***
— Ты знал, что Фицжеральд устраивал вписку прошлым летом? Ну, то есть, как. Это была не то чтобы вписка, а типа вписка в его загородном доме, они на неделю вроде бы уезжали, там супер-богатый район, и Сигма… — Там был Сигма? — устало улыбается Фёдор, машинально улавливая маленькие крючки в речи Гоголя. Он давно выучил, на что стоит обращать внимания, знал, за что цепляться, мгновенно важное улавливал — насколько глубоко бы не находился. — Нет! Конечно. Я хотел сказать, это он мне рассказал. Не думаю, что он бы участвовал в чём-то таком, не знаю, это же… — Явно бы не участвовал. — Ну так я и говорю, но вчера он спросил меня, не собираюсь ли я ехать с ними летом, они, вроде, прикрепляли опрос — ну, в той группе, откуда ты вышел, так что… Достоевский растерянно кивает. Фицжеральд и его вписки. Хотелось бы, конечно, иметь возможность хоть на секунду переключиться на что-то подобное. Хоть немного заинтересоваться, ладно, хоть отвращение к подобному убавить — о большем можно и не просить. — Там был Дазай. Федя, удивительно быстро возвращаясь из собственных мыслей в реальность, дёргает бровями. — И? — Ну, — чуть смущаясь, продолжает Гоголь, — я подумал, тебе может быть интересно. — Мне не интересно, — отрезает он. — Ни вписка, ни один из конченных, ни, тем более, те, кто ездят туда, чтобы объебаться бухлом с наркотой и потешить своё охуевшее саморазрушительное эго. Коля Гоголь даже не сразу находится с ответом: удивлённо хлопает светлыми ресницами, даже приостанавливается, отстаёт от него на пару шагов, что-то сосредоточненно обдумывает в своей голове… И нагоняет также стремительно. — Он тебе нравится! «Заткнись, пожалуйста, заткнись». — Вовсе нет. — ровно выдыхает он. Всё внутри неприятно вымерзает, очень, очень нехорошо. С ним так нельзя. Слишком велика была вероятность наговорить лишнего. Он не хотел так. Лишиться Гоголя долгое время было одним из его смутных страхов — и оттого главной целью. В итоге, спустя долгое-долгое время, много плохих вещей и даже пару попоек с неприятными последствиями, Коля Гоголь всё ещё оставался с ним. И — что ж, наверное он вырос — или морально деградировал достаточно для того, чтобы понять, что не хочет его отталкивать. — Но… — Не нужно, — собрав последние силы, предупреждающе поднимает взгляд он, и Гоголь понятливо замолкает, сжимает губы и глядит выжидательно. Слава богу. — Давай лучше зайдём за кофе. И, чуть погодя, уже на пути к ближайшей забегаловке, добавляет: — Спасибо. Никто ему не нравится. Будто это в принципе возможно — отыскать среди ёбаной чёрной пустоты, среди вечной меланхолии и отвращения хоть что-то отдалённо, призрачно хорошее. Будто возможно хоть к какому-то человеку в мире… Будто возможно — к нему. Коля не понимал. Не верил, не хотел верить в простую и очевидную истину: у него не было чувств. Кажется, не могло быть в принципе. Ничего, кроме отчаяния и презрения, усталости, безразличия. Может, когда-то и были, да он совсем не помнил, каково это. Потому и не мог писать. Изредка вспоминал, ловил иллюзорные отражения, осколки прошлых эмоций, ощущения воспоминаний, когда у него ещё что-то оставалось — тогда выходило. Можно было поймать это, отрезать кусок от хорошего, что у него было, найти что-то настоящее и обернуть в слова, и были моменты, когда у него действительно выходило. Но в последнее время он думал, что всё хорошее, что было «до», всё то, что ему удавалось превращать в стоящие работы… Может, оно просто закончилось в нём. И с этим он уже ничего — и никогда не сможет сделать. Первые две пары Достоевский проводит на последних рядах, скрываясь за чужими спинами, переключая