Глава 5. Изгнание.
11 февраля 2024 г., 18:23
Иоанн смотрел на царственно сложенный праздничный халат перед собой, и в голове у него агрессивно билась под ярким алым светом только одна снедающая мысль.
«Издеваться, сука, надо мной вздумал?»
Давно ли он гипнотизировал подаренное одеяние перед собой вместе с комплектом украшений, грозно нахмурившись и ожидая, что невесть откуда взявшиеся божественные молнии испепелят наряд, стол, комнату, треклятый, наконец, дворец? Да, ему была оказана большая честь, от которой стошнило бы всех порядочных людей, в этот раз проживать в гостевой части дворца самого Ван Яо, и по этому поводу комната его была гораздо краше и просторней предыдущей, а роскошное постельное бельё, утончённые благовония, шкафы и столы из тёмного ароматного дерева лишний раз подчёркивали уважение к драгоценному гостю. Спать на шёлке Иоанну было невыносимо, дышать в затхлости — решительно нечем, потому круглые сутки окна его спальни были открыты: что-то отдалённо напоминающее спокойствие приносили либо милостиво забредший ветер, либо умопомрачительный вид свысока традиционных празднеств. И сейчас тоже ласковый ночной воздух накатывал нежными волнами к его разгорячённому от безмолвной злости лицу в тщетной попытке призвать к душевному равновесию. Поставив руку ребром на стол, Иоанн резким движением смёл всё его содержимое в небольшое пространство между кроватью и им, будто ураган очистил землю от сорняков. Хоть разукрашенные цветастые тряпки и попадали на пол и поверхность письменного стола являла собой показательный пример очищения, никакого облегчения он не испытал. Ни одна из его проблем не разрешилась, напротив, негоже было срывать эмоции на вещах, которые всё равно ему понадобятся — это было глупо, да и служанки будут копошиться в его комнате дольше необходимого. Иоанн шумно вдохнул носом и так же громко выдохнул: сна, несмотря на ранний подъем глубокой ночью, не было ни в одном глазу от того, какой смертоносный вулкан извергался внутри него.
За этот чёртов стол он сел несколькими часами ранее с тяжёлой головой и мрачными мыслями: сети, в которые он впутался из детской шалости и показного ребячества, сходились удушающим образом на его шее. А может, и не такое оно было гнетущее и тупиковое, раз выточенный не одним днём раздумий план предстал перед глазами как наяву, требующий к исполнению лишь пару заточенных мечей?
Во всяком случае всё началось с безобидной (когда вульгарность стала в его понимании безобидной?) шутки Змеи.
Нет, эта часть его истории началась намного раньше, настолько, что, пожалуй, стоило бы вернуться в тот злополучный день, когда Тархан поставил целью скормить ему свинину с острыми соусом из ненавистного перца. Разумеется, ничего человеческого из этой затеи не вышло: Иоанн весь облился супом в цепком захвате руки Тархана, пока Шехрине на другом конце скамьи благочестиво делала вид, что не знакома ни с одним из дебоширов. Работники кухни наверняка посжимали челюсти из-за их беспардонного поведения, и Иоанн рад бы был к ним присоединиться, если бы не кусок свинины, вставший поперёк горла, и друг, перешедший черту адекватного поведения. В стремлении отодвинуться от Тархана он лишь загнал себя в параллельное полу положение, вынужденный упираться в деревянные доски рукой. Чем больше шутливых увещеваний лилось изо рта Тархана, тем сильнее раздражался Иоанн: у каждой шутки должны быть свои границы. И он бы грубо оттолкнул Тархана от себя, если бы край глаза не отвлёкся на выросшую по левую сторону тень с зонтом.
— Зря ты это делаешь, — довольно мягким и весёлым голосом произнес Бат-Эрдэнэ. — Он выглядит так, будто вот-вот испустит последний вздох.
Всякое дурачество прекратилось, Иоанн все-таки сильно пихнул Тархана в плечо и подскочил как ошпаренный, принявшись осматривать степень испорченности одежды от его выходки. Огромное вонючее и жирное пятно на груди не сулило ничего хорошего в деле стирки, а в личных пожитках разбег был не то чтобы небольшой, даже скорее скромный.
— Не хочу слышать это от тебя, — пробубнил тем временем Тархан, игривый настрой которого моментально стух. — Что тебе нужно?
Бат-Эрдэнэ посмеялся, казалось, по-доброму, но в следующую секунду радикально переменился: в тёмных золотистых глазах мелькнула сталь, осанка приобрела напряжённый вид. Иоанн наблюдал за ним отстранённо, прокручивая в голове мелочную обиду на Тархана.
— Вы отправляетесь на запад, — отчеканил Бат-Эрдэнэ хан. — Ты, ты и ты, — поочередно указал пальцем на Тархана, Иоанна и Шехрине; она даже встрепенулась, удивлённая, что была замечена. — Немедленно. Сидите в княжествах тихо, пока я вас не позову, вы меня поняли?
У всех троих со слухом проблем не было, потому лишних вопросов не возникло: раз нужно идти на запад, в княжества, то туда пролегает одна верная дорога для Иоанна — домой.
— Уехать! — Тархан подскочил и всплеснул руками от радости. — Сейчас же!
Не особенно церемонясь, он схватил Шехрине за локоть и с раздражением притянул к себе, заставив подняться со скамьи: девушка подобного выпада не оценила и с шипением вырвала свою руку. Однако между Бат-Эрдэнэ и Тарханом будто бы никого не было, лишь напряжение натягивало между ними тугие струны умело сдерживаемого недовольства.
— А когда это с тобой стало так просто? — Ухмыльнулся великий хан. — Ведь с вами будет компания.
Тяжёлая поступь Шехрине и звенящие монетки на её талии перестали быть слышны, стоило ей скрыться за ближайшим поворотом; Иоанну же не давало прохода банальное любопытство. Он всё ещё старательно оглядывал рубаху, хотя весь обратился в слух.
— А мне плевать и на причину, и на компанию, и на всё остальное, — злобно огрызнулся Тархан. — Мы уедем из этой дыры — остальное пусть провалится!
Тархан явно нервничал, злился и бесился одновременно, он едва не подпрыгивал от плескающегося внутри варева разгорячённых эмоций, из-за чего плохо контролировал свой действия. С Иоанном тоже не прокатил тот трюк, который он пытался провернуть с Шехрине двумя минутами ранее: рус выдернул локоть из его хватки и отшатнулся от него. Тархану стоило бы остудить пыл, и для этого нужно было оставить его, тем не менее обида Иоанна не угасла до конца, поскольку сорвавшиеся с губ слова были переполнены раздражением.
— О, вперёд, без меня! Пока я не помоюсь — и пальцем не пошевелю, чтобы собраться!
Иоанн решительным шагом двинулся в купальню, не до конца осознавая, куда подевались слабость и боль недавних побоев: энергии в нём было хоть отбавляй, и из принципа он держался своего слова. Друзьям и близким он всегда шёл навстречу, уступал, смягчал острые углы, что совсем не означало его бескрайнее терпение беспардонности в его отношении. Иоанн мылся и оттирался от приставучего запаха еды с особой тщательностью, попутно осмотрев все имевшиеся синяки, порезы и царапины на шее. Кое-где повязки нужно было сменить, а в целом он не обнаружил у себя ничего серьёзного или катастрофического, отчего пробуждение ощущалось непосильной задачей. Должно быть, пришёл он к выводу, долгое валяние в постели без движения навредило ему больше средненьких ударов нескольких здоровяков. На смену безнадёжно испорченной белой рубахе пришла более поношенная синяя косоворотка, благо тёплая свита постоянно и тщательно очищалась им ввиду действительной исключительности — запасной попросту не было. Лёгкие зарукавья, изготовленные им собственноручно, в случае опасности были его единственной защитой, в оба высоких сапога он аккуратно вложил по небольшому ножу на всякий случай, пристроив их строго по богам. На плечи лёг тяжёлый плащ и шерсти и вокруг шеи обился серый простецкий шарф: Иоанну никогда не нравилось блуждание холодного ветра по обнажённой шее. Забота о самом себе всё ещё оставляла желать лучшего, так как всего хватало впритык; да впрочем, бедственным его положение не было.
Дорога обещала быть не просто долгой и утомительной, а изматывающей и рискованной, и сколько раз ему что-то натирало, царапало, где-то прилипало и упрямо не отстирывалось — не счесть.
Алексей привёл лошадей ко двору и едко усмехнулся, наблюдая грузные опущенные морды судьбоносных попутчиков: Иоанн и Шехрине, не сговариваясь, дулись на Тархана, бывшего тише воды и ниже травы, по лицу которого явно можно было прочесть, что в чём-то он перегнул палку. Каждый уткнулся либо в свою сумку и копошился в её бездонном вместилище, либо нервно дербанил ремни на уздечке лошади. Никого из них троих Алексей не допытывался, поскольку обладал редким даром не совать свой нос с советами в дела и проблемы, где у него не просили мнения, но не закатить глаза он не мог, внутренне понадеявшись, что это ребячество не продлится долго. Каждый молча водрузил на лошадь по своей туше и сумке с самыми важными вещами, думая одновременно об одном — о встрече с неприятелями.
«Неприятели», насколько можно было судить по их нахохленному высокомерному виду, тоже некоторое время пережёвывали идею о путешествии с «уродцами»: глубоким вечером на выезде из города компания повстречала Данжуура, сморщенного от отвращения и злобы, и Нарангерела, не такого заносчивого, со свитой, гружёнными повозками и обязательными слугами. Никто не проронил и слова, лишь оглядели друг друга оценивающе и презрительно, мол, интересно, сколько вот эти доходяги протянут в одиночку. С Данжууром и Нарангерелом небольшое общество Тархана благополучно разделилось: те считали ниже своего достоинства быть сопровождаемыми сворой из Иоанна, Тархана и Шехрине, помышляя их пылью под ногами, а троица закономерно и единодушно не желала любоваться их высокомерными рожами. Алексей шёл не в счёт: он был очевидно мельче пыли и ещё надоедливее летней букашки, хотя тот предпочитал игнорировать все выпады в свою сторону, оставляя их разбитыми у прочной глухой стены чувства собственного достоинства. Путешествие на четверых обещало быть не слишком скучным или опасным, поскольку нескольким людям преодолеть пару тысяч вёрст пути объективно было проще: трое из них умели охотится, двое — съедобно готовить, ещё трое — искать место для ночлега, и все четверо умели сражаться и учиться друг у друга. Через полдня отношения в группе пришли в норму, эмоции откипели и были тщательно вытрясены из помыслов верховой ездой, и на третьей остановке всякая обида или недовольство улетучились, будто их не было. Чуть ранее Иоанн думал о дороге не иначе, как о тяжёлой и утомительной, так как его расчёт приходился только на самого себя, но в четыре пары рук любая задача была ни по чём — ему это даже тайно нравилось. Тархан был, разумеется, путеводной звездой импровизированного отряда: он без конца говорил, говорил и говорил, учил своих спутников ориентироваться ночью по звёздам, днём — на местности; как можно обзавестись честными и не очень деньгами в путешествии и куда лучше всего податься в наёмные рабочие; как быстро поладить с торговцами и как избежать карманников. Не то чтобы ни один из них не сталкивался с объективными жизненными обстоятельствами в общении с незнакомцами, однако Тархан с присущей ему природной харизмой и двусмысленными шутками преподносил быт долгого путешествия, отчего его было приятно и увлекательно слушать. Иоанн следовал за ним слепо, бездумно, вверив ему полностью своё благополучие, нисколько не сомневаясь в правильности его решений или направлении, не спрашивая названия городов или дорог, рек, гор или степей, а двигались они далеко не знакомым маршрутом. Иногда он задумывался, руководствуются ли Шехрине или Алексей той же несгибаемой верой, однако ничего не мог понять по их лицам. Шехрине чаще молчала и будто пребывала в далёких землях, мысли её явно не сопровождали ни друзей, ни её саму, а Алексей лишь изредка приговаривал, как чудно устроена жизнь в разных уголках земли. Иоанн много крутил головой по сторонам, восторгаясь впивающимися в небо горами, степями, похожими на море, менее слушая людей или обращая внимания на погоду, с каждым днём становившуюся противнее. И хотя солнце практически не выглядывало из-за плотной пелены облаков, вокруг царила осенняя грязная серость, Иоанн чувствовал себя как никогда воодушевлённым и готовым познавать мир: под рукой у него был всемогущий и всезнающий проводник, друзья, не оставляющие его один на один ни с одним делом различной степени трудности, и о большем он мечтать не мог.
Сколько-то… лет назад он не видел себя с ними, рука об руку идущими одним путём.
Любимыми местами остановки Тархана были встречавшиеся местные трактиры, распространявшие нередко дурную славу и обладавшими безграничным доступом к разнообразной информации. Так как он имел абсолютно нулевое уважение к тем, кого считал скучными, унылыми и, того хуже, самодовольными ханжами, быстрее всего общий язык находил с девушками сомнительной социальной планки, пьяницами, бездельниками, странствующими бардами и такими же путешественниками. Иоанн решительно не знал, о чём говорить или как начинать разговоры с незнакомцами и чаще жался от неловкости в стороне: он бы хотел начать беседу, очень хотел лично узнавать о том, как живут и чем дышат в чужих краях, но со стороны казался сам себе глупым и неспособным с наскока завести праздный разговор. У него не было ни времени ни возможности толком обжиться на новом месте и побороть эту зажатость: только Иоанн собирался сделать первый шаг, как он вместе со спутниками галопом устремлялся к новым деревушкам и городам. Даже Алексей, не тяготеющий к новым знаниям и открытиям, казалось, не испытывал подобных трудностей, чему Иоанн в тайне плаксиво завидовал. С его крайне предвзятой точки зрения у Алексея и Тархана дела шли как по маслу всегда и во всём, и их объективных трудностей он в упор не замечал. А Шехрине вовсе не сдалось никакое общение с людьми: ей было прекрасно с самой собой, и лишь изредка она интересовалась у встреченных торговок местными сплетнями.
Разумеется, в длинной дороге бережнее всего странная троица обращалась с Алексеем. Именно его, не сговариваясь, берегли не без причины: он был всего лишь человеком и нуждался во внимании и заботе, когда дело доходило до болезней и неблагоприятных погодных условий, куда больше выносливых и крепких воплощений, которые наверняка не пострадали бы от переохлаждения или чавкающей в ногах влажности. На деле придраться было не к чему, однако остановки для отдыха случались куда чаще, чем если бы Иоанн, Тархан и Шехрине были одни, так как в этом случае загнать лошадей или идти до упаду не составило бы для них большой проблемы.
