ID работы: 13321082

Меланхолия

Слэш
NC-17
Завершён
38
автор
Размер:
15 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
38 Нравится 5 Отзывы 7 В сборник Скачать

***

Настройки текста
– Ты что это удумал, пьянь ты черная? – хлопнув входной дверью, Андрей стучит каблуками, даже не пытаясь сдерживаться, зная, что в соседних домах привычны к их крикам и скандалам. – Мне душно, – Петр лежит на софе, безжизненно свесив руку. Многодневная щетина, запахи старого пота и твири, немытые, черные ноги на подлокотнике. – Душно ему… А мне не душно? Когда я с утра до ночи в бухгалтерских книгах, когда свожу концы с концами, когда прихожу к тебе, к пьяному… Мне не душно? – Андрей, еще контролирующий себя днем, от усталости и жгучести нрава легко раскручивается к ночи. – Так и делай с этим, что хочешь, – равнодушно отвечает Петр. – Делай… Делай. Это как ты, что ли? И чтобы что, чтоб тебя одного оставить? Да ты ж и недели не протянешь без меня, Петя. Ты об этом-то хоть думал? – Ну, может, оно и к лучшему, – а Петр так же безжизненно отворачивается к спинке, накидывая свое шитое-перешитое пальто на бедра. – Да что ж ты несешь? – терпение Андрея кончается, и он пересекает расстояние до софы, хватает Петра за плечо и разворачивает к себе. – Смотри на меня, когда мы говорим. Все эти отворотки у меня уже вот где, – он хлопает ребром ладони по горлу, заставив себя не осечься. Глаза у Петра совершенно стеклянные, но вовсе не от твири, а как-то иначе. Какие-то такие, каких Андрей еще никогда у него не видел, и он в жизни не признает, что это до хрена пугает его. – Я больше не могу, – не заламывая привычно руки, не крича, не ударяя пяткой подлокотник, без эмоций говорит вдруг Петр; в глазах ни слезинки, и Андрей вдруг думает, что пусть бы он плакал, пусть бы все было, как он представлял, чтобы они накричали друг на друга, чтоб рассорились, чтоб Петр еще полночи хныкал, как дитя, и пил на кухне, делая им обоим еще больнее. И чтобы та знакомая мучительная боль душила его тоже, и тяжелым похмельным утром они спустили все на тормозах в очередной раз. – Посмотри на меня, – уже не так уверенно говорит Андрей и сразу жалеет о сказанном – встретившись взглядом со стеклянными глазами Петра, он не видит в них привычного отражения своих; Петр как будто смотрит сквозь него, едва замечая, как ребенок, заплутавший в Многограннике. – Данковский тебе рассказал? – без интереса спрашивает Петр. – Я костюм надел, чтобы ты не видел… чтобы никто не видел, как оно… горит. И чтобы если чего не выйдет, при тебе не судачили. Вот и не вышло. Но если Данковский и дальше трепать не пойдет, ты не бойся, тебя это не коснется. А я в следующий раз, – он тихо вздыхает и снова отворачивается к спинке, высвободившись из-под руки Андрея, – я в следующий раз трезвым… я что-нибудь получше придумаю. – Петя, – Андрей не смеет еще раз его развернуть и растерянно садится рядом, машинально поправляя старое его пальто, – Петя… Ты так не говори, слышишь? – он уже привык и отговаривать Петра от самоубийства, и соглашаться на него, когда тот буйствует под твирью, но совершенно не знает, что делать сейчас, когда это все взаправду. – Петя, понимаешь, я не могу сейчас работать бросить, чтоб за тобой смотреть. Ты понимаешь меня? Мы тогда оба с тобой пропадем… – Я и не прошу, – глухо отвечает Петр. – Но раз так нужно – брошу. Найду кого из тех, кто остался, за кабаком следить. А не найду… пропадем – так вместе. – Не нужно. Я не хочу. – Петя… Ты мне руки крутишь. Ну что еще мне для тебя сделать? – Андрей не знает, чем занять беспокойное тело, и открытой ладонью поглаживает бедро Петра, не понимая даже, чувствует тот это через толстое пальто или нет. А Петр как будто всерьез обдумывает его вопрос и какое-то время молчит. – Не знаю. Ничего, наверное, – он отвечает совсем не так, как хотелось бы Андрею. Обычно, когда Петр пьян, в его голове зарождаются дикие желания, и не случайные, навроде звезды с неба, но разрушить Многогранник, заглянуть в Многогранник, воскресить Фархада. Но не сегодня. Хотя