музыку в наушниках и прикрывая рукой глаза от яркой жужжащей лампы над своей головой. Свет — холодный, неприятный, куда хуже привычного тусклого тепла в собственной кухне. Он думал, было, смена обстановки поможет, удасться что-то написать, может хоть что-нибудь вытащит из этой пустоты, что-то найдёт, сможет… Нет. Видимо, он просто потерял навык. Да и плевать, в общем-то. Гоголь сидит рядом, делает вид, что занят лекцией, а по факту просто скроллит новости, бездумно скользя взглядом по статьям и заголовкам. Достоевский старается не смотреть в его монитор лишний раз, знает прекрасно: никогда ничего хорошего такие рейды в СМИ не приносят. Глядит задумчиво на непривычно сосредоточенное лицо, напряжённые светлые брови. Думает — может, Коля просто наказывает себя таким образом. Расплачивается у себя в голове за собственную беспечность, получает реальность дозированно и на своих условиях — иначе никак не объяснить, к чему ему вообще заниматься подобным при его способностях избегания любых болезненных стычек с реальностью. Федя одёргивает сам себя, мотает головой: ладно, глупости. Всё, что сейчас происходит в его голове — чёрное, приближённое к галлюцинациям месиво, хаотичный поток идей, из-за усталости формирующихся во что-то совсем невнятное и нехорошее, поглощающее. Нужно меньше думать. Нужно было принять что-то и отключиться наконец, хоть немного поспать, и это, наверное, поможет: загоны, конечно, не уйдут — но вот навязчивые мысли должны бы. Пара проходит тихо. «До завтра», да? — Может, проебём? — уточняет Гоголь уже в коридоре, уныло глядя на расписание, теребит в пальцах лямку от рюкзака. — Я не могу его слушать, я тебе серьёзно говорю, он же криповый как пиздец, у меня от его улыбочек паническая атака начинается… Достоевский медлит. Огай, конечно, криповый немного, но… Чёрт, он даже сам себе объяснить не мог, где здесь «но». Нужно было проебать — это, наверное, всем очевидно. Только он не хотел. На последнюю пару стоило пойти. Нужно было понять. — Мне кажется, туда и так пойдут человек пять, — замечает он, осознанно идя на абсолютно уебанскую манипуляцию. — И это с учётом нас двоих и Сигмы. Коля хлопает глазами, снова глядит на расписание, на дверь кабинета в другом конце коридора, а после всё же сдаётся, уныло выдыхает. «Ну хоть за кофе зайдём?» Федя чувствует себя последним мудаком. Говорит: «конечно», и они отправляются на этаж ниже за кофе. А надеяться остаётся только на то, чтобы Сигма не изменит привычкам и действительно придёт на пару Мори Огая.***
Осаму появляется за пару минут до начала лекции. Проскальзывает в кабинет, бегло обводит взглядом аудиторию — и широкими шагами поднимается на последние ряды. К нему. В его движениях, хоть Фёдор на них вовсе и не смотрит — ни намёка на спешку. Глубокое спокойствие. Неотвратимость. Он приближается как стихийное бедствие — маячащие на горизонте тучи, опасность ещё не здесь, но совсем близко, и никуда от неё не скрыться. Достоевский смотрит в свой телефон, он жалеет, что не успел найти в сумке наушники, немного жалеет, что вообще пришёл, когда чувствует, как рядом опускается чужое тело. А какого, собственно, хуя? — Привет, — медленно, с прежней шлюшьей улыбкой тянет Осаму. — Привет, — сдержанно отвечает он, поворачиваясь. Как он дошёл до такой жизни? И что, блять, должен говорить ему дальше? И почему вообще должен — свободных мест в аудитории навалом, он мог сесть куда угодно, но выбрал его пустой ряд и это место. Ну и похер. Пусть сам разбирается. А Осаму и рад. — Удивлён, что ты здесь, знаешь, обычно у Мори человек пять, не больше. — Так и я удивлён, — едко откликается он. — Думал, ты