Самые главные изменения в Иоанне начались конкретно в этом путешествии, когда нервозность, недовольство, раздражение, досада и усталость вместе дали нерадостные плоды в его душе. Своё начавшееся неминуемое моральное падение Иоанн вскользь заметил, обнаружив себя голым по пояс за игрой в карты в скудно уставленном доме постоялого двора, где спутники остановились, скрываясь от первых падающих с грузных облаков лёгких хлопьев снега и холодного сквозного ветра.
— Так! — Иоанн встрепенулся, как цыплёнок, едва не подпрыгнув на полу. — Хватит! Я спать!
Чёртов Тархан, который смеялся истерическим хохотом рядом, упершись спиной в единственную кровать, и его чёртовы уговоры! Алексей, всегда готовый поддержать Тархана в поддразнивании Иоанна, словом или делом не предупредил о подвохе смущённую жертву сомнительных игр. И Шехрине не отставала от них, потеряв всякий стыд, готовая без сомнений на спор оголится так, как того требовали правила с проигравшего. Будь они все вместе неладны! Далеко идти не пришлось, и Иоанн, наспех накинув рубашку и надувшись от обиды по-детски, забрался на кровать. Все трое хихикали и звали его обратно, но он не собирался идти им на уступки (теперь — ни на какие!), поэтому с пыхтением лёг поперёк кровати и лбом прижался к её изголовью. Они всегда брали одну комнату на четверых и спали вместе поперёк кровати, подставив под свисающие ноги стулья, жалостливо выклянченные у хозяек, поскольку деньги не водились у них в изобилии. На кровати помещались в неизменной порядке: Иоанн, Тархан, Шехрине и Алексей — с учётом особенностей каждого (Тархан крутится полночи, Алексей раскидывает руки и ноги, и вместе они раздражили друг друга, а Иоанну и Шехрине было всё равно), никакой другой расчёт не работал. Скромно, тесно, тепло.
Нет, Иоанн точно сопротивлялся, точно пользовался непререкаемым авторитетом Господа, вспоминал отца, мать, Константина и прочих благочестивых учителей — а толк? Столько страстей и пороков вокруг, внутри всё бурлило и льнуло им навстречу, а даром красноречия он явно был обделён, чего нельзя было сказать о Тархане, в языке которого не было костей и понятие совести для которого было таким же незнакомым и далёким, как встреченный двумя часами ранее заискивающий хозяин трактира. Иоанн мог лишь глотать ртом воздух в возмущении, не находя, что возразить, пока Тархан с хитрым блеском во взгляде привлекал его к азартным играм и чудесам карманных фокусов, обеспечивающим им лишние монеты. Работу в его понимании искать нужно было долго, и в целом занятие это было нудное: весьма легко в его системе ценностей на душу ложилось воровство и иоанновы увещевания о благонравии, которые он не потерпел бы ни от кого другого (он находил их умилительными), чем изначально отторгающая мысль о честном труде. Пока Иоанн возился на дорожке честности и правды, Тархан расправлялся с насущными проблемами быстро и гораздо эффективнее. Иоанн не мог понять хода его мыслей, из-за чего Шехрине посмеялась над ним, обозвав наивным дураком.
С этой девчонкой Иоанн решил больше ничем не делиться.
Когда городок или деревня оставалась за спиной, он выдыхал облегчённо, будто бы камень греха валился с его несчастных плеч прямо под ноги: дикая жизнь с охотой и собирательством была ему милее бесчестного заработка, а ночёвки на опушке леса у костра вовсе поднимали нередко угнетённое настроение. Тархан же на природе нередко менялся разительно: днём он шутил похабно и богохульно, не стесняясь никого и ничего, а ночью сжимался от ужаса перед темнотой. Значит, понимал Иоанн, и у всезнающего Тархана есть страхи. Во сне они жались друг к другу как оставленные без матери крольчата. Шехрине без стеснения обхватывала руку Иоанна, одной ладонью накрыв пальцы, а вторую положив на его локоть. Её длинные чёрные волосы, обычно собранные в две объемные косы, приятно щекотали и щёки, и уши Иоанна: и те, и другие горели нещадно, стыдливо и ярко, благо ночная тьма была ему доброй старинной подругой и спасала его положение. С другой стороны был Тархан, он лбом прижимался к плечу Иоанна и отчаянно цеплялся к его предплечью: сквозь ткань рубахи парень хорошо ощутил лёд вспотевших ладоней друга. Он вздрагивал от каждого шороха в лесу в то время, когда Алексей с другого края видел десятый сон.
— Не бойся, — произносил Иоанн негромко, полушёпотом, — здесь, кроме нас, в траве только Змея.
Змея всегда неотступно была рядом вне зависимости от того, видел ли её Иоанн.
Он не знал, сработало ли это и уменьшилась ли тревога Тархана. Шевелиться, когда на веки уже опустилась паутинка дремоты, не хотелось и не было возможности одновременно.
— Она никого не пропустит, — добавлял Иоанн, выдохнув расслабленно.
На сердце у него становилось спокойнее, из разума выветривались горячечные порывы нетерпимости разных форм. Вот она — свобода, пахнущая холодной ночью, залежавшейся травой и мерцающими звёздами изо льда над головой. Тархан укрылся своим плащом с головой и больше не шевелился, сжавшись в комок и не разделяя расслабленности друга. Иоанн же готов был пожертвовать многим, чтобы такие спокойные ночи не заканчивались желательно никогда.
Через многие недели пути дорога с Шехрине разошлась: она высказала намерение навестить родные края и остаться там так долго, как это будет возможно, и, разумеется, парни добросовестно довели её до крепостной стены отчего гнезда. Обменявшись скудными прощаниями и не в силах зайти за рамки этикета, Иоанн с Тарханом и Алексеем повернули лошадей прямо в русские земли. Иоанн торопился так сильно, что не поинтересовался целью некоторых действий: с каждым днём он всё явственнее ощущал сжимающую сердце тоску по родному дому, по любимым местам и своему народу. Погода была как никогда приветлива, щедро одаряя путников белыми одеялами из пушистого снега и лёгким приятным морозом, щипавшим за щёки. Злой ветер, словно укрощённый умелой рукой, не нарушал стройных бесконечных рядов сыплющихся с неба пузатых снежинок, новые зимние покрывала приветливо хрустели под сапогами. Иоанн вступил в ту сокровенную часть жизни, которую хранил ото всех с особой тщательностью и никому не показывал, будто бы перешагнул через барьер, и там, далеко за спиной, осталось всё то плохое, что свалилось на его плечи, отвалилось комками грязи и смешалось с землёй. Бат-Эрдэнэ, Яо, Данжуур и все их бесчисленные неразумные приспешники остались за невидимой стеной, разделявшей жизнь Иоанна на «тут» и «там», отчего последнее носило вполне понятное значение — можно выдохнуть, чуть согнуться и лечь на мягкую пуховую кровать, проспать до обеда и поступать так, как хочется.
Всё в родных землях было милым сердцу и радостным для глаза: улицы, торговцы, празднества, ярмарки, шкодливые дети и могучие дружинники — где-то, конечно, убыло, где-то прибыло, ведь такова была жизнь. Она, как это было всегда и будет дальше, бурлила и продолжалась без его участия, и не то чтобы Иоанн эгоистично желал остановить её божественное дыхание — нет, ни в коем случае. Его огорчал только факт собственного отсутствия там, где его принадлежность не подлежала оговоркам, упрёкам или сомнениям, а именно — в своём доме со своим народом. В его голове билась осатаневшей птицей мысль, что он мог бы не пропускать новых строительств, путешественников с несметными богатствами из дальних стран, церковных служений и осенних жатв — всё это и многое другое он мог бы видеть своими глазами, касаться, слушать и быть. Быть, что самое главное, рыбой в воде, одной из песчинок пляжа, быть самим собой.
В том месте, в степи, всадниках, шатрах и кислом молоке был другой, а здесь, в зиме, соболях, пряниках и церквях, был Иоанн.
Иоанн спешился с лошади деликатно и взял её за узду, Тархан и Алексей повторили за ним, хотя и были лишены всякого изящества. Ни души не было на занесённых снегом улицах, отчего никто не встретил их прибытие, и ориентиром служили лишь мягкие жёлтые огни в узорных избах. Иоанну хотелось пойти вприпрыжку от радости, упасть спиной в сугроб и зарыться в нём с головой, однако остатки благоразумия и ощущение чужого присутствия не позволяли ему пуститься во все тяжкие. Он уверенным шагом приближался к избе, ничем не отличающейся от десятков таких же, и которую он мог уже лет пятнадцать как назвать свои домом.
— Это Владимирское княжество, да? — Полюбопытствовал Тархан, поскольку в полутьме ориентировался слабо. — Хочешь остаться здесь?
Иоанн ответил в ту же секунду:
— Конечно!
Здесь была совсем другая жизнь. Конечно, управляющего и нянюшку Иоанн удивил не на шутку, с громкими возгласами радости завалившись в дом в то время, когда все порядочные люди спали или коротали ночь за любимым делом. Няня и управитель — пожилая супружеская пара, любезно согласившаяся когда-то присматривать за домом Иоанна, встретили его со слезами радости, будто он был их сыном, гостей также не обделили вниманием. Они не спали никак иначе по милости божьей, предчувствуя прибытие Иоанна с друзьями. Алексей скромно улыбался и бурчал благодарности за радушный приём, а Тархан к своему стыду не понимал ни слова, потому искренне надеялся, что его лицо не выражает угрозы или недовольства. Для них растопили баню, накрыли на стол из того, что осталось после ужина, а после плотного позднего ужина Тархана и Алексея поселили в комнате на втором этаже, где проходила горячая труба печи и было очень тепло. Уже глубоко за полночь Иоанн с разбегу прыгнул в свою постель, повертелся в ней довольно и шумно втянул носом древесный запах своей комнаты. Свежая рубаха, пахнущая костром, тяжелое одеяло и подушка, в которой можно было утонуть — что ещё нужно было для достижения блаженного покоя? Голова вмиг стала пустой, разум не цеплялся ни за одну мысль, и веки налились металлом. Он провалился в такой безмятежный и спокойный сон, какого не знал давно.
На следующий день Алексей свинтил неизвестно куда, не обязанный отчитываться о своих намерениях и действиях, а у Тархана и Иоанна быстро обрисовался увесистый список дел. У обоих намечалось много учёбы, только Тархан интересовался языком и культурой, а Иоанн — политической и общественной жизнью своих земель. Не только стол, но и стул, полки и пол были завалены донесениями и документами, материалами, быть в курсе которых его обязывало положение воплощения. Да, он не так давно принял решение перестать прятаться, закрывать себе глаза и уши надеясь, что Орда как-нибудь сама испариться из его жизни — позорным было то время, когда он смотрел исключительно себе под ноги, предпочитая ничего и никого не замечать. Ожидание лучшей участи, как ни прискорбно, ни к чему не привело, напротив, противоречия внутренние всё чаще пробивали себе путь наружу, вступая в конфликты с противоречиями внешними. Быть в неведении — не трусость, но роскошь для того, кто собирается выбраться из унизительного положения любой ценой. В общем, Иоанн недолго простоял на пороге рабочей комнаты, прошёл за стол и опустил руку на многочисленные бумаги. Первой под руку удачно попалась короткая записка, мгновенно сняв с плеч Иоанна половину, если не больше, груза.
«Девочки растут под присмотром. Всё хорошо».
Он не торопился. Ничего не горело, никого не затопляло, никто не просил о помощи: Иоанн читал донесения и описания событий с медленной вдумчивостью, находя некоторые события и людей удивительными и неожиданными с тех точек зрения, с которой он, будучи в гуще событий, не догадался бы на них посмотреть. Он нещадно грузил себя знаниями, нужными и ненужными без разбора, цепляясь за мелкие детали, сочиняя письма, оценивая кое-какую торговлю, узнавая о последних междоусобицах князей. Последнее Иоанн заставлял себя изучать тщательно с тяжёлым сердцем и болью в душе: неужели не может быть мира между ними, раз все они друг другу братья, зятья и дядья? Письма о раздорах между благородными правителями он, не выдерживая, нередко откладывал в сторону и потом долго собирался с мыслями. Настоящую боль, физическую, он игнорировал так же умело, как держал в руке меч и как заталкивал растущий внутри ужас от ощущения будто бы приближающегося конца. Конечно, чему быть, того не миновать, однако излишне страдать в свой последний час ему хотелось меньше всего на свете.
За упорным учением проходили короткие дни и длинные ночи, и если бы не любезные напоминания няни о смене времени суток, Иоанн, пожалуй, не находил бы времени на сон и еду. Иногда они даже пересекались с Тарханом в сенях, оценивающе оглядывали друг друга и удовлетворённо кивали: вид ровно такого же измождённого лица с огромными мешками под глазами не мог не радовать товарища, без устали грызшего тяжёлый камень ученичества. Тем не менее, эти зачастую полуночные встречи, свидетельствующие о жёстком нарушении режима сна, не мешали им вдоволь валяться в снегу и с визгами кататься на санях вместе с такой же шальной ребятнёй днём. Иноземный облик Тархана быстро перестал внушать опасение, чему поспособствовала его живая искренняя страсть к родной культуре и языку Иоанна. По прошествии пары зимних месяцев Иоанн укладывался поздней ночью в постель с тем чувством возвращённого в родную почву дерева, которое не знало никакой другой жизни до этого самого возвращения, либо она ему просто приснилось. Лишь Тархан мог бы напомнить о связывающих его по рукам и ногам крепким и тонким невидимых нитях, однако Иоанн, однажды предпочтя не зацикливаться на дурном, бессознательно следовал установленному обычаю.
Пришедшей задержавшейся весной, пахнущей сырой пробивающейся из земли зелёной травой, дорога Иоанна сделала довольно крутой поворот, потом ещё один, и ещё и ещё, как это с определённого момента начинает постоянно происходить с молодыми людьми, энергия которых бьёт через край и не находит верного выхода. Обо всём по порядку.
Во-первых, Алексей женился. Родители, кои были безмерно (неожиданно для него) рады возвращению сына, подыскали ему хорошенькую скромную девушку, которая всё время краснела и смотрела на свои руки, а поднять смущённый взор на жениха ей не позволяла кротость. Намерения старика и старухи были очевидны: столь скромная девушка должна была обязательно поспособствовать появлению у жениха разума и заставить его осесть на одном жизни. Иоанн и Тархан не корчили на свадьбе козьи морды, не припоминали ничего из того, чем они вместе занимались и что видели — благовоспитанностью эти истории не пропитаны, — а вели себя достойно и сдержанно, как и положено гостям. Иоанн от всего сердца пожелал молодым супругам счастья в совместной жизни, щедро одарил подарками, обещающими лёгкое ведение хозяйства, зная, что на этом его с Алексеем пути расходятся и больше они никогда не свидятся. Грусти он не почувствовал: так и должна была течь человеческая жизнь, переливаясь закономерно с одной ступени на другую, а ему и Тархану можно было лишь смотреть, не вмешиваясь радикально.
