ID работы: 13292546

Излом

Слэш
R
В процессе
149
автор
Размер:
планируется Макси, написана 171 страница, 12 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
149 Нравится 64 Отзывы 26 В сборник Скачать

VII

Настройки текста
Примечания:
      После майских выходных работать, по обыкновению, не хотелось совершенно. Снова возвращаться в затхлый кабинет с прокуренным советским флагом и пыльными шкафами, наполненными делами разных лет, снова перебирать никому не нужные бумаги, ставить на них косую подпись, истертые серп и молот, сложенные в герб, отправлять нижним чинам для исполнения и думать, на кой черт он вообще живет на этом свете. Если в молодости ответ был весьма ясен – построить светлое коммунистическое общество по заветам Маркса и Энгельса – то сейчас, когда все эти мечты уже не более, чем выцветшее воспоминание, а реальная жизнь в очередной раз оказалась жестокой тварью, вопрос был из разряда со звездочкой. Михаил выходил на крыльцо здания МИДа, закуривал в одиночестве, спешно выдыхал паруса дыма и размышлял. Привычка к этому стремительно появилась, а вот ответа не было даже близко. Впрочем, найти его ни за один, ни за тысячу перекуров, было невозможно, потому что содержался он глубоко внутри. Но что-то, а точнее, кто-то своими советами и наставлениями подсказывал, что Советы уже не так от него далек.       Пятница, сокращенный день. Михаил набросил на плечи пальто, подхватил портфель и закрыл кабинет в четыре часа дня. Выехал домой в четыре десять с одной мыслью: вернулась ли жена. Последний месяц с небольшим виделись они редко, в основном ночью, когда он по-партийному старательно делал вид, что спал, а она в позднем часу возвращалась, по ее же словам, с Останкино. Михаил также делал вид, что верил, но где она была в действительности, знать не имел никакого желания. Где она, с кем, для чего – плевать. Лишь бы в холодильнике всегда был обед терпимого качества, а в шкафу висели выглаженные костюмы и галстуки. Лина умудрялась каким-то образом совмещать профессию, требующую немалых вложений усилий, и домашние обязанности, за что он не переставал ее уважать. Он в свою очередь иногда переводил ей несколько крупных значений на счет и по надобности оставлял на туалетном столике свежий, пышный букет.       Они уже не любили друг друга так, как это было десять лет назад. Но оба искренне пытались торговать эту любовь за счет материальных вещей, чтобы иногда скрасить будни физической близостью с животной страстью и на несколько мгновений забыть, кто они и в каком мире живут. Оба это знали, но никогда не хотели понимать. Советы переключил скорость, мягко завернул в арку дома и встал ровно у подъезда. В квартире стояло медное солнце, обливая стены с пожелтевшими обоями и лакированной мебелью. Он бросил рабочую сумку на комод, прошел в спальню, разделся. Лины не было. Михаил вздохнул не то облегченно, не то печально. Впрочем, тем лучше. Раньше освободился, значит, раньше поедет к немцу, если успеет немного отдохнуть от давящей на плечи работы.       Он поужинал теми же осточертевшими макаронами с котлетами, выпил кружку чая. Наскоро вымыл посуду, вернулся в спальню и опустился в плюшевое кресло, откинув голову. Серо-желтый потолок унылым, плоским выражением ответил на его безнадежный взгляд. В ушах стоял легкий гул, перемешанный со смесью мальчишеских голосов, доносящихся со двора. Михаил прикрыл веки и глубоко вдохнул, скатываясь по спинке кресла вниз. Глаза болели от долгого чтения мелкого текста; в висках, по обыкновению, стучала мигрень. В теле с недавних дней стала чувствоваться ломота. Еще и давление, черт возьми. Советы, сощурившись, осмотрел комнату сквозь узкую щелку век. В поле зрения вдруг попала черная, округлая, как груша, коробка телевизора.       Подниматься с удобного места не было ни сил, ни желания, но его вдруг одолело любопытство снова поймать новостной канал и посмотреть, как бывало раньше, на свою жену на работе. Строгую, правильную, с четким выговором и мягким голосом. Такую, какой она всегда пыталась казаться на людях. Михаил, кашлянув, подошел к телевизору и, нажав на кнопку включения, сложил руки на поясе в ожидании, пока толстый лучевой экран нагреется. Замелькала бахрома из белых полос, быстро прыгая вверх-вниз; пыльное стекло налилось синей краской. Он вздохнул, по нервной привычке притопывая ногой. Старенький “Горизонт” шипел, старательно пытаясь запустить изображение. Надо было его уже давно заменить на тот же “Рубин” нового завода или какой-нибудь немецкий, в крайнем случае. Но вот сквозь рассыпчатые полосы обрисовался силуэт мужчины с вытянутым лицом и деловым костюмом, который ровным голосом разговаривал со вторым человеком в шляпе:       –...И вы увидите мир, который несовершенен. Страну, которая заблудилась. Кровь, порок и алчность разъединяют нас. Мы дошли до предела, за которым только пропасть и вечный мрак.       Михаил закатил глаза, но лишь фыркнул и стал молча крутить ручку переключения каналов, пытаясь поймать следующий. Слова отзывались какой-то неприятной резью внутри, но должного внимания он не собирался им уделять. Вновь заполосил экран, захрипели динамики, и на фоне человека в милицейской форме раздался уже совсем другой голос:       –Но самое страшное преступление режима – то, что он создал новый тип человека. Вот какими мы стали за семьдесят лет…       Советский Союз окинул скептиче      ским взглядом мелькающие картины пьяных мужчин в поношенных грязных олимпийках, длинные очереди в спиртные магазины, облезлых уголовников и арестантов за решетками. В подбитую желтую “буханку” автозака вводили молодых парней с бритыми головами. Двое крепких милицейских заламывали человеку руки. По спине прошелся неприятный, липкий холодок. Он скривил уголок губ и нахмурился.       –И это самое губительное преступление системы и власти. Оправдания ему не может быть никакого. А кого же воспроизведет такой человек? Себе подобного. -       –Тьфу ты, развелось тут критиков… – отчеканил Советы, с невиданным прежде напором крутя ручку, – знаете, какой при Иосифе Виссарионовиче замечательный режим был, ничего подобного и близко не было, – прошипел он будто в ответ самодовольному диктору, который уплыл от него в ряде одинаковых телевизионных каналов, – говорил я, не надо нам этой гласности, так нет же, разрешили… – он вздохнул, – теперь уж не оттепель. Сами начали, сами и смотрите эту гадость, которую кто ни попадя по ящику крутит.       Михаил уже было потерял надежду добраться до новостей, но заслышал вдруг плавную, обволакивающую тень голоса с экрана, и все вокруг будто бы застыло в изумлении.       –Сегодня посол СССР в Великобритании, товарищ Замятин, посетил постоянного заместителя министра иностранных дел по делам содружества с Великобританией Райта и вручил ноту, в которой посольство СССР заявляет решительный протест в связи с противоправными действиями британских спецслужб…       Советы замер на мгновение, слушая, как этот голос разливается по комнате, несмотря на сухость подаваемой информации. В темно-зеленой рубашке, с уложенными черными кудрями, круглыми бровями и безразличным выражением лица Эвелина зачитывала деловой текст так, что его хотелось слушать, а на нее хотелось смотреть. Тонкими губами песочно-розового цвета она с мастерской дикцией проговаривала каждое слово и своим низким тембром будто бы придавала всему сказанному особое значение. А взгляд малахитовых глаз даже сквозь экран забирался в подкорки души, заставляя дергаться струны давно забытых чувств.       Она не была женой здесь, на телевиденье. Она была звездой, ведущей, профессионалом, не имеющим никаких эмоций или переживаний. Она имела только четкую задачу – донести до народа самые скорые новости – и выполняла ее с холодной исправностью. А сама была неприступной греческой статуей, чья красота и сердце не принадлежали никому из смертных.       