справился со своим двойным самоубийством. Или она отказала? Просто. Потрачено. На такое потрясающее красноречие разворачивается даже Гоголь, сидящий на три ряда ниже, глядит на него большими зелёными глазищами, и на его лице так ясно читается: «какого чёрта, Федя???», что он не может сдержать нервной улыбки. Он и сам не знает. — Просто человек не тот, — машет рукой Дазай. — Так бывает. Федя медленно кивает. Да, бывает. — Сегодня ты тоже что-то читаешь? — уточняет он, кивая вниз, стремясь хоть как-то загладить вину перед собой в первую очередь за неуместные и тупые слова. Ему нужно было поспать. Может, он станет соображать лучше, перестанет проёбываться. — Нет, — Осаму улыбается неожиданно спокойно, даже мягко как-то. — Просто пришёл послушать. — М, — только и говорит он. К счастью, от дальнейшего провала его спасает Мори. Хлопает дверь, привычные приветствия, включается проектор, начинается пара. За что он действительно любит Огая и за что всегда благодарен, так это за выключение света. Приятную темноту и мерный голос, за зашторенные окна. Достоевский прикрывает глаза. Слава богу. Можно немного отдохнуть. За полтора часа ему удаётся чуть расслабиться. Пару раз он даже поворачивает голову, глядит на блики на расслабленном, спокойном лице — «красивый». Чёлку, закрывающую лоб. Мельком скользит взглядом по бинтам на запястьях, когда Осаму кладёт локти на парту, чтобы положить подбородок на ладони. Новые. Ладно. Осаму в один из таких разов ловит его взгляд: поворачивается и удивлённо расширяет глаза, и — улыбается. Совсем не так, как в кофейне днём раньше, не так, как официантке, иначе как-то. И Достоевский поспешно отворачивается, руки на груди складывает, только это вовсе не спасает его, когда Дазай случайно касается плечом его плеча — да, сквозь свой плащ и три его байки, но он всё равно… Кажется, он умирает. Кажется, у него сердечный приступ, паническая атака или ещё что-то. Не стоило ему пить тот кофе. Но он действительно рад, что пришёл: ни разу об этом не пожалел. За всю пару. И наверное, если бы когда-нибудь у него спросили, в какой момент своей жизни он бы хотел вернуться, он бы не думал ни секунды. Но пара подходит к концу. Как и всё отдалённо похожее на что-то приятное, слишком быстро. И включение света застаёт его врасплох: ещё пару секунд он, словно разбуженная сова, глупо и растерянно моргает, пытаясь сориентироваться, после — поспешно отодвигается от Осаму. Какого чёрта? У него был целый свободный ряд, и он выбрал это? Да плевать. Он поворачивается: Дазай собирается совсем неторопливо, явно ждёт, пока все выйдут из аудитории. И он почему-то ждёт вместе с ним. Даже, когда уходит, сверкая солнечной искристой улыбкой, Коля Гоголь. — Кстати, мне очень понравилась твоя работа, — невзначай замечает он, поднимая на него взгляд. Фёдор настороженно замирает. Кажется, не понимает ни слова. — Что? — Твой рассказ. Это ведь твой, в прошлом месяце в журнале… — Как ты его нашёл? — перебивает Достоевский, потому что, на самом деле, это всё уже ну нихуя не смешно: он, конечно, публиковался, но журнал был вовсе не универский, не близко даже, специально — максимально удалённый ото всех их кругов. — Ну, я много чего читаю, — смешливо фыркает Осаму. — Только не понимаю, почему там. У местного намного больше охват, да и публикации в журнале Огая… Ага. В том журнале, который отшил его год назад. Прекрасно. Достоевский молчит. — Я это к тому, что ты просто уменьшаешь свои возможности. Зачем выбирать меньшее, если… — Я, пожалуй, сам решу, что мне выбирать, — вовсе не вежливо улыбается он. — Спасибо за твой комментарий, но всё в порядке. Осаму