Так учил Константин.
А затем сам Иоанн беспросветно и безнадёжно влюбился, провалившись в этот неведомый омут без сопротивления или колебаний.
Пусть день стремительно набирал силу, земля ранним летом была ещё холодна и негостеприимна, и дневное тепло обманчивым образом склоняло к ношению лёгкой одежды. Иоанн лежал на спине на краю поля после того, как его весьма «удачно» скинула с седла лошадь, не совсем понимая его намерений научиться стрелять из лука во время верховой езды так же ловко, как это демонстрировал не раз Ганбаатар. За советом к Тархану он не обратился, посчитав, что простых наблюдений издалека и теоретических знаний будет достаточно, и только практика показала, как жестоко он ошибся: впрочем, о сделанном выборе мало сожалел — за наивную глупость расплатился по справедливости соразмерно. Падение на бок не спасло юношескую горячую голову от встречи с острым — чего не скажешь на первый взгляд — камнем, итогом которой стало кровавое рассечение лба. Звёзды перестали танцевать перед глазами некоторое время назад, но вставать Иоанн решительно не желал, даже раскинутые в разные стороны руки и ноги сопротивлялись этому. Лошадь послушно топталась рядом и мирно щипала траву, совсем не издавая звуков, будто безмолвно извиняясь за то, как резко она встала на дабы и сбросила хозяина. Иоанн с удовольствием пролежал бы под ярким теплым светом солнца целый день, если бы не звенящий звук неподалёку. Стоило только ему донестись до уха парня, как на ум пришло осознание, что возлежать в грязи и пыли ему осталось недолго: будь это человек одинаково с добрыми или недобрыми намерениями, мимо он точно не пройдёт. Когда топот коня незнакомца прекратился где-то на расстоянии сажени, Иоанн кое-как разлепил глаза.
Это была стройная девушка среднего роста. Её чёрные дикие кудри обрамляли бледное угловатое лицо с разгоревшимися щеками, темные брови и пушистые ресницы очерчивали пронзительные синие глаза, резко напоминавшие цветом лазурное море у берегов Константинополя. Прямой твёрдый взгляд разглядывал Иоанна без капли стеснения, на губах играла тень озорной улыбки. Она перемахнула ногу над головой своей лошади и мягко спрыгнула с неё, отнесясь к правилам положенного обращения с кобылой с показательным игнорированием. Её поступь была так изящна и легка, будто она плыла над землёй, а не шла по ней, сминая первые робкие цветы и траву. Точно купеческая дочь, вероятно, не должна была быть такой, какой была она: статной, с горделивой прямой осанкой и дикой смесью мужского и женского костюма, позволившего уверенно восседать на белой ухоженной лошади ей, не имеющей девичьего стыда перед незнакомцем.
— Эй, красавец! — Смелым переливчатым голосом пропела девушка, протянув руку в перчатке. — Помочь? — Розовые губы изогнулись в улыбке, и глаза засияли ярче прежнего.
Возможно не так Иоанн представлял судьбоносную встречу с первой влюблённостью в его жизни, по крайне мере, в некоторых мечтах он надеялся, что не будет валяться в ледяной грязной луже с рассечённым лбом и запёкшейся кровью на лице. Он поднялся на локте и другой рукой ухватился за предложенную ладонь.
— Не откажусь, — прохрипел Иоанн со слабой улыбкой.
Её помощь пришлась очень кстати, как в общем-то вся она пришлась весьма кстати в его скромной доле. Мирослава привела его в свой дом, отмыла и отогрела, хотя он не был бродягой и дом у него имелся, но то временами было крайне одинокое место, более напоминающее о долге перед народом, нежели о семье. Место же, в котором жила она, бурлило энергией полноценной жизни и дышало активной деятельностью. Отец был так высок и крепко слажен, что нередко бился лбом о некоторые дверные проёмы, что, однако, не мешало его планам и ничуть не расстраивало. Брови грузными складками опускались на прищуренные голубые глаза этого гиганта, и в целом вместе с бородой создавали ему образ грозный и могучий, будто бы он не терпел слова поперёк своему решению. Нельзя было сказать, что это суждение было ошибочным: его дело по обработке и продаже соболиных шкур процветало, хозяйство курами, коровами, козами и прочим скотом имелось большое, чего вряд ли можно было достичь при слабости духа. Будь его воля, он бы сумел гору по камешкам разобрать, не запыхавшись. При особенном довольстве случаем или хорошим днём он удовлетворённо гладил пушистые усы у рта, и, стоя рядом с такой внушительной личностью, Иоанн чувствовал одновременно смятение от своей слабости и жгучее желание стать таким же. Когда-то он ненавидел задирать голову при взгляде на великого хана, но зародившееся семя стремления быть сильнее и крепче уничтожило в нём чувство былого обидного омерзения.
Мать Мирославы тоже имела далеко не хрупкую натуру: это была женщина дородная, румяная, с нежными руками и приятным светлым лицом, словно она сияла изнутри. Иоанну казалось, что она умела справиться с любым делом и не было ничего такого, с чем она не могла бы справиться. Перво-наперво она при каждой встрече кормила его до отвала так, что Иоанн едва ноги потом волочил — как и для любой любящей матери, для неё он выглядел чересчур худым и слабеньким, а силой люди набираются прежде всего от еды.
Иоанн поправился не столько физически, сколько душевно: его настроение, большую часть времени плескавшееся на отметке нейтрально-печального с редкими перепадами в твёрдый плюс или минус, стремительно улучшилось, весь он испытывал душевный подъём и готовность совершать настоящие подвиги.
Иоанн вступил в тот период своего существования, который, как он полагал, стал невозможен к исполнению из-за Бат-Эрдэнэ хана. Нет, он не просто существовал или прожигал дни в ожидании лучшего случая к свободе: он вплотную приблизился, вознёсся к той части жизни, не представавшей перед ним в самых смелых мечтах или глубоких несбыточных снах. На расстоянии вытянутой руки оказались родители Мирославы, её двое братьев и сестра, готовые любить и принимать Иоанна как сына и младшего брата с распростёртыми объятиями, разглядев в нём человека, пытавшегося беспомощно укрыться от невзгод за маской скорбной иронии, накопленного многими годами недовольства и банальной озлобленности на судьбу.
И, разумеется, первую и главную роль в этом играла сама Мирослава.
Тьма прошлого отступила, разомкнув свои вязкие костлявые пальцы на шее Иоанна, он вырвался от неё навстречу яркому свету, энергично ведомый тёплой девичьей рукой к землям благоденствия. Где-то за незримой линией остались Бат-Эрдэнэ, Зима и Змея и прочие, коих по именам вспоминать совсем не хотелось — они, ставшие бестелесными сущностями, скрылись где-то за горизонтом, откуда не могли дотянуться до него. Дни наполнились яркими красками молодой листвы, костра на опушке и перепрыгивающими через него с весёлыми визгами молодняка, явственными ощущениями от соприкосновения с хорошими тканями, деревом и начищенным до блеска металлом, а также всевозможными запахами леса, цветов, свежей выпечки на ярмарке, щиплющего щёки мороза. Едва ли на минуту Иоанн оставался один: ему нравилось быть в окружении людей, расположенных к нему дружески и благодушно, именно в прирастающем кругу знакомых он чувствовал себя как никогда радостным и защищённым. В счастье своём ему не хотелось ни грубить, ни язвить, ни срывать злость сквозь зубы на окружающих — на сердце у него стало спокойно.
Отец Мирославы хоть и был широкоплеч и по-богатырски силён, однако к мечу обращался забавы ради, погрузившись в дело торговли с головой. Иоанн, желавший сколько-нибудь выучиться у этого выдающегося человека, беспрестанно таскался за ним под хихикающее сопровождение Мирославы: её крайне забавляли и в то же время воодушевляли смелые попытки Иоанна овладеть наукой, которая едва ли поддаётся его пониманию и совсем не оседает в голове.
— Может, твоё время понимать такие вещи ещё не пришло! — Смеялась она.
Но Иоанн не сдавался и продолжал наведываться к её отцу в лавку или в кабинет с должным упорством любознательного ученика. Счастье детей было для него первично, он тем отличался среди безусловно уважаемых людей, что не стремился расширить своё влияние и приумножить богатство за счёт выгодных браков сыновей и дочерей. Главным инструментом в зарабатывании денег он считал свои ум, смекалку и чутьё, не раз помогавшие ему в нелёгком деле купца. И снова Тархан, при знакомстве с ним, показал себя гением, способным без особых усилий понимать и поддерживать разговор о том, о чём у него не было представления некоторое время назад — Иоанну было впору плакать от такой несправедливости жизни. Однако вместо слёз он выбрал зубрёжку трактатов из дальних стран и то, к чему безусловно тянулась душа, — практическое владение мечом.
Иван, один из братьев Мирославы, являл собой пример человека, которым Иоанн хотел быть столько, сколько себя помнил. Доброта и честность, какие были в Константине, холодный ум и чувство собственного достоинства, как у отца Иоанна, терпимость и искренность, как у матери — о таком сочетании добродетелей сам Иоанн мог только мечтать. Они иногда виделись и могли поговорить о делах довольно толково и рассудительно, но настоящая их «беседа» была на мечах — языке, безусловно понятном им обоим. Едва ли находился человек или ситуация, способные вывести Ивана из себя: единственным проявлением гнева в нём было сжимание рукояти меча до побеление костяшек, но ни ровный тон бархатистого голоса, ни прямой взгляд голубых глаз не были отражением его эмоций. Тем проще ему удавалось сглаживать углы и выходить победителем практически из любого спора, что был он высоким и крепким, не привыкшим лезть за словом в карман. Восхищение, с которым Мирослава рассказывала о брате, было заразительным, и в тайне Иоанн мечтал, чтобы его сёстры говорили о нём точно так же.
Вообще во всём, за что с живым интересом брался, стараясь быть обычным человеком, он держался на собственном твердолобом упорстве и поддержке Мирославы под боком. Она была рядом постоянно, её убаюкивающий голос подсказывал, советовал и направлял по мере знаний и рассуждений девушки, отталкивающихся от логики и здравого смысла. Она была смелой достаточно, чтобы признать в себе незнание или недостаточную образованность в вопросах более сложных, таких как политика и экономика, но никогда не закрывалась от поисков ответов. Не стесняясь расспрашивать знатоков об интересующих её вещах, она показывала Иоанну своим примером, как много можно узнать через простые вопросы или помощь нуждающемуся. Ей было шестнадцать лет: она была вольна делать то, что ей заблагорассудится, и идти туда, куда ей хочется, поскольку силами отца и братьев полмира точно лежало у её ног. Что ещё могло произойти между девушкой и парнем, проводящим друг с другом всё время, которое им даровали дни и изредка ночи?
Мирослава, честно говоря, была той, кому захотелось большего: более искренняя и открытая, приняв трепетания своей души рядом с Иоанном как естественное следствие их сближения, она начала действовать первой. Она обняла без всякого повода, поцеловала под сенью густых елей и глубоко вдохнула его запах первая, у неё же скорей сердце в его присутствии билось быстрее, и иногда от очень сильного волнения руки потели так сильно, что приходилось незаметно вытирать их о платье.
Иоанн оторопел или сделал вид, что оторопел для сохранения установленного приличия в собственных глазах, но фактически влюбился сильнее и провалился в это чувство глубже. Не было и секунды сомнений, чтобы каким-либо образом он отверг её. Сначала, конечно, свои чувства он намеренно старательно игнорировал, полагая их незначительными и что он лишь обременит её, омрачив репутацию порядочной девушки. Однако тоска без неё в долгие-долгие дни и недели, когда они не виделись, висела на его шее тяжёлым камнем, который впору было бросить в реку и утопиться. Ему плохо спалось и бесконечно сильно хотелось взять её руку, ощутить тепло, нежные сдавливающие объятия, увидеть улыбку и услышать радостный смех. Он часто вздыхал и в упор не видел коротких насмешливых смешков Тархана, который отлично понимал, какое именно чувство впервые со всей серьёзностью овладело его другом.
На прощание, когда подходило время расстаться на ночь, Иоанн стал обнимать её дольше и крепче, не отпускать ладонь и просто прижиматься лбом к её лбу. Он сдерживался как мог, чтобы не перейти грань дозволенного, ведь внутри одна мысль грызла его и подтачивала ежедневно противным склизким червяком.
«Она не проживёт так долго, как я».
В счастье каждый день казался ему сказкой, где ясное голубое небо никогда не было покрыто тучами, встреченные мужчины и женщины были прекрасны, добросердечны и щедры, дети — здоровы и веселы, и каждой скотине находился свой любящий хозяин. Солнце и луна попеременно сопровождали Иоанна на развилке жизни, которую он избрал, придавая ему уверенности в том, что хорошее имеет место быть на его пути. Осень стелилась ковром из золота, зима - белоснежным пухом, а весна встречала пышно цветущей зеленью, в которой ноги тонули, как в море. Может, для Тархана местная еда была пресной и безвкусной, жаркая баня — формой пытки, а шутки с вождением медведя — способом самоубийства, для Иоанна означало милый дом, прелесть и дорогие сердцу земли.
Дивный, дивный сон, конца которому не видать…
В миг кульминации, когда Мирослава пожелала большего, и обретший гораздо большую смелость Иоанн не отказался, закончился и этот сон. Пробуждение оказалось невыносимым и могло быть сравнимо с падением на камни с огромной высоты.
