***
Он выходит из дома уже куда позже, глубоко за полночь, накидывая на плечи старую куртку и выпадая из подъезда в ночную тьму и морозь только для того, чтобы добыть себе сигарет в ларьке за углом. Несмотря на календарное наступление весны, ночами всё ещё по-зимнему холодно, до дрожи тревожно и темно, но это только на руку: не покидают свои норы подъездные жители, не звенит смех в беседках, никто не сидит на скамейках и не пиздится под его окнами до самого утра. Зимняя, смертельная, тишина. В каком-то смысле даже приятная. Фёдор никогда не любил зиму особо — слишком сложно было жить, дышать и хоть как-то функционировать его слабому, болезненному организму, в условиях холодов, но теперь ему больше всего хотелось замедлить мир, продлить и оставить себе всеобщее безмолвие. Он закуривает последнюю оставшуюся сигарету и выбрасывает пачку, проходит по узкой дорожке вдоль дома, через дворы и чуть вниз по улице, мимо сотни пустых, абсолютно чёрных окон. Он уже давно понял, что засыпает, похоже, позже всех в его районе. Ларёк на углу не работает. На старом, потемневшем от времени роллете, висит одинокий листочек с номером телефона и советом звонить, но Фёдор знает, что звонок не сыграет особой роли — и разворачивается, отправляется дальше, по разбитой плитке в сторону железной дороги. Там, у вокзала, всегда найдётся круглосуточный, и всегда найдутся сигареты. Бредёт мимо собственного дома, проходит через лужи и гаражи, изрисованные граффити и подсвеченные яркими фонарными лампочками. В этом месте за всё время жизни в районе его пытались ограбить три раза: сперва совсем в детстве — мальчишки постарше, потом в школе — и он отдал телефон самостоятельно, и в последний раз с пару месяцев назад, какая-то компания явно желала разжиться чем-то полезным. Когда он показал им старый, разъёбанный полностью экран телефона, спросили про деньги, но в итоге те помятые двести рублей, что он нёс на сигареты, у него и остались. Сейчас ситуация была похожая: брать у него было нечего. Даже телефон оставался всё тот же: только ещё более разъёбаный. Впрочем, от прежних весёлых летних дней, от возвращения компаний за гаражи, его отделяла вся холодная весна. Никто его не тронет. Даже если отпиздить решит — не получится. Слишком большое расстояние, кажется, между собственным сознанием и удивительно незначимым, бредущим непонятно куда, телом: это ощущалось и раньше, а теперь приобретало абсолютно новые масштабы, граница ширилась, притуплялась чувствительность. Наверное, в какой-то мере хорошо. Может, поэтому почти не холодно. Может, поэтому вовсе не больно. Достоевский огибает светлую дорогу от очередного фонаря, сутулится, засовывает руки глубже в карманы, и наконец преодолевает гаражный лабиринт — а там и до вокзала недалеко. Там всегда своя атмосфера и свои компании, всегда приветливо, приглашающе, горят огоньки на рельсах, всегда один и тот же заёбаный мужик продаёт ему сигареты, и в этой вокзальной неизменности, собственной жизни, в которой, к тому же, ничего не происходит, несомненная для него притягательность. Он добывает сигареты так же просто, как прежде, прямо у киоска срывает целлофан и выкуривает первую, устало приваливаясь плечом к ребру ларька. Девушка из вокзальной будки объявляет три часа ночи, просит быть осторожнее при переходе ЖД путей, и больше ничего не объявляет: славно. Фёдор выкуривает первую сигарету, достаёт вторую. Спешить абсолютно некуда, Коля спит у него, и под обезболивающими вряд ли проснётся до утра, он будет в полном порядке… Можно немного отдохнуть. И он бредёт к скамейке, опускается на влажные доски и глубоко затягивается, запрокидывая голову и закрывая глаза. Может, если он немного посидит, если чуть отойдёт от произошедшего с Гоголем и выпьет ещё стакан кофе, сможет вернуться домой и написать что-то. Было бы хорошо хотя бы попробовать. В голову тут же возвращаются мысли — абсолютно мерзкие. Будто это вообще важно — сможет ли он собраться и написать хоть слово. Будто это нормально, что он вообще думает о чём-то подобном, когда один человек в его окружении умер, а второй — и куда ближе, сильно пострадал. Будто… От последующего выпадения из реальности его отвлекает рельеф скамейки: знакомые углубления, грубо вырезанные ножиком, обычно сообщают знакомые всем метафорические и не очень посылы. Иногда парочки вырезают свои имена. Порой кто-то оставляет номера — обычно это просто банальности, но ему всегда было интересно посмотреть, что могло скрываться в старой древесине. Фёдор медленно опустил взгляд, стряхивая пепел на сторону и в задумчивости склоняя голову. Надпись явно старая. На самом деле не надпись