***
Лежа на продавленном диване в гостиной, он слушает, как Феликс постепенно перестает шебуршать в его постели. Дожидается четырех утра, когда сон крепче всего, накидывает куртку и тихонько выскальзывает в туманную предрассветность. Он знал, где находится дом Минхо. Стоял там во дворе когда-то давно, смотрел в светящиеся окна, пытаясь решить: то ли поговорить с одним Ли, то ли прибить другого. По итогу лишь пообрывал все листья с кустарника и ушел домой. И вот он снова здесь, только на этот раз так просто уходить не собирается. Минхо долго не открывал. Хёнджин даже заподозрил, что он мог пойти в клуб заливать расставание алкоголем. Это было бы досадно: Феликс мог проснуться в любой момент и обнаружить, что Хёнджин ушел. Надо будет на обратном пути заскочить в магазин за чем-то более питательным, чем рамен и сигареты. Даже энергетика и того нет — выпил, пока шел в гости. Сонный Минхо даже ничего не успевает сообразить, как его отбрасывает от двери мощным ударом в челюсть. Хёнджин заходит в приятно обставленную светлую прихожую, аккуратно закрывает за собой дверь и со всей дури бьет Минхо ногой в живот, пока тот ошалело мотает головой, сидя на полу. — Будешь, блять, орать, сука, перережу глотку, понял? — шипит Хёнджин, приподнимая парня за волосы. Оглядывается, хватает какую-то тряпку с обувной полки и запихивает поглубже ему в рот, перемазываясь в слюнях и слезах. На дне глазниц Минхо священные тени страха. Живот мягкий, словно колыбель для кошки; впускает в себя носок ботинка, как богоматерь в свои объятия. Хёнджин снова проходится взглядом по прихожей, замечает пояс в дорогущем пальто и связывает им руки Ли за спиной. Укладывает бережно на пол лицом вверх, под голову подкладывает то самое пальто. Чтобы было удобнее. Достает из кармана тюбик полупустой синей краски. Зажимает веки пальцами и выдавливает краску на склизкие зрачки. — Знаешь, плащ Девы Марии — синий, — спокойно замечает под неистовое мычание. — Священно синий. Ультрамариновый. В Средние века это была редчайшая и пиздецки дорогая краска, потому что добывалась из охуенно дорогого минерала. Ляпис-лазурь называется. Или лазурит по-нашему. Но знаешь, что забавно? — переходит ко второму глазу, порезанному капиллярами сосудов. — До тринадцатого века синий цвет во всей этой церковной поеботне даже не упоминался, словно его не существовало. Плащ Девы Марии тогда изображали красным — цвета священной крови. Отбрасывает закончившийся тюбик в сторону. Священная синь сочится из крепко зажмуренных глазниц, затекает в уши, освящает мокрые от пота волосы. Хёнджин ласково проводит перемазанным синим пальцем по красивому, но сморщенному в приступе боли носу, наклоняется к перемазанному синим уху и нежно шепчет: — Я сделаю тебя святым, Минхо. Достает из кармана свой любимый складной ножик для заточки карандашей, задирает на парне футболку, вырисовывает кончиком лезвия ликорис на подтянутом животе. Капельки крови выступают из неглубоких порезов изящным танцем восточных красавиц. — Минхо, — поет Хёнджин, — Минхо, ты меня слушаешь? Минхо не слышит. Разум охвачен огненным мокрицами, во рту гербарий с привкусом уличной грязи, в глазах щебенка (священная синь), вывернутые за спиной руки отсутствуют, на животе самая яркая страсть. И пижамные штаны мокрые, потому что обмочился от боли. Хёнджин с досадой хлопает себя по лбу, оставляя на нем синеющую пятнистость — Минхо же тоже танцор, как и Феликс! Как он мог забыть! Закатывает штанины на дергающихся