Сначала умер один из братьев Мирославы, тот самый, особенно ею любимый — Иван, коего быстро скосила чахотка. Другого брата Иоанн не очень хорошо знал, так как тот строил свою жизнь собственными силами на небольшом отдалении от семьи. Сколько ни думал, не мог найти в облике или поведении Ивана признаки страшной болезни: он никогда не жаловался, не говорил, что ему плохо или дурно или что чувствует он себя паршиво. Жалкие потуги отыскать причину в крупицах воспоминаний о нём и сопоставить со следствием были бесполезны. Иоанн, вспоминая волевое непоколебимое лицо Ивана, никогда не подумал бы, что он как-то страдал от болезни или что он вообще болел. Казалось, ещё вчера он был жив, наведывался к матери на обед, а сегодня немногословные сгорбленные родители сдерживают слёзы и кое-как стоят на неустойчивых ногах у тела любимого сына. Вместе с ними горе подкосило Мирославу, едва ли не сильнее их, причинив ей по-настоящему физический вред. Она плакала так много и отчаянно, что глаза в конечном итоге высохли и голова по её жалобам просто раскалывалась. Не нашлось радости, способной утешить её, не было и слов, способных примирить с потерей, потому и Иоанн мог только быть рядом, когда она засыпала и просыпалась, сидя у её постели, или держать её прохладную руку, пока она смотрела пустыми глазами перед собой. Иногда она клала голову на плечо Иоанна, сжимая его пальцы в ответ и повторяя одно и то же:
— Как можно… забыть родственную душу, зная, что она продолжала твои мысли, угадывала желания до их появления и… Почему он покинул меня так рано? Почему?…
Брат любил её безмерно и баловал так, как мог, и именно под его защитой и ответственностью она могла поступать так, как хотела. Но любила она его не за то, что он ей позволял, но за то, что он просто был у неё… Вчера, или месяц назад, а сегодня его не стало. Расстояние, отделяющее живого от мёртвого, непреодолимо. Иоанн не мог в полной мере осознать величину её печали по той причине, что его люди похожей близости были живы и неестественно здоровы: сёстры и Константин, которым он писал безответные письма, точно были живы, и чахотка — не та зараза, способная их убить.
Отец когда-то умер по закону естественного порядка вещей, гласившему, что получивший удар мечом в сердце непременно должен лечь в могилу. Матушка с ним же.
Иоанн благоразумно молчал, тем более, что забот у него прибавилось. У страданий Мирославы были последствия: сильная скорбь кинула в огонь болезни и её, тем более, невозможно облегчить душевные муки того, кто не желает облегчения. Увещевания родителей не имели силы, ровно как и убеждения Иоанна — Мирослава молча страдала в собственном аду, никого не допуская к ключу к своему спасению. Она чахла день ото дня, плохо ела и мало выходила на прогулки, и, в конце концов, слегла.
Так Иоанн живо и бессильно наблюдал за тем, как собственной рукой можно лёгким росчерком прописать катастрофу своей жизни. Он мог сделать приблизительно ничего.
В тот сумрачный день над человеческими головами клубились жирные облака грозы, и ветер беспокойно шастал среди домов, улиц и редких прохожих. Бескрайнее синее небо, сопровождавшее Иоанна и Мирославу до сих пор, куда-то подевалось, скрылось надёжно от их взора, словно не желая показывать лик солнца во время пиршества предвестников смерти. Грязь и лужи противно чавкали под ногами, ветер лез к шее и под кафтан, перчатки совсем не помогали оледеневшим пальцам. Он не смотрел ни на людей вокруг, ни на улицы, по которым шагал, будто гремящий цепями осужденный. Домой ему доставили весточку, что Мирослава пожелала увидеть его, и волосы на затылке Иоанна зашевелились, кровь отлила от лица. Уже тогда его обострённые чувства кричали, рыдали и плакали, предрекая одно — великое несчастье.
Он пришёл к месту обезглавливания.
Мирослава стояла на крыльце и вымученно улыбалась, Иоанн — закостенел, подперев спиной калитку. Лихорадочный румянец освещал её щёки не из-за любви, но из-за болезни, с которой она боролась долго, но в конечном счёте не сопротивлялась добровольно. Никакие лекари и знахари не помогли, сколько бы ни водили их Иоанн и отец девушки во множестве, как не помогли Ивану: от этой напасти род человеческий ещё не изобрёл исцеления. Написать что-то уже не было сил, но ей так многое хотелось сказать Иоанну, что ради этого она провела в постели несколько дней подряд, чтобы наконец выйти с ним на прогулку. Каждая ночь могла стать последней, но к утру она немного затихала, несмотря на то, что становилось только хуже. Ей полегчало, как это происходило по народной примете перед концом. Её несчастная матушка, предчувствуя скорую трагедию, вмиг постарела на десять лет: лицо у неё покрылось глубокими морщинами и прямая осанка ссутулилась в ожидании ударной волны от новой потери. Мирослава не имела желания испускать свой последний вздох в её присутствии — это было невыносимо, — как не желала ранить и Иоанна, однако он был явно сильнее её бедной матери и сможет справиться с этим. Ноша, которую она собиралась взваливать на его плечи, являла собой знак чистейшего эгоизма, но выбора не было.
Между тем Иоанну не так тяжело было бы идти на собственную казнь. Мирослава протянула к нему руку, призывая подойти, и Иоанн повиновался, чувствуя кожей, что каждый шаг ведёт его в могильные покои смерти.
— Понеси меня, — прошептала она Иоанну в ухо, обняв за шею, когда он приблизился, — не хочу ходить. Пойдём ближе к лесу.
Её ладони и пальцы были холодны, а лоб горел в пылу лихорадки — у ключицы Иоанна словно лежали раскалённые угли. Она всегда была красива, что касалось одежды, но в этот день она была особенно нарядна и мила — это была не иначе как невеста, которую стоило вести в церковь на венчание. Но под давлением надвигающейся грозы они с Иоанном направлялись туда, где ни одна живая душа не могла увидеть их или услышать. Он не видел, но Мирослава улыбалась весь путь, пока земля под его ногами, едва справлявшимися с весом невидимого груза, превращалась в непроходимое болото. От горячего дыхания вдоль его груди внутри всё сжималось и мутило, голова элементарно шла кругом. Люди на улицах оборачивались на них кто с недоумением, кто с осуждением, сочувствием, всё одно: Иоанн не видел ни их лиц, ни силуэтов, не слышал шороха одежды и не замечал чавкающей под ногами грязи — их не существовало.
«Не приближайся, — в ужасе думал Иоанн, медленно подходя к окраине города, и малахитовые пики леса, хищно высунувшиеся из-за горизонта, теперь походили на крышку гроба, — пожалуйста, не приближайся…»
Сердце у него колотилось подстреленной испуганной птицей, отдаваясь гулким рокотом то в животе, то в горле. Главное — не упасть, иначе это будет позорно. Его шатало из стороны в сторону, набитые ватой ноги не слушались; он вступил в разинутую пасть леса, поняв с ужасом, что достиг нежеланной цели. За спиной сомкнулись несколько деревьев, и Мирослава прошептала ему в шею:
— Вот здесь мне нравится.
Иоанн опустился — упал — на колени, рука, поддерживавшая ноги девушки, мягко прижалась к её виску. Он сжал зубы в напряжённом ожидании, глаза у него нещадно щипало.
— Я знаю, ты добр и нежен, — Мирослава обхватила его ладонь своими пальцами и прижала к себе, — поэтому, мой милый, не отдавай без боя жизнь свою ни друзьям, ни врагам — никому. И не отбирай её радость у тех, кто тебя любит. Живи радостно и плачь редко, лишь пару мгновений. Скорбь — это неблаговидный цвет душевной праздности. Желаю тебе веселиться и радоваться от души. Поверь, поводов для этого очень много, возможно, даже больше, чем ты способен узреть.
Она устало выдохнула, продолжила неспешно — длинная речь давалась ей с трудом:
— Знаю, ты проживёшь дольше меня, поэтому… Я не хотела бы оставлять тебя с тяжёлым сердцем и тоской по мне. Погорюй не больше, чем требует обычай, а потом забудь эту грусть — со временем вспоминается только хорошее. Живи радостно, радостно… Это главное.
Иоанн тонул, будто брошенный в озеро камень: он не барахтался и не пытался вынырнуть на поверхность, лишь захлёбывался и не пытался спастись, уходя на дно без всякой надежды на спасение. Снаружи у него не дёрнулся ни один мускул, но вымолви он слово — задохнётся.
— Нужно пройти немного дальше, — пересохшие губы девушки еле шевелились, глаза закрылись, — дай мне минуту отдохнуть.
Прошла минута, другая, за ней — десять, а за десятью минутами — час. Кто мог сказать, сколько Иоанн просидел так, прижимая к себе свою любовь, воплощение того светлого и нежного, что открыло в нём новое? Давно на землю опустилась тьма, лишь шум дождя распарывал глухую тишину ночи и заполнял её беспроглядную пустоту. Одежда на них промокла до нитки, холодная вода просочилась даже в сапоги Иоанна, смешавшись с гнилью старых листьев. Мирослава похолодела вместе с обрушившимся осенним дождём, её грудь перестала тяжело и натужно вздыматься, и ладони Иоанна перестали ощущать её тепло. Темнота, будто заботливая няня, скрыла от Иоанна посмертное выражение лица Мирославы, оставив лишь ощущения: пальцы запутались в длинных чёрных волосах, а ноги, спина и колени болели и зудели от скрюченного положения. В голове у него была пустота, мир будто разом провалился в Тартар — и остался там навсегда. Даже наступление следующего дня казалось бредом.
В начале было слово, и слово это — утешение.
— Сынок.
Огромная ладонь её отца опустилась на его плечо. Иоанн содрогнулся, почувствовав себя под нею слабым и ничтожным.
— Сынок, послушай, — мужчина пытался мягко заставить Иоанна распрямиться, — послушай меня. Отпусти её, не мучай себя. Отпусти…
Оказывается, по щекам у Иоанна бежали горячие горькие слёзы, только он не замечал их из-за ледяного дождя — пока они не залились в рот с дождливыми ручьями, — но надтреснутый дрожащий голос обнаружил рухнувшую конструкцию его мира:
— Я не могу…
Он скулил, как брошенный на морозе щенок. Блики запертой в фонаре свечи, которую поддерживал кто-то второй, не в полной мере мог передать его изувеченное горем белое, как мел, лицо. Пальцы и руки вцепились в тело Мирославы мёртвой хваткой, он бы не смог разжать их даже если бы захотел, а он не хотел.
— Иоанн, не надо, — сказал Тархан утробным голосом из-за спины, положив руку на спину.
— Я не могу! — Резко выкрикнул Иоанн.
Отец и Тархан вздрогнули.
— Я знаю, — одна рука Тархана настойчиво пролезла подмышкой, вторая обняла Иоанна из-за плеча и потянула назад, — я знаю. Так нужно.
Совместными усилиями Тархана и отца Мирославы влюблённых разлучили: дочь наконец-то отправилась в объятия отца, сын без рода и племени остался на попечение друга. В полутьме Иоанн, обнимая Тархана, беззастенчиво рыдал в голос и цеплялся за его одежду, и тот позволил ему выпустить свою печаль. Никаких подначиваний или чёрной иронии — Тархан крепко обнимал его под дождём, похлопывая по спине и утешая без слов. Иоанн дрожал от холода, боли и горечи и совсем обессилел; кажется, потом Тархан вёл его к дому, но колени резко упали в грязь, дальше — темнота.
Недолгая, конечно, она продлилась миг, секунду, прежде чем некое пространство очистилось от неё. Затем перед мысленным взором Иоанна то и дело всплывали серые пятна, как в беспокойной полудрёме, ворочался с боку на бок, натягивая одеяло на глаза (он не хотел просыпаться). Под телом что-то жёсткое и жутко неудобное неравномерно покачивалось, слух уловил стук колёс и топот лошадей — повозка кряхтела древней старухой и не собиралась оказывать милость быть тихой. Кое-как ему удалось разлепить веки, взгляд сразу же наткнулся на навес из бледной ткани, рядом же с ним в окружении свёртков и непонятных тканей сидел с удручённым видом Тархан, поджав к груди ноги. Стоило ему уловить пурпурный отблеск глаз друга, его лицо посветлело.
— О, боги! — Тархан размяк от облегчения, проведя руками по лицу. — Слава вам всем, предки! Как ты? — Он бросился к Иоанну и ощупал его лоб. — Жар спал… Фу-ух… Спасибо! Спасибо!…
Иоанн походил на разбитую вазу, впрочем, ощущал себя и выглядел так же. Без помощи Тархана у него не нашлось бы сил сесть, нащупав под собой зимний плащ, одеялом же служило какое-то жутко колючее покрывало. Голова шла кругом, мысли, лениво подносящие ему события недавнего (наверное?) прошлого, толпились в сознании неразборчивой массой. Он прищурился, пытаясь рассмотреть обстановку за колыхающимся навесом, пока Тархан осматривал его смертельно бледное лицо, потрескавшиеся губы и фиолетовые синяки под глазами — признаки обезвоживания были бы непонятны лишь слепому. Всей своей сущностью Иоанн находился не рядом с Тарханом, не в повозке, но дома: пустой взгляд никак не осмысливал окружающий пасмурный пейзаж голых полей и изодранных деревьев, поскольку внутренний взор как наяву созерцал весенние прогулки с Мирославой среди цветов и жужжащих полных шмелей в перемешку с оставшимся на коже ощущением холода её тела. Руки помнили мягкость её волос, тепло ладоней и нежность девичьей улыбки, в то время как в реальности рядом была одна лишь пустота.
— Выпей, — Тархан вложил в его руку бурдюк с водой, — тебе нужно пить.
Иоанн исполнил веленное, но не больше: он, не проронив ни слова, осторожно опустился на подстилку, и колючее одеяло придавило его ко дну повозки — он не жаловался, слабость в теле разгулялась всепоглощающая. Но в блаженный сон он провалился быстрее от стыда, нежели от захватившего его бессилия, ведь вместо прощания с дочерью старику пришлось утешать и успокаивать парня, не сумевшего совладать с собой. Позор, в который Иоанн рьяно поверил, оценив своё поведение недостойным, пал на его голову чёрной меткой. Он вновь огородился от всего, и с Тарханом они почти не разговаривали, кроме как за едой или при крайней необходимости. Тархан поступал разумно, не трогая Иоанна лишний раз и не пытаясь разговорить или развеселить его шутками: он понимал, что из-за потери любимой весь свет его другу не мил и жизнь представляет из себя ни что иное, как одно большое размазанное кое-где серо-чёрное пятно без назначения. Лишь через неделю, немного окрепнув, Иоанн спросил только одно:
— Куда мы едем?
Тархал ответил коротко, будто хотел спрятаться:
— К хану.
Иоанн понял, что чёрная полоса, начавшись однажды, иссушит его без остатка прежде, чем когда-либо закончится.
Глубокая душевная печаль не могла длиться вечно: в конце концов, если не ковырять даже самую серьёзную рану, она начнёт заживать. Так произошло и с Иоанном, хотя, конечно, он замкнулся в себе сильнее прежнего, совершая не больше требуемых от него действий для поддержания жизни в своём теле. Разум однако был твёрд и говорил вполне объективные и рациональные вещи, в то время как получившее смертельный удар сердце изнывало от боли и не желало примириться с истинностью бытия. Слишком мало времени они провели друг с другом: три года обернулись одним жалким днём, сном или лёгким наваждением — то ли было оно, то ли нет, совсем непонятно. Нельзя так просто выбросить из головы и сердца ту, которая засела где-то внутри в самых глубоких слоях, нельзя просто выкорчевать её, как какой-то сорняк. Говорить о боли, горе и смерти Иоанн не желал: ему казалось, что стоит облечь их в слова, как они раздавят его, как букашку на лесной тропинке.
День сменялся ночью, ночь — снова днём, в лицо пахнуло обманчиво тёплым воздухом, но Иоанн не следил ни за дорогой, ни за возничим, а потому немного оторопел, когда перед глазами из-под земли выросли сначала стены города, а несколькими часами позже — ханов дворец. В этот раз его комната располагалась непосредственно во дворцовых покоях, соседом с одной стороны стал Тархан, с другой вроде как жили служанки. Иоанн не вдавался в подробности, всякого рода материальное убранство и тихие шепотки за спиной также не представляли для него интереса. Он бы вообще добрые недели две не выходил из своего временного жилища, если бы не вскрылся повод, по которому хан призвал его и Тархана к ноге. И причина была до смешного проста: Бат-Эрдэнэ хан узнал, что его прислужники, которым полагается ходить с низко опущенной головой и молчать, пока не спросят, только и делали, что прохлаждались, развлекались и чёрт знает чем себя забавляли — в большей степени это касалось Данжуура. Плевать Иоанн хотел, чем там занимались этот Данжуур и дружок его Нарангерел, даже Шехрине, лицо которой покрылось чёрным гневом и, вся нахохлилась и была мрачнее тучи, слушая сальные нравоучения Бат-Эрдэнэ хана, была ему безразлична. Тот долго чихвостил и братьев, и пленников, но не для того, чтобы преподать им урок правильного поведения, а скорее для демонстрации своей власти, размазывание коей по безмолвным оппонентам приносило ему удовольствие.
Выглядел он, как шут.
Иоанн полагал, что будет безвылазно валяться в свежей кровати не меньше недели, шагу не ступая за порог своей комнаты, но к собственному удивлению обнаружил это невозможным и тошнотворным. Он задыхался, хотя окно стояло нараспашку сутками напролёт, и руки и ноги ныли от отсутствия движения. Хотелось чем-то занять себя и одновременно с этим не делать ровным счётом ничего. Как жить радостно и счастливо, когда его в кандалах таскают по свету будто диковинную зверушку для всеобщего показа? Вопрос пока что был риторический, но положительное обнаружилось там, где он не искал.
Иоанну вдруг ударила в голову мысль, что предложение Ганбаатара всё ещё действительно, воздерживаться от него не было причин.
Ноги несли его сами в нужном направлении. Тем же днём Иоанн обратился к Ганбаатару, найдя его в конюшне заплетающим гриву гнедой кобыле в косу, без всяких церемоний и приветствий:
— Ты как-то сказал, что поможешь мне.
Минуту он молчал, хмыкнул, и уголки его прежде каменных губ поползли вверх:
— Что, гордость не душит? — Спросил Ганбаатар с не свойственным ему лукавством.
Это взгляд алых глаз, когда он всем корпусом повернулся к Иоанну, стремился расковырять подкорку того, к кому он обратился. Цвет, напоминавший хлещущую из раны кровь, был таким насыщенным и жутким, что обычных людей это, должно быть, вгоняло в праведный ужас. Иоанн не был исключением, но и разочарованием из-за такого пустяка тоже быть не имел никакого желания. Он сжал кулаки, впившись ногтями в ладони, чтобы не дрогнуть и не стать похожим на слабака — то был первый шаг к обретению себя.
— Гордости нет места там, где я мало что смыслю, — Иоанн сказал это твёрдо, стараясь, чтобы в голосе не проскочили нотки дрожи.
Просто нужно чем-то себя занять, — он внутренне оправдался перед самим собой, прикрывая толику страха.
— Это хорошо, — Ганбаатар удовлетворённо кивнул, — иные не способны признать незнание. Идём.
Когда он проплыл мимо, похожий на дикого ирбиса, Иоанн невольно задержал дыхание и остолбенел на мгновение. Короткий миг молчаливого восхищения тут же прервался: нужно было послушно следовать за Ганбаатаром, чтобы не показаться ему совсем уж никчёмным неумехой.
Оба выбрались на поле неподалёку — полчаса ходьбы — от дворца, не проронив ни слова; Ганбаатар захватил с собой два неказистых меча, цель его была ожидаемой и очевидной: невозможно было оценить способности кого-либо, опираясь на его предвзятый рассказ. По прибытию на нужное место один клинок отправился в руки Иоанну, второй — остался в его же руках. Никаких поучений не последовало, Ганбаатар атаковал первым, не оставив иного выбора, кроме как защищаться.
На Иоанна обрушивалась гора, её пики вонзались промеж ног, устремлялись прямо в голову и не давали шанса на передышку. Этой горой был Ганбаатар, и он напирал с силой и ловкостью, которая, как туманно рассудил Иоанн чуть ранее, не могла быть ему свойственна. К своему стыду он не сделал даже одного сколько-нибудь приличного выпада, поскольку всё тело Ганбаатара работало единым слаженным механизмом без запинок. Он наносил удар сверху, и Иоанн отражал, сразу же одаривал пинком ногой в живот — Иоанн катился по земле, тормозил, подскакивал, и вот меч противника летел ему промеж глаз. Рус выгибался, уворачивался, отражал новые взмахи меча степняка, однако делал это будто бы неуклюже, неловко, словно немного пьяный. Выпады — отражения, выпады — отражения, взмах — уворот. Не битва, но танец, в котором по лбу Иоанна заструился пот и взмокли волосы, в то время как Ганбаатар даже дыхания не сбил.
Иоанн не умел фехтовать, но столь агрессивный стиль боя встречал впервые: в нём не было правил и приличий, лишь грубая сила, призванная распотрошить оппонента на мелкие кусочки.
— Подожди, подожди! — Иоанн жадно хватал ртом воздух, увеличил расстоянии между ним и Ганбаатаром и выставил руку вперёд. — Разве это честно? И мечом, и ногами...
— Честно? — Ганбаатар выпрямился и отвёл меч в сторону. — Твой враг жаждет убить тебя. Где ты собрался договариваться с ним? В своей голове? — Привычным становилось отсутствие эмоций в его ровном вибрирующем голосе.
Иоанн далеко не это имел в виду, тем не менее у него не нашлось и крупицы сил возражать: он стоял в полусогнутом положении, уперев ладони в колени, и пытался отдышаться так быстро, как мог. Но как назло грудь горела от нехватки воздуха, и никакое божественное провидение не помогло бы ему восстановиться силой мысли.
— Почему ты так далеко отсюда, что даже не можешь собраться? — Холодно обратился к нему Ганбаатар.
Иоанн не слышал, как дешёвый меч оказался за поясом нового наставника, решившего, что для пробы дела хватит с глупого ученика и такой жалкой тренировки. Также он не слышал, как Ганбаатар оказался в шаге от него — трава заглушила звуки его ходьбы, и следующие его слова резали без лезвий и были истинны:
— Твоя возлюбленная умерла, верно? Так и должно было случится, — равнодушно провозгласил он. — Так случится и со следующей, другой, третьей… Двадцать пятой или сорок шестой — всю твою жизнь они будут умирать… Смерть — единственное, что обещает нам жизнь в момент, когда мы делаем свой первый вдох.
Ну, конечно. Тархан всё растрепал, просто всё.
— Соберись, — произнёс Ганбаатар спокойно, заставив Иоанна разогнуться, подцепив его за предплечье. — Скорбь проходит, печаль — тоже. Со временем даже гнев угасает, если не подкидывать в его огонь дрова. И это пройдёт.
Кровавые глаза наставника будто бы смягчились, когда Иоанн посмотрел в них, желая увидеть сочувствие… Жестоко ошибся, конечно. Ничего, кроме отстранённости в них не было, и для того, чтобы обратиться к Ганбаатару со своими мыслями, он уставился себе под ноги. Одно — слышать беспристрастность, другое — видеть её во взгляде человека, от которого ожидаешь хотя бы каплю поддержки.
— А что, если у меня не получится? — Тихо прошелестел Иоанн.
Ганбаатар потащил его обратно во дворец той же изворотливой тропинкой, какой они пришли днём; между тем сумерки уже некоторое время наползали на землю, и в городе начали зажигаться огни.
— Ты кем себя возомнил? Человеком? — Сдержанно поинтересовался Ганбаатар, не ожидая ответа. — Забудь. Эта роскошь тебе недоступна. Ты — воплощение, ты — народ, у тебя нет права без конца волочиться только по одному человеку. Не получится, не выйдет, не смогу — забудь о существовании подобных выражений. Или стоило людям проявить к тебе каплю доброты, как ты растёкся по полу, подумав, что можешь быть таким же?
Иоанн вздрогнул, оцепенел на секунду — ноги едва не сплелись меж собой, — и, тут же взяв себя в руки, прошипел с сарказмом:
— А ты бы не растёкся?
— Нет, — без тени сомнения возразил Ганбаатар.
— Откуда такая уверенность? — Парировал Иоанн, нахмурившись.
— От моего усилия воли, — так же уверенно отчеканил Ганбаатар, — я не под властью чувств, но они под моей.
Он будто бы не думал, не размышлял ни минуты перед тем, как что-то сказать, да и в принципе оказался болтливее обычного. Иоанн закатил было глаза, затем окинул новоприобретённого наставника скептическим взором и раздосадовано цыкнул.
— Ну конечно, — проворчал он скептически, — так я тебе и поверил.
Наконец, равнодушие или что это, отточенная монотонность?… Неважно, оно спало: Ганбаатар удовлетворённо усмехнулся, уголки тонких губ слегка взмыли вверх.
— Ты и не должен мне верить, — нотка радости и облегчения скользнула в его словах. — Личная практика — твой лучший учитель.
Каждый день теперь походил на предыдущий, а ночь проносилась мимо Иоанна по щелчку пальцев, но, как и было задумано, на печаль времени у него банально не оставалось.
Утро Иоанна начиналось ещё до рассвета во многом благодаря Ганбаатару, который жил по строгому расписанию, поделённому на чёткие промежутки того, когда, где и чем он занимается. Он завтракал не дольше двадцати минут, обедал и ужинал — не более получаса; утренняя тренировка, включающая верховую езду и фехтование, длилась ровно до полудня, затем следовал перерыв на еду, а после до глубокой ночи он заставлял Иоанна оттачивать до совершенства по сотне раз один и тот же приём. Добавить к этому постоянные вылазки то к горам, то к лесам, к коим не вели никакие тропы или дороги — Ганбаатар намеренно шёл зарослями и каменистыми выступами — нагрузка была будь здоров. Соответсвенно, Иоанн должен был укладываться в те же временные промежутки по сборам и преодолению препятствий, выполнять столько монотонных и скучных упражнений, сколько скажет суровый наставник — всё молча, не сбивая дыхания.
— Я заметил, ты начинаешь думать, прежде чем ударить, — констатировал Ганбаатар, будто бы смертельную болезнь, — это недопустимо. Пока ты думаешь, куда и с какой силой ударить, нужно ли нанести смертельный удар или можно просто обездвижить противника, ты теряешь время, отведённое для самозащиты или нападения. Твоё тело должно действовать и реагировать быстрее твоей мысли, потому что скорость — единственное преимущество перед силой.
Завуалированно обозвал Иоанна слабаком, впрочем, обижаться было решительно не на что: против хана, обладающего бесспорно похожей закалкой, ему не выстоять.
Ганбаатар не собирался щадить Иоанна в каком-либо отношении или проявлять поблажек из-за того, что тот устал, не выспался или плохо поел — то были сугубо проблемы последнего, и если тому хотелось поплакать — пожалуйста. Последующее мнение будет надлежащим проявленной слабости духа. Однако Иоанн не жаловался, он стиснул зубы и прикладывал все усилия для того, чтобы не разочаровывать требовательного и строго учителя, к которому ощущал полное доверие по неизвестной причине. Синяки и кровоподтёки на его теле прибывали, старые не успевали зажить, как их перекрывали новые, тем не менее Иоанн не пикнул ни разу, не пожаловался на тяжесть обучения и не просил смягчиться к нему. Каждый вечер он упорно и молча латал свои раны, иногда скрежеща зубами не столько от боли, сколько от леденящего недовольства из-за самого себя.
Чем занимался Тархан? А Шехрине? Он не знал.
Короткая передышка появлялась у него в конце недели, когда Ганбаатару нужно было сопровождать Бат-Эрдэнэ хана, и Иоанн не упускал шанса элементарно отлежаться в постели, минимизировав передвижения. Он понимал, что это неверная тактика борьбы с зудящими от боли мышцами и частями тела, но совершенно ничего не мог поделать с пагубным соблазном к мимолётной праздности. Так Иоанн мог безмятежно без конца анализировать свою ошибки и промахи, не осознавая, что чем больше он раскладывал их по полочкам, тем сильнее запутывался и сомневался, злился, бросал это дело и начинал с начала. В один из таких дней он распластался на кровати, уставший заранее от дня грядущего, и бесцельно смотрел в потолок, иногда улавливая на коже нежные порывы ветерка из раскрытого настежь окна. Там догорало вечернее солнце, которое медленно погружалось за горизонт и окрашивало небо в кроваво-алые цвета, но чем выше двигался взгляд, тем мягче были краски.
Багряный оттенок неба напомнил о Ганбаатаре, его цвете неподвижных, проникающих в душу глаз, и Иоанну показалось, что тот следит за ним от имени небес, чтобы отчитать завтра за безделие.
Змея подкралась к Иоанну бесшумно, словно ступала на цыпочках, прильнула к изголовью кровати, и её дыхание коснулось его уха. Он лениво перевёл взор на её белое на зависть местным девицам лицо и стал ждать: чего же она от него хочет? Выглядела она так, как выглядят девушки возраста Иоанна, платье на ней не выделялось броскими рисунками или изысканной вышивкой. Она мялась, поджимая губы в нервной улыбке, изумрудные глаза её горели подозрительно и бегали от волнения. Наконец Змея решила заговорить, набрав в грудь побольше воздуха для храбрости.
— Я хочу кое-что получить, — промямлила она лихорадочно, сжав край простыни. — Можно?…
Давно Иоанн не видел её и не говорил с ней в человеческом облике, впрочем, она большую часть его жизни была сама по себе, и её рутинные занятия мало его волновали. Она приходила тогда, когда её звали — этого было достаточно, более того, человеческие понятия близости и добрых отношений были ей чужды, сколько бы Иоанн ни объяснял. Потому он небрежно отмахнулся от неё, измученный от жажды по блаженному сну.
— Делай что хочешь, — пробубнил он перед тем, как утонуть в пучине сновидений.
Не до Змеи ему было совершенно — она же улыбнулась напоследок с хищным садистким удовольствием.
После той ночи стало происходить нечто действительно странное. По возвращении в комнату каждый вечер он обнаруживал на её пороге свёртки с непонятным содержимым, деревянные резные шкатулки, драгоценности и прочие безделицы. Коридор в позднее время суток был пуст, разбираться Иоанну банально не хотелось, поэтому он в едином порыве закидывал это добро в шкаф: напряжения в этих несложных действиях не было от слова вообще, поскольку оттуда он попутно доставал чистую одежду и шёл в баню, напрочь забывая о случившемся. Затем Яо стал невыносимо часто мелькать перед глазами со своими склизскими улыбочками и непонятными намёками, жестами, смысла которых Иоанн не осознавал. Встречи в садах или коридорах с воплощением лишь пункта в списке завоеваний великого хана удивительно не сильно давили на голову Иоанна: ему на помощь точно так же часто стали приходить Тархан или Ганбаатар. Хотя, конечно, приходилось немного послушать пространные рассуждения о странных заковыристых вещах, и когда Иоанн парировал его бредовые взгляды своим мнением, Яо глупо злился, ведь лицо его краснело и он задыхался от возмущения. Этот сударь гневался иногда так, что сразу же хватался за меч, начинал угрожать, ругаться и прямо-таки мелко трястись. Иоанн на выпады не реагировал, смотрел прямо и равнодушно в глаза — не без нервов, — что раззадоривало Яо сильнее.
Кое-что Иоанн мог сделать, но тактично сдерживался, чтобы не поднимать шумиху, к тому же, его выручали друзья.
Ганбаатар, однако, наставлял совершенно другое, и Иоанн остро ощутил, что в его присутствии рассуждать о вере в ближнего не стоит.
— Никого и ничего не жди, — говорил он, натирая до блеска меч. — Только твои действия создадут то будущее, которое ты хочешь. Ни на предков, ни на бога не надейся: твоя и только твоя сила создадут тебе то будущее, которое ты хочешь видеть. Для этого нужна ответственность, и у тебя она есть.
Они укрылись от солнца в тени тонких деревьев, и сидящий на камне Иоанн пристально наблюдал за ним, подставив под подбородок руку. Он спросил равнодушно, не рассчитывая на искренний ответ:
— А у тебя?
Ганбаатар хмыкнул с горечью:
— Ответственность… Однажды я рад был перекинуть её на другого, — прошелестел он под нос, выверяя блеск меча под солнечным светом. — Я не хотел быть лидером.
Иоанн честно удивился, но всё тело болело и ломало так сильно, что он просто физически не мог выразить замешательство от слов Ганбаатара, поэтому произнёс тихо:
— Я думал, ты ничего не боишься.
— Такого не бывает, — твёрдо сказал наставник.
Ганбаатар резко поднялся на ноги, и Иоанн тяжело вздохнул: значит, и ему нужно вставать и до посинения рук метать ножи в цель на дереве неподалёку.
— Если человек ничего не боится, то это уже не человек, — закончил ханов брат, закрепив меч в ножнах на боку.
— Значит, и Хан боится? — Выпалил вдруг Иоанн.
— Боится.
Повисла неловкая давящая и слишком осязаемая тишина, Иоанн вдруг остро ощутил разъедающую неловкость и резко перехотел копать дальше. Ноги едва стояли ровно — он боялся в этом признаться, — тем не менее стоять не прямо с гордым видом внемлющего ученика он не мог. Усталость копилась на кончиках пальцев и даже в волосах. Этого хватило, чтобы чувство смущения исчезло и внимание переключилось на дело.
— У тебя есть только ты, — Ганбаатар стремительно схватил Иоанна за запястье и вложил в его ладонь замызганный нож. — Это, надеюсь, понятно?
— Да понятно, — буркнул Иоанн обиженно.
Ганбаатар временами обращался с ним, как с неразумным дитятком, и в глубине души Иоанн знал причину: мало понять, нужно ещё привести усвоенное к состоянию обыденного руководства.
Наконец они перебрались в самые злачные и сомнительные места города, кишащие тёмными переулками, нищими, пьяницами и неприглядными развалинами домов. Иоанн занервничал сразу же, когда Ганбаатар коротко сообщил о смене обстановки, и по прибытии на место искусал себе губы в кровь. Иоанн был напряжён и взвинчен точно кот, которого оставалось только пальцем тронуть — подпрыгнул бы на месте и начал шипеть.
Вот оно, слабое его место — теснота.
Скованность пространства пугала не столько, сколько это делал Ганбаатар без слов и эмоций, обнаруживший его недостаток в два счёта. Это было обидно, хоть и справедливо, и выглядело так, будто ни у отца, ни у Константина Иоанн ничему не научился. Оба, что удивительно, придерживались одного похожего мнения, что потасовка в пыльном и грязном переулке — это не бой, исполненный чести и отваги, собственными принципами и идеями, помещёнными в сталь оружия. Это не красота отточенных движений, а низкая скверна пустого махания кулаками. Реальность же, несмотря на заученные уроки, подгоняла Иоанна в другом направлении, ясно давая понять, что если он захочет помочь кому-то, то разбора в красоте и чести не будет — это последний вопрос в споре о помощи и спасении.
— Успокойся, — спокойный голос Ганбаатара звучал умиротворяюще. — Не произошло ничего, о чём ты нафантазировал. Когда нервничаешь — гляди на облака. Выдохни. Соберись. И продолжи то, что нужно делать.
Иоанн так и поступил, пусть мотивации хватило ненадолго. Тогда Ганбаатар подбодрил ученика первый раз, сказав, что иные не выдерживают его поучений в фехтовании и метании ножей, не говоря уже о прочем — плачут и стонут от усталости, просят пощады и умоляют облегчить. Этому можно лишь посочувствовать — в этом гнездилось сдержанное разочарование наставника. Иоанн ничего не ответил, поступив по-своему мудро: по правде сказать, он бы и сам давно расплакался и застонал от усталости, но гордость накрепко забила ему горло камнями и приказала молчать.
Куда и как ударить, чтобы противник потерял двигательные способности временно, способности к передвижению и адекватному осмыслению жизни вообще, наконец, как его убить — обо всём этом Ганбаатар рассказывал так, как Иоанн с Тарханом рассуждали о теоретических вещах отстранённой науки. Должно быть, покалечить человека в глазах Ганбаатара тоже было предметом особой науки, которую он складывал много лет по собственному разумению? Ни о каких её истоках Иоанн не желал знать — это, право, лишнее.
Постепенно Ганбаатар ослабил хватку, и свободного времени у Иоанна немного прибавилось, хотя разнообразием оно, как и прежде, не отличалось. У него наконец-то появилась возможность потратить некоторые часы на компанию Шехрине и Тархана без повторяющихся предложений о том, что он устал и что единственное его желание — принять горизонтальное положение как можно скорее.
Вот и в этот раз он был с ними, отдыхая у пруда, окружённого цветочными кустами, в тени широкой кроны одного из редких деревьев. Тархан и Ганбаатар по-дружески обсуждали последние занятия Бат-Эрдэнэ хана, в то время как Шехрине осторожно делилась с Иоанном воспоминаниями о времени, проведённом в родных краях, в ответ на расспросы о нём самом он неловко отшучивался, говоря, что ничего грандиозного дома не произошло. Зима да пряники, Мороз вот под окнами бродил, а летом Иоанн нередко встречал рассвет прогулкой. Врал он, конечно, слишком бездарно, но Шехрине не жаловалась: от воды на них всех веяло свежестью и прохладой, и прохлада эта была успокаивающей — то, что нужно в яркий солнечный день. Вдруг откуда ни возьмись к ним подлетела служанка, какая-то неизвестная и никому не знакомая, и её цель определилась мгновенно. Ганбаатар едва за меч не схватился.
— От господина! — Брякнула она, всучив Иоанну шкатулку.
Трусливая девчонка даже не посмотрела на него и умчалась так быстро и шустро, будто за ней гналась толпа нерадивых поклонников. Иоанн потряс коробку с любопытством, ничего особенно не извлёк из глухого ответного звука и всё-таки осторожно открыл её: внутри лежали шпильки с драгоценными камнями и шёлковые ткани.
— Что за чёрт? — Пробубнил он под нос.
— Это… ты ведь ничего не делал? — Тархан важно изогнул бровь и обратил двусмысленный взгляд к Иоанну.
Тот едва не задохнулся от возмущения:
— Я? Думаешь у меня есть время?
«Нет, подожди, — он мысленно остановил себя от дальнейших резких выпадов. — А что если…»
Так, так, так — подвох витал в воздухе.
Иоанн сделал длинный выдох с закрытыми глазами, поморщившись от возникших в голове догадок.
— Змея, иди сюда, — отчеканил он, ни к кому конкретно не обращаясь.
И Змея, радостная и до ужаса довольная, выскочила из-за угла и вприпрыжку приблизилась к нему, её длинные несобранные волосы до колен колебались из стороны в сторону. Она совершенно бесцеремонно повисла на шее своего давнего друга, прижавшись к нему всем телом. Шехрине и Тархан разглядывали нахалку во все глаза, один Ганбаатар притворился деревянным недвижимым идолом. Откуда она выпрыгнула, как бродит по дворцу и что делала до этого — загадка.
— Уважаемая, — произнёс Иоанн с каменным лицом, демонстрирующим полную антипатию к обращённой, — так что ты получила от старикашки?
— Лицо! — Змея отпрыгнула на шаг назад, сцепила руки за спиной и начала вертеться из стороны в сторону, размахивая юбкой по полу.
— Что? — Глухо поинтересовалась Шехрине.
— И каким образом у тебя это получилось? — Иоанн продолжил допрос.
— С твоим лицом, господин, все двери открыты! — Любезно пооткровенничала Змея. — Мы спали вместе!
Иоанн в моменте ничего не ощутил: ни стыда, ни позора — в конце концов, упомянутые ею безнравственные богопротивные действия совершил не он. Однако брови у него заметно приподнялись, и на лице обрисовалось чёткое выражение негодования.
— Почему именно с моим лицом? — Только и мог он выдавить, преодолевая подкатившее к горлу чувство отвращения.
— Твое лицо мне нравится больше всех! — призналась Змея без капли иронии.
Иоанн не оценил шутки юмора и, порядком вскипев, оттараторил ледяным голосом сквозь зубы:
— Слелай это ещё раз, и я брошу тебя в костёр моего отца. Я разве не говорил тебе не лезть в мою жизнь?
— Что? — Тархан упёр ладони в бока, устремив взгляд на Иоанна.
— Кого? — Спросил Ганбаатар.
— Разве он не умер? — Недоумевала Шехрине.
— Нет! — Пискнула Змея. — Нет!
Иоанн сложил руки на груди.
— Что? — Он пожал плечами, повернувшись в пол-оборота к Тархану. — Она — не такая, как мы, но и не человек тоже.
— Я — Змея! — Гордо декларировала она.
— Хах, день признаний! А вот он, — Тархан весело похлопал по плечу брата, — Улус Джучи.
Ганбаатар вздохнул, помассировав переносицу:
— Кто тебя просил…
— Что? — Протянул Иоанн раздражённо. — А, так это перед тобой я должен пасть ниц?
— Нет, только перед господином, — упрямо возразил Ганбаатар.
Отношения политические и личные не сошлись в голове Иоанна в логическую цепочку, потому он тут же закатил глаза и надменно бросил:
— Ещё чего!
— А я — Хорезм! — Вставил своё Тархан.
— Не ври, — Ганбаатар резким тоном отбил его «признание».
— Что? — Спросили Иоанн и Шехрине в едином порыве.
— А что? — Ухмыльнулся Тархан, но сразу же поднял руки вверх в примирительном жесте. — Ладно, давайте закроем эту тему.
Шехрине внезапно схватила Змею за руку и потянула на себя, прошипев так, что её губы едва шевелились:
— За нами уже наблюдают. Расходимся.
На балконе третьего этажа дворца стояли разодетые до противного торжественно Яо и Бат-Эрдэнэ, с интересом наблюдавшие некоторое время за воплями ребят свысока. Тархан, не сговариваясь с Ганбаатаром, подхватил Иоанна под локоть и повёл его в одну сторону, Шехрине и Змея направились в другую, а Ганбаатар — в третью. Иоанн напоследок мрачно уставился в спину Змеи, совершенно не смотря себе под ноги и злобно цыкнув.
«Она нарочно это сделала?»
— Как же я хочу просто свалить отсюда, — тяжело выдохнул Иоанн.
Идти было непросто — редкий мускул в теле не отзывался тянущей болью, — а висящий на плече Тархан не прибавлял лёгкости.
— Куда? — Живо поинтересовался он. — Далеко?
Иоанн подумал недолго.
— Так далеко, как это возможно, — он запрокинул голову назад, буквально воспользовавшись рукой Тархана на плечах как подушкой. — Хочу сбежать к чёрту на куличики, чтобы никого знакомого не видеть и не слышать.
Вопреки ожиданиям, друг не обиделся на слова Иоанна о том, что он некоторое время никого и ничего знать не хочет.
— Попробуй, — с улыбкой сказал Тархан, похлопав ладонью по его груди. — Ты же знаешь, отговаривать не буду. И что бы ты ни задумал, надеюсь, ты будешь готов. А я подсоблю тебе немного!
Эти слова подбросили в костёр занимающейся внутренней уверенности Иоанна парочку хороших дров.
Ночь он провёл в компании Тархана и азартных игр, принцип работы которых не понимал до последнего, пока тот не объяснил ему всё по порядку, не обойдя стороной тему жульничества. А развлекались они на вырученные от скупщика деньги, продав ему шкатулку с внутренностями целиком. Тархан наглядно продемонстрировал, что бессмысленно было тратить эмоциональные реакции на нелепое поведение пресытившегося дурака, когда из этого можно и нужно извлечь выгоду себе на пользу.
Поэтому к утру следующего дня Иоанн позабыл о дневном инциденте, гнев на Змею поутих, да и в целом не случилось ничего страшного. Сделанного своими руками не воротишь, а чужими — тем более, бесполезно было переживать о том, чего он в сущности не совершал. Какая разница, даже если Яо растреплется о произошедшем всему свету? Иоанн знал правду, а Бог знал истину, знал, что Иоанн чист — ни перед кем другим он не собирался держать отчёта. Так и успокоился, попереживав, в общем-то, недолго. Жизнь продолжается, какой бы позор и стыд ни падали на его голову, а он лишь повздыхал над кроватью по возвращении и завалился спать, едва успев сбросить верхнюю одежду на пол.
Некоторый толк в дарах мерзкого старикашки был: всяким сомнительным и более-менее надёжным скупщикам они были удивительно интересны, и Иоанн обзавёлся весьма неплохими деньгами, за которые не нужно было ни перед кем оправдываться. Это были не просто неплохие деньги: столько денег за раз ему ещё не доводилось держать в руках, и раз у Иоанна появились наличные, которые не пришлось экономить, он решился на настоящее безумство, в обычное время не пришедшее ему на ум даже исподволь: взглянув напоследок в зеркало, впору было бы расплакаться — столь очевидно жалкий и растерянный вид, какой передавало отражение, не вселял надежду на малейший успех.
В долгожданный свободный день он занялся вопиющим попиранием нравственности и благочестия, не поддавшегося никакому рациональному размышлению. Если матушка с того света проклянёт его — он поймёт, если отрекутся сёстры и братья — тоже, если Константин решит высечь в наказание розгами, когда узнает — он не будет противиться. Раз уж его и без того хрупкая репутация опустилась ниже уровня земли, терять решительно нечего.
Ладони похолодели пуще обычного и покрылись липким от волнения потом. Ноги, честно говоря, не слушались, он ничего не смыслил в порядках места, куда удумал наведаться без всякой уверенности в ожидаемых последствиях. Что-то где-то услышал, стал невольным свидетелем непристойного разговора, слуги, в конце концов, страшно любили посплетничать — он выхватывал крупицы информации, не зная, как сопоставить их между собой. Лишь в одном он был твёрдо уверен наверняка: в сии заведения никогда и ни при каких обстоятельствах те, что называли себя его господами, не наведывались. Это был железный аргумент к действию и, можно даже сказать, небольшой личный бунт.
Сумерки обещали скрыть любой срам и защитить от позора. Набравшись как следует смелости, Иоанн направился в бордель.
Одежда в серых и синих цветах на нём была самая неприметная, плащ — плотным и тяжёлым, однако внутренний голос совести визжал зарезанной свиньёй. Иоанн успокаивал себя мыслью, что выбрал ещё не самое злачное и проклятое Господом за разврат место, что в каких-нибудь записях оно имеет пометку «чуть выше среднего». По крайней мере, ушлые местные чиновники отзывались о нём — какой ужас — положительно. О чём он только рассуждал, занимаясь самооправданием? Иоанн напоминал себе, что подался в бордель, потому что там не было власти Бат-Эрдэнэ хана и Яо, потому что там они не могли дотянуться до него, ведь им обоим не хватило бы дальновидности вообразить тихого и невинного Иоанна в пучине искушённого распутства. Никогда, просто никогда и ни разу он не слышал своими ушами и не видел своими глазами, чтобы те двое малодушных господ снисходили до таких сомнительных с любой моральной точки зрения мест, имея в собственном распоряжении гаремы, состоящие сплошь из прекрасных девушек. На том и выиграла ставка Иоанна, пусть даже в первый раз земля расходилась под ногами и душа уносилась в глубины ада от переживаемого стыда: ни один из этих противных воплощений не додумается сунуться в публичный дом, если решит его искать — смекалки и воображения не хватит. Там и есть спасение.
А пока Иоанн от ужаса так разнервничался, что даже не поздоровался с лебезящим хозяином, молча протянув ему горку золотых монет холодной запотевшей ладонью. Кончики пальцев и те онемели.
— Любая подойдёт, — сказал он как можно увереннее и безразлично несмотря на то, что зуб на зуб не попадал и в горле стоял ком.
Иоанн позволил сопроводить себя в отдельную комнату с балконом, выходящим на главную улицу, и сел у открытого окна, не снимая плаща и капюшона. Сердце в груди колотилось как бешеное, явственно ощущались стекающие по спине капли пота: если бы что-то пошло не так, его бы, наверное, нехило заколотило от напряжения ещё у входной двери. Он поставил руку под голову и прикрыл глаза с мыслью, что внешний мир стал ощущаться по-другому. Какое-то время до его слуха доносились стоны, крики и шлепки, и он готов был вот-вот провалиться сквозь землю или как минимум выпрыгнуть прямиком из окна второго этажа, к которому накрепко прилип, удерживая себя на месте недюжинным усилием воли.
Кусать локти и плакать от смешенных чувств было уже поздно, но и Иоанн не особенно планировал распускать нюни под давлением совести.
Пожалуй, единственная путная вещь, которую он сделал на вырученные деньги, это полностью обновил свой скудный гардероб, пусть местный стиль совсем ему не нравился, но жаловаться в самом деле было не на что: времени на перешивку, как на любое другое занятие, обозначенное Ганбаатаром клеймом бесполезности, не было. На Иоанне раны заживали довольно быстро при хорошем питании, чего нельзя было сказать о его мизерных комплектах одежды, не поддававшихся никакой починке: один вид этих лохмотьев умолял хозяина о немедленном их избавлении от мук новой фазы ремонта.
— Господин, — кротко произнёс щебечущий голосок, от которого он вздрогнул, — сегодня я буду прислуживать Вам.
Он бросил на девушку быстрый взгляд и вновь принялся рассматривать оживлённую вечернюю улицу: не собирался он ничего делать, тем более снимать капюшон или плащ. Не хватало только услышать испуганных визгов.
Хорошенькая она — этого не отнять.
Девушка не двинулась с места без его разрешения, Иоанн же мыслями был не с ней.
Там, внизу, в обычной человеческой жизни он не видел себя.
Вот идут муж с женой — то была первая пара, вот вторая и третья, вот неспешно двигаются старики, волоча с собой пожитки, дети проносились мимо них беспорядочными шаловливыми огоньками. Может, семейная пара идёт за покупками, может — просто прогуливается, а старики спешат навестить своих близких? Одни покупали и с удовольствием на лицах ели уличную еду, вторые проводили время за шумными спорами, третьи громко смеялись или плакали украдкой. Заниматься выдумыванием судеб людей, которых Иоанн видел первый и последний раз, либо при случае не узнал бы их вовсе, стало в некотором смысле отдушиной.
Что с ним будет утром во время тренировки с Ганбаатором — вопрос второстепенный, а хозяину он пообещал вернуться. Давно, очень давно он не ощущал столь сильного покоя с осознанием, что никто не выдернет его из этого состояния по пустой праздной прихоти.
Украдкой наблюдать за проявлением чистой жизни было гораздо приятнее постоянных физических нагрузок, сопровождаемых безэмоциональными комментариями Ганбаатара.
— Что это была за тварь? — Спросил он днём в свойственной манере.
Снова поляна с высокой травой посреди зарослей дикого бамбука — всеми забытое, вернее, никому не знакомое место (если говорить о людях). Ганбаатар стоял напротив, воткнув меч в землю и используя его как трость для опоры. Наконец пришла очередь Иоанна равнодушно пожимать плечами и говорить без капли волнения:
— Ну, она же сказала. Змея.
Очевидно, не такого ответа ожидал Ганбаатар, впившись в Иоанна внимательным проникающим внутрь взглядом, поэтому последний продолжил в установленном темпе:
— Отступление, — Иоанн поднял ладони вверх в примирительном жесте, — у неё нет лица. Все лица, которые я видел на ней, принадлежали или принадлежат людями. Ну, и моё тоже. Поэтому она, бывает, прилично с ними носится.
Ганбаатар размышлял над природой Змеи менее минуты прежде, чем резюмировать короткое:
— Отвратительное существо.
— Не без этого, — тут же парировал Иоанн с долей лукавства. — Давно тебя кусали змеи?
Он сжал зубы от восторга, чтобы не выдать улыбку: нечасто ему удавалось удивить Ганбаатара или заставить задуматься. Поэтому он бросил равнодушное, отвернувшись в попытке скрыть загоревшиеся глаза:
— Может в её коллекции есть и твоё лицо.
Но и Ганбаатар был не так прост и не пользовался уловками при возможности пройти напрямую.
— А отец? — Спросил он.
«Как же солнце припекает», — отрешённо подумал Иоанн, смахнув со лба крупные капли пота: для дня, ещё не перевалившегося за полдень, было слишком жарко и душно.
— Мёртв, как и все ему подобные, — пробубнил он после долгого и тяжёлого молчания. — По большей части.
Только после произнесения последнего предложения Иоанн заметил, что голова разболелась не на шутку и мир перед глазами слегка поплыл. Почему-то верх медленно пополз к низу, а земля стала ползти к небу.
— Если он узнает, чем занимается Змея, — через силу выдавливал Иоанн, прижав руки к лицу, — зажарит на костре без разговоров.
К горлу внезапно подкатила тошнота, и Иоанн упал на колени с мыслью, что, если он не ляжет прямо сейчас, ему станет ещё хуже. Тем более воды поблизости не было, а на отнятой от лица ладони остались ярко-алые капли кровь — потекло из носа по подбородку.
— Он… пребывает в лесу, — на выдохе процедил Иоанн. — Он не может…
Ганбаатар подпрыгнул к нему рывком и схватил за плечи: вид у того был на удивление обеспокоенный и встревоженный, будто он не предавал себя тщательному контролю всё время бодрствования. Таким Иоанн не наблюдал его даже в то время, когда они проходили мимо друг друга с отрешёнными выражениями лиц, как незнакомцы, и для Ганбаатара существовал только великий хан.
— Эй! — Он в спешке прикоснулся к щеке Иоанна, пощупал лоб. — Ты весь побледнел. Ел или пил вчера что-то странное?
Ни одна из его догадок не была верной, и это отчасти звучало весело.
— Дай мне немного отдохнуть, — просипел Иоанн с закрытыми глазами, опустив голову; веки были налиты железом, — и мне станет легче.
Обессилев, лбом он уткнулся в плечо Ганбаатара, и тот цыкнул откровенно недовольно.
— Разумеется, — поддакнул он, перекинув руку Иоанна через шею, — держись, не упади.
Кажется, ситуация повторялась: Ганбаатар вновь помогал Иоанну, нёс его на своей спине и не стремился воспользоваться открывшейся слабостью. Неровная дорога в полнейшей тишине, казалось, будет длиться вечно, и Иоанну помогла пережить её то накатывающая, то отступающая, точно испуганный зверь, беспокойная дремота. В короткие промежутки пробуждения он кое-как разлеплял веки и осматривал окружающее пространство: в первый раз вокруг всё ещё были деревья, во второй — мелькала белая стена, окружавшая дворец Яо, однако заходили они через калитку для прислуги. В третий раз Иоанн уже лежал в своей постели с холодным полотенцем на голове, не чувствуя положения рук и ног, а рядом чинно сидел Ганбаатар. Лицо у него, как, должно быть, привиделось Иоанну, имело одновременно горестное и взбудораженное выражение, смешанное с ужасом и будто бы страхом. Губы нервно поджаты, брови нахмурились, нога, не касаясь пола, отбивала невротический бесшумный ритм в воздухе — без сомнения Ганбаатару были не так уж незнакомы чувства сопереживания, так к чему общий фарс? Впрочем, ответ уже был предоставлен, Иоанн слышал его своими ушами, а требовать обоснования не имел права. В итоге провалился в бездну сна, ничего не успев сказать или съязвить.
К вечеру следующего дня он оклемался от подозрительного приступа плохого самочувствия, и раз уж Ганбаатар освободил его от тренировки, не хотелось бы выкинуть вечер в мусорную яму. Одевшись прилично, Иоанн отправился по уже знакомому маршруту без дрожи и трепета, и на удачу предоставленная комната вновь глядела окнами на центральную оживлённую улицу. Интерьер не представлял для него ценности и предложенные закуски остались, как и прежде, нетронутыми: Иоанн расположился у окна, подперев голову рукой и подставив лицо ластящемуся к коже тёплому ветру. Капюшон привычно скрывал его цвет волос и глаз, да и в целом плащ создавал незримую границу между ним и происходящим вокруг, прямо как та игра, в которую он играл в детстве.
Дверь тихо открылась и так же тихо затворилась, мягко зашуршала ткань одежды вошедшей.
Да, не нырять в поток было гораздо, гораздо проще, чем вынырнуть из него. В стенах публичного дома Иоанн, подобно декоративной рыбке, ощущал себя по другую сторону аквариума, о стекло которого он привык биться. Он облачился в личину наблюдателя. В аквариуме ему виделись Бат-Эрдэнэ и Яо, пребывающие, как и положено, в своём сложном тесном мирке, а он был в пруду, где и положено быть обычной рыбе. В этом пруду всё было просто, как щелчок пальцев, и свобода выбора была априорной. Девушка, составлявшая ему безмолвную компанию, скорее всего, так не считала и выбрала бы сторону хана и Яо.
— Это так иронично — найти свободу в клетке другого человека, — усмехнулся Иоанн вслух неожиданно даже для самого себя.
Он не ждал ответа, скорее продолжал размышлять в более чёткой форме, тем более, не надеялся, что девушка поймёт его или осмелится ответить.
— Свобода, мой господин, это ничто иное как выбор верёвки, на которую тебя привяжут.
Голос этот, уверенный и в то же время нежный, раздался совсем рядом, буквально на расстоянии вытянутой руки. Вздрогнув, Иоанн обернулся к его источнику и напоролся на сильный, полный спокойной уверенности взгляд чёрных глаз, в глубине которых сверкали отблески звёзд. Девушка с обнажёнными плечами и пышными формами сидела перед ним, сложив аккуратно руки на коленях, подобно статуэтке богини для поклонения. Алыми полными губами она улыбнулась мягко и снисходительно, отчего Иоанн повернулся к ней всем телом с любопытством, приподняв капюшон, чтобы рассмотреть её лицо, набелённое и элегантно разукрашенное по последней моде. Изменения и их причины в привычном укладе вещей всегда были ему интересны. Ветерок теперь приятно охлаждал спину сквозь три слоя одежды, и Иоанн, скрестив руки на груди, невольно улыбнулся. Она тоже смогла рассмотреть его светлые волосы и глаза, найдя это диковинным и умилительным одновременно, под стать странному неразговорчивому гостю.
— Кажется, ты знаешь что-то интересное, — произнёс он с восхищением. Не было никакого повода обращаться к ней со злом или подозрением.
Девушка качнула хорошенькой головой из стороны в сторону, многочисленные украшения в вороновых волосах мелодично звякнули друг о друга, она прикрыла улыбку рукавом.
— Нет, мой господин, я всего лишь не смею рассуждать о более сложных вещах, — щебетала она будто птица.
— Как твоё имя?
— Линь Хуа, — сдержанно кивнула она.
Иоанн лениво стал перебирать в голове иероглифы, которыми могло бы быть записано её имя, однако она не позволила ему погрузиться в размышления и отдалиться от неё.
— Кажется, Вы, Господин, — Линь Хуа говорила с лукавым манящим выражением, внимательно следя за движениями гостя, — впервые интересуетесь именем девушки, с которой проводите ночь?
— В самом деле, — Иоанн сконфуженно усмехнулся, как пойманный за руку мальчишка.
— Могу я сыграть? — мягко сказала она, подвигая к себе эрху. — Я знаю из рассказов моих подруг, что Вы их не тронули. Быть может, музыка сумеет прикоснуться к тем местам Вашей души, к которым не смогли притронуться мои компаньонки?
Иоанн махнул рукой.
— Что ж, давай.
Тонкие женские пальцы запорхали над струнами, другой рукой девушка плавными движениями орудовала смычком, и всего лишь две струны этого причудливого музыкального инструмента заговорили голосом далёких земель. Музыка, нисколько не похожая на ту, языком которой говорил с Иоанном родной дом, вела его к берегу моря, укрытого ночной тишиной. Он слышал сладкую тоску и эфемерно прибивающиеся к босым ногам волны, чувствовал блаженство одиночества и покой глубокой ночи. Девушка играла и играла, даже когда кончики её пальцев покраснели от усталости, и Иоанн сидел напротив, затаив дыхание.
Он был бездыханным бренным телом, и по венам его разливалось горячее и чувственное дыхание жизни.
Он и раньше любил играть на музыкальных инструментах, а в совсем давние времена даже учился пению, однако всё это происходило в другом, параллельном времени будто бы с его точной копией. Родители, сёстры, Мирослава — всё сон, всё — промелькнувшее мгновение, толком не прочувствованное. Однажды Иоанн согнулся под гнётом неудачных и несчастливых обстоятельств, бросил всё, что любил и к чему лежала душа, пока не пришла Линь Хуа и не отыскала в нём засохшие зёрна живой страсти к завтрашнему дню, которые необходимо было напитать влагой. Это была её маленькая прихоть, и музыка в самом деле коснулась его настолько, что он пожелал овладеть эрхой сам.
Решение было твёрдым и закономерным. Ближе к утру Иоанн поднялся, девушка — тоже, медленнее и изящнее; он посчитал, что невежливо будет не показать ей хотя бы своё лицо в ответ на её доброту, поэтому медленно отодвинул капюшон назад и показал наконец-то настоящую свою улыбку. Не произошло ничего особенного, светлые волосы и глубинно синие глаза не произвели впечатления: Линь Хуа спрятала короткий смешок за рукавом и слегка поклонилась.
Овладеть инструментом у него получилось в весьма короткие сроки: главное - цель, и Иоанн мог идти к ней напролом сквозь каменные стены. С каждым днём он становился смелее, и посещение куртизанок превратилось в обыденность, и острая грань между вольностью и заточением, которые шли параллельно по одной улице, подогревала в нём азарт. Он практически не врал редким интересующимся, говоря, что нашёл себе учителя музыки — просто не уточнял какого именно и где проходили занятия. Ганбаатар не особо лез к нему с расспросами, по-видимому заключив, что эта часть жизни Иоанна не представляет для него занимательной ценности, а Тархан был чем-то занят. Что до Бат-Эрдэнэ — его Иоанн не видел очень и очень давно, однако надежды на его гибель по каким-нибудь удачным стечениям обстоятельств не было. Лишь Яо иногда возникал в поле зрения с ожидаемо похабными намёками, сальными улыбочками и витиеватыми речами, и в такие моменты Иоанн жалел, что никак не наказал Змею: с последствиями её бесшабашных действий пришлось разбираться ему. Как-то случилось, что он, уставший от дневных и ночных упражнений, сказал Яо, глядя исподлобья прямо в глаза ровным голосом, отбросив формальности:
— Не занимайся бесполезными вещами.
Чем больше свободы он ощущал, тем невыносимее было просто дышать в стенах замках, сжимавшего его со всех сторон. Музицирование, пение, танцы и беседы — куртизанки продавали не столько своё тело, но искусство, выточенное кропотливым многолетним трудом, дабы не опуститься на самое дно. Каждая могла сказать ему, что чем меньше она умела удивлять и развлекать клиента, тем ниже ценилась и была не лучше уличных девок. У Иоанна была некоторая «скидка», позволявшая ему сполна овладевать «четырьмя добродетелями»: девушки сами слетались взглянуть на него хотя бы одним глазком и увидеть собственными глазами, так ли бела его кожа и правда ли оттенок его глаз схож с аметистовыми камнями. Управляющая старуха и та давала поблажки из-за его редкой внешности, позволяя свободным от работы куртизанкам виться около него. Одна преподнесла ему игру на лютне, чему он учился с удовольствием, другая, третья, четвёртая — уроки живописи и каллиграфии, благо о них Иоанн имел мало-мальское представление. Взамен он слушал их радостный и весёлый писк, когда они прикасались тонкими пальцами к его волосам, не достающим плеч, и заглядывали ему в глаза, чтобы убедиться в слухах. Но Линь Хуа не теряла головы, и вместе с ней Иоанн постигал самое сложное — игру вэйци.
— Любая ценная вещь, просто помещённая на полку для любования, становится бесполезной, — произнесла Линь Хуа с нажимом, положив фишку в нужное место. — Меч не имеет ценности, если он ржавеет на подставке в кабинете, веер — если не используется в танце. Не спорю, есть и такое, на что должно лишь смотреть. Это редкий случай. Но худшее, что может совершить человек, это не уметь распорядиться своими достоинствами, кои время истачивает в пыль день ото дня.
Ничегошеньки Иоанн не соображал в этой игре, зря только сверлил доску тупым взглядом. Тактика была упущена, поскольку в голове у него, как по идеально выстроенной цепочке, складывался последовательный ход мысли. Он не был бесполезным, не был неумелым или не старательным, не был тем, кем его описывали враги — рабом, жалким, убогим, ничего не достойным. То были их домыслы, выросшие из его молчания. Он владел множеством способностей и знаний имел не меньше — список был бы приличный, начиная с навыков выживания в лесу и степи и заканчивая ковкой тонких девичих украшений. Константин, отец и матушка, сотни людей, поделившихся с ними учёным опытом, Тархан, Ганбаатар — какими бы ни были его мотивы — ото всех Иоанн получил кое-что действительно драгоценное. Дело было за малым.
Значит, нужно и можно выбрать верёвку. Может, получится её растянуть?
Вот так он оказался в точке, где вместилищем его злости стали разноцветные тряпки и какие-то драгоценности, судьба которых была предрешена ещё до факта дарения — быть отданными в опытные руки скупщика. Стол, жёлтый фонарь, беспорядок по всей в комнате и безрассудная идея в голове — звёзды сошлись в верной картине. Наконец он поднялся и бросился объятия постели, не удосужившись сменить одежду. Завтра, как писал Яо в короткой записке среди принесённого барахла, вместив в клочке бумаги всю свою мелочную смешную обиду, Иоанну нужно будет блистать в том ключе, котором ему полагается как самому презренному и ничтожному человеку во дворце. Что ж, грех отказываться от столько удачно подвернувшейся возможности. Нужно ли помолиться напоследок? Ну уж нет. Верил он когда-то в Бога, смиренно, тихо и не задавая вопросов. Верил, молился, ждал, снова верил, снова молился, снова ждал — и ничего. Только злость на уготовленную судьбу вспыхнула в отравленном отчаяньем сердце, а спасения всё не было. Оно не пришло даже тогда, когда хан (он несомненно приложил к этому руку) и его прихвостень потребовали явиться разодетым аки девица из публичного дома — и вот Иоанн взял бразды в свои чуть дрожащие пальцы.
Иоанн уснул с грандиозным списком дел на день в уме.
Работа закипела с самого утра; чётко вышколенный Ганбаатаром распорядок пришёлся весьма кстати, на ненужные телодвижения, вроде похода по нужде и прием пищи отводились минуты. Тархану и тому Иоанн бросил всего пару слов, мол нужное время пришло, и побежал по своим делам. На рынке он прикупил десяток сносных ножей, два простецких меча и кинжал, уделив только ему необходимое внимание. Кузнец точно был осчастливлен хорошим доходом, а портниха, у которой Иоанн взял пару мотков ткани, не могла похвастаться подобным. Драгоценности ушли с его лёгкой руки куда нужно, и пустой карман отяжелел от золота. Больше всего времени, как он и ожидал, пришлось потратить на швейное мастерство: Иоанн значительно укоротил подаренный халат по щиколотку, чтобы тот не волочился по полу, пришил внутри нужные крючки для оружия, и из оставшихся отрезов ткани сшил два пояса исключительно для того, чтобы прихватить накопленный запас денег. День пролетел к назначенному часу стремительно, и когда служанки постучались в двери его комнаты, он напугал их первым: ставни резко распахнулись и парень зашагал в известном ему направлении.
— Сам дойду, — злобно огрызнулся Иоанн.
Он провёл на ногах последние минут сорок, подпирая то окно, то стену: по бокам под халатом у него были мечи, следовательно, ни присесть, ни прилечь возможности не было. За поясом покоились обычные метательные ножи, двум из них посчастливилось стать участниками приготовленного номера с веерами — особенный фокус, которому Иоанн выучился у Ганбаатара. Он не бывал в зале пиршеств, знал о нём только из разговоров, но дорога была ему прекрасно известна. Мимо проносились ухоженные сады, искусственные пруды, величественные залы и сонмы прекрасных служанок — он, откровенно говоря, чувствовал себя не в своей тарелке. Ледяные от волнения руки потели и не слушались, Иоанн нещадно растирал их о бугристую ткань верхней одежды, и путь, ведущий к разрешению давней паршивой истории, стремительно сокращался. На левую ладонь он на всякий случай надел перчатку, оставив правую более чувствительной к осязанию: ничто, особенно лезвия, не должно выскользнуть из его хватки. У входа он обнаружил, что боялся бряцания мечей и ножей больше, чем предстоящего выступления.
На губах выступил едкий смешок.
Двери перед ним раскрылись не без помощи слуг, призванных к этому делу, и Иоанн вошёл в зал не спеша, надеясь, что за колыханием ткани у ног никто не заприметит клинки. Пахло свеже поданной едой и благовониями; высокий потолок, Бат-Эрдэнэ и Яо на возвышении в конце зала смотрели ему прямо в лицо, по бокам рассаженные наложницы, взирающие на него с волнением — всё готово к представлению. Двое болванов разодеты в жёлтый, золотой и чёрные цвета аки императорская семья, резко выделяющиеся на фоне лёгких голубых и белых тканей, служащими украшением по всему помещению и на телах многочисленных любовниц. В тени за спиной хана стоял, сомкнув пальцы за спиной в замок и выпрямившись по струнке, Ганбаатар — его присутствие и привычно безэмоциональное лицо подбадривали по неизвестной причине. Заиграла музыка, исполняемая командой наиболее талантливых наложниц, Иоанн не сдвинулся с места: как остановился посреди зала, так там и замер. Сложив руки на груди, он в упор глядел на Яо, одёргивая себя злостно и беспощадно, поскольку то и дело хотел опустить глаза.
Музыка всё наполняла и наполняла зал, недоумение на лице Яо возрастало с каждой секундой, вытеснив самодовольную улыбку, и Иоанн вопросительно приподнял брови, язвительно скривившись. Чтобы совсем вывести из себя одного из дурней, он пожал плечами, отведя левую руку в сторону. Яо, до этого расслабленный на диване, выпрямился и что-то прокричал истерически, и девушки перестали оживлять музыкальные инструменты своими умениями. А играли они неплохо, но не чета Линь Хуа, разумеется.
— Ну, танцуй, танцуй! — Яо замахал веером в ладони, призывая к движению. — Я слышал ты любишь танцы!
Откуда бы ему ни была известна эта чушь, выглядел он жалко, будто вот-вот расплавится: у него, подчинённого, не было власти даже на кого-то более ничтожного и горемычного. Иоанн полагал, что смотреть на Яо, как на умалишённого, будет сложно из-за разницы в их положениях, но на деле всё оказалось весьма просто. Своими пошлыми речами Яо постоянно опускался примерно на уровень презираемого всеми мальчишки, на уме у него будто не было ничего, кроме не греющих сердце приевшихся развлечений, поэтому Иоанн, можно сказать, не напрягался. Слабый, умоляющий и хнычущий, что он мог сделать, кроме как выбрасывать свои дни в помойную яму? Ничего, а это достойно сочувствия.
— Твой раб не слушает, — Яо сморщил нос, сказав это с брезгливостью и прикрывавшись веером с изображением.
Бат-Эрдэнэ впервые слушал твёрдый голос своего тихого раба, слабо брыкавшегося лишь иногда и похожего на беспомощного котёнка.
— Когда господин сделает что-то достойное уважения, — Иоанн говорил громко и с расстановкой, ясно давая понять, что с местным языком у него нет никаких проблем, — тогда я, быть может, прислушаюсь к нему.
Множество, множество пар глаз уставилось на него — слуги и наложницы удивлённо охнули, охрана чинно распрямитлрсь, чиновники, Бат-Эрдэнэ хан и Яо откровенно вылупились на него в крайнем недоумении. С точки зрения Иоанна ловить стоило лишь один взгляд, алый, но и на тот нельзя было отвлечься.
— Не знаю, что ты там себе выдумал, — непринуждённо продолжил Иоанн, разведя руки в стороны, — но твои «унижения» только тогда станут для меня унижением, когда я сам начну воспринимать их таковыми. Это лишь слова: повтори ты их сто, тысячу или сто тысяч раз — они не станут правдой, пока я не соглашусь с ними. Пока они исходят от тебя, а я их не принимаю, ты будешь лишь шутом, пустословно сотрясающим воздух.
Из-за пазухи он выхватил веер, раскрыл резким взмахом — нож через пару мгновений вонзился в плечо Яо. Тот сразу же опустился на пол, перевернув стол для обороны, а Бат-Эрдэнэ подпрыгнул с места рядом с ним с весёлым смехом, едва ли не захлопал в ладоши от восторга. Охраны, сразу схватившейся за оружие, изначально было немного, и их можно не ранить смертельно; девушки и служанки с криками побежали куда глаза глядят. Небольшая толпа, с которой Иоанн мог разобраться в два счёта, уже надвигалась на него.
Ганбаатар медленно и сдержанно кивнул с едва заметной полуулыбкой на губах.
В конце выпорхнул Иоанн в окно, как птица, — свободная птица.
Примечания:
бета:
сижу за решеткой в темнице сырой,
вскормленный в неволе орел молодой.
сижу и редачу, слеза на ресницах
от тридцать, мать её, пятой страницы
автор: ТА ОНА ШУТИТ *нервный смех*