даже, а… Хм. Номер? Нет, явно нет. И не код. 94 4493224493 71323193 315362635332236243532453 Он затянулся снова. Наклонился чуть ближе. Шифр? Возможно. И явно что-то несложное, словно даже знакомое, только вот… Достоевский задумчиво повёл головой, ища информацию. Ничего. Ладно. Достал телефон, быстро проверяя соотношение букв и цифр на раскладке. Нет. Не то: он подумал поначалу, что числовой ряд может обозначать буквы, но… Нет. И не раскладка компьютерной клавиатуры, там бы не было ничего выше третьего ряда. Ладно. Глупости. Фёдор затушил сигарету, выбрасывая бычок и делая фото цифр. Ничего. Он поймёт. Посмотрит дома. Не может не понять. К тому же, может здесь, на станции, сможет найти информацию… Больше играя, чем всерьёз, он поднялся со скамейки, обходя мусорки и отправляясь к фонарному столбу. Объявления о продажах, объявления о репетиторах, пропавшие люди, пропавшие собаки… Всё не то, зацепиться не за что… Стоп. Что? Он отшатнулся ещё до того, как осознать. Нет, правда — что? Чувствуя, как тревожно замедляется сердце, протянул руку и медленно оторвал от столба листок с рекламой каких-то окон. В самом листке не было ничего важного, но то, что под ним, что выглядывало и вполне чётко вырисовывалось на бетонном столбе перманентным чёрным маркером — это было чуть важнее всего остального. Какого. Ёбаного. Хуя. «Время, которое они могли подарить друг другу, было съедено безжалостно наступившей осенью. Заталкивая вещи в сумку, выключая свет, выходя из крошечной комнаты, привычно пригибая голову, чтобы не удариться о слишком низкий мансардный потолок, он думал только о том, смогут ли они встретиться следующей весной». Дыхание сбилось мгновенно и с концами, когда он, отступив ещё на шаг, сжал пачку в пальцах, чудом не роняя сигареты в ближайшую лужу. Какого чёрта, какого чёрта, какого чёрта. Кажется, он сходил с ума. Но это был его текст. Его слова. Его рассказ. Но… Почему здесь? Теперь? Достоевский был уверен, что эту хуйню не читал никто из живущих в городе — даже Гоголь. Он специально старался уйти от знакомых, он ведь отсылал дальше, он… Он недавно думал об этом — уже думал и говорил даже, он… «Кстати, мне очень понравилась твоя работа». Фёдор прижимает ладонь к лицу. О, теперь дрожат не только руки — его трясёт просто полностью. Что? «Твой рассказ. В прошлом месяце в журнале». Нет. «Ты в стороне вокзала живёшь, да?» О Господи. «Ты в стороне вокзала живёшь?» Откуда он знал? Откуда мог… «Я могу проводить тебя». Фёдор не знает, когда, и, что важнее, сколько раз, Осаму «провожал» его. Чувствует только, что психика явно перегружается от таких игр — блять. Делает пару сомнительных неровных шагов до скамейки и оседает вниз, чувствуя, как вместе с дыханием уплывает сознание — и пусть. Может, ему нужна была эта перезагрузка.***
Он пришёл в себя спустя три часа — ожидаемо, с появлением первых пассажиров на станции. Кто-то слишком сердобольный вызвал с вокзала медработника, чтобы вернуть его в абсолютно неясную, неприглядную реальность. Благо до дома удалось добраться быстро по относительно безлюдной дороге, благо — Гоголь ещё спал, когда он вернулся. Можно было тихо проскользнуть в квартиру, повесить насквозь мокрый плащ, и на кухню метнуться — скорее за горячим кофе. Можно было отдышаться и немного подумать. Осаму, очевидно, знал о нём больше, чем он думал. Конечно, следовало ожидать, Фёдор и сам, ещё будучи первокурсником на волне своего помешательства на его писанине подробно изучил его расписание, а ещё — все дополнительные кружки, соцсети, номер и адрес общаги, но потом так же решительно забил, не позволяя себе идти дальше. Осаму, кажется, не забил. Фёдор был уверен, что это он — больше было некому. Если и предположить, что какой-то рандомный человек прочёл его рассказ, и оказался близко к его дому, то вряд ли для цитирования выбрал бы самую незначимую из рассказа фразу, обычно расхватывали совсем не такое. Это наверняка был Осаму. Больше некому. Но почему он выбрал её? Снова странные игры? И надпись на скамейке — наверняка ведь была от него. Он… общался. И Фёдор понимал прекрасно, что даже за такие методы никак не может его винить. Учитывая его навыки отвечать… Ладно, не стоило думать об этом. Он включил телефон, снова глянул на фото цифр. Ничего. Ни одной идеи, только незначимые догадки. Но… Что ж. Он не мог больше игнорировать ответ. Наскоро вытерев руки и волосы полотенцем, сменив уличный свитер на сухой и домашний, он тихо проскользнул мимо комнаты, в которой сопел Коля Гоголь, опускаясь на ковёр и с усилием над собой поднимая крышку коробки. Прекрасно. Осаму, очевидно, хотел поиграть — Фёдор не видел причин, чтобы отказываться.