мускулистых ногах. Взмах ножом. Перерезанные сухожилия. Хёнджин развязывает парню руки (затекли ведь, больно, наверное), и наступает ботинком на горло. Минхо резко захлебывается мычанием; крылья носа трепещут, как загнанные в силки бабочки, пытаясь урвать хоть каплю кислорода. — Минхо, — снова поет Хёнджин, — Минхо, ты меня слушаешь? И давит сильнее. Судя по конвульсиям черепушки — да. — Тогда слушай сюда, жертва фронтальной лоботомии. Ты. Никому. Блять. Не скажешь. Ты никому не скажешь, иначе из святого превратишься в великомученика. И твоя семья следом. Мама и папа. И младшенькая тоже. Она же, вроде, в этом году только поступила, верно? На вокальное. Такая миленькая, маленькая, с рыжими прядями и дурацкой кличкой Суни. Она же, да? Глаза Минхо распахиваются, размазывая синеву по склере. — Видимо, да, — удовлетворенно заключает Хёнджин и убирает ногу с горла. — Только попробуй, нахуй, накатать заяву или вообще открыть свой ебаный рот. В наше время ультрамарин не такой дорогой, дорогуша. Хёнджин вытирает нож об одежду парня, забирает с собой пустой тюбик из-под краски и уходит. Не видит, как за спиной Минхо выдергивает тряпку изо рта и судорожно кашляет, размазывая негнущимися пальцами по лицу священную синь.6. гербарий из диких трав, диких травм, воспоминаний и священной сини
27 марта 2023 г., 00:40
Помутнение сознания искусственно и через искусство — он не понаслышке знает каково это.
Он берет кисть и становится перед пустым холстом в полутемной комнате, залитой желтым электрическим светом. Вокруг в беспорядке валяются недописанные картины, пустые бутылки, окурки, краски — а он продолжает смотреть на чистый холст. Это происходит изо дня в день, из года в год. Это длится вечность. Или всего миг?
В ритме вселенной его сердце стучит в барабаны, в жилах плещется «Blur» Imagine Dragons. Он рисует сумрачную тишину под мертвыми звездами. Небо, падающее в пучину вод, оскверненную утками. Парня, пускающего Данте по венам. Рисует клятвы ненаписанных стихов и манифест оркестра двух разрезанных душ.
Мазок. Мазок. Кровь, акварель. Смена кисти. Мазок. Кофейные глаза и запах яблок в карамели. Открыть новый тюбик краски. Мазок. Цепи. Мазок. Отчаяние. Мазок. Презрение. Бессолнечность. Пустота. Смена кисти.
...и тлеющая сигарета.
Он открывает глаза и смотрит на чистый холст. А ненаписанные портреты пеплом въедаются в суть.
Дверной звонок заставляет оторвать болеющий взгляд от белого полотна на фоне собственных дрожащих пальцев. Хёнджин шаркает потрепанными тапочками в коридор.
За дверью стоит он.
Губа разбита, на скуле наливается синяк, вокруг ноздрей видны корочки запекшейся крови. Один глаз заплыл и с трудом открывается. Ворот рубашки разорван, пара пуговиц оторваны, третья висит надеждой на светлое будущее. И глаза с полопавшимися сосудами — испуганные-испуганные.
— Привет, — блеет он.
— Феликс, — хрипло роняет очевидное и сторонится, давая парню зайти.
— Хёнджин, прости, пожалуйста, — начинает тараторить, — просто мне некуда было идти, а маме я не хочу в таком виде показываться. Я помню, что мы расстались не на самой хорошей ноте, мягко скажем, и я очень-преочень перед тобой виноват, и я пойму, если ты мне сейчас вмажешь и выгонишь, и…
— Кто это сделал? — внезапная охриплость никак не хочет оставлять горло, и приходится бороться с практически болезненным желанием сфотографировать и зарисовать незнакомый ранее образ родного лица.
Феликс замолкает и отводит взгляд.
— Ладно, пошли на кухню, — вздыхает Хёнджин.