именно сегодня, Андрей, кажется, и нашел бы, что нашептать Бураху, чтоб тот уговорил Блока, а что – Данковскому, чтоб тот не мешал, но перед тем превзошел себя и пересилил бы Многогранник, чтоб перед ним и Петром, пусть хоть и в мимолетном видении, но предстал здравствующий Фархад с сияющей звездой в руке. Но – сегодня другой день. – Петя, Петя, ну дай ты им, Данковскому, и этой дуре, и Бураху, еще хоть пару дней. Дай мне пару дней. – И что потом? – вяло, по-прежнему без интереса спрашивает Петр. – Ну, потом уж либо все сгинем, либо у них что-нибудь да выйдет, и карантин снимут, и мы наконец сможем с тобой уехать. Слышишь, Петя? Продадим все и поедем куда глаза глядят. Хочешь, к морю? Далеко-далеко на юг, хочешь? – А что там? – Петр продолжает разговор, и это обнадеживает Андрея. – Там… море. Там небо не заволочено тучами, – он говорит медленно и осторожно ложится к Петру, обнимая его за живот, – солнце греет так, что кожа у всех смуглая, а зимой бушуют тропические грозы, – и хотя у Петра всегда лучше получалось рассказывать чудесные сказки, когда они были детьми, сегодня Андрей должен постараться. – Мы приедем как раз вовремя, чтобы трахаться под теплыми ливнями, пить сладкий моряцкий абсент, чтобы каждый день есть сочные апельсины с инжиром и плавать в горячем море. А по времени, если мы так и не захотим вернуться, ты построишь что-то новое, невообразимое прямо в глубокой воде, и солнце будет играть в прибое на его ступенях. И я буду твоими руками, как и всегда, а ты будешь моим сердцем – и сердцем этого нового, фантасмагорического, доступного не только Каиным и детям, но и каждому человеку на всем белом свете. Доступного нам с тобою, и мы наконец войдем в него, как хозяева, – Андрей выдыхается, слыша свое глубокое сердцебиение, и вдруг чувствует, как спина Петра раз вздрагивает. Он боится сделать что-то не так – и до смерти боится, что Петр смеется. Осторожно ведет рукой по прикрытому длинными волосами плечу и небритой шее, касается щеки. Выдыхает, не заметив, как задержал дыхание. Слезы Петра своей горечью согревают его пальцы. Ну-ну, так будет легче. – Ты врешь. Ты все врешь, – сквозь тихий, почти бесшумный плач шепчет Петр, отталкивая его руку. – Может быть, немного, – Андрей пожимает плечами, снова приваливаясь к нему и тесно обнимая. – Пожалуй, я не буду трахаться с тобой, пока ты не протрезвеешь от твири и не вымоешь ноги. Петр молчит, едва слышно всхлипывая, и Андрей стыдится своего облегчения. – Прости меня. Это была дурная шутка, братец. Ты же знаешь, пей по-черному и оставь черными свои ноги, а я все равно буду любить тебя. Только живи. Поживи еще немного, – он не хочет, но его голос срывается и просит, умоляет. Петр молчит. Они лежат так еще некоторое время, и только Петр то и дело утирает рукавом нос и глаза. – Ради чего? – наконец спрашивает он. – Ради твоих несбыточных фантазий? – Я в них верю, – просто отвечает Андрей. – Ну тогда ты полный дурень, братец, – Петр поворачивается вдруг в его руках так резко, что Андрей чуть не падает назад. Глаза у него снова сухие. – Посмотри на меня. Мои руки ходуном ходят, туман в голове с каждым днем все гуще, и видит… я бы сжег себя, я бы поджег тот твирин, если б у меня хватило духу… Ты не видишь этого? Я уже никогда ничего не построю! Ничего! Ты не видишь?! – на щеке Андрея остаются капельки слюны; он не знает, что делать с тем, что сказал Петр. С тем, о чем они молчали много-много дней. – Ты построишь… – начинает Андрей, но Петр перебивает его: – Нет. Хватит. Пусти меня… – он неловко пытается перебраться через Андрея, хотя тот его и не держит, и наконец встает босыми ногами на пол. – Пусти меня, Андрей. Я не могу… Я не могу. Андрей молча садится, глядя на свои руки и сплетая пальцы. – А я не могу тебя отпустить, понимаешь, Петь? – серьезно говорит он, наконец поднимая взгляд. – Мы обещались с тобой. Всегда вместе. И я ни единого дня не переступил этого обещания – и не переступлю. – Тогда пойдем вместе. Закроемся в Многограннике – и пусть Бурах делает свое дело. На