ID работы: 13288748

Самый тёмный час перед рассветом

Слэш
NC-17
Завершён
286
автор
Размер:
97 страниц, 15 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
286 Нравится 197 Отзывы 89 В сборник Скачать

Глава 9

Настройки текста
Анализируя всё это впоследствии, он понимал, что произошедшее, в конечном его варианте, было не более, чем наказанием, актом самоуничтожения, единственным, на который он был способен, и, нужно признать, актом вполне удачным. Теперь сил не осталось ни на что. Теперь он избавился от Коли. Получилось. И, может, это тоже было частью наказания. Может он ехал изначально за этим, может знал в глубине души, как всё повернётся, может и делал это, чтобы Гоголь раз — и навсегда оставил его уже в покое и одиночестве. Может, вся суть была в том, чтобы сделать ему так больно, чтобы на это нельзя было закрыть глаза, чтобы он переключился, о себе подумал и ушёл хоть ненадолго от него, чтобы в итоге всё стало так, как нужно. Чтобы он остался один, чтобы мог… Что? Фёдор приоткрывает глаза, тускло смотрит в пространство перед собой. Чтобы — что? Мог умереть спокойно в своей квартире от какого-нибудь истощения? Это что-то новенькое. Нельзя сказать, чтобы он не думал о смерти раньше, но самоубийство? Сейчас? Полнейший бред. Это и самоубийством-то назвать было нельзя, если бы он умер от чего-то внешнего… И всё же оно им было. Если у него были подобные мысли, то всю его дорогу, все отказы нормально есть, каждая из чашек кофе могла расцениваться как неосознанный, но шаг, к черте, за которой уже ждал Осаму. Хотя всё это казалось ужасно надуманным. Достоевский закрывает глаза, с головой уходит под плед. Он промёрз насквозь. Он устал и выгорел — вот в голову и лезло всякое. Конечно, он не хотел умереть, никогда всерьёз не думал о таком варианте, между пустотой и страданиями выбирая, очевидно, страдания, закономерно считая их частью жизни, а самоубийство — тупым побегом. Но почему Осаму?.. Он, очевидно, не был трусом. И Фёдор был более, чем уверен, что у него был какой-то план, но разгадывать его не было никаких сил. Может со временем. Может немного позже… Фёдор молча переворачивается на бок, безрезультатно пытается согреться, пытается хоть каплю тепла в себе отыскать — и ожидаемо не находит. Он лежит в темноте своей квартиры долгие минуты, лежит часы, лежит с наступлением вечера и после полуночи. В мире ничего не происходит. В мыслях тоже. Абсолютное безмолвие. Что ж, этого он и добивался? Спокойствия. Погружения в свои мысли. Только теперь их почему-то не было: пустые факты. У него всё ещё был неразгаданный шифр. Была коробка непрочитанных рассказов. Была дыра в реальности, время вылетевшее из памяти. Было мерзкое послевкусие от произошедшего с Колей. С шифром было странно. Он уже вовсе ничего не понимал: поначалу пытался соотнести цифры и хирагану, но по смыслу получался какой-то бред. Он перебрал четыре языка которые мог знать Осаму — и всё равно ничего не получалось. Он думал о системах кодировок, но и тут не находил никакой системы: двоичный код отпадал сразу, базовые таблицы кодировок не имели смысла, как и прочие, знакомые ему. Он отчаялся настолько, что проверил даже устройство телефонных номеров в японии — на случай полного отсутствия загадки, но и здесь ничего не совпадало. Это бесило и успокаивало одновременно, но шифр оставался не разобранным, загадка — не разгаданной. После произошедшего он почти ничего не читал — тяжело. Хотя и глупо, наверное, в каждом из текстов Осаму скрывалась подсказка, в каждом — кусочки его жизни, разбитое прошлое, которое — он знал, собрать было не так сложно, но теперь у него не было сил. А может, не было и желания, потому что… что останется, после того, как он всё поймёт? Что он будет делать? Дазай, очевидно, хотел развлечь его как-то этой историей, и у него очевидно, получалось, да только что будет после завершения? Об этом думать не хотелось. И Гоголь… Что ж, с ним всё было совершенно ясно. Он и в прежние времена был своеобразным зеркалом, отражающим его суть, остался им и теперь, и, очевидно, показывал крайнюю степень морального разложения. Потому что, блять, нельзя было так с ним. Нельзя было, как бы самому ни хотелось, позволять ему это. Нельзя было позволять