Михаил смотрел в эти малахитовые радужки, казалось, целую вечность; но и они в скором времени сменились на серое здание британского посольства, которое он видел тысячу раз. Отчего-то руки предательски задрожали. Он неровно выдохнул и выключил телевизор к черту. Прошелся солдатским шагом по комнате, сложив руки за спиной. Взгляд вдруг упал на шкаф, сквозь стеклянные дверцы которого просвечивали черно-белые фотографии.       Михаил протянул руку и, открыв дверцу, вынул стопку фотографий, покрытых легким дуновением пыли от времени, и стал перебирать в руках. Сережа лет двенадцати с большими, круглыми глазами в футболке с олимпийскими кольцами. Ксюша с белыми бантиками, завязывающими толстые косички. Артур, подперев щекой руку, так, что оправа очков сползла набекрень, сидел за шахматной партией. А вот вся троица за столом под какой-то Новый год, пока за их спинами улыбаются два отца – один в телевизоре, читающий обращение, а второй, неповторимый оригинал, сложив руки на груди, позирует для объектива. Здесь же лежала старая, пожелтевшая фотокарточка женщины в простеньком платье с кружевом, серо-русыми волосами и сдержанным выражением обычного лица. Союз нахмурился и убрал ее подальше в один из альбомов, а сам продолжил листать сложенную стопку. Наташу вспоминать он не хотел. Да и было незачем.       Из груды снимков его сорванцов выпала сложенная надвое картинка с женщиной в белоснежном платье и мужчиной в приталенном костюме. Ей на лоснящиеся угольные волны волос спадала водопадом свадебная фата, а у него была новая английская бабочка и прическа без единого намека на седину. Она смеялась, придерживая его за локоть и вытянув бледную ножку с каблуком; он, зажмурившись от полосящего по лицу солнца, улыбался. Разбитые каменные ступеньки, скрипящие деревянные двери во весь его рост, кирпичные стены. И блестящая табличка “Отдел записи актов гражданского состояния”.       Михаил тяжело вздохнул и опустился в кресло, не переставая сжимать в руках счастливый отрезок своей жизни.       После сорок пятого на их с Москвой плечи свалилась не только половина бывшей Нацистской Германии, но и его зашуганная маленькая дочь, из которой надо было вырастить достойную личность. Герда была тихой, скромной и очень послушной, что он понял, конечно же, только по прошествии времени. Но тогда, еще не имея родительского опыта, Михаил совсем не представлял, как надо воспитывать ребенка. Но, слава всему существующему, на помощь пришла Марина Ефремовна, которая с женской чуткостью и заботой возложила на себя практически все обязанности по содержанию девочки. Союз в свою очередь давал ей уроки не только в области политики и управления, но и в сфере жизни, пытаясь настроить ее на верный лад. И когда девочка с испуганными глазами и длинными косичками выросла в уверенную добрую девушку, которая уехала из Москвы в родной Берлин, Михаил понял, насколько сильно привязался к ней и как не может представить без нее своей жизни теперь.       Наступали шестидесятые. Страна отстраивалась из пепла, товарищ Коба давно почил, в кресле генсека заседал Никита Сергеевич, и жизнь начиналась заново. После войны у них сильно упала демография из-за того, что очень много людей выкосил фашистский режим, и дело надо было исправлять. Надо было жениться – и он женился. Завел правильную, многодетную семью из книжек и плакатов на стенах, показывая пример для всего остального населения. Детей, на этот раз уже собственных, честно любил и воспитывал. Любил ли жену? Сложно сказать. Поначалу испытывал к ней много нежности, дарил цветы, духи, платья, возил из-за границы вещи и украшения. Но все это быстро приелось, стало обыденным, скучным; он исполнял свой долг перед страной на работе и свой долг перед женой дома. Наташа была правильной, понимающей, хозяйственной, но до противного обычной.       Он даже толком не помнил, как они познакомились и что у них было до того, как в 1963 появился Сережа. Банальное знакомство, банальная свадьба, без размаха и роскоши, как у всех. И спокойная, однообразная жизнь тоже как у всех, мелькающая как кинопленка своими деталями… Деревянный сервант с покрытыми лаком дверцами, чехословацкая мебель, столовый хрусталь, радиоприемники из ГДР, календари с отрывными листиками, первый телевизор с маленьким экранчиком на высоких ножках, пластинки Магомаева с итальянскими песнями, кино про Фантомаса, пломбир в парке по выходным… Ситро из граненых стаканов в автоматах, цирк с Никулиным, белый школьный фартучек дочки, Бременские музыканты по телеку вечером, консервы с гусем, первомайские демонстрации, песня про ландыши и бухгалтера… Он помнил все это лишь бессвязными отрывками, между которыми лежала глубокая пропасть, хотя все события политической жизни воспроизвести мог почти досконально.       Развелись они в 1980, после пятнадцати лет знакомства. Тайно, без огласки, чтобы не портить репутацию воплощения Советского Союза. Но журналисты сумели прознать даже об этом. Измученный косыми взглядами и чужими ненужными фразами о сожалении, он махнул из Москвы в командировку в Прибалтику на два месяца, совершенно не думая о том, чтобы жениться когда-нибудь еще раз. Но жизнь, как можно было понять, любит преподносить сюрпризы.       Союз из личного интереса проверял политическое и экономическое развитие прибалтийских советских республик, помня, какой непокорный характер был у населяющих их народов. Ездил на предприятия, съезды местных компартий, иногда давал поправки и указания. Не для государственного лица дела, на самом деле, но нужно было как-то отвлечься, и Советы пытался забыться в работе по своему обыкновению. Пока в один из дней городское управление Таллина не позвало его выступить со стандартной политической речью в доме культуры. Он согласился, отчасти из скуки, отчасти из вежливости, и после того, как он сошел с трибуны, его остановил чей-то плавный, красивый голос:       –Товарищ Советский Союз! Прошу прощения, что отвлекаю, но…       Он обернулся и встретился взглядом с ее глубокими, как Финский залив, зелеными глазами. Ей было двадцать пять, на плечах лежал дешевый красный пиджак, губы были подведены такого же цвета помадой, а колечки волос лежали в естественном милом беспорядке. Стройная, с приятным изгибом тела, пышными ресницами и уверенной манерой держать себя. Но больше всего она нравилась ему тем, как смотрела на него прямо, без страха и лишнего натянутого восхищения, которое так часто читалось в глазах других людей и за которым на самом деле пряталась жесткая неприязнь. Выдержав случайно возникшую паузу, она, набрав воздуха, продолжила:       –Может быть, вы хотите дать интервью таллинскому телеканалу, как вам Эстонская ССР? Мы почли бы за честь.       Советы поднял брови, усмехнулся и, отведя глаза в пол, приподнял уголки губ. Она, слегка приоткрыв рот, чуть менее уверенно добавила, как будто сказала какую-либо глупость:       –Если у вас совсем нет времени, то мы вовсе не настаиваем, просто хотели бы… Предложить, если можно.       –Отчего ж нельзя? – мягким тоном ответил он, не переставая улыбаться, – У меня для таких вещей минутка всегда найдется, – и он будто бы случайно подмигнул ей, – или даже больше.       Она усмехнулась, заправила спадающий локон за ухо, но на его взгляд ответила, и промелькнуло тогда между ними что-то, похожее на искру. Она с журналистской точностью задавала ему однотипные вопросы, на которые у него уже были готовы ответы, но сейчас, сидя на мягких, обтянутых кожей креслах, Союз чувствовал, что ему еще никогда не было так приятно на них отвечать. После интервью он бросил ей еще парочку милых фраз, и вскоре, окрыленный, уехал в гостиницу, уловив в памяти одно ее имя – Эвелина.       Как потом оказалось, в этой же гостинице работал ее брат Аксель, и она бегала к нему в рабочие перерывы. Второй раз они встретились именно тогда. Эвелина, выйдя на балкон с железными перилами, зажала между темно-красных, как вишня, губ сигарету, и он, тихо хлопнув дверью, предложил ей прикурить. Дернув плечами в алом пальто, она обернулась. И он снова отметил про себя, что глаза ее были схожи с бездонным морем.       –Можно, пожалуй, узнать вашу фамилию, девушка? Я ее, кажется, подзабыл.       –Бреннер, – спокойно ответила она низким тембром и затянулась, дрожа длинными ресницами.              –Красивая, однако… – Советы оперся локтями о перила. В разлившемся синем бархате неба начинали мерцать звезды. Черные, как сажа, облака обрамляли драгоценный камешек луны, – жаль будет, если придется ее сменить.       –А вы хотите мне с этим помочь? – Бреннер растянула уста в приятной улыбке, выдыхая прозрачную занавесь дыма. В темных радужках плавали искристые брызги сигареты.       –Может быть, – он придвинулся к ней ближе, вглядываясь в ровную гладь Балтийского моря, – если вы позволите.       За легким табачным дымом и ненавязчивым флиртом прошел их тогдашний вечер. Эвелина дала ему свой домашний номер, которым он поспешил воспользоваться. После работы она показывала ему ночной Таллин, неизвестный и таинственный, европейскую угловатую архитектуру, готические соборы. Они подолгу гуляли по набережной под лоснящимся светом электрических фонарей и огромным небом с ватными облаками. Эвелина держала его под руку, смеялась, обнажая жемчуг зубов и искреннюю улыбку, что-то рассказывала про историю города и очень редко – про себя.       Она была эстонкой, но замечательно говорила по-русски, носила красные, подчеркивающие фигуру вещи и умела вести умный разговор, перемешанный с ванильным флиртом, который теперь казался им обоим невероятно оригинальным. Михаил водил ее в дорогие рестораны, которые обычно сам избегал, нежно обнимал за талию и иногда позволял себе потонуть носом в ее густых вьющихся волосах. Потом приходил домой, пытался вспомнить сладкий запах ее духов и смеялся сам себе, чувствуя себя героем какой-нибудь романтической французской комедии или бульварного романа.       Первый раз произошел не в Таллине, а в Москве. Когда подошел срок, ему пришлось уехать обратно, но связь разрывать никто из них не имел желания, поэтому условились звонить и писать письма по возможности. Он не ждал ее, но внезапно увидел на съемках “Песни года- 1981”, также случайно, как и в дебютную их встречу, зайдя на площадку. Засмеялись, обнялись, потом долго целовались в тесной гримерке, вдали от лишних глаз, словно подростки в школьном туалете. А ведь ему уже было девяносто один по физическим годам… Хотя по человеческим едва ли сорок можно было дать.       Союз уже переехал от бывшей жены с Пресненской на Котельническую, но вести Эвелину к себе домой, где он одиноко проводил вечера за работой и унылым бытом, было неловко. Хотелось ее побаловать, удивить, как когда-то в северной и туманной Эстонии. И он повел ее в гостиницу “Москва”, чарующую огнями софитов, лаконичным несоветским интерьером и запредельными ценниками.       Она давала ему чувствовать себя мужчиной, а не просто партнером, связанным взаимными обязательствами. Страстным, доминантным, сильным Дон-Жуаном, который днем свергал врагов социализма, а ночью прижимал ее к себе в развязном поцелуе. У нее была белая, как сахар, кожа, пышные бедра и выступающие ключицы. А еще неугасающий пыл, которому он не переставал изумляться.       При сонном свете торшера, в серебристом сумраке ночи Михаил лежал на тающих подушках. Эвелина, подперев щеку ладонью, пальцем вырисовывала круги по его обнаженной груди. Отросшие пряди чернилами стекали на ее молочные плечи.       –А это у тебя откуда? – они сами не заметили, как перешли на непринужденное “ты”, которое, впрочем, не мешало разговору.       –Мм?.. Финская, кажется, – Советы, разомкнув челюсти, словно железную печь, зевнул,–упал неудачно.       –А это?       –Это Гражданка. Пулей прострелило, когда… Отбивали Екатеринодар от Добровольческой армии, – он говорил это лениво, монотонно, не придавая никакого значения словам, как обычно говорят о бытовых вещах.       –Ужас какой… – едва дыша прошептала она и тыльной стороной ладони погладила его по щеке, на которой извилистой полосой прошелся еще один шрам. Михаил повернулся к ней и спрятал ее маленькую руку в своей широкой, как лопата, ладони, – тебе неприятно?       –Нет, что ты.       Эвелина помолчала, не решаясь задать своего вопроса.       –Послушай, а… У тебя это?..       –Сталинград, – равнодушно отчеканил он, прижимая чужие полупрозрачные пальцы к губам.       –Не расскажешь?       –Нет, – ровно и твердо отказался Михаил, привставая, – Я… Не хочу это сейчас вспоминать.       И снова припал к ней, замалчивая искренним поцелуем все недосказанное.       Советы вздохнул, согнул фотокарточку и отложил обратно на место невесту с сияющей улыбкой. Тяжело поднялся, вышел на балкон, прошелся глазами по оживленному двору. Потом вынул пачку сигарет и, цокнув зажигалкой, жадно закурил. Зажал фильтр зубами, прислонился грудью к перилам, сложив на них руки.       Эвелина звонко смеялась, пока он надевал ей на тонкий палец золотое кольцо. Потом закрыла лицо руками и сквозь смех заплакала. Он долго уговаривал ее переехать в Москву, обещал помочь ей с пропиской и продолжил помогать со всем, что понадобиться. Знал, как ей было тяжело покидать родную Эстонию и уезжать куда-то в неизвестную, русскую столицу. И почти сразу по приезде поверг ее предложением. Свадьбу в этот раз раскатали с цыганским блеском, как шутил один его давний друг. С банкетом, черной икрой, балтийскими дефицитными шпротами и советским шампанским. И вальсом Евгения Доги-, который после выхода фильма с Олегом Янковским разлетелся по всем тогдашним свадьбам и выпускным.       Ей не шло белое. Оно делало ее еще более бледной и придавало измученный вид. Но Эвелина непременно хотела такое платье, и он лишь пожал плечами. Она с удивительной легкостью кружилась, придерживая кружевной подол одной рукой, а свободную положив ему на плечо. Михаил поначалу боялся случайно наступить ей на это кружево, но как только заиграла музыка, и они остались вдвоем в центре паркетного зала, уверенно повел в вальсе. Мыслей, переживаний, тревог не существовало – были только они вдвоем, ее малахитовые глаза, ее взгляд, ее руки. Он ни о чем не думал и ничего не видел, кроме ее лица, и Эвелина, казалось, чувствовала то же самое.       –Тетя Лина, а почему вы плачете? – просочился сквозь тишину детский писклявый голос, как только доиграл финальный аккорд. Михаил в изумлении заметил, как по щеке ее стекала чернильная слеза.       –Ты чего? – он мягко взял ее лицо и притянул к себе, когда они отошли от толпы.       –Знаешь, ведь… – дрожащим полушепотом заговорила она, уводя взгляд в пол, – под этот вальс девушка в фильме замуж выходила за чужого человека… А потом сбежала к любимому, да тот ее предал.       –Ну и что?       –Больно под него танцевать, Миша. Черт его знает, может, и у нас так сложится…       –Тьфу ты, Лина, я тебя прошу, не говори глупостей, – Михаил вздохнул и коснулся губами ее лба, аккуратно стерев размазанную полоску туши, – все у нас будет хорошо. Я обещаю.       Но обещание он не сдержал.       Союз сделал долгую затяжку, и в воздух взметнулся серый дым. Мальчишки играли в футбол под распустившимся ясенями, и до него обрывками доносились их полуфразы, полудиалоги. Он продолжал курить, особо не вслушиваясь и наполняя легкие смесью никотина с весенним, почти что летним воздухом.       Они поженились. Съехались. Эвелина с гордостью носила кольцо, русскую фамилию “Абросимова” и звание новой телеведущей главного канала страны – все то, что она получила с его помощью. Сама страна выбиралась из застоя, только ходили разговоры об избрании Горбачева и необходимости перемен. Михаил вдвойне уставал на работе, но все равно мчался домой к ней единственной, чтобы скрасить сероватую жизнь мгновениями нежности и плотских удовольствий чуть ли не каждую неделю. Сейчас он мог разве что с нервной усмешкой вспоминать их тогдашний пыл и физическое стремление друг к другу, которое иногда даже бросалось в глаза другим людям, но им было наплевать.       