это уж у меня духу хватит. – Нет. Так я тоже не могу, – Андрей качает головой. – Что ж, тогда уж придется тебе с твоим обещанием посторониться, – склабится Петр. – Нашим обещанием. И не придется. Ты мой брат, мой муж, мой друг, мой единственный любовник… – Хватит. Это ложь. Все ложь! – Петр снова перебивает его и зажимает уши руками, но Андрей спокойно продолжает: – …мой единственный любовник, потому что я никогда никого не любил, кроме тебя. И я ни с кем – такой. И хотя ты ранишь меня своими словами… и поступками, клянусь, я силой скручу тебя и буду держать на привязи, пока все это не кончится. Пока чума не проникнет в дом – или пока не явится Клара, или Даниил, или Бурах. – Да за что ж ты так мучаешь меня, Андрей? – а на лице Петра – непонимание, такое незнакомое и отчужденное, что под грудью разрастается боль. – Всегда вместе, – Андрей через силу пожимает плечами. – Даже если это больно. Я буду беречь тебя, пока ты… – Да нечего беречь! Как ты не понимаешь?.. – Петр горестно опускает руки, как человек, который никак не может объясниться. – Да уж побольше твоего-то понимаю, – легонько срывается Андрей, поднимаясь, и Петр делает шаг назад, как дикое, озлобившееся животное. – Потому что это ты не видишь. За своим черным пьянством не видишь, – шаг за шагом, они кружат по мансарде медленно, как взаправдашние звери. – Это черное пьянство выиграло нам годы. Я бы и раньше наложил на себя руки, будь я трезвым… Но и оно не может выручать меня вечно, – пререкается Петр, все отступая и отступая по кругу. – Ты не видишь, – повторяет Андрей, резко сокращая расстояние и с силой хватая Петра за запястья, – свои красивые руки, – и Петр вырывается, но Андрей насильно подносит его сжатые ладони к губам и целомудренно целует. – Я помню каждый рисунок, каждую скульптуру, вышедшие из-под них, и к старости у меня голова треснет от того, сколько всего придется помнить. Но ты прав. Мы пока не поедем к морю. Мы уедем с Даниилом. Знаешь, почему? Потому что он вернется в столицу, и там по моей просьбе – уж мне-то он уступит – он найдет тебе лучшего лекаря. Потому что ты болен, Петя, и нам давно надо было об этом поговорить. – Врачи не лечат то, чем я болен, – возражает Петр, но вырываться все же перестает, обессилев. – А мы найдем того, кто лечит. – Не думаю, Андрей. Я… уже слишком запустил это. – Я знаю, – и Андрей вправду последние годы часто думал о том, что первые признаки меланхолии проявлялись у Петра уже в зодческом училище, но и тогда, и позже, пока они творили вместе, он, самый близкий человек Петра, его вторая половина, как и все другие, списывал это на причуды характера; теперь же, спустя годы беспробудного пьянства и опустошенности, поздно думать о том, чего он не сделал, – я знаю. Легко заводящийся, эмоциональный Андрей сгорает от чувства вины. От самого чувства знания о болезни Петра и молчания об этом. От каждого дня, проведенного в этом городе после постройки Многогранника. От того, как он спрашивал у Данковского, и тот не слишком уверенно отвечал про жевание листьев коки и солнечные ванны. – Прости меня. Прости, – он шагает еще ближе, целуя сжатые кулаки, и Петр невольно отшатывается. Чувство вины тоже как-то сказывается на равновесии, и Андрей резко бухается на колени перед Петром, обнимая его ноги и утыкаясь лицом в часто поднимающийся мягкий живот; от низа рубахи и домашних портков пахнет потом и одинокой дрочкой. – Прости, прости, прости меня. – Ну что ты… оставь, – Петр пытается высвободиться, но Андрей только переступает на коленях и шепчет, шепчет, шепчет, как когда-то давно, когда они были детьми. – Да полно уже, перестань. Мне теперь совестно из-за тебя. Андрюша, пусти. – Петя… Петенька, – он, кажется, с детства и не звал его так, – мне уже казалось, ты в жизни так меня больше не назовешь. – Да отчего?.. Ты же навсегда мой Андрей, Андрюша, – неожиданно мягко и спокойно говорит Петр, поглаживая его по зачесанным назад волосам. – Что бы я ни решил с собою… – Решил он… – Андрей поднимает голову, глядя во все еще пьяные