себе… Не то что произошло, даже, а саму идею распада. Идею… «Если у него не останется морали, в итоге не останется и его самого» — тоже просто глупость, надуманно жутко, а ещё — попытка решить свои проблемы через причинение ему боли. Прекрасный план. Но было во всём произошедшем и ещё кое-что… «Если хочешь, можешь представить на моём месте его» Фёдор морщится от новой всколыхнувшейся волны отвращения и стыда — не к нему, но к себе самому. Почему Гоголь вообще предложил… Как ему пришло в голову нечто подобное? И, что важнее, был ли он прав? Он же… никогда на самом деле не думал — ни всерьёз, ни в шутку, о сексе с Осаму. Не представлял ничего подобного, не хотел. Да и как бы это могло произойти? Память некстати подкидывает картинку: ничего такого, просто лицо Осаму при самой первой их встрече. Яркие губы на бледном лице. Чёлка, вихрами падающая на глаза. Абсолютно шлюшья улыбка при взгляде на него. Фёдор чувствует, как сознание неприятно тяжелеет. Ничего такого. Он просто болен, устал, у него явно жар — его вообще с самого возвращения трясёт. Он просто не вполне в реальности — где-то на границе, а о внезапном жаре, щеках, покрывающихся неравномерными пятнами и сбивающемся дыхании, он предпочтёт не думать. Что ж, он мог представить себе пару вариантов произошедшего. Но не собирался — конечно нет. Но что было бы, если бы они поговорили тогда? И что было бы, если бы Дазай повременил со своим самоубийством? Он бы приехал к Фицжеральду, как собирался? А приехал бы сам Фёдор? «Трахал какую-то девушку на прошлой вписке». Нет. Достоевский заставляет себя приоткрыть глаза, перевернуться и, свесившись с кровати, притянуть с пола старый шерстяной плед, накидывая на свой сверху. Да, так явно лучше. Может, он сможет заснуть. Может, сможет отвлечься — хотя, честно говоря, в полном своём одиночестве, после всех совершенных ошибок, не видит никакого смысла, чтобы отвлекаться. Да к чему всё это, в самом деле? Не было в его жизни никого, перед кем нужно было держать лицо. Что ж, Осаму… Если бы он сказал тогда: «проводи меня». Если бы Дазай действительно проводил его — он бы предложил ему зайти? На волне поднимающегося внутри жара это вовсе не казалось невероятным. Фёдор переворачивается на спину, прикрывает ладонью глаза, словно стремясь усилить темноту, скрыться, отгородиться от внешнего мира и не видеть и не чувствовать, как вторая его собственная рука отгибает край неизменной байки, старый шерстяной свитер, касается неожиданно горячей кожи, обтягивающей рёбра. Выдыхает. Пухлые алые губы. Взгляд под пушистыми чёрными ресницами, тоже — абсолютно тёмный, поглощающий. Приглащающий. Длинные, красивые пальцы. Запястья аккуратные, с выступающими косточками, все в бинтах. Он мог бы коснуться их губами, он мог бы… Мысли путаются. Абсолютный сумбур. Как бы всё было? Как бы он смотрел на него? Позволил бы Осаму снять бинты? Фёдор медленно ведёт рукой вниз, по выступающим рёбрам и впалому животу, к жёсткой дорожке волос. «Я могу проводить тебя». «Проводи меня, провожай сколько захочешь, приходи ко мне в квартиру и поцелуй меня, приходи каждый день, оставайся на ночь — я не против, я никогда не был против, ты мог бы и не спрашивать». Сбивчивый вдох — ледяные пальцы касаются члена. Фёдор плотно сжимает зубы, силясь сохранить в голове его образ, не отвлекаться и не прерываться ни на секунду, в реальность сейчас не выходить. Что было бы, если бы он сам поцеловал его? Мог ли он? Ладно нет, он бы никогда не стал сам. Но если бы Дазай решил проводить его тогда — и если бы у них было что-то после — он бы не был против. Он бы… Дыхание сбивается окончательно, становится совершенно очевидно, что он действительно болен — потому что мозг перестаёт работать в принципе, вся реальность схлопывается до ощущения тянущей боли в животе, возбуждения и грохота собственного ненормального сердца. Но картинка в голове удивительно чёткая, история никуда не уходит, она — с ним, она — в нём, она его, она… их. Тысяча нереалистичных, диктуемых возбуждением, сценариев — разом, перед глазами, на волне неясной дезориентации чувствующихся вполне закономерными. Глупости, конечно. Но если бы он пригласил его тогда к себе… Каким бы был их первый поцелуй? Всё произошло бы