лишь вздыхает. Несколько секунд молчит. — Знаешь, — начинает он, прикусывая щёку и явно подбирая слова — а вот это настолько не в его духе, что Федя невольно включается в тему. — В прошлом году у журнала немного перетасовались карты. Прежний редактор выпустился, и на его место поставили человека, который наделал много ошибок. Я не понимаю, к чему было ставить первогодку, но… — К чему ты ведёшь? — дёргает бровью Достоевский, не ожидая от таких вот рассказов ничего хорошего. — К тому, — терпеливо продолжает Дазай, — что если ты когда-нибудь получал отказы от местного журнала, то это, скорее всего, просто… — Бред, — резюмирует Федя. — Я не хочу участвовать в этом разговоре. — Ладно, — покладисто говорит Дазай, поднимаясь следом. Быстро закидывает сумку на плечо и спускается вниз, где у кафедры неторопливо собирается Мори Огай. Фёдор и сам не понимает, зачем, но останавливается рядом с Осаму, пока они с Мори, явно зная друг друга и вне университета, перекидываются любезностями. Он не слушает — выключается из пространства, позволяя им поговорить. Ровно до того момента, пока Мори не обращает на него внимание. — Это мой друг, — говорит Осаму. — Ты наверняка знаешь, он печатался «новом мире». Достоевский вскидывает бровь. «Друг?» — Да, я знаю, просто не знал, что вы общаетесь, — отзывается мужчина, — А почему не у нас? — Так сложились обстоятельства, — вежливо отзывается он. «Друг». Охуеть просто. Остаток разговора он пропускает мимо ушей. Что-то про то, что они всегда рады, что-то про то, что Мори тоже впечатлён его работой… Вообще не важно. Но какого чёрта, Осаму? Наружу выходит каким-то обдолбанным. Наверное, слишком много эмоций для этого дня — и он слишком устал, чтобы нормально реагировать. Он даже понять не может, как было бы «нормально», и вовсе не понимает, отчего внутри лишь тяжёлая, давящая тоска. Ему, наверное, впору радоваться: только нихуя не радостно. Ни от разговора этого странного, ни от лекции, ни от парня рядом. Блять, а с чего он вообще всё ещё с ним? — Ты в стороне вокзала живёшь, да? — уточняет Осаму, складывая руки за спиной и чуть покачиваясь к нему. — Я могу проводить тебя. «Да, можешь». — Я с Гоголем хожу, — отрезает Федя. Хватит. Ещё получаса с ним рядом он просто не вынесет, он не может дышать с ним рядом, думать и анализировать не может тоже — и это нихуя не забавно. Дазай замирает напротив. Глядит как-то странно, снова закусывает щёку, растерянно водит взглядом по его лицу, не знает, за что зацепиться. И Достоевский видит всё это — и, кажется, намеренно шагает в пропасть. — Пока, Дазай. И отворачивается, не давая ему возможности навязаться следом. И сам не понимает, почему и зачем, просто чувствует, что должен. Чуть поодаль его действительно ждёт Коля. Сидит на подоконнике, болтает ногами, спрыгивает на пол при его приближении. — Ничего не говори, — просит он, легко дёргая головой: пошли. Гоголь молчит — только вздыхает, быстро касаясь ладонью его плеча. Осаму Дазай остаётся далеко позади — они отдаляются, но даже в самом конце коридора, прежде чем свернуть на лестницу и навсегда потерять его из виду, Фёдор кожей чувствует пронизывающий взгляд тёмных глаз.***