глаза Петра снизу вверх. – А меня ты на что решил оставить? На то, чтоб за тобой пойти, или на жизнь такую горькую? – Это мое решение, Андрей, – а Петр снова становится отстраненным и холодным, стеклянным. – И ты здесь не вправе… Ну, подымайся уже. – Твое… – но Андрей так и стоит, вцепившись в колени Петра, как будто в единственную опору. – А как же мы? – А что осталось от нас? – с тенью печали спрашивает Петр. – Пустые лестницы и темные залы. Мы – ничто без наших прожектов. Близнецы Стаматины… Если хочешь жить – живи, Андрей, но мне больше не мешай. Андрей не понимает. Для него – вот же они, Петр и Андрей Стаматины, живые, теплые, из плоти, и крови, и твирина. Думай, думай, думай. – Ты говоришь, нет нас без наших прожектов, – осторожно начинает Андрей, и Петр кивает. – А ты знаешь, какой мой лучший? – Многогранник, конечно, – не думая, отвечает Петр. – Нет. Вовсе нет. – Нет? – а Петр даже как будто оскорбляется. – Ну и что тогда? А, неужели твой драгоценный Танцующий мост? – Тоже нет, – но Андрей качает головой. – Не Многогранник и не Мост, а ты, Петя. – О чем это ты? – и теперь Петр не понимает, это видно по мелькнувшей искре жизни, мысли в его глазах. – О том, что, даже не осознавая еще этого, мы с тобою создали друг друга. Поделили нашу общую клетку, создавая нечто идентичное себе – и совершенно несхожее с собою. И я не говорю насчет меня самого, но ты – лучшее из того, что я делал, Петя. Живое… – он гладит колени Петра, садясь на грязный пол, – хрупкое, жестокое, безумное и дикое, как болотная печальница. И теперь ты болен. Просишь оставить тебя. Но наш Многогранник тоже болен – и разве мы оставляем его, бросаем на растерзание Бураху? Петр молчит – а потом вдруг снова утирает выступившие слезы. – Ты ведь знаешь, – и голос у него сорвавшийся и необыкновенно тихий, – что даже если мы найдем такого лекаря, мне уже никогда не стать прежним? Только не после того, что… Мне уже никогда не быть таким. Жестоким… безумным и диким. Как ты говоришь, как ты любишь, как я был когда-то. Только… хрупким. – Я знаю, – Андрей целует его колено и не перестает смотреть. – Но и кто решил, что ты должен всегда оставаться таким, как прежде? Ты чудесен, и ты станешь кем-то, чем-то новым, что еще не удавалось до того ни одному из моих прожектов. И я буду любить тебя только сильнее. – А что, если нет? – так же тихо спрашивает Петр, и Андрей многолетней привычкой угадывает его страх. И молча поднимается, не отряхивая колен. – Мы всегда были вместе, – он берет Петра за плечи. – Когда сосали сиську, когда ты лепил тех уродливых птичек из теста, когда рисовал меня голым, когда мы разлучились на год, и после… когда ты смолил трубку в той комнатушке в доходном доме и учил меня жизни, когда мы сбегали из города в город, когда мыкались по углам, и я учил жизни тебя… ты не всегда был гениальным архитектором Петром Стаматиным. Но ты всегда был моим. Плачущим, эгоистичным, страшным и недостижимым… мне все равно, каким, лишь бы моим. – Неправда, – а узкие, сухие и потрескавшиеся губы Петра вдруг трогает тихая улыбка. – Мои птички никогда не были уродливыми. – О, были, – Андрей обнимает его, не сопротивляющегося, за плечи и прижимает к себе. – Еще как были. Петр улыбается, и плачет, и не обнимает Андрея в ответ. – Но если ты хочешь теперь принять свое собственное решение, – но Андрей продолжает, – ты прав. Я не должен… тебя останавливать. Не должен лишать свободы воли, которая и делает тебя лучшим моим творением. Только дай мне… перед тем дай мне снова стать с тобою одним целым, одной плотью… одним пульсом, – он слегка отстраняет Петра от себя – и собственнически целует его горький, холодный рот. – Не надо, Андрей, – руки упираются в грудь, Петр отворачивается, и очередной поцелуй приходится в небритую щеку. – Не надо так. Я… мне не хватит решимости тогда… И без того слабое сопротивление его постепенно обрушивается под натиском Андрея – как вершины его лестниц крошатся под неумолимыми порывами ветра. Горячие губы впиваются в небритую, колючую шею, горячