ID работы: 13288748

Самый тёмный час перед рассветом

Слэш
NC-17
Завершён
286
автор
Размер:
97 страниц, 15 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
286 Нравится 197 Отзывы 89 В сборник Скачать

Глава 7

Настройки текста
Впервые мне случилось задуматься о смерти в возрасте шести лет, во время посещения парка аттракционов с родителями. Я хорошо помню, что это были весенние каникулы: в первые выходные апреля я уговорил родителей отвести меня туда, следуя примеру всех моих одноклассников, получающих награды за успешно конченый этап. Они, может, и не хотели, а может, не хотел и я, да только явно чувствовал, что следует проявить участие, сделать хоть отдалённый вид, что во мне нет безразличия к подобному, что уже тогда проступало слишком явно во многих сферах моей жизни и было явно неожиданно для ребёнка. Наверное, это желание было ошибочно. Стоило оставить всё как есть, остаться дома, потому что, по правде говоря, весь поход в парк оказался настоящей трагедией: уже тогда будучи лицемером, я внимательно оценивал, чего могли хотеть иные мальчишки моего возраста — и целенаправлено просил отца отвести меня именно на те аттракционы, а после — полчаса заливался слезами от позора, потому что, по правде, боялся высоты и непонятных горок, никогда не испытывал к ним никакой приязни. Не понравилась мне и сладкая вата, слишком приторная на вкус, но я искренне смеялся и расхваливал её, потому что получил от родителей, стремящихся успокоить меня. Не поладил ни с одним ребёнком на игровой площадке. Лишь одно показалось мне чуть более близким, чем иное: комната кривых зеркал. Изолированная даже от парка, вовсе без посетителей внутри, она казалась мне идеальным местом для игр. Меня забавляли отражения, уродство, которое они показывали — но больше того, наверное, как раз отсутствие кого-либо ещё и полная свобода. Занятно то, что именно в этом месте я и подумал впервые о смерти, на миг отвлёкшись от смеха и пытаясь отдышаться. В изломанном зеркальном мире, полном кривых улыбок и отвратительных отражений самым отвратительным был я — хотя стоял и кривлялся напротив единственного неискажённого зеркала. Я вмиг всё понял: я не умею жить в реальном мире, я — часть этого, уродливого и перекошенного, я — отражение, я — иллюзия. Не умею говорить правду, не умею искренне улыбаться, не могу принять того, что другие назвали бы отдыхом или радостью. Конечно, в то время я ещё не мог оформить это в слова, не мог понять, но в тот момент, стоя перед зеркалом и чувствуя, что вот-вот разревусь, снова привлеку внимание родителей и добуду очередной позор для себя самого, я думал: исчезнуть. Единственный выход — просто исчезнуть. Фёдор не выдерживает и отклыдывает стопку бумаг, прижимает к векам большой и указательный пальцы. Он… Устал. Он начал с дат, рассортировав всё, начал с самых первых неопубликованных рассказов, прочёл всего ничего — и уже чувствует себя абсолютно измотанным, хотя, как литературовед, вполне чётко прослеживает проступающие то тут, то там мотивы. Дазай пишет в основном о себе — при любом раскладе, от первого лица и скрываясь под маской рассказчика, даже если пишет от лица девушки, Фёдор понимает такое сразу — и он уверен, что это не является секретом для всех остальных. Пишет о мире, пишет о реальности, о прошлом — и всё так или иначе соприкасается с его натурой. Достоевский легко подмечает тянущуюся красную нить, перетекающую из одной страницы в другую, из рассказа в рассказ: одиночество. Он своими глазами наблюдает — и от этого в груди растёт что-то тёмное, как человек с каждой страницей приближает себя к неизбежному концу, и смотрится это настолько пугающе и отвратительно, что он просто не может заставить себя оторваться, прекратить. И конце концов не выдерживает. Дазая для него слишком много, явная передозировка, всего и сразу много — и это с учётом того, что каждый рассказ не превышает десяти страниц. Это так бесит. Фёдор, бывало, читал несколько суток к ряду, ёбаную «войну и мир» прочёл за два дня в школе перед