А вот обществу, в котором они оба жили, было далеко не все равно. Для желтой прессы материала было хоть отбавляй, да и официальные издания, несмотря на его давление, иногда печатали неоднозначные заголовки и статьи весьма прохладного содержания о его семейной жизни. Генсеки, слава коммунизму, его лично не упрекали, – может потому, что после Брежнева просто мерли наповал, как мухи – но некоторые члены компартии считали долгом ткнуть его мордой в то, что “он, как лицо их страны, отрицает традиционные ценности и живет с чужой женщиной, пока его жена с детьми находится в отчуждении, что не подобает члену Коммунистической партии Советского Союза и уж тем более его воплощению…” Советский Союз со свойственной чиновникам сдержанностью по достоинству оценивал умственные способности таких людей, поэтому они, как правило, отправлялись проявлять их в Магаданскую или, в лучшем случае, в Новосибирскую область, где как раз не хватало ценных кадров в лагерях.       Помимо чужих людей, жизнь его омрачали и вроде бы близкие, например, та же бывшая и, к сожалению, первая жена. Насчет Эвелины и их брака она сдержанно промолчала, хотя Михаил знал, что втайне она ей завидовала, потому что не смогла возбудить в нем ту любовь, которую дала, черт возьми, простая эстонская журналистка. Но с детьми, уже почти взрослыми, видеться позволяла редко, мелочно отсчитывая каждый фунт времени.       –Если я тебе не нужна, дети-то от меня тебе зачем? – тихо, почти равнодушно бросила она, наморщив нос, – у тебя ж вон, эта есть, пускай тебе своих родит.       –Во-первых, не “эта”, а Эвелина Эдуардовна, – Советы сложил руки за спиной, расправляя плечи, – во-вторых, эти дети в равной степени и мои тоже.       Жена презрительно фыркнула, набрасывая на тощие плечи платок с потертой росписью. Под глазами у нее уже скопились морщины, волосы и без того редкие изрядно покрылись паутиной седины.       –Наташа, – он раздраженно вздохнул, – вот не делай вид, что ты не понимаешь. Мы с тобой взрослые люди, и я не собираюсь тут ломать комедию. Ты все прекрасно знаешь, но из упрямства не хочешь принять простых вещей.       –А ты не хочешь меня слушать… – она прислонилась боком к дверному проему, закутавшись. Михаил нервно покачал головой.       –Наташа, ты же понимаешь, что это не просто какие-то дети. Они – наше будущее, в конце концов, – начал он серьезно, – потому что они – будущие советские республики. И я не могу просто забросить их воспитание.       –А если б они обычные дети были, ты бы с радостью так и поступил? – жена недобро прищурилась.       –Причем тут это? Перестань ко мне относится так, как будто я какой-нибудь алкаш, который у тебя просит на бутылку, а детей нещадно хлещет ремнем. Я прежде всего государственное лицо. И ты должна была это знать, когда выходила замуж.       –Ну конечно, это же только ты у нас хороший, – прошипела она и склонила голову набок, прикрыв веки. Бесцветные губы исказились в недовольстве, – а все остальные враги народа и изменники. Хоть раз бы на себя со стороны посмотрел, Миша, прежде чем других осуждать.       –Потому что я осуждаю по делу.       –Ты бы хоть раз обо мне подумал прежде. Встал бы в мое положение, – на вздохе продолжила она, обнимая себя руками. Михаил поднял брови, но быстро свел их к переносице.       –В какое твое, Наташа? А?! Ты у нас здесь бедная и несчастная жена народного вождя, страдаешь наверно в нищете и позоре, – он не выдержал и приблизился, грозно склонившись над ней. Голос старался держать стальным и холодным, каким обычно разговаривал с подчиненными, – я твою жизнь устроил. Я тебе все дал: квартиру, деньги, престиж, положение в обществе, собственность после развода тебе оставил, содержание выделил. Не тиранил, не бил, родственники твои в местах не столь отдаленных не сидели, хотя могли, я предупреждал. Я для тебя все сделал, но я устал, Наташа. Так дай мне теперь спокойно устроить мою собственную жизнь, в которой, о ужас, для тебя не нашлось места после всего, что между нами было.       Наташа отвернулась, блеснула влажными глазами, закрыла лицо рукой, но ничего не ответила.       Советы докурил сигарету и бросил окурок в пепельницу. Изломанный, жалкий и похожий на сбитый немецкий мессер, он догорал в ржавой банке из-под балтийских шпрот. Мальчишки доиграли первый тайм и, как настоящие футболисты, отправились отдыхать на скамейки. Он глубоко вдохнул воздух ртом и проглотил его сухой комок. Что было дальше, Михаил вспоминать не хотел. Возможно, потому, что, несмотря на свой возраст, сделал непростительную ошибку. И теперь даже любовь, в которую он так верил и которой жил, растаяла, как дым. Безвозвратно и грустно. Эвелина больше не была той, единственной; она стала просто женой – самым холодным человеком в его жизни.       Как цензура выдирает из произведения неудобные места или фразы, так и он привык стирать из своей памяти все моменты собственной жизни, которые заставляли чувствовать горечь сожаления.       Михаил вернулся в спальню и, вновь бросив взгляд в сторону шкафа, заметил, что не закрыл дверцу. Подошел с целью это исправить, но на глаза вдруг попался заголовок одной старой книги, подпирающей альбомы с фотографиями. Для книг у них была отдельно отведенная полка повыше, но эта была особенной, памятной, поэтому он хранил ее рядом с остатками своих воспоминаний. Союз вынул серо-зеленую обложку, на которой были нарисованы четыре шляпы – три мужских, строгих, и одна женская, украшенная цветком. Белым, аккуратным шрифтом выведено название и имя автора на немецком, которое заставило печально улыбнуться.       Стрелки на циферблате отстучали без пяти пять. Михаил, не долго думая, забросил книгу в сумку, накинул пальто и пошел к немцу.       Небо, огромное и чистое, разлилось над головой. Ясени, расправив плечи и встав во весь рост, шуршали зеленым оперением. Тополи покачивали ветвями, и ветер разносил их белую бахрому пуха по сухому асфальту. В нос ударял запах цветения и нежности. Он хотел было поехать на машине, но, потонув глазами в океане неба, решился в очередной раз прокатится на метро. Подтянул ремень сумки, поднял воротник пальто и, сунув ладони в карманы, не спеша пошел к нужной станции.       Винсент. Имя таяло на языке, заставляя его сначала прыгнуть к верхнему ряду зубов, а потом согнуться в скрипичном свисте. Винсент. Он единственный был для него самым близким человеком, как ни стыдно это было признавать. То, как это получилось, все еще вызывало у него ряд серьезных вопросов, на которые Михаил не мог четко себе ответить. Хотя ответ в его голове был весьма прост: Винсент – интеллигентный немец, с прагматичностью, точностью и удивительной чуткостью, который сам пережил немало чудовищных событий (в некоторых из которых, конечно, виноват полностью сам), и они были в одной лодке. Но было что-то еще, какое-то странное нежное чувство, которое не давало ему покоя в его отношении.       Он был ему не товарищ – с товарищами Михаил бы так не смущался и не откровенничал. Он был не знакомый, ведь со знакомыми такими вещами не делятся. Он был не друг, потому что друзьями после всего случившегося они быть не могли. И вопрос того, в каких отношениях они находились, долго терзал его душу. Советы еще раз глянул на наручные часы, проходя через турникет и спускаясь в душный подземный проем, длинный и темный, как кишка. Загудел сиреной подъезжающий поезд, фыркнул и распахнул двери. Он лихо спрыгнул с последней ступени эскалатора и успел войти в узкий синий вагон, наполненный запахом кожаных кресел и людьми.       Михаил знал, что это неправильно. Знал, что лучше было бы им разойтись. Но немец манил его к себе как сигареты или алкоголь, и от этой больной зависимости избавиться теперь было трудно. Он ловил его умный взгляд, иногда засматривался на арийский профиль или серьезное выражение лица, слушал звук его голоса, и тянулся к нему каким-то подсознанием, не в силах противостоять самому себе. И на языке вдруг ощутилось горькое, мерзкое чувство дежавю, от которого стало стыдно.       Союз нервно покачал головой и нахмурился, зажавшись. Черт возьми, да как ему в голову вообще пришло это сравнение?! Бред, бред, все это только бред и ничего больше! Тогда он просто был влюблен в тот красивый, сказочный образ, который сам для себя нарисовал, поэтому хотел достичь недостижимого. А когда это получилось, то весь образ рассыпался под влиянием реальности, и он испортил жизнь не только ей, но и Эвелине. Немец просто привлекает его тем, что не требует никаких обязательств, что с ним Михаилу можно быть самим собой, а не Советским Союзом, и ничем больше.       Он не влюблен. Такого просто не может быть. И не должно. Скорее всего, у него просто действительно потекла крыша от недосыпа, поэтому и начался прилив каких-то непонятных, нездоровых эмоций, больше ничего. Это все – болезнь. Это неправильно. Между мужчинами такого быть не может. И это нужно прекращать. Но как – он не знал.       Луч солнца золотого сквозь разбитое окно вбежал в неживой темный подъезд. Михаил, хлопнув тяжелой дверью, чихнул от пыли и чертыхнулся. Да неужто в этом захолустье совсем никто не убирается? Судя по замшелым углам и растрескавшейся штукатурке, убираться, впрочем, смысла никакого и не было. Он фыркнул и поднялся вверх по лестнице, но на конечном мгновении все равно остановился, пытаясь перевести сбившееся дыхание. Надо меньше курить. И больше ходить. Но кто, черт возьми, в его положении бы это соблюдал?       Перед тем как постучаться, Советы снова бегло осмотрел книгу и ухмыльнулся. Реакцию Винсента увидеть уж очень хотелось.       –Добрый… Ты чего? Все нормально? – не договорив приветствие, вдруг обеспокоенно промолвил немец, встречая его в прихожей. Михаил, тяжело вздымая грудь и скребя зубами воздух, отмахнулся.       –Да ты… Внимания не обращай, это у меня всегда так, – он кашлянул, стараясь не смотреть тому в глаза. Но Винсент сам вдруг словил его взгляд со своим привычным спокойным выражением. Сегодня на нем была рубашка в коричневую клетку и приталенные брюки. Видимо, разжился на новые вещи в кои то веке, – у меня тут для тебя подарочек…       –Что, еще один? Ну у вас и щедрость, товарищ СССР, – немец хмыкнул, но слабо приподнял уголки рта.       Советы мигом разделся и, стараясь не выдавать смеха, протянул ему книгу. И с видом полной непричастности прошел в кабинет-дефис-спальню, которой служила маленькая старая комнатка. Интерьер здесь не менялся ровным счетом никогда, как, кажется, и расположение вещей; но что всегда его удивляло, так это доскональная чистота, запах которой нельзя было не заметить при входе. Благодаря этой больничной стерильности, к которой Рейх, как можно было понять, не утратил своего стремления, обстановка складывалась не такая гнетущая, как обычно бывает в подобного рода квартирах.       Медовый свет сочился сквозь покрывшиеся желтизной занавески; на облупившемся подоконнике скромно стояла… Сирень в той же толстобокой банке. Сухая, выцветшая, но все такая же прекрасная, какой он принес ее тогда, недели две назад. Михаил в изумлении вытянул брови, и отчего-то в груди стало тепло.       Немцу он, видимо, тоже был не совсем безразличен.       Стоп. Не думать. Не сравнивать. Он – совершенно другой.       –Союз, мать твою, Социалистических Республик, – захрипело за спиной недовольное ворчание, и, обернувшись, он заметил чужое нахмурившееся лицо и поднятый обложкой роман. Аккуратным шрифтом, чуть повыше шляп, была напечатана насмешливая надпись “Drei Kameraden” Erich Maria Remarque- , – Du machst dich über mich lustig, oder?       Он сказал это по-немецки четко, с прусским выговором, словно всегда на нем и изъяснялся. Виновник недовольства шутливо пожал плечами.       –Teilweise, – усмехнулся Советы, складывая руки на груди, – А что вам не нравится, товарищ фюрер? По-моему, отличная книга, о людях и о жизни.       –Ты бы мне еще Фрейда принес, раз такой умный, – Винсент закатил глаза и отбросил подарок на комод рядом, не рассчитав силу. Книжка с размаху врезалась в стену, и из-под погнутого форзаца, словно бумажный самолетик, выпорхнула помятая фотокарточка.       Союз дернулся, чувствуя, как спину прошибло током. Черт возьми, а ведь он про не совсем забыл!       –Это еще что… – немец опередил его и первым подобрал упавшее фото. Выражение задумчивости на его лице продержалось недолго; оно быстро сменилось тенью удивления и какой-то больной печали, которую Михаил явно смог почувствовать в его взгляде.       На карточке был портрет Герды. Еще юной, лет четырнадцати, но уже подросшей в сравнении с сорок пятым годом. С блестящими глазами, крахмальной рубашкой и тоненькими плечами, подвязанными серым пионерским галстуком. В углу чернильным пером кто-то когда-то нарисовал год – 1947, и под ним косые буквы “Москва”.       Они молчали. Стояли, как в немой сцене, каждый на своем месте, не решаясь сказать ни слова. Михаил, жуя краешек губы изнутри, пытался придумать, что сейчас нужно было выразить – сожаление или простое понимание, какое немец всегда оказывал ему. Винсент прогладил подушечкой пальца по лицу дочери, еле слышно вздохнул и опустился на кровать. Старые пружины заскрипели в печальном стоне. Советы, чувствуя себя неуютно на ногах, сел рядом и сложил руки в замок, но на лицо девочки не хотел смотреть.       –Вот откуда у тебя эта книга… – прервал его мысли немец, не отрывая убитого взгляда от ее живых и черных, как смородина, глаз. Михаил в согласии кивнул, хотя вряд ли он увидел это.       И снова тишина. Натянутая и готовая вот-вот лопнуть, как гитарная струна. Союз дергал сложенными пальцами в нетерпении. Винсент, так и замерев, кажется, о чем-то думал или прокручивал в памяти давние воспоминания. Он не знал, что делать или что говорить, хотя будь на месте немца любой другой человек, безошибочно бы подобрал нужные слова. В конце концов, из всех всплывших на свет идей правильной показался только одна, которую Советы долго не решался исполнить, но к которой чувствовал какое-то стремление.       Шероховатая ладонь накрыла очерченные квадратики рубашки. Винсент едва видно дернулся, словно вышел из обморока, и бегло кинул на него безучастный взгляд. Но прежде, чем Михаил успел что-либо сказать, прервал ход его мыслей:       –Скажи, они… Счастливы?       –Что?... – он вытянулся в лице, будто бы сначала не услышал вопроса, но затем быстро пришло осознание. Воздух разрезал рваный вздох, – Ну, насчет Германа я не могу говорить, все-таки близко я его не знал, а вот Герда… – он задумался, не докончив фразы. Врать не хотелось, но и резать по сердцу правдой было бы неприятно, – я думаю, что да…? По крайней мере, теперь они вместе, и ей уж точно от этого легче.       –Теперь вместе? – немец непонимающе исказил брови. Михаил, нервно кашлянув в ладонь, поднялся.       –Это долгая история. Давай не будем об этом.       Советы прошелся по комнате, слушая, как трещат половицы, и, подойдя к подоконнику, оперся на него ладонями.       –Знаешь, что, – он чуть прибавил в голосе радостной интонации, пальцами ощупывая хрупкую ветку сирени, – сегодня погода просто чудо, глаз не нарадуется, а ты сидишь в этой своей норе. Пойдем прогуляемся, как в былые времена, хоть.       –Мне и дома хорошо, – пробурчал Винсент и все же спрятал карточку обратно в книгу,– а встречать “старых знакомых”, как в тот раз, я не имею ни малейшего желания.       –Тебе в этот раз морду точно никто не разобьет, можешь быть спокоен, – Союз хмыкнул, глядя на него из-за плеча, – и если им не будет достаточно моего авторитета, то пущу в ход свою меткость и навыки из армии.       –Пока задыхаться не начнешь прям на улице. И тогда откачивать тебя придется уже мне.       –Да это пневмония легкая, только и всего, – он покачал головой в отрицании, – просто от курения. Бросать мне уже глупо, всю жизнь курю, но вот к предпенсионному возрасту побочные эффекты набираются… В общем говоря, товарищ фюрер, – Советы вдруг подошел к нему и взял за запястье, мягко потянув на себя, – идем на променад. Возражения не принимаются, это приказ.       –Приказы товарищ Сталин подписывал… – сквозь тень усмешки бросил немец, но руку выдирать не стал.       –Ты откуда это знаешь?       –У меня хозяйка квартиры так говорит, – он вздохнул, наполовину прикрыв веки, – но, я так понимаю, за неисполнение любых ваших требований расстрел, да?       –Так точно. В особенности бывшим диктаторам.       В прихожей уже стоял сумрак, поэтому пришлось зажечь керосинку. Хотя Винсент и в кромешной, как гуталин, тьме сумел выхватить свою куртку, и свет понадобился только Михаилу. Спускаться уже было легче, и он быстро вырвался вперед, подгоняя вяло перебирающего ногами немца громкими фразочками.       Союз сложил руки на поясе, выйдя на крыльцо, и осмотрел бедный, задрипанный двор с внимательностью разведчика.       –Так… Это у нас район… – он задумчиво зашевелил губами, выговаривая немые слова, – кладбище в той стороне было, значит, мы сейчас здесь и… Рядом должен быть сквер героям 1812 года, если я ничего не путаю.       –Ты что, весь город наизусть знаешь? – спросил подошедший Винсент с выражением легкого восхищения. Михаил с актерской скромностью ухмыльнулся, расправляя воротник пальто.       –Естественно. Москва – мой дом, я здесь все и всех знаю. С кем-то учился, кого посадил. Иногда и то и другое… – последнее он прибавил уже полушепотом, уходя дальше от подъезда.       Пыльная галька разбитых дорожек хрустела под каблуками. К ноздрям иногда приставали обрывки тополиного пуха и прозрачного грустного запаха цветов. Где-то тихо выл проигрыватель со старым русским романсом; в другой стороне трещало радио. Между врытыми столбами на натянутых веревках сушили белье. По асфальту с хрипом носились “девятки” и “москвичи”. Солнце тыльной стороной ладони гладило небритые щеки.       Они петляли по узким тротуарам, мелко перекидываясь фразами. Винсент поначалу отвечал пространно и неглубоко, держа на себе маску собственных размышлений о прошлом, но быстро привел себя в порядок, и снова надел то спокойное врачебное амплуа, что было так ему присуще. Михаил даже удивился столь мгновенной перемене, но, видимо, у немца, как и у него самого, сохранялись привычки из прошлой жизни политика, которые были столь необходимы. Расправив плечи, уведя руки за спину, он солдатским шагом мерил улицу, но Советы только сейчас разглядел, что на правую-то ногу он прихрамывал. Не то чтобы сильно, но это явно мешало ему отмерять идеально ровные шаги, какие представлялись в его голове.       –Entschuldige mich für meine Schwäche. Ich musste zurückhaltender sein.– оглянувшись и удостоверившись в отсутствии посторонних, полушепотом проговорил немец, зная, что только Михаил может его понять. И, как будто ничего не случалось, методично продолжил, – мы, кажется, позабыли наши роли. Тебя что-нибудь тревожит на этот раз?       Союз хмыкнул сам себе с их странного разговора, прыгающего с немецкого на русский. И мысленно поблагодарил отца за то, что тот когда-то упорно дрессировал его иностранными языками. Французский после 1917 он быстро забросил, но вот немецкий в жизни пригодился, пожалуй, даже больше, чем английский.       –Меня тревожит только наше будущее, а все остальное – сущие мелочи, – он усмехнулся с оттенком боли, – я вот сегодня услышал, что мы все катимся в бездонную пропасть, выматериться хотел, а все-таки я, пожалуй, согласен…       –И что ты собираешься с этим делать?       –Я не знаю, – честно пожал плечами Советы, – мне кажется, тут уже процесс необратимый, как ты когда-то верно подметил… И от этого это еще более мерзко. На собраниях обсуждают необходимость внедрения бóльших рыночных преобразований, а я сижу и думаю: ну и с хрена ли вы это взяли? В начале перестройки хотели ставку сделать на тяжелую промышленность и сельхоз, как в сталинские времена, но затея провальная вышла, стали снова о реформировании разговоры разговаривать.       Он нервно выдохнул, постучал ногой по тротуару, дожидаясь зеленого света, и, как только они пересекли улицу, продолжил: –Нет, реформирование это, конечно, затея неплохая сама по себе, но исполнять ее надо по-нормальному, а не через одно место, как у нас бывает. Всю жизнь, всю жизнь плановая экономика справлялась, а потом с чего-то пошла не туда, и надо, естественно, политическую свободу и самостоятельность на предприятиях устроить. Да, именно, чтоб наша промышленность еще больше в лужу села в руках частных лиц, а в населении произошло расслоение по уровню дохода. Тьфу, ну вот что это за нэповские пережитки...       –Чего? Какие пережитки?       –Нэповские. НЭП. Новая экономическая политика, – устало пояснил Михаил, – мы ее вводили в двадцатых годах, потому что хозяйство в разрухе было просто тотальной, ну в общем вынужденная мера была. Почти что та же самая хрень, только тогда мы ее быстро свернули, как только надо было уже индустриализацию проводить. Черт возьми, не люблю я эти полумеры. Давайте уж четко: либо мы красные, либо белые, без этих ваших розовых полутонов.       Он разрубил ладонью воздух, четко показывая, в какой стороне красные, а в какой белые, и последняя по случайности была ближе к немцу.       –Вся наша жизнь – сплошные полутона, ты не думал? – Винсент печально улыбнулся.       –Думал, – отрывисто ответил Союз, почему-то вспоминая анекдот про голубые ели, – но все-таки не всегда это так. Сострадание, понимание – это все, конечно, хорошо, но не в моей работе. Бывают и, к сожалению, очень часто случаи, когда человек откровенный подонок, который ничего, кроме пули в голову за свои поступки не заслуживает. Жизнь, конечно, вещь неоднозначная, но в людях обычно все гораздо проще, чем кажется.       –А по мне, так наоборот, – немец волнообразно двинул бровями, – кажется, что видишь человека насквозь, но на самом деле натыкаешься только на тот образ, который ты сам вокруг него выстроил. А его настоящий характер ты либо не заметил, либо не хотел замечать. И все переворачивается наизнанку. Чаще, конечно, в отрицательную сторону, но иногда можно и приятно разувериться в личности.       –Например, в тебе? – Союз повернул к нему голову, поймав чужой взгляд. Винсент неопределенно подернул плечами.       –Это уже тебе решать.       Прошли вместе до ограды из кованого железа и кирпичных башен, соединяющих черные прутья. Бурой плиткой были выложены основные дорожки, в середине которых светло-розовой лентой шла разделительная полоса. По бокам в дуэтах стояли высокие фонари с дутыми, как гелиевые шары, лампами, и мемориальные доски.       –Мне вообще интересно, как ты смог таким стать за эти сорок пять лет… – Михаил старался сохранять уверенный голос, но изнутри чувствовал дрожащее волнение, – знаешь, обычно люди предпочитают не меняться, а своих пороков не замечать.       –Начнем с того, что я и не человек.       –Ну да, не человек, а тварь, – горько фыркнул Союз.       Немец вздохнул, но все же продолжил:       –Ну, я этого и не отрицаю. Честно тебе сказать… – он вознес серые омуты к небу. Время близилось к половине седьмого; на город спускалась вуаль из лиловых сумерек, – я не могу это точно объяснить. Я просто с детства, наверное, склонен к рефлексии, за что ты мне и платишь, поэтому много раз прокручивал в голове всю свою жизнь и последнюю войну. Благо, времени у меня было предостаточно.       –И ты прям раскаялся во всем, что сделал? – Михаил снова фыркнул, ускоряя шаг по инерции.       –Не во всем. Как и ты, думаю, – ровно ответил Винсент, принимая серьезное выражение, – есть вещи, которые совершал по молодости и неосознанности, а есть и те… – он выдержал напряженную паузу, – за которые стыдно не будет никогда. Но мы сейчас не об этом.       Немец снова замолчал, выстраивая, как шахматную партию, речь в голове. Союз сжимал скользкую ткань кармана между пальцев и чувствовал неприятное напряжение, обычно не предвещающее ничего хорошего. На немца старался не смотреть, запрещал себе, чтобы лишний раз не вызывать припадок тех странных, хорошо известных чувств. Но все-таки не сдержался и, когда они проходили под тяжелой навесью зеленых листьев, искоса глянул на него.       