На кухне окурки, упаковки от бич-пакетов и пустые банки энергетиков. Колченогий стол, мигающая лампочка, подтекающий кран и аптечка.
Феликс осторожно присаживается на табуретку, оглядывается, нервно приглаживая волосы. Они теперь снова светлые.
— Хёнджин, правда, прости меня.
— Проехали.
Хёнджин достает последнюю банку энергетика из холодильника и прикладывает к его синяку. Ваткой с перекисью аккуратно вытирает нос и губу, наносит заживляющую мазь.
Феликс напряжен так же, как в день их последней встречи, если не больше.
А он изменился. Раньше его лицо было наивными лютиками, сияющей доверчивостью. Глаза были преисполнены сакральным светом, который теперь ощутимо поблек. (Видимо) жизнь выкорчевала лютики с особой тщательностью, и на их месте выросли полынь и ковыль.
Ли Феликс — дикая трава.
Впрочем, нельзя сказать, что Хёнджин остался прежним. Длинные волосы сожжены многочисленными осветлениями и покрасками (сейчас цвета пепельной розы), плечи и часть спины в абстрактных черных татуировках, пирсинг на языке сверкает звездочкой между зубов.
Хван Хёнджин — дикая травма.
Хочется, чтобы прошедшие три года, словно ненужные куртки, свалились с их плеч. Чтобы все это оказалось шуткой, дурацким розыгрышем, затянувшимся первоапрельским приколом.
— А твой отец? Он..?
— Умер, — спокойно отвечает Хёнджин. — Нам не помешает.
— О боже, — Феликс испуганно подносит пальцы ко рту. — Как?!
— Спился, — равнодушно пожимает плечами.
Вообще-то, не совсем.
Он действительно был пьян, когда не удержал равновесия на собственной кухне и упал, стукнувшись виском об угол стола. Хёнджин даже поначалу не отреагировал, услышав звук падения, — это подобие человека постоянно либо что-то роняло, либо само падало, — но насторожился, не услышав привычных матерных опусов позже. Долго отговаривал себя от того, чтобы выходить из комнаты, помня об опасности нарваться на побои, но искра чего-то похожего на любопытство все же вытянула его за собой.
В первую секунду он испугался.
Потянулся за телефоном, чтобы вызвать скорую, но остановился, так и не набрав номер. Убрал телефон, налил себе стакан непитьевой воды из-под крана, кинул в нее трубочку, украсил сколотый ободок кружки долькой лимона. Сел на шатающуюся табуретку.
Лужа крови вокруг отцовской головы расползалась мерзкими червями.
Хёнджин молча сидел, подтянув колени к груди, наблюдая, как жизнь покидает кусок гниющего мяса каплями дешманской водки.
Почему-то вспомнилось, что когда жена Моне лежала на смертном одре, он писал ее портрет, стремясь запечатлеть на холсте тот голубоватый оттенок, который приобретала ее кожа.
Отец-мудак открыл глаза и застонал. Обвел мутным взглядом комнату, наткнулся на сына:
— Помоги… — хрипло прошептал он.
Хёнджин молча отпил воды из трубочки.
— Х-хен… — снова попытался мужчина.
Парень даже заволновался — а вдруг выживет! Не зря же говорят, что пьяному море по колено. Они, вон, и с n-ого этажа падают, а потом встают, отряхиваются и идут за новой порцией бухла. Всякое бывает.
— Сученыш, — отец-мудак хочет рассмеяться от отчаяния, но сознание снова его покидает.
Хёнджин всегда видел отца словно сошедшим с картин Фрэнсиса Бэкона.
Это тело — символ отвращения к жизни. Изуродованная душа, исковерканная плоть — огрызок, вместо человека, что одним своим существованием принуждал реальность к деградации.
Искалеченный, что стремился покалечить других.
Проказа всей Хёнджиновой жизни.
Вода закончилась, лимон съеден. Голые коленки подмерзли, поэтому Хёнджин натянул на них просторную домашнюю футболку. Думал включить Imagine Dragons, но не хотелось лишний раз шевелиться и отрывать взгляд. Даже тиканье стрелок не разбавляло омертвевшей тишины: часы сломались давным-давно, когда отец-мудак кинул их в Хёнджина. И попал. В общем-то, о голову парня они и разбились. Один из собутыльников отца собрал их позже заново, но оживить так и не смог. Может, потому что был патологоанатомом?
На улице была уже глубокая ночь, и глаза слипались, поэтому приходилось насильно фокусировать взгляд и перемножать числа в уме. Не хотелось упустить ни единой капли, ни единого бурого червя.
И когда Хёнджину показалось, что отец-мудак окончательно истлел, он взял через замызганное полотенце одну из многочисленных пустых бутылок и положил ее возле отцовской руки.
Теперь картина казалась завершенной.
— Мне жаль, — вырывает парня из воспоминаний голос Феликса.
— А мне нет.
Повисает бесшовное молчание.
— Ты остаешься у меня, — беспрекословным тоном разрезает его Хёнджин.
Комната Хван Хёнджина — сокровищница, алтарь. По линялым стенам рассыпаны фотографии Феликса, приклеенные на разномастный скотч, жвачки, клей. (стоило отцу-мудаку умереть, как вся галерея Хёнджина перекочевала в мир вещественный). Повсюду стоят холсты, на которых в разных стилях и декорациях Феликс, Феликс, Феликс. Стол завален карандашными набросками и их останками. Посредине комнаты ветхозаветный мольберт с девственным холстом окружен окурками и смятыми банками, словно садом Château de Villandry.
Феликс замирает на пороге в смятении, Хёнджин — в священном трепете и робкой тревоге. Так много мертвого Феликса, среди которых стоит Феликс живой, что качественно лучше плоских картинок.
— Ты перестал сжигать свои работы? — растерянно спрашивает, чтобы хоть что-то спросить.
— Не все, но, в общем, да, — слабо улыбается Хёнджин. Спина под майкой, пятнистой от красок и рамена, вспотела от напряжения. — Оставляю некоторые для анализа, чтобы понимать, что следует улучшить.
— Можно посмотреть?
— Угу.
В шкафу у Хёнджина не Нарния, в шкафу срач. Скомканное постельное белье, какие-то шмотки, блоки сигарет, учебник по истории живописи, ароматические свечи и почему-то скейтборд. Хёнджин был уверен, что потерял его.
Он слышит, как Феликс за спиной шуршит бумагами, берет в руки картины, восхищенно присвистывает и давит кроссовками напольный пепел.
— Хёнджин… — странно булькает он и замолкает. Надолго.
Чистое полотенце обнаруживается между набором канцелярских ножей и новенькой нераспечатанной футболкой со щенками. Как раз кстати.
Оборачивается — чистейше-рубиновый Феликс держит на вытянутых руках свое изображение в полный рост посреди леса. Ню.
— Хёнджин, у меня меньше…
Хочется расхохотаться и воскреснуть.
— Это Приап, — напяливает на рожу невозмутимость.
— Здесь мое лицо.
— Я художник, я так вижу.
— Да где ты мог видеть-то?!
Феликс швыряет в него картиной, швыряется следом, стремясь придушить и заобнимать.
Мигающая лампочка громко перегорает.
— Я скучал, Джинни, — шепчет Феликс в нагрянувшей темноте.
Хёнджин истончается в сигаретный дым и ростки фасоли. Светлые волосы щекочут нос, чужое (другое, родное) сердце настойчиво стучит в затасканную майку-алкоголичку. Мир расходится по швам, годы трещат и лопаются, пока все не становится так, как было.
Подложив под поясницу подушку, Феликс лежит на кровати в футболке со щеночками, свесившись головой вниз. Приподнятые бедра раскачиваются влево-вправо, босая ступня отбивает ритм «Breaking Down» Ailee.
Мир перевернутый. Темный, незримый, сворованный у волшебника и чертовски уютный.
Хёнджин выдыхает дым в приоткрытую форточку, прижимается лбом к стеклу, стекает на подоконник.
— Кто это?
— Ailee.
— Тебя избил.
— Минхо.
И оба вздрагивают от того, насколько легко это прозвучало.
Феликс одним прыжком переворачивается в воздухе и мыслях, садится на кровати, чуть морщась от боли в ноющих ребрах. Радуется, что синяки на теле удалось скрыть одеждой, а гримасу — темнотой.
— Где он? — предельно спокойно спрашивает Хёнджин, делая очередную затяжку.
— Хёнджин, НЕТ. Ты его не тронешь! Не тронешь ведь, правда? — он бы заглянул жалобно в глаза, как щеночки на его футболке, но собеседник все-равно ничего не увидит. — Я просто не хочу, чтобы он написал на тебя заявление. Не хочу, чтобы у тебя из-за меня были проблемы.
— Ладно, — просто соглашается, скрещивая пальцы. Детский жест, позволяющий безнаказанно обманывать мир. — А ты? Ты сам почему не обратишься в ментуру? Сними побои, накатай заяву.
— Не хочу, — передергивает плечами, — поднимать вокруг этого шумиху, привлекать внимание. Ну его. Мы просто больше не встретимся, этого достаточно.
— Расскажешь?
Феликс спускает ноги с кровати, хрустит пеплом под резиновыми тапочками, ковыляя к Хёнджину. Садится рядом, касаясь голыми коленями грубой ткани штанов. Впивается взглядом в нечеткие очертания, разлагается на плесень и карамельные яблоки.
— Поделишься?
— Ты начал курить?
— Нет.
Неловко затягивается, кашляет, как новичок. Пытается сшить мысли в лоскутное одеяло и укрыть им холодеющий язык.
— В общем, — тяжело вздыхает, — история давняя, честно говоря. Во-первых, тогда… Тогда именно Минхо убедил меня прекратить с тобой общаться.
Убить. Разрезать. Раскрошить. Перемолоть в фарш.
— Он дико ревновал и знал на что давить. Потому что… Хёндж, ну это реально ненормально — то, как ты постоянно меня фотографировал и вообще... Как сталкер...
Размозжить ебало об асфальт. Выпустить все кишки и сделать и них конфетти.
— Но в то же время… Мне было плохо без тебя, Джинни. Ты мой первый друг в Корее, единственный лучший друг впоследствии. И ты никогда не делал мне ничего плохого.
Затолкать в глотку стекло. Подвесить за ребра и разрезать член на две неравные половинки, не отделяя от тела.
— Я постоянно думал, не совершил ли я ошибку, хотел все исправить, хоть и сомневался, простишь ли ты мне это предательство, — горечь на языке мешает нормально говорить. — И естественно, мы начали из-за этого ссориться. Сначала просто кричали друг на друга, потом принялись то расставаться, то опять сходиться.
Засунуть в гарроту. Привязать к животу ведро с крысами и нагревать его, пока крысы не прогрызут себе путь на волю.
— И сегодня… В общем, я сказал ему, что больше так не могу. Что мне надоело, и мы расстаемся окончательно. Что я хочу здоровых отношений, где меня не будут ревновать к бывшим друзьям и, собственно, не будут этих самых друзей делать бывшими.
Пустить по венам сороконожек и пауков.
— Он взбесился. Закричал что-то вроде «ну и вали к своему Хвану, посмотрим, как он будет кончать на такое твое лицо». Ну и ударил. Потом еще и еще. А я даже ответить не мог. Испугался и удрал при первой же возможности.
Раздробить каждую из двухсот шести костей. Посадить на «Колыбель Иуды». Изувечить. Растоптать. Уничтожить.
Хёнджин щелчком отбрасывает давно потухший окурок, притягивает Феликса к себе и целует в горячий лоб.
Примечания:
я люблю Минхо, честно-честно-честно-честно