экзаменами, и устал ничуть не больше обычного, но никогда с ним не было ничего подобного, никогда не приходилось откладывать и останавливаться, чтобы дыхание перевести, никогда и ни с какой прозой в мире при всей его начитанности он не чувствовал такой… общности. Никогда к концу не был настолько эмоционально измотан, до предела доведён, никогда и ничто не действовало на него настолько… Наркотически. Рассказы Осаму, особенно более поздние, с первых же слов хочется читать — и немедленно откинуть прочь, сжечь и уйти куда-то дальше — от него и от этого мира, но вместе с тем его не хочется выпускать из рук, и останавливаться, прерываться не хочется. И он читает дальше, историю за историей. От его слов всё испуганно и ненормально скручивается в животе, нервозно сбивается дыхание — даже если он не пишет ничего особенного. В его языке нет надуманности, нет никакой особенной академичности, порой даже «литературности» нет, но то, как ему удаётся плести реальность из незначимых, самых обычных фраз и элементов, поражает и пугает. Фёдор чувствует, как напряжение сковывает всё его тело, даже сердце бьётся как-то заторможено, гулко и с опаской, и дело здесь даже не в том, что Осаму мёртв, вовсе нет. Он прекрасно помнил подобные свои чувства годом ранее от прочтения совершенно обычной, незначимой работы, после которой несколько дней не спал, и ходил, шатался в реальности, напрочь объёбаный чужим текстом, прокручивая в голове сюжет, фразы, слова… О, он помнил, как его тогда р а з ъ е б а л о. Даже спустя год анализируя произошедшее, он понимал прекрасно, что немного, может, совсем чуточку, но влюбился в Осаму тогда. Чуть помешался. Сошёл с ума — с кем не бывает. Позже чувство в себе удалось жёстко задавить — слава Богу. Но теперь всё возвращалось. Тот же неясный, нервный тремор внутри, то же дыхание, полное отсутствие понимания происходящего и особенное, очень пугающее ощущение… Понимания. Пожалуй, это как раз и было хуже всего. То, насколько одинаково они смотрели на мир — где расставляли акценты, на что обращали внимание. Оно сразу бросалось в глаза, напрягало и пугало. Достоевский, хоть никогда не отличался особой самовлюблённостью, впрочем, очень слабо представлял себе человека, который смог бы понять его хотя бы немного, отдалённо. Не то что настолько. Ощущение Осаму в его голове укреплялось с каждой страницей, росло и крепло, паразитами-метастазами забирая всё, до чего могло дотянуться и… Он не хотел этого. Чувствовал, что справиться не сможет, что разъебёт его окончательно, а ведь он начал с самых простых, первых рассказов. Но остановиться уже не выходит. Он читает пока Гоголь спит, читает, когда понемногу просыпается, начинает шуршать улица, читает, когда хлопают дверьми и отправляются на работу в подъезде, когда снаружи — машинная сигнализация и лай собак… Где-то на задворках поглащённого историей сознания понимает: всё же Дазай видит мир лучше, чем он. То есть, таким же, но менее… скорбным. Неприятным. У него, конечно, тоже — скука и неприятие, одиночество, шатания без дома и места, но он явно чувствует себя иначе в этом. Так, словно уже принял, смирился с болью — и она больше не раздражает и не расстраивает, словно всё так, как должно быть, даже без надежды на исход и хоть сколько-то счастливый финал у него всё словно ценно уже тем, что есть у них. Фёдор понимает эту мысль, но принять её сложно. Особенно с учётом того, где теперь оказался Осаму. Впрочем, — отстранённо и с долей желчи подумал он, — Дазай оказался в явном выигрыше, устроив всю эту хуйню и заставив других разбираться в ней. В этом случае такое мировоззрение, конечно, имеет охуенные плюсы по сравнению с его. Всё это, впрочем, крутится в голове заторможенно и вяло. Мыслями он уже не здесь, далеко — в чужой, до ужаса похожей на его собственную, атмосфере, кажется, он читает уже третий рассказ, кажется, он явно переборщил с кофе — сердце работает с какими-то перебоями; кажется, он прокусил губу и сгрыз кусочек внутренней стороны щеки, но даже вкус крови во рту не