У Винсента было худощавое, но красивое лицо, которое в задумчивости приобретало будто бы особое очарование. Строгостью черт он походил на Германскую Империю, а плавным взглядом и своими рассуждениями – на Веймара, черт возьми. Михаил неловко сжал край щеки зубами и отвернулся.       Ох уж эта его больная привязанность к немцам.       Но спокойней от его вида все-таки стало.       –Человеку всегда необходимо во что-то верить, как я могу судить, – заиграл в сумраке шероховатый немецкий баритон, – в идеологию или в Бога, не суть важно. В этом отчасти и выражается смысл жизни – то дело, ради которого человек живет и работает. Но особенно важно для него верить во что-то хорошее, в особенности, если вокруг него происходит сущий кошмар. И чем безнадежнее положение, как правило, тем сильней надежда и само желание хотя бы надеяться на то, что жизнь может быть лучше.       –Тебе, может, Канта принести, если ты так любишь философию разгонять? – Советы усмехнулся и повел плечами, – или кто тебе там нравится, Ницше? Его книги ты вроде не сжигал, если я правильно помню.       –Не переводи стрелки, пожалуйста, – сурово проговорил Винсент, – с мысли сбиваешь. Сам же хотел ответ из меня получить и не даешь сказать.       –Ну все, все, молчу.       –Не могу сказать, что после сорок пятого я на что-то сильно надеялся… – немец с тяжестью вздохнул сквозь зубы, – я вообще весь Нюрнбергский процесс прожил с четким убеждением, что моя жизнь оборвется через какой-то срок. Через месяц, потом через неделю, потом через день… Я минуты до этой казни отсчитывал, – он перешел на полушепот, и Михаилу показалось, что в голосе его слышалось волнение, – внутренне я уже умер. Точнее… Третий Рейх, которого ты знал в сорок пятом, действительно тогда же умер. Я знал, что со мной, как с одним из главных преступников, церемониться не станут, и молча ждал своей кончины. А потом произошло, как у вас говорится, явление Христа народу, – Винсент вновь поймал его глаза своими, – не обижайся на сравнение, но лучшего афоризма я подобрать не могу.       Советы неловко хмыкнул, но промолчал.       –Ты прочитал мне, фактически, обратное тому, на что я рассчитывал. И сам того не понимая, дал мне надежду.       –На что? На счастливую жизнь в Мурманской области?       –На то, что жизнь, может быть, не кончена. Я серьезно, Михаил, – заметил немец, смотря на его скептичное выражение, – я жил под четким убеждением, что меня убьют, что все оборвется прямо здесь, но этого не произошло. И я продолжил существовать, что было для меня практически чудом.       –Я вообще это сделал не из милости, а просто из желания так над тобой поиздеваться,– он вздохнул и насупился, – знал бы я, что я тебе таким образом помог, расстрелял бы заразу, не задумываясь.       –И сам бы сейчас страдал от алкоголизма и своих собственных мыслей… – дополнил Винсент без малейшей доли сарказма, – потому что, как никак, а я тебе все-таки нужен.       Союз не ответил. На лицо набежала тень мрачности и закрытости. Немец дергал за больное. И, похоже, прекрасно это осознавал.       –Но самое главное, что я выявил, это то, что спасение приходит тогда, когда его совсем не ждешь… – так же тихо продолжил он, слегка приблизившись к нему, – у меня так в жизни произошло дважды: в первый раз с тобой, а во второй уже гораздо позже, когда предоставилась возможность бежать. И я смог ей воспользоваться.       –Чтобы жить в нищете и побираться во всяких ломбардах и скупках?       –Или чтобы пытаться вразумить одного идиота, который совсем не хочет меня слушать,– Винсент остановился и вдруг уверенно взял своей бледной ладонью его. Советы руку не вырвал, но и не ответил.       Мрак сгустился, наполняясь чернотой. В фонарях зажегся блеклый, похожий на больничный, свет. Люди разбрелись по домам, оставив их наедине. Ворота в сквер скрипели в немом стоне.       –Как говорил один мой знакомый, я верю только в уголовный кодекс, – прервал тишину Михаил, поворачиваясь к немцу всем корпусом и сжимая пальцами его узкую ладонь, – и в добросовестную советскую милицию. А вся эта твоя надежда на спасение– это либо религия, которую я отрицаю, либо самообман, как одна из форм мазохизма. А мне последнего и без того хватает.       –Михаил.       Винсент заглянул в его карие радужки, в которых туманным блеском отсвечивал фонарь и внутренняя боль. И сделал один шаг ему навстречу, опасно сократив расстояние между их лицами. По спине иглами прошлись неприятные мурашки. Союз не хотел смотреть ему в лицо, но сделать это пришлось, так как немец сам неожиданно потянул его к себе.       –Ты вообще понимаешь, для чего я все это рассказал? Для того, чтобы помочь прежде всего тебе, – твердым тембром объявил он, не отводя взгляда, – Ты думаешь, я каждому встречному распинаюсь о том, как мне хреново было в заключении и в лагерях, и какую работу над собой я провел за эти сорок с лишним лет? Ты единственный, мать твою, кто это вообще услышал, – с ноткой раздражения добавил Винсент, но тут же вздохнул и вернул более спокойный тон, – я хочу сказать, что если после моих преступлений я смог обрести сносную жизнь, то это точно сможешь сделать и ты.       Советы сильней сжал чужую ладонь, смотря куда-то сквозь немца. Эмоций не было никаких. Пустота, черная пустота внутри и тихая злость на самого себя и эту чертову жизнь, свернувшую в канаву, откуда не было выхода. Или ему только хотелось так думать?       –Ты хватку бы ослабил… – напряженно заметил Винсент, чувствуя, как ему словно тисками сжимают кости, – Михаил. Я говорил тебе это в тот раз и скажу еще раз. Менять надо прежде всего самого себя, а уже потом других. Внутреннее состояние воплощения, как мы с тобой знаем, часто отражает внутреннюю ситуацию страны. Но работает это в обе стороны, уж поверь. И очень часто мы сами ставим себе барьеры, за которые не можем выйти. Из этого вытекает и так полюбившееся положение жертвы, которая ничего не может изменить. Да, может, государственную машину тебе уже не поменять. Но жизнь на одном государстве не заканчивается. И после ухода с поста ты вполне можешь начать ее заново, если сможешь побороть свой страх того, что ты станешь ненужным.       –Ненужным? Ненужным… – злостно усмехнулся Союз, – да что ты, черт возьми, понимаешь…       –Прекрати так сильно зависеть от государственного управления… – как можно более ровным тоном проговорил немец, чувствуя, что ходит по тонкому краю, – и жить станет действительно легче. Зависеть от людей – самый верный способ потерять разум.       –Замолчи.       Винсент было открыл рот, но вместо закономерного вопроса издал глухой стон от боли. Советы взял его за воротник и резким рывком вжал в кирпичную часть ограды. Затылок просверлило жгучей резью и ощущением чего-то влажного. Союз с животной яростью вдавливал его в стену, склонившись над его лицом в считанных сантиметрах так, что Винсент мог видеть его пылающие глаза и ощущать на коже свинцовое дыхание.       –Значит так, фашист, – начал он незнакомым железным голосом, стягивая воротник немца так, словно пытался его удушить, – ты нихрена, нихрена про мою жизнь не знаешь и не понимаешь. Ты думаешь, это так просто – взять и смириться с поражением, которое сам допустил и от которого пострадают миллионы людей? Тебе самому на это сколько лет-то понадобилось, пятнадцать? Тридцать? Сорок? Я за тебя отвечу: нисколько. Потому что тебе было плевать. Тебе всегда было плевать… Мразь эгоцентричная... – последнее Союз прошипел с особым выражением, заставляя Рейха чуть ли не сползти по стене, – измени себя, перестань быть жертвой, ля-ля-ля тополя… Тьфу, я таких вот философов как ты у стены, сука, расстреливал и правильно делал. Тебе просто об этом говорить, ты на моем месте не был. Я, блять, на эту страну всю жизнь свою потратил… Все, все силы, всего себя отдавал людям, чтобы только у них было сильное государство, чтобы они могли жить, а не существовать, я ради них четыре, четыре блядских года, которые ты мне устроил, метался, как скипидарный, по всем фронтам и выцарапывал для своего народа право жить, которые вы, суки, у меня хотели отобрать… – он тяжело дышал, отчеканивая все слова с особой злостью почти что немцу в губы и смотря в его побледневшие радужки, – меня нет без этой страны. Меня нет без моих людей, я не такой, как ты… И я не могу просто так все бросить ради самого себя, когда я все эти годы жил ради других… Потому что это все, что я по-настоящему имею. И тебе этого не понять.       Винсент хотел что-то ответить, но замер, как только почувствовал его дыхание над своим виском. Советы прислонился лбом к стене и закрыл глаза, пытаясь восстановить дыхание, но из-за этого зажал их в довольно близкой позе. Немец ничего не говорил, стоя в полушоковом состоянии. И вскоре почувствовал, как советская хватка ослабилась, а ладонь переползла ему на плечо ближе к локтю, будто бы обнимая. Не зная толком, что предпринять, он повторил то же самое.       Ответной злости не было. Только холодная рассудительность и легкий мандраж от всплеска адреналина. Яркие эмоции он уже давным-давно перестал чувствовать. Немец медленными движениями стал водить по его плечу, поглаживая и понимая, что с такими проблемами им разбираться придется еще очень долго. Но он к этому, пожалуй, готов. Все зависит только от того, захочет ли сам Союз этого.       –Твою дивизию, ну что ж я… – он вдруг отпрянул, продолжая придерживать своего пленника за плечи, – делаю…       Пальцы предательски задрожали. Щеки нездорово побледнели, а в волосах как будто выделилась седина. Взгляд начал плавать и теряться.       –Миша, – Винсент мгновенно приблизился к нему и замахал рукой перед глазами, – Миша! Тьфу, дурак старый, на меня посмотри, – он уставился в его глаза, наполненные непониманием и… Страхом, – тише, тише, – он взял его ладонь, пытаясь унять тремор, – Миша, все хорошо, спокойно.       –Ты… – нервно вырвал Советы, начиная приходить в себя, – извини… черт возьми, извини…       –Дыши. Пожалуйста, просто дыши, – четко скомандовал Винсент, с уверенностью сжимая его руку, – Oh mein Gott, говорил же, что придется тебя откачивать…       –Со мной все в порядке, – бросил он с остатками нервозности в голосе, – черт… Нет, я не должен был этого делать…       –Курить ты у меня точно бросишь, – немец решительно потянул его за собой в сторону выхода, но, поняв, что его спутник не слишком твердо стоит на ногах, взял его под локоть, – пойдем домой, нагулялись.       Как они дошли обратно, Винсент не помнил. Он просто машинально шел по изученному маршруту, не задумываясь ни о поворотах, ни об улицах, ни о полупьяных прохожих, которые кидали им вслед двусмысленные фразы и матерные выражения. У него была одна задача – довести Михаила домой, и он выполнял ее без лишних сомнений.       Лестница, пыль, падающая штукатурка. Он матерится по-немецки, но в то же время шепчет Михаилу какие-то слова, чтобы успокоить. Добираются быстро, хоть и не без происшествий. Ключи, замок, керосинка, скрипящая кровать. Он усаживает Союза в спальне, не хочет, боится его покидать, но приходится. Затылок прошибает болью. Винсент осторожно трогает ушибленное место и замечает на пальцах багровые разводы. Плевать. Набирает в руку холодной воды, наскоро промывает рану. Волосы разлетелись в неуклюжем беспорядке.       Успокоительное. Где-то в ящиках шкафа было успокоительное. Ищет его тоже машинально. Страха нет, эмоций и переживаний тоже. Все переживания только Михаила, а у него нет ничего, он должен помочь в первую очередь ему. В дальнем углу находится побитая коробочка и с парой таблеток в пластиковых кружках. Винсент хватает ее, живо наливает воды на кухне и возвращается на исходную позицию.       –Выпей, пожалуйста, – говорит спокойно и методично, протягивая ему лекарство. Но Советы, видимо, очнувшись окончательно, сам хватает его за запястье.       –Винсент, со мной все нормально, не нужно…       –У тебя руки дрожат, выпей, пока не стало хуже, – почти что приказом продиктовал он, заметив, что легкая дрожь все-таки сохранялась.       –Я сильно тебя ударил? – только лишь спросил Михаил, глядя на его встревоженный и растрепанный вид, – кровь же есть, я видел… Я… У меня в сумке салфетки есть, если что, я и первую медицинскую оказать могу, на фронте приходилось.       Встретились взглядами. Винсент с сочувствием осмотрел пациента и сдавленно вздохнул. Михаил потянул его на себя, заставляя сесть.       –Извини меня, – гораздо более уверенно произнес Союз, качая головой из стороны в сторону, – я… Не должен был этого делать. И этого говорить. Такого больше не повторится.       –И как именно? – поняв, что своими просьбами он все равно ничего не добьется, немец отставил таблетки со стаканом на комод.       –Нам надо все это закончить…       –То есть как: закончить? – вспыхнул он.       –Взять и закончить. Ты многое для меня сделал, Винсент, и я правда тебе благодарен, но… – Советы запнулся, зажевывая слова, словно комок бумаги, – это неправильно. Я уже сломал жизнь нескольким близким людям и не хочу таким же образом ломать ее тебе. Нам надо поставить точку, пока не стало поздно.       –Нет, – решительно ответил немец, – хватит бегать от проблем, Михаил. Нужно их решать. По-настоящему, а не самообманом.       Союз непонимающе вытянул брови. Винсент снова взял его ладонь в свою.       –Я здесь, чтобы тебе помочь. Я сам вызвался это сделать, хотя… Признаться, поначалу я и не думал, что все это зайдет так далеко… – он напряженно вздохнул, – но раз уж это моя работа, я доведу дело до конца. Так жить нельзя, Михаил.       Советы отвернулся, помрачнев. По нервной привычке закусил щеку. Снова повисла тишина, но уже далеко не такая, какая была между ними до этого. Он расслабил плечи, глубоко набрал воздуха и, закрыв глаза, прошептал одними лишь губами:       –Спасибо.       Немец помолчал, думая над ощущением чужой руки в своей. Тихо тикали когда-то заведенные часы, будто отсчитывая их мгновения жизни.       –Останешься здесь на ночь,– вдруг проговорил он совершенно без какого-либо сомнения в голосе.– я тебе найду свежие простыни...       –А ты у нас куда? – иронически спросил Михаил.       –На кухне перекантуюсь. На балконе раскладушка есть. Старая, правда, но еще сгодится...–по-обычному рассудил немец. Советы вздохнул и провел свободной ладонью по лицу.       –Нет, Винсент, я, пожалуй, пойду. Я не могу оставаться у тебя ночевать. Тем более, без предупреждения...– с сожалением ответил он, печально улыбаясь.       –Почему? – почти наивно вопросил Винсент, заглядывая ему в глаза.       И снова между ними считанные сантиметры.       Михаил опускает глаза и кивает сам себе в своих мыслях.       –Потому что у меня есть жена,– он пожал плечами и ощутил какую-то дребезжащую тоску от этой фразы.– и работа...И другая жизнь, понимаешь?       –В которой нет места для меня, да?       Союз промолчал, только лишь ловя отражение керосинового огонька в двух темных радужках, похожих на глубокие озера. Бывший Третий Рейх тоже не проронил ни строчки, своим спокойным и отчего-то живым взглядом заглядывая, кажется, ему в душу. Или по крайней мере, в какие-то подкорки сознания, заставляя крепче сжимать сухую длинную ладонь, словно она была спасательным кругом в океане полной будничной безнадежности.       Немец вскоре отвернулся, по ощущениям почти что безвозвратно. Но Михаил вскоре ощутил его голову на своем плече, и бритые щеки вдруг юношески налились краской. Подсознание било тревогу и читало ему приговор расстрела за все эти действия, но сейчас на это было плевать. И возражать насчет этого он не стал, сам не заметив, как прислонился виском к чужому затылку. Возражать не было ни сил, ни желания.       Для Винсента в его нынешней жизни места нет. Но если действительно ее изменить?
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.