случайно, как-то в подъезде или у двери, или — уже после, если бы Осаму, избавившись от своего плаща и кофты, нависал бы сверху уже в его кровати? Достоевский разводит колени — уставшее тело напрягается, прогибаясь в пояснице, смутно вскидывает бёдра. Ему явно не хватает дыхания и сил для таких игр. Он бы хотел его поцеловать. Он бы хотел узнать, как это могло быть. Движения ускоряются, и он чувствует что приближается к границе, и вместе с тем чувствует, что этого мало — Осаму мало в его голове, слишком мало времени вместе, слишком мало воспоминаний, и хочется большего. Разве только… Все прочитанные тексты Осаму он знает наизусть, помнит всё дословно. Мысли, фразы, построении, подачи. В них можно найти всё, что угодно, и болезненно пульсирующее сознание охотно выкидывает на поверхность более-менее подходящие цитаты. Конечно, Дазай не писал ничего прямо — но ему и не нужно. Нахуй слащавую фальшь, нахуй прямоту и обыденность, то, чего он действительно хочет, всегда отражалось в чёрных глазах — и абсолютной тьмой проливалось в его тексты. Что-то, именуемое его душой. «Как-то мне случилось стать свидетелем преступления. Не в широком смысле, диктуемом законом, но в моральном, против человечности. Ещё будучи в начальной школе, я невольно застал сцену, в которой двое моих одноклассников измывались над третьим. Я никогда не был в компании задир, ровно как и среди изгоев — глубоко в душе мне были противны и те и другие, однако тогда даже я понял, что мне следует сделать. Разумеется — заступиться, взрослых позвать, скорее пресечь творившееся безобразие, поступить правильно. Я, возможно, так бы и сделал, но всё же оказался замечен мальчишками. Можно было, наверное, сбежать. Всё ещё можно защитить более слабую сторону, но я уже тогда был совсем неполноценным ребёнком — и, не найдя ничего лучше, засмеялся. Что ж, да, вот таким я был: можно было ещё поступить правильно, но я испугался, что попадёт и мне — и, что, если я и успею уйти, попадёт потом. Как же просто это было! Кажется, они ничего не поняли, но меня никто не тронул, кажется, я с того момента остался для них дефектным, но не было ничего проще, чем стоять там и смеяться — над ними, над чужой болью, над своей — и над всем миром». Ладно. Ладно. Это подходит. Уже почти. Нужно просто… «Мне понравилась твоя работа» «Я любил тебя с первого курса» «Я угощу тебя эспрессо» «Я люблю тебя прямо сейчас» Мысли роятся и множатся, но кончить удаётся удивительно быстро — у организма просто нет сил продлевать это безумие. С окончанием приходит долгожданная развязка — и только. Никакого удовлетворения, никаких эмоций. Отходит наркотический кайф, понемногу отступает пьянящее возбуждение — Фёдор, растерянно моргая, медленно убирает руку, роняет на кровать, вытирает о простыню, силится отдышаться и унять собственное сердцебиение. В голове только: блять. Он только что… Блять. Просто прекрасно. С усилием поднимается и бредёт в сторону ванной, чувствует себя абсолютно погано, отводит взгляд от зеркала, проходя мимо. Отвратительное, мерзкое животное. Мысли закономерно уносятся прочь, подкидывают что угодно, чтобы увести его дальше от произошедшего, чтобы стыд не вспарывал внутренности, но Фёдор только мотает головой, съёживаясь под горячим душем: ерунда всё это. Он уже всё о себе понял. Не перед кем тут рисоваться. Он старается запустить жизнь снова. С час стоит под кипятком, выползает из ванной, кое-как натягивая на себя прежнюю одежду, бредёт на кухню — все действия механические, отстранённые какие-то. Достоевский чувствует, как в этой отстранённости кроется что-то ещё — словно затишье перед бурей, словно высокая нота в фильмах ужасов. Он старается не концентрироваться на странном ощущении лишний раз. Старается жить дальше, старается открыть новый пакет кофе — да только нож соскальзывает и вспарывает ему ладонь. Пачка с глухим, шуршащим стуком падает на пол. Фёдор не обращает внимания — только растерянно моргает, глядя на быстро ширящееся пятно крови из собственной ладони, плавно ползущей по старой — под мрамор обклеенной столешнице. В голове что-то неясно переключается: он уже видел подобное раньше. Мрамор, кровь... Он это уже видел.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.