заставляет его прекратить. И наверное он бы так и умер — по-еблански совершенно, над чьим-то тупым рассказом, бесцветно и тихо закончил свои дни, если бы не проснувшийся Коля. Достоевский не сразу реагирует на сонное шуршание в районе спальни, в реальность включается очень медленно — и только с тем, как Гоголь поднимается и выходит из комнаты, растрёпанный и сонный в его старой растянутой майке, прижимает к груди загипсованную руку. — Привет?.. Фёдор реагирует не сразу: не меньше двадцати секунд проходит, прежде чем он заставляет себя моргнуть и поднять на парня болезненно воспалённые глаза. — Привет. — Эм… — Коля сонно моргает, поводит головой, осматривая лежащие вокруг него листочки, которые тут же хочется убрать, спрятать подальше от посторонних глаз, — ты в порядке? Достоевский отмирает окончательно. Силится вернуть на лицо прежнее прохладное выражение, начинает плавно собирать бумаги назад в коробку. — В полном, — спокойно отзывается он. — Как рука? — Да всё в порядке, — дёргает плечом Гоголь, примерно понимая, что об Осаму, лучше, в принципе не заикаться. — Рёбра бесят, я словно не могу нормально дышать. Фёдор дёргает бровями. Что ж. Это он понять может даже без поломанных рёбер. — Больше котов спасай, — сухо подмечает он, тут же внутренне уебав себя за такое. Кажется, надолго его способность общаться не сохранилась. Что ж… — Хочешь поесть? Я заварю тебе… что-то из того, что есть на кухне. — Хочу, — тут же ведётся на редкую заботу Гоголь. Улыбается широко. — Только я сам заварю нам, ладненько? Ты лучше отдохни, выглядишь, ну… Как всегда круто, в общем, — прерывает сам себя он, и поспешно проскальзывает мимо, на кухню. Фёдор закатывает глаза. Снова опускает взгляд на коробку. Хочется прочесть ещё, но… Нет. Лучше не стоит. Он удержится — и не станет читать всё залпом, даст себе хоть немного передышки. И может, если он будет осторожен, ему удастся сохранить если не собственное сердце в целости, то хотя бы рассудок. — Федя, а мы пойдём сегодня на пары? — через какое-то время зовёт из кухни Гоголь. Достоевский вздыхает. Если откажется, и Гоголь пойдёт — он так и просидит дома над его писаниной, загоняясь и рефлексируя. Как бы он не ненавидел универ… Даже присутствие в нём лучше. Нужно было идти.

***

Они вместе идут на пары и честно отсиживают первые две лекции. После всё же приходится разойтись: на семинарах их разделяют по группам, и Гоголю, как ни хочется, приходится оставить непривычно — то есть ещё более задумчивого и молчаливого чем обычно Фёдора в собственных мыслях. На свою часть пары идти не хочется: на сердце неспокойно от всех этих перемен, уже не кажется такой хорошей идеей передача Феде записей: что, если ему станет хуже? Что, если он ошибся, в принципе пойдя на это? Впрочем, теперь думать об этом явно не имело смысла: он уже понял, что Федя прочитал достаточно, чтобы зациклиться, на иной план реальности уйти. Гоголь уже видел такое. Понимал прекрасно, что эту херню из него никакой силой и никаким ядом не вытравить. Только и остаётся, что помогать, как-то отвлекать, чтобы хоть чуть затормозить, придумывать лазейки… Как этот поход в универ. Коля, если на то пошло, мог вообще не идти — ни в этот день, ни две недели после: больничный был прекрасной платой за рёбра и руку, можно было вовсе не напрягаться… Но учитывая состояние Фёдора — нельзя. Впрочем, он бы слукавил, сказав, что дело было только в нём… — О боже, Коля. Ну что за прекрасный день. Гоголь не может сдержать улыбки, когда обладатель любимого, знакомого и родного голоса оказывается за его столиком в столовой, испуганно и растерянно глядит на лежащую на столе руку. Он испытывает искреннее отвращение к себе самому за радость от этого беспокойства на его лице, от того, что Сигме не всё равно, что он заметил и подсел к нему… Ох, он, кажется, полный мудак, но ему не может это не нравится. — Что с тобой случилось? — Упал с дерева, — радостно отвечает Гоголь, зная прекрасно, как тупо выглядит, рассказывая о таком с растекающейся до ушей улыбкой, но, чёрт, он