***
Прошло еще два месяца. Лето начало отступать, уступая место прохладе и золоту ранней осени. В гареме по-прежнему царило затишье, но оно было обманчивым, как затишье перед бурей. Вести с фронта приходили редко и были отрывистыми. Для Тигнари эти месяцы стали временем медленного, неумолимого превращения, которое уже нельзя было игнорировать или объяснять простым недомоганием. Тошнота постепенно отступила, сменившись странной, избирательной прожорливостью. Но главное изменение было другим, видимым. Однажды утром, стоя перед большим зеркалом в своих покоях, он заметил то, чего так долго боялся увидеть. Его живот, всегда плоский и упругий, теперь имел легкую, но явную выпуклость чуть ниже пупка. Это была не просто полнота, а круглая, твердая шишечка, чужеродная и неоспоримая. Тигнари долго стоял, вглядываясь в свое отражение, водя ладонями по этому месту. Страх, холодный и бездонный, подступал к горлу. Сомнений больше не оставалось. Жизнь внутри него утверждала свои права с тихим, но неумолимым постоянством. Он пытался скрывать изменения под свободными одеждами, но для внимательного глаза, а таких в гареме было много, это уже могло быть заметно. Еще через неделю к нему снова пришла хаким Фарида, на этот раз вызванная уже по настоянию Валиде, до которой, видимо, дошли слухи о его состоянии. На этот раз осмотр был быстрым и уверенным. Прошло достаточно времени. Фарида снова прощупала его живот, теперь уже без тени сомнения кивнула, вытирая руки в складках своего простого платья. — Да —, сказала она просто и мягко улыбнулась. — Поздравляю, юноша. Ты носишь дитя Повелителя. Судя по всему, уже четвертый месяц пошёл. Слово "дитя" прозвучало в комнате с окончательной ясностью. Тигнари сидел на краю кровати, обхватив себя за плечи, и смотрел в пол. Радости не было. Не было и того острого, бунтующего страха, что гнал его в сад за травами. А лишь тяжелая, леденящая пустота. Его худшие опасения стали реальностью, а бунт оказался тщетным. Он был пойман. Заперт в клетке из собственной плоти и высочайшего долга. — Срок… он верный? — тихо спросил Тигнари, не поднимая глаз. — Для мужчины омеги сложно говорить с точностью до дня. Но признаки явные. Первый, самый опасный период позади. Теперь тебе нужен покой, хорошая еда и никаких волнений. Никаких волнений. Горькая усмешка зашевелилась у него внутри. Как будто это было возможно в этом месте, где каждый его шаг теперь будут отслеживать с удвоенным вниманием. После ухода лекарши Тигнари снова подошел к зеркалу. Он смотрел на свой изменившийся силуэт, на этот крошечный, но уже видимый холмик, скрывающий в себе его судьбу и, как сказал Кавех, надежду всей империи. Он чувствовал себя сосудом. Драгоценной, но безгласной оправой для будущей жемчужины. Все его попытки быть чем-то большим разбивались о простой биологический факт. Ценность отныне измерялась в этом растущем комочке плоти и крови. Весть, принесенная хаким Фаридой, долетев до ушей Валиде, произвела ожидаемый эффект. Уже через час в покои Тигнари вошла Яэ Мико. Ее лисьи глаза сияли нескрываемым торжеством и удовлетворением от того, что её протеже оправдывает возложенные ожидания. — Ну что, фаворит, — произнесла она, окидывая его оценивающим взглядом, который безошибочно нашел едва заметную выпуклость под тонкой тканью. — Кажется, наша маленькая договоренность начинает приносить самые желанные плоды. Валиде ждет. Не заставляй её томиться. Тигнари молча последовал за ней. Каждый шаг по знакомым коридорам отдавался в нем тяжелым эхом. Он чувствовал себя не человеком, а ценной вещью, которую несут пред очи своей госпожи для окончательной оценки. В покоях Валиде царила атмосфера торжественной значимости. Сама султанша восседала на своем месте, её лицо, обычно строгое и отстраненное, сейчас было озарено редкой, искренней улыбкой. Рядом, в почтительной, но отстраненной позе, сидел Кавех. Его выражение лица было непроницаемым, словно вырезанным из слоновой кости. Он лишь скользнул по Тигнари быстрым, всевидящим взглядом, но ничего не сказал. — Подойди ближе, дитя мое, — ласково, как никогда, произнесла Валиде, жестом подзывая Тигнари. Когда он приблизился, она внимательно посмотрела на него, а затем положила свою иссеченную морщинами, но все еще сильную руку ему на живот. — Хаким Фарида сообщила мне благую весть. Это правда? Тигнари опустил голову, не в силах выдержать её пронзительный, испытывающий взгляд. — Так точно, Валиде-султан. Лекарь подтвердила. Радость, яркая и безоговорочная, вспыхнула в глазах Валиде. Она откинулась на подушки, и с её плеч словно свалилась огромная, невидимая тяжесть. — Слава Аллаху! Династия будет продолжена! Мой сын обретет наследника! — Она перевела взгляд на Кавеха, и в её глазах стояли слезы облегчения. — Сын мой, помнишь, когда я носила твоего младшего брата, ты, будучи маленьким, выходил на балкон и бросал золотые монетки женщинам гарема, на счастье будущему шехзаде? Кавех на мгновение застыл, в его алых глазах мелькнула тень давнего, почти забытого воспоминания, окрашенного детской непосредственностью. Затем он медленно, с какой-то внутренней неохотой, кивнул. — Помню, матушка. — Ох как замечательно, что ты с нами до сих пор, мой хороший, — с теплотой и непоколебимой уверенностью в голосе сказала Валиде. — Сейчас твоя очередь принести удачу будущему племяннику или племяннице. Вели приготовить монеты. Кавех склонил голову в почтительном, безличном поклоне. — Как пожелаете. Они встретились взглядом с Тигнари и на лице Кавеха промелькнула тень улыбки. Только они оба знают чего избежала эта династия. Его уход был тихим и стремительным. Яэ Мико, стоявшая все это время в стороне, с удовлетворенной улыбкой наблюдала за происходящим, как садовник, наблюдающий за распусканием редкого цветка, в выращивание которого он вложил силы. Валиде снова обратилась к Тигнари, и ее взгляд стал жестким, как сталь. — С этого момента ты находишься под моей личной защитой и наблюдением, дитя. Ты будешь есть только ту пищу, которую проверит мой личный дегустатор. Твои прогулки будут только в сопровождении верных евнухов. Никаких волнений, никаких тревог, никаких незнакомых лиц рядом. Твоя единственная задача теперь выносить и родить здорового ребенка. Для моего сына. Для этой империи. Понял? Её слова звучали как заботой, так и безжалостным приговором, высеченным в камне. Его свобода, и без того ограниченная, теперь сократилась до размеров его покоев и ближайшей, самой безопасной аллеи в саду. Он стал драгоценным, но пленным объектом. — Понял, Валиде-султан, — тихо ответил Тигнари, и его голос прозвучал чужим даже для него самого. В этот момент снаружи, с внутреннего балкона гарема, выходящего в большой двор для женщин, донесся веселый, возбужденный гомон. Послышался звонкий, рассыпчатый звон золота, ударяющегося о каменные плиты, и радостные, приглушенные возгласы. Кавех выполнял поручение матери, разбрасывая монеты в толпу наложниц и служанок, символически разделяя радость и принося удачу тому, кто даже не родился, но уже стал центром всеобщего внимания. Тигнари стоял посреди роскошных, наполненных ароматом ладана покоев, слушая эти звуки ликования из-за резных стен, и чувствовал себя совершенно пустым и отстраненным. Его ребенок, его плоть и кровь, уже стал инструментом политики, символом надежды и разменной монетой в большой игре престолонаследия. А он сам… он был всего лишь землей, отведенной под царственный сад. И теперь все от Валиде до последней служанки смотрели не на него, Тигнари, а на его живот, на его новую функцию. Его личная буря страха и сомнений была никому не интересна. Отныне он был не Тигнари, а носителем будущего наследника. Будущей “матерью”. И этому новому, всепоглощающему статусу предстояло определить всю его оставшуюся жизнь. Весть о беременности фаворита распространилась по гарему со скоростью степного пожара. Однако на этот раз реакция была иной не сдержанной и аналитической, а шумной и поверхностно-радостной. Рождение потенциального наследника было событием, которое касалось всех, ибо от его результата зависело будущее династии, а значит, и судьба каждой обитательницы этих стен, её статуса и безопасности. Это была коллективная победа, в которой могла участвовать даже самая незаметная служанка. Вскоре после аудиенции у Валиде по коридорам пронесся высокий, ликующий голос главного евнуха, разнося официальное объявление: — Благая весть! Благая весть от самой Валиде! Фаворит Повелителя носит в себе дитя! В честь будущего наследника — щербет для всех! Сладости и угощения! По гарему засуетились служанки с подносами, на которых стояли медные кувшины с прохладным сладким напитком, украшенным лепестками роз и кусочками льда, добытого с большим трудом из высокогорных ледников. Воздух наполнился приторно-сладким ароматом розовой воды и меда. Женщины, от юных девушек до почтенных калф, собирались в оживленные группы, их голоса звенели искренним или тщательно отрепетированным восторгом. Для многих это был долгожданный праздник, яркое пятно, нарушающее унылую монотонность дворцовой жизни, повод для веселья и временного забытья. Именно в этот момент, когда общее веселье достигло своего пика, на внутреннем балконе гарема появилась высокая, одинокая фигура Кавеха. В его тонких, бледных пальцах был небольшой, но тяжелый расшитый золотом мешочек. Он на мгновение задержался у резной балюстрады, глядя вниз на суетящихся женщин, поднявших к нему лица, полные жадного ожидания. Его собственное лицо было маской холодной отстраненности, будто он выполнял некий древний, бессмысленный и тягостный ритуал. Затем, без тени эмоций, он зачерпнул полную горсть золотых монет и рассыпал их вниз. Золотой дождь, сверкая на осеннем солнце, брызнул на каменные плиты двора, заставляя их звенеть сухим, металлическим перезвоном. Раздались восторженные, почти истеричные крики. Женщины, забыв о приличиях и субординации, бросились подбирать монеты — не столько ради их стоимости, сколько ради удачи, которую они символизировали, ради причастности к великому событию. Кавех наблюдал за этой сценой, за этим коллективным помешательством, с спокойным лицом. Лишь судорожное сжатие его пальцев на бархате мешочка выдавало внутреннее напряжение. Он снова зачерпнул и бросил, снова и снова, механически, пока мешочек не опустел. Затем, не проронив ни слова, не бросив взгляда на продолжающееся веселье, он развернулся и ушел с балкона, растворившись в темном проеме двери. За его спиной остался лишь гам, ликование и блеск разбросанного золота на сером камне. В одной из общих гостиных, где царило особенно оживленное веселье и звенели женские голоса, Нилу с привычной, мягкой улыбкой приняла из рук служанки небольшую фарфоровую чашу со щербетом. Она пригубила сладкий, холодный напиток, внутренне радуясь за Тигнари, но в глубине души прекрасно понимая, какая буря страхов, сомнений и тяжелой ответственности сейчас бушует в его душе. Именно здесь, среди праздничного шума, её и нашел Горо. Он вошел в комнату медленно, с видимым нежеланием, его взгляд скользнул по смеющимся, болтающим женщинам с привычным, глубоким презрением. Его собственная чашка щербета, которую ему вручила на входе служанка, оставалась нетронутой в руке. Он пробился сквозь толпу к Нилу, единственному человеку, с кем еще поддерживал подобие светского, уважительного общения. — В честь чего всеобщее ликование и эта сладкая река? — спросил он, голос был ровным, но в нем слышалась привычная, усталая насмешка над окружающим лицемерием. — Неужто Аль-Хайтам паша уже вернулся с триумфом и прислал обручальные дары? Нилу медленно покачала головой, и её улыбка стала чуть грустнее, понимающей. — Нет, Горо. Вести с фронта все те же, обнадеживающие, но не триумфальные. Это… местная, дворцовая радость. — Она сделала еще один маленький глоток, прежде чем добавить, глядя ему прямо в глаза с тихим сочувствием: — Тигнари ждет ребенка. Валиде только что официально подтвердила весть и благословила. Слова повисли в воздухе между ними, казалось, заглушив на мгновение весь окружающий гам. Горо замер. Все его показное равнодушие, весь циничный флер разом испарились, сменясь таким острым, физическим шоком и такой глубокой, немой болью, что он на мгновение забыл дышать. Он смотрел на Нилу, не видя её, взгляд обращен внутрь себя, в темноту, где рушились последние, хрупкие мостки надежды. «Ребенок. У Сайно будет ребенок. От него». Это был окончательный, бесповоротный приговор. Последний гвоздь в крышку его гроба как фаворита, как человека, который хоть как-то мог претендовать на частичку внимания и сердца Повелителя. Пока Тигнари был просто новой, яркой страстью, оставался призрачный шанс, что пыл султана остынет, что он вернется к привычному, к проверенному. Но ребенок… Ребенок навсегда, кровно привязывал Сайно к Тигнари. Это была не просто связь любовника, а родство, продолжение рода, долг перед династией. Горо был окончательно и бесповоротно вычеркнут из этого уравнения. — Я… я понимаю, — наконец выдавил он, и его голос прозвучал хрипло, чуждо, словно принадлежал другому человеку. — Поздравляю… гарем с таким значительным событием. Он больше не смотрел на Нилу, не видел сочувствия в её глазах. Его взгляд уставился в пространство, не видя праздничных огней, не слыша смеха. Горо просто резко развернулся и вышел из комнаты, шатаясь, как человек, получивший невидимый, но сокрушительный удар. Сладкий, цветочный запах щербета, который он когда-то находил приятным, теперь подступал к горлу тошнотворной волной, становясь символом его собственного окончательного поражения, конца всего, что он когда-либо знал, на что надеялся, пусть и тайно. Нилу проводила его взглядом, полным глубокой, бессильной печали. Она понимала его боль, эту сокрушительную потерю будущего и смысла. Но в неумолимых правилах этой золотой клетки не было места жалости к тем, кто проиграл. Сегодня гарем ликовал, упиваясь сладостью и собирая символическое золото, а одно сердце в его стенах тихо и окончательно разбивалось на тысячи острых осколков. Таков был закон этого места. Красота и жестокость шли здесь рука об руку.***
Тишина, установившаяся в его покоях после шумного, далекого ликования, была гулкой и давящей. Тигнари сидел у открытого окна, завернувшись в теплую шерстяную шаль, и безучастно смотрел на осенний сад. Его ладонь лежала на уже явном округлении под тканью халата. Теперь это знали все. Отныне это был официальный, охраняемый государственный факт. И от этой всеобщей осведомленности, от этого публичного обладания его тайной становилось не по себе, словно с него сняли последний слой кожи. Ему отчаянно захотелось убежать от этого всепоглощающего внимания, от тяжелой, удушающей опеки Валиде, от завистливых или подобострастных взглядов, которые теперь будут преследовать его на каждом шагу. Ему захотелось говорить не с Повелителем, а с Сайно. С тем человеком, чей смех был тихим и искренним, пальцы нежно перебирали страницы книг, а глаза смягчались, когда он смотрел на него. Тигнари уже писал ему раньше, в первые, самые тяжелые недели разлуки. Короткие, сдержанные послания, в которых он старался быть остроумным, интересным, делился впечатлениями от прочитанных книг, новостями о саде, о распустившихся редких цветах, о том, как скучает. И всегда получал в ответ такие же лаконичные, но теплые, личные строки, доставляемые верховыми гонцами через пол-империи. Теперь он снова подошел к своему простому письменному столику из темного дерева, придвинул лист дорогой, плотной, кремовой бумаги, обмакнул тонкий калям в чернильницу с густыми черными чернилами. Перо дрогнуло в пальцах. Он хотел излить ему душу. Написать о своем всепоглощающем страхе, о растерянности, о тяжелом грузе, возложенном на его плечи и на чрево, о том, как он отчаянно нуждается в его поддержке, в голосе, в уверенности сейчас, как никогда раньше. «Мой повелитель, мой Сайно, моя единственная опора…» Но перо замерло в воздухе. Тигнари не мог написать эти слова, такие личные, такие уязвимые. Они могли быть перехвачены, прочитаны чужими, враждебными или просто равнодушными глазами гонцов, придворных, секретарей. Весть о беременности была теперь официальным достоянием гарема и двора, но его страх и смятение, одинокое отчаяние принадлежали только ему и, возможно, тому, кто был так далеко. Обнажать эту рану на бумаге, которая пройдет через множество рук, было немыслимо. Это было бы предательством и собственной уязвимости, и того доверия, что было между ними. Он глубоко вздохнул, заставил дрожь в руках утихнуть, и начал писать заново. Простыми, ясными, почти что канцелярскими фразами, за которыми, как за крепостной стеной, скрывалась буря его истинных чувств. «Мой повелитель, Надеюсь, это письмо застанет Вас в добром здравии и бодром духе. Осень в столице выдалась на удивление теплой и долгой, сад еще полон красок, хотя листья уже начали облетать, устилая аллеи багряным и золотым ковром. Я часто гуляю по тем дорожкам, где мы бывали вместе, и воспоминания о наших беседах согревают прохладные дни. Чтение книг из Вашей личной библиотеки, дарованной мне Вашей беспримерной милостью, остается главным утешением и занятием моих дней. В последнее время я вновь обратился к трактатам по архитектуре и травнечиству. Они напоминают мне о нашей поездке в старую мечеть и Ваши рассуждения о гармонии линий. Эти мысли и воспоминания стали для меня тихим убежищем. Жизнь в гареме течет своим обычным, размеренным чередом, в спокойствии и порядке. Валиде, да хранит Аллах её здоровье, проявляет ко мне великую и трогательную заботу, за что я испытываю бесконечную признательность. Каждый день мои самые искренние молитвы обращены к Всевышнему за Вашу безопасность, здоровье и скорую победу. Нет ничего, чего я желал бы сильнее, чем Ваше благополучное возвращение под эту кровлю. Без Вашего присутствия самые роскошные покои кажутся пустынными, а дни, несмотря на всю суету, — невероятно длинными и тихими. Да хранит Вас Аллах и дарует Вам силу и мудрость. Преданный Вам, Тигнари» Он отложил перо и перечитал написанное при тусклом свете масляной лампы. Ни единого слова о ребенке. Ни малейшего намека на его физическое состояние. Только тоска и благодарность за заботу, которая была для него клеткой. Только надежда на возвращение, которое однажды, возможно, всё изменит. Это было всё, что он мог позволить себе послать через пол-империи, через поля сражений и незнакомые дороги. Закодированный крик души, понятный, как он надеялся, только одному человеку. Он аккуратно сложил письмо, запечатал его сургучом, прижав к нему свой скромный перстень с крошечным, вырезанным из сердолика листком папоротника, личным знаком, не гербом, а воспоминанием о лесах детства. Эту маленькую печать сделал ему сам Сайно перед отъездом. Затем позвал Гассана, который уже знал о беременности и видел мертвенную усталость на лице своего господина. — Передай это гонцу лично в руки, — тихо, но твердо сказал Тигнари, вручая конверт. — Скажи, что письмо должно быть доставлено прямо в руки Повелителю, минуя всех. Это важно. Гассан, всегда молчаливый и надежный, лишь глубоко, почтительно склонил голову, взял письмо и вышел, мягко закрыв за собой дверь. Тигнари снова остался один в наступающих сумерках. Он подошел к зеркалу и снова посмотрел на своё отражение — бледное лицо, тени под глазами, руки, инстинктивно сложенные на изменившемся животе. Письмо было отправлено. Его крик о помощи, замаскированный под почтительное, мирное послание, был в пути. Но настоящее послание, самое главное, единственное, что имело значение, он носил в себе. И он будет нести его ещё долгих пять месяцев, в тишине, под присмотром, в одиночестве, надеясь против надежды, что тот, кому оно предназначено, сумеет однажды прочитать между строк, сквозь расстояния и время, без единого произнесенного вслух слова. *** Октябрь раскрасил столицу в огненные краски и принес долгожданные, весомые вести с фронта. Гонец, покрытый пылью и усталостью многих дорог, ворвался во дворец с короткой, но триумфальной реляцией: армия султана одержала решительную победу в ключевом пограничном сражении, мятежный бей разбит и бежал в горы, его земли заняты имперскими войсками. Угроза на восточных рубежах была ликвидирована. Весть мгновенно сняла напряжение, тяжелым облаком висевшее в воздухе последние месяцы. В гареме вновь зазвучали оживленные разговоры, на этот раз окрашенные искренним облегчением, ведь их Повелитель был не только жив, но и победил, его авторитет укрепился, а значит, стабильность их мира была обеспечена. Для Тигнари эти недели были отмечены двумя неразрывно связанными вещами: неумолимо растущим, меняющимся телом и тихой, но постоянной тревогой, то затихающей, то накатывающей с новой силой. Его тело жило по своим законам, с пугающей, неестественной скоростью преображаясь. Всего за несколько недель небольшая выпуклость превратилась в явную, округлую твердость, которую уже невозможно было скрыть даже под самыми свободными кафтанами. Он чувствовал себя неуклюжим, чужим в собственной оболочке. Каждое утро, одеваясь, он ловил себя на мысли, что смотрит на своё отражение как на незнакомца. И эта скорость пугала его больше всего. В трактатах, которые он успел изучить, рост был описан иначе, более плавно. Что, если с ним что-то не так? Что, если его природа омеги, эта темная, малоизученная сторона его существа, дает какой-то опасный сбой? Страх за ребенка, которого он все ещё не мог принять, и страх за собственную жизнь сплелись в тугой, болезненный узел где-то под сердцем. Однажды прохладным, хрустальным утром, когда воздух был чист и прозрачен, а листья горели на солнце, как живые угли, он решил прогуляться по самой дальней, заброшенной аллее сада, где высокие кипарисы создавали полумрак и тишину. Гассан шел за ним на почтительном расстоянии, бдительно оглядываясь, как страж, но стараясь не нарушать его уединения. Тигнари двигался медленно, тяжело, одной рукой опираясь на ноющую поясницу, другой инстинктивно придерживая живот. Он шел, не видя красоты вокруг, погруженный в свои мрачные мысли. На резком повороте тропинки, почти в самом сердце этой тихой части сада, он неожиданно столкнулся с Кавехом. Тот, казалось, тоже искал убежища от дворцовой суеты. В одной руке он держал раскрытую книгу в темном кожаном переплете, но глаза его были рассеянны, взгляд устремлен куда-то внутрь себя. Увидев Тигнари, он резко остановился, словно вышел из тени деревьев. Его алые глаза, обычно столь насмешливые и острые, теперь быстро, почти профессионально оценивающе скользнули по его фигуре, неизбежно задержавшись на четко очерченном, уже не скрываемом животе. На его лице не было привычной гримасы раздражения или презрения. Напротив, удовлетворение? — Тигнари, — произнес Кавех, называя его непривычно по имени, и голос прозвучал ровно, тише, чем обычно, лишенный привычной колючей интонации. — Будь осторожней на этих поворотах. Земля сырая после ночной росы. Тигнари, слегка смущенный неожиданной встречей и этим нехарактерным тоном, кивнул, пытаясь скрыть одышку. — Кавех-султан. Прошу прощения, я не заметил вас. Они постояли в неловком, тягостном молчании, которое, однако, не было враждебным. Тигнари внутренне готовился к колкости, к язвительному замечанию о его виде или положении, но её не последовало. Кавех просто смотрел на него тем странным, аналитическим взглядом. — Новости с фронта обнадеживают, — наконец сказал Кавех, глядя куда-то поверх его плеча, на огненную крону клена. — Брат, кажется, близок к окончательному успеху. Мятеж подавлен. — Да, слава Аллаху, — тихо, почти автоматически отозвался Тигнари, и его рука сама потянулась к животу, как бы защищая то, что внутри, от этого разговора, от этого взгляда. Кавех перевел взгляд обратно на него, и на этот раз его глаза были пристальными, изучающими, но без злобы. —Он… развивается быстро, — негромко, констатирующим тоном произнес он, едва заметно кивнув в сторону живота Тигнари. В его голосе не было ни злорадства, ни даже простого любопытства. Была лишь странная, отстраненная констатация факта, как если бы он рассматривал интересный, но сложный феномен. Тигнари почувствовал, как по его щекам разливается жар смущения и уязвимости. Он инстинктивно попытался прикрыть живот складками халата, хотя это уже было бессмысленно. —Лекарь… хаким Фарида говорит, что для… для омег иногда такое течение нормально. Хотя я тоже нахожу это… стремительным. — Возможно, — Кавех отвел взгляд, устремив его снова вдаль, и казалось, он размышлял не столько о Тигнари, сколько о чем-то гораздо более абстрактном. — Возможно, в этом есть своя логика. Природа компенсирует одно другим. — Он замолчал, и в тишине сада было слышно лишь шелест падающих листьев. Когда он снова заговорил, его голос был настолько тих, что слова едва долетели до Тигнари. — Дети… они того стоят. Всех этих неудобств. Страхов. Сомнений. Это заявление прозвучало так неожиданно, так выбивалось из всего, что Тигнари знал о Кавехе, что он буквально потерял дар речи. Он замер, не в силах найти подходящие слова, просто глядя на профиль принца, на его белые, как первый иней, волосы и напряженную линию скулы. Кавех, словно почувствовав на себе этот изумленный, почти шокированный взгляд, слегка, едва заметно усмехнулся, но на этот раз его усмешка была лишена привычной горечи и яда. Она была усталой, почти печальной. — Не смотри на меня так, фаворит. Я не каменное изваяние и не лишен способности к размышлению. Просто… — он снова замолчал, подбирая слова с необычной для него осторожностью. — Просто иногда мне кажется, что им, этим новым душам, в этих стенах будет еще тяжелее, чем нам. Их ждут те же цепи, те же ожидания, те же игры. Но дарить им жизнь… позволять им появиться на свет… это все равно остается чудом. Единственным настоящим чудом, на которое способна эта проклятая дворцовая система. Он произнес последние слова так тихо, с такой горькой, сокровенной интонацией, что они будто повисли в холодном осеннем воздухе. В его алых глазах, обычно столь холодных и насмешливых, на мгновение вспыхнула и погасла какая-то глубокая, давно запрятанная и тщательно охраняемая нежность. Нежность к чему-то абстрактному, к идее, к возможности, которой, возможно, никогда не суждено было сбыться для него самого. — Они приходят в этот мир чистыми, — продолжил Кавех, все так же глядя в сторону, будто говоря сам с собой или с призраком. — Без наших масок, без интриг, без этого вечного расчета. На какое-то время, пусть короткое, дворец для них — просто огромный дом с тайными ходами, садом для игр и массой взрослых, которые почему-то их балуют. Иногда… иногда я завидую этой простоте. Этой свободе восприятия. Затем, резким движением, словно стряхнув с себя это нехарактерное настроение, он снова стал тем холодным, отстраненным человеком, каким его все знали. Он повернулся к Тигнари, и его лицо вновь стало непроницаемой маской. — В любом случае, береги себя, фаворит. Сейчас ты носишь не только своего ребенка. Ты носишь надежду всей этой системы, которую мы называем империей. И это… — он сделал крошечную паузу, — это самая тяжелая ноша из всех. Тяжелее лат, тяжелее короны. Не дожидаясь ответа, не ожидая его, Кавех коротко, почти незаметно кивнул и прошел мимо, его стройная фигура быстро растворилась в узкой тени между кипарисами, оставив после себя лишь легкий запах дорогих, холодных благовоний и гулкое, полное недоумения молчание. Тигнари долго стоял на том же месте, глядя в пустоту, где только что был Кавех-султан. Эта короткая, странная встреча оставила его в глубоком смятении. Он видел в Кавехе не врага, не соперника, не просто озлобленного человека. Он увидел в нем такого же пленника, заложника своего рождения, своей природы, своих невысказанных страхов и, как ни парадоксально, своих тайных, тщательно скрываемых мечтаний. И его слова о детях, о чуде, о тяжести ноши… Они отозвались в его собственной душе странным, противоречивым эхом. Панический страх, отторжение, чувство ловушки — никуда не делись. Они по-прежнему жили в нем, холодным камнем на дне души. Но теперь, поверх этого камня, упала крошечная, робкая искорка чего-то другого. Какого-то смутного понимания. Возможно, того, что даже в этой золотой, узорчатой клетке, под грузом чудовищной ответственности, можно найти не только боль и страх? Что сама эта жизнь, растущая внутри, вопреки всему, была свидетельством чего-то настоящего, чего-то живого, что возникло не из расчета, а из… из того, что было между ним и Сайно. И что, возможно, именно это хрупкое, пугающее чудо и было той единственной вещью, ради которой стоило терпеть всю тяжесть возложенной на него ноши, всю невыносимость ожидания и всепоглощающую тревогу завтрашнего дня.