деревья становились просто крошечными, по сравнению с одухотворённостью юности. Но никто не возражает, потому что Бан Чан, наконец-то, начинает светлеть; начинает расцветать так же, как и все разумы солнечных детей весной. Он всё больше походит на Бан Чана «до», и от этого на сердце начинает теплиться рыжий кот, мурчащий колыбельную из детства. — Выходим завтра в полдень, — вещает оживший Чан, высовывая из кладовой копну волос, похожую на гнездо ласточек: там запутались звёзды, крылья фей и самые обычные заколки с драконами, подаренные Хёнджином. — Минхо, еда на тебе. Чонин, сделай уроки на понедельник заранее, пожалуйста. Кстати, твои родители вообще знают, что ты торчишь тут сутками? Сынмин, к тебе претензий нет, твоя мама — чудо! Встретил её на днях, она передала одуванчиковое варенье, попросила тебя хотя бы иногда появляться дома и хотела заскочить, но я отказал; здесь не место взрослым. Джисон прыснул от смеха. Бан Чан говорит о каких-то взрослых. Да он же сам на целую голову выше их, и старше на столько же. Но в их возрасте даже день играет огромную роль. Даже полчаса могут стать гигантской пропастью. Чанбин скользит острым взглядом по хребту Джисона; от этого бегут мурашки. От Чанбина кожа всегда становится гусиной. Грохот содрогает хлипкие стены дома. Феликс кубарем скатывается с чердачной лестницы, держа в руках что-то очень мягкое, чёрное и источающее тепло. Он прижимает это нечто ближе к груди и, не надевая на ноги кеды, выбегает на улицу. На мартовский ветер в одной футболке, домашних шортах и босиком. Абсолютно неподготовленный. Хёнджин появляется чуть позже: такой же запыхавшийся, с газовой туманностью в глазах и покрытый розовыми пятнами, скачущими по лицу и ушам. Он бросает немой вопрос, а после вылетает следом за Феликсом. Дети внутри них ликуют. Март срастается в сердце дома, приказывая опухшим душам расти как можно медленнее. Пока все заняты обсуждением завтрашней вылазки наружу, Минхо хватает Джисона за ледяную ладонь и тащит на чердак, с которого совсем недавно вылетели Феликс с Хёнджином. Так вот они какие — подкроватные феи. Совсем обычные, очень походящие на подростков, но таящие в сердцах слишком много боли. Слишком много боли, даже если разделить её на всех домашних. Даже, если от неё останутся лишь крупицы, рассекающие сетчатку глаз от дуновения тёплого ветра — песок всегда больно режет слизистую. Это сродни памяти. Пока половицы скрипят под их тихими шагами, а лестница наверх оплетается звёздами, около входной двери появляется из ниоткуда несколько светящихся силуэтов. Хёнджин ластится ближе к Феликсу, держащему в дрожащих от холода руках чёрного котёнка. Совсем крошечного. И откуда он взялся в их доме? Джисон даже не думает о других вариантах — он точно был найден на чердаке. Минхо нетерпеливо тянет наверх. Приходится подчиниться. Они открывают дверь, разрисованную цветами и звёздами, и сталкиваются с витражными бликами по всем стенам. Солнце сегодня развлекается. Ковёр в Чановой комнате — никто не оспаривал идею чердачного мальчика — мягче всех поверхностей дома. Он будто соткан из снов, мечт и воспоминаний. Он опутывает лодыжки травой и приглашает погреться в фантомных объятиях природы, существующей в таком обличии только здесь. Неужели Бан Чан сутками заговаривает ковёр, чтобы тот был единственным местом успокоения. В таком случае, Джисону хочется сказать, что потраченные силы были не напрасны. А Минхо ничего не говорит: молча распиливает глазами восточную стену, чтобы мартовское солнце попадало во все тёмные углы чердака; во все спрятанные уголки сердца. — От тебя запахло клевером. Опять колдуешь? — Джисон плывёт глазами по чужому запястью, обвешанному звенящими браслетами, красными нитками, пружинистыми резинками для волос. Он считывает эмоции с чужого лица, покрытого рыжими, синими, зелёными бликами — отражениями тёплой души. Минхо раздражённо цокает и вырисовывает на губах скалящуюся улыбку. Теперь от него пахнет чем-то совсем человеческим: жареная на подсолнечном масле картошка, крошечный стакан пломбира, стоящий сущие копейки, и только что стиранное постельное бельё, отдающее землёй, потому что в комнате всегда что-то растёт. Они сидят так ещё примерно полчаса, пока гигантская звезда не касается зенита. Джисон подходит к окну, принимая солнечные подношения — бликующие лучи, врезающиеся в грудину, не прикрытую тканью. Минхо лежит на спине: прикрытыми глазами пересчитывает Джисоновы родинки вдоль позвоночника, составляет потерянные созвездия с ночного неба, складывает несколько в карман, чтобы всегда помнить. Джисон спускается с холодного подоконника, обложенного цветущими растениями и жёлтыми записями, спустя вечность — тридцать восемь минут, подходит к скрипящей кровати, на которую успел перебраться Минхо, и садится на жёсткий матрац. Вокруг проносятся радужные блики от пыльного витражного окна. Минхо подрывается и мажет сладкими губами по чужой щеке, хранящей на себе нарисованную пчелу с ромашкой. Из грудины Джисона сквозит золотое свечение; пружина прокалывает сердце. Минхо вгрызается в светлую шею, прикусывает взбухшую вену, зализывает, оставляя на коже липкий след. Комната озаряется теплом — чья-то душа выворачивается наизнанку. В окно вплетается звёздный свет, на который слетаются сонные пчёлы. — Я глубоко извиняюсь, но имейте совесть. — Чан выглядит уставшим: тёмные синяки под глазами, несоизмеримые мешки, в которые можно укутаться, как в плед. Извечный усталец дома. — Встаньте друг с друга, пожалуйста. Я не хочу на это смотреть. Джисон густо краснеет — его уши покрыты багровыми пятнами, щёки больше походят на свежую свёклу для борща — сталкивает с себя Минхо и сбегает вниз по лестнице, спотыкаясь о широкие домашние штаны в клетку, цепляет локтем стены, влетает в выбившийся косяк. Чёрный котёнок путается в ногах и когтями цепляется за мягкую ткань пижамы. Дыхание сбилось: оно стало неисправным метрономом, залежавшимся тонометром прабабушки, выбитой кукушкой из деревянных часов. Всем работающим, но сломанным. Горло жжёт так, будто по нему течёт не вода и ликвор, а чистый стопроцентный спирт. Сердце всё ещё пульсирует; не останавливается. Феликс — единственный из всех обитателей дома, кроме пчелы под раковиной, выглядывает в коридор, и Джисон заталкивает его обратно в комнату; подальше от внимающих глаз, торчащих из стен. — Ты будто буньипа встретил. Хотя не думаю, что он не сбежал, — Феликс улыбается, показывает небольшие ямочки на щеках, мигающие, как неисправный светофор на углу. — Хуже, — Джисон падает на чужую кровать, укрытую пионами, и зарывается головой в сырую подушку — потому что Феликс мыл голову совсем недавно; тогда же, наверняка, и проверил ушедшую сущность. — Минхо чуть не поцеловал меня. — Иии, — гласная тянется с такой же уверенность, как и терпение Джисона, готовое вот-вот закончится, взорваться и вылиться во что-то неугомонное. — Что такого? — Я не умею, Ликси! — громко шепчет Джисон, впиваясь пальцами в синие волосы, в надежде унять переживания. — Чёрт, это же уму непостижимо! — Успокойся, хватит делать из этого трагедию. — Ты не понимаешь, это и есть трагедия! Конец моей бренной жизни; это финал моей молодости. Я хочу провалиться под землю — настолько всё плохо. Тхе энд, Феликс! Прощай, мой лучший друг, бро, братишка. Не забывай такого юного и несчастного меня, и приноси иногда мне мармеладных божьих коровок, пожалуйста, — Джисон накрывает лоб ладонью и падает на подушки. Кровать жалобно скулит, ударяясь ребром о стену. — Хуже, чем Хёнджин, честное слово, — Феликс вот-вот увидит свои червивые мозги, или его глаза полностью скроются в черепе.-: (🎴): -
Вздохи и пыхтения Джисона длятся весь день, перерастающий в вечер, перерастающий в ночь. В общем, Феликсу знатно надоедает извечно занятая кровать — собственная, между прочим. Пару раз в комнату, если быть точнее — единожды в полчаса, заглядывает Хёнджин; смотрит с прищуром и кивает в немом вопросе, устремляя взгляд на Джисона. Феликс лишь мотает головой и просит уйти, потому что только успокоившийся Джисон вновь зарывается носом в подушку, воя от беспомощности. Ночь приходит быстрее, чем ожидалось. Бывший некогда тёплым мартовский ветер, сквозящий из приоткрытого окна, зашторенного тюлем с цветами, больше не растекается по пяткам; он просто обмораживает все открытые конечности, кусает за пальцы и проходится вдоль выпирающих позвонков. — Сони, иди на свою кровать, а, — Феликс заботливо перебирает в пальцах синие мягкие волосы. Джисон протестующе мычит, чувствуя, как пружинистый матрац совсем рядом прогибается. Тёплые руки Феликса, словно лианы, опутывают бока; теперь они похожи на коалу с эвкалиптом. — Ну чего ты так переживаешь? Неужели ты правда пролежал весь день только из-за того, что Минхо чуть не поцеловал тебя? Он настолько сильно тебе нравится? — Я просто опозорюсь перед ним, — Джисон смотрит своими глазами бусинами в кофейные радужки Феликса; в разум проникает тепло, успокаивающее очередной приступ тревоги. — Ты пил таблетки? — заботливые поглаживания Феликса схожи с медитацией; его голос убаюкивает, а взгляд забирает переживания. Он снова взялся за своё. — Давай ты примешь лекарства, а потом немного поспишь. Завтрашний день обещает быть интересным. Будет печально, если ты уснёшь посередине дороги. — Но я всё ещё… Джисон хочет сказать больше: он хочет возразить, что пока проблема с его чувствами к Минхо не угаснет или не будет рассказана — он не заснёт; что ему просто необходимо прорыдать вечность в подушку, потому что Минхо для него — это слишком. Сплошное слишкомслишкомслишком. Он слишком сильно на него влияет: утренний, дневной, вечерний настрой Джисона всецело зависит от Минхо; вся его жизнь, кажется, разрушится, если он прямо сейчас не выскребет зарождающееся тепло из души — он просто-напросто сломается, если однажды останется без этого слишком. — Мы поговорим об этом завтра, хорошо? — Феликс протягивает пластиковый блистер и стакан воды, Джисон послушно выпивает. Они засыпают в одной кровати. Феликс убаюкивающе водит ладонями по спине Джисона, заботливо целует в лоб, шёпотом рассказывает о расцветающих полях, бродячих кошках и мире где-то за пределами дома, в котором поселились Субин и Доён. Ресницы покрываются влагой. Память — то, что способно разбить на куски и собрать воедино за секунду. Феликс любил воспоминания. Феликс был воспоминаниями.