не может не улыбаться, глядя на него, не может даже думая о нём, просто не в состоянии. — Ну, точнее, — продолжает он, виновато улыбаясь в ответ на расстроенно дёрнувшиеся брови, — я пытался достать кошку, ветка упала и я ёбнулся на свой локоть, вот. Так что рука и рёбра в минус немножко, но ты не переживай, никаких открытых и никаких смещений, ещё и больничный, о-о-о… — Звучит кошмарно, — абсолютно не ведясь на его весёлость, замечает Сигма. — Я могу как-то помочь тебе? Гоголь сожалеет практически мгновенно, ненавидит себя за то, что заставил его волноваться, что вообще пришёл и не знает теперь, как бы объяснить ему, что ситуация вовсе не такая страшная. — Наверное да, — быстро подумав, говорит он. — Хочешь написать что-то на гипсе? А то Федя отказался, я пока что сам написал, но мне что-то кажется, что так не принято. Сигма несколько секунд молча смотрит на одинокий смайлик нарисованный перманентным чёрным маркером на белом гипсе, и Коля впервые чувствует, что возможно, это немного тупо, рисовать что-то самому себе. Хорошо хоть он отказался от изначальной идеи и не стал писать «Федя», это было бы совсем странно, что ж, теперь стало явно понятнее… — Конечно, — просто кивает Сигма, поднимаясь и обходя стол, чтобы сесть рядом с ним. Коля готов поклясться, что его сердце вот-вот остановится, когда парень убирает за ухо сиреневые прядки, когда сидит так близко, что касается плечом его… Сигма достаёт собственную ручку — какую-то особенную, фиолетовую. Задумывается на секунду, а после — склоняется над его рукой. Коля, на самом деле, ожидает почему-то любой подставы. Вспоминает «оно», в лучших традициях представляет себе, как ходил бы с каким-нибудь ироничным «паркурщик-долбаёб» или «кошачий спасатель» или что-то ещё… Он и сам не знает, отчего — Сигма явно в жизни не стал бы писать ничего плохого, но когда он отстраняется и Коля видит очаровательное, милое, двухцветное «поправляйся скорее» с несколькими сердечками, он чувствует не только бесконечную любовь и благодарность, но и облегчение. Словно Сигма мог говорить с ним не всерьёз. Спустя несколько месяцев осторожного, лёгкого общения, он всё ещё не верил, что такой как он может по-настоящему сидеть с ним на парах и улыбаться так искренне. Боялся поверить. — Спасибо, — дрогнувшим, явно тронутым голосом произносит он. Сигма непонимающе хлопает ресницами, касается его выглядывающих из-под гипса пальцев. — Я всё же серьёзно про помощь, — произносит после недолгого молчания он. — И не только в этом. Просто. Я много чего могу, и… Договорить он не успевает: к столику приближается знакомая сутулая фигура: Достоевский, очевидно, ушёл с половины пары. Ничего нового конечно. Несмотря на то, что Фёдор явно видел их, он останавливается и смотрит даже растерянно, словно и не понял, как здесь оказался и можно ли ему присесть, дошёл на автопилоте, не иначе. — О, привет, садись к нам скорее, — привлекает его внимание Коля, и парень растерянно опускает сумку на один из свободных стульев. — Ты чего тут, тебя отпустили? — Выгнали, — кивает Фёдор, медленно садясь напротив. — Я вырубился немного на паре. Отправили в медпункт. — Так может… — Коля прикусывает язык, напарываясь на острый тёмный взгляд. — Чаю? Фёдор молча кивает. Выглядит и впрямь отвратительно, так, словно сдохнет в любой момент: под глазами на худом лице нездорового какого-то цвета клубятся тёмные круги, щёки и кончик носа болезненно, пятнисто-алые, кожа сухая, глаза воспалённые, влажные, губы искусаны полностью… Не удивительно, вовсе нет, что его отправили в медпункт только теперь. Никто не хотел бы брать на себя такую ответственность. Коля вздыхает и идёт к буфету за чаем, оставляя Сигму наедине с Фёдором. Наверное, ему впору волноваться, только волнения нет. Едва ли Федя завяжет разговор, ему абсолютно комфортно сидеть в компании и в ней вовсе не быть, он часами может игнорировать происходящее, тут разве только Сигма… Коля медленно моргает. Сигма. Ох. Беда. К тому времени, как он возвращается с чаем, эти двое уже