Он пришёл в себя уже ночью. Благодаря Гоголю, конечно: навязавшись с ним домой, парень купил для них две шаурмы, чуть ли не насильно заставил его доесть, сам сделал чай, подливал ещё и ещё — и сидел с ним до тех пор, пока он не вырубился в кресле, неожиданно уступая усталости. В этом же кресле и проснулся спустя более восьми часов, обнаруживая себя с подушками и двумя одеялами сверху, удивительно отдохнувшим, удивительно… Стабильным. Спасибо, Гоголь. Во всей квартире было темно — только у самой кровати, на которой спал, обнимая подушку, сам Коля, мягко горела лампа, и Достоевский выключил её, опуская на парня одеяла и подхватывая ноутбук, тихо выходя из комнаты. Что ж. Это был очень странный день. Во всех сферах, и когда он думал об этом теперь, только и оставалось, что невольно жалеть о том, что ему не удалось прожить его более адекватным, без сопутствующей головной боли и раздражения. Осаму сел с ним на лекции Мори. Осаму, оказывается, читал его работы — и он даже не позволил ему продолжить, ничего не спросил. Блять. И Осаму предложил его проводить. А он, как всегда, показал всё великолепие своих социальных навыков. Федя потёр глаза, устало выдыхая. Блять. Ладно. Может… Может, можно было что-то исправить. Может, всё было не так плохо, в конце концов, и во время первого разговора он не то чтобы показал себя в лучшем свете, но Дазай всё равно пришёл на следующий день и всё равно заговорил с ним. Возможно, у него будет ещё один шанс. И, наверное, он мог бы… Найти страницу Осаму в социальных сетях не составило никакого труда. Он, конечно, был уверен в том, что общедоступная страница с настоящим именем явно не единственная для такого, как Осаму, но пока можно было попытаться пойти прямым путём. 3:58 [Привет] Отправил. Не дал себе особого времени на раздумья. Снова глянул на страницу. Никакой особой информации, ничего, что могло бы рассказать о нём самом. Репосты новостей из универа. Репосты конкурсов. Всё ещё ничего. Но это скорее плюс, чем минус. Время последнего посещения — 2:45. Возможно, он просто лёг спать. Люди обычно так делали. Спали ночью. Не стоило об этом забывать. Так или иначе… Он попытается ещё раз завтра в универе. Федя плавно закрыл ноутбук, поднимаясь и отходя к окну, полуприсаживаясь на подоконник. Открыл раму, зажёг сигарету, растерянно прикрывая глаза. Он попытается, конечно, попытается снова. Может, если он не будет умирать, получится подобрать слова и не проёбываться так, и не теряться от одного взгляда. Да, должно получиться. Мимо его окна в сторону центра с воем сирены пронеслась машина скорой помощи — и полиции следом. На секунду осветили район мигающими сине-красными огоньками, и Достоевский проводил их задумчивым взглядом. Никогда не любил звук этих сирен — одинокий, надрывный вой, от которого всё внутри тревожно сжимается. Но в сторону центра они ездили довольно часто: там вечно что-то происходило. Он докурил, затушил сигарету и закрыл окно. Снова проверил сообщения: ничего. Не заходил. Ладно. Всё хорошо, главное не дать себе загнаться. Он разберётся. И может даже что-то напишет. Он думал об этом остаток ночи. Каким-то образом сохранил относительно нормальное самочувствие, разбудил Гоголя утром, они купили кофе и вместе отправились на пары. И думая об этом после, он много раз приходил к выводу о том, что не было ничего хуже того относительно приятного спокойствия, с которым начался этот день. С которым они поднимались на нужный этаж и проходили по коридору. Ему не было плохо, ему не было тревожно, он не чувствовал абсолютно ничего даже когда секретарша из деканата попросила его зайти в кабинет Мори Огая. Непонимающе переглядываясь с Гоголем, он не думал ни о чём. Не успел. Даже после, когда — «пожалуйста, присаживайся». Смутная тревога поднялась в нём только за секунду «до» — когда Мори опустилися напротив, и он смог взглянуть в его лицо, чувствуя, как сердце гулко замедляется от этого взгляда. Вот теперь он казался криповым. Нет. Не нужно. Не говори. — Это тяжело принять, но я должен сообщить тебе. Сегодня ночью Дазай Осаму покончил с собой.