ведут диалог. Что-то про Мори, что-то про администрацию, про новости… Но Гоголь смутно ощущает, к чему всё идёт. Абсолютно понятно, что хочет сказать Сигма — тем более, при виде такого Достоевского. Он и правда выглядит куда хуже обычного, и любой бы совершенно справедливо связал это с произошедшим, от которого, на самом деле, никто ещё не отошёл. Ну конечно. — Очень жаль Дазая, — тихо произносит Сигма в итоге. — Не представляю, каково тебе. Фёдор смотрит на него нечитаемо. Думает: Сигма в отличие от других говорит вполне искренне, потому даже не раздражает особо, странный комментарий оставляет только непонимание, но… Это, всё же, Сигма. Он всегда казался на какой-то своей волне. — Я в порядке. Мы почти не были знакомы, — с вежливой прохладой говорит он. — Эм… — Сигма отчего-то удивляется. Выглядит действительно растерянно, переглядываясь с Гоголем и явно не особо понимая происходящее, крутит в пальцах прядь волос. — Ну хорошо, прости, я просто… — Сигма рассказал, что вы дружили, когда были маленькими, — перебивает Коля, явно не отличаясь тактичностью растерявшегося парня, и желая поскорее — и во всём уже разобраться. Теперь удивляется уже Достоевский. — Что? — Ну… в языковом лагере, шесть лет назад, — тихо отмечает Сигма. — Я был там с вами. Мы не очень общались, но… — Это какая-то ошибка, — качает головой Фёдор. — Я совершенно точно не знал Осаму до поступления и вовсе не помню, чтобы когда-либо ездил в лагерь. Извини. Все трое молчат ещё несколько секунд, путаясь в явной нереалистичности ситуации. Кто-то из них, похоже, сходит с ума. У каждого есть представление, кто бы это мог быть. — Ну, это конечно странно, но ты нормально знал японский ещё до нашего знакомства, — отмечает нелогичность Коля. — Я думал, ты выучил его там. Фёдор молчит. Языковой лагерь. Японский. Осаму? Что за бред. Он уверен, что никогда прежде не встречал его, Сигма явно что-то перепутал. Наверняка. Или же… он просто всё забыл? Мог ли он? Такое случается с детскими воспоминаниями, но настолько? Разве что… нет. Бред. Просто бессмыслица. — Не важно, — мотает головой он, поднимаясь так резко, что темнеет в глазах. — Думаю, мне пора. Языковой лагерь. Возможно, он и был в подобном месте. Шесть лет назад? Когда это было, ему было… Одиннадцать? Он был в седьмом классе? Если подумать, он мало что помнил из того времени. Конкретно тогда, лето после шестого, не помнит вообще. Нужно было проверить. Идёт домой снова каким-то обдолбанным. Думает: это всё звучит как бред, не иначе. Разве можно быть знакомым с кем-то, а потом напрочь его забыть? В то же время, он уверен, что Сигма не ошибся. Да и ответом на такие вопросы было на самом деле: конечно можно. Люди бы не пережили столько сколько пережили, не имея стандартных механизмов психологической защиты, и он был вполне уверен, что встретив Осаму один раз, да ещё и в младшем возрасте, вполне мог вытеснить его нахуй из подсознания, но… Всё это, конечно, начинало всерьёз напрягать. Если он не мог доверять своей памяти, всё становилось куда хуже, и необходимость чтения Осаму становилась вполне оправданной просто для сохранения сознания. Впрочем он и тут, даже в своей голове умудрялся врать — ему не нужна была ни причина, ни оправдания, ни, даже, объяснения. Больше всего на свете в этом стремительно меняющимся, пульсирующем, болезненном и неустойчивом от головокружения, хаотичном мире, он хотел просто вернуться в свою квартиру, запереть двери, зашторить окна —                                                                                           и упасть                                                                                                             в его тьму                                                                                                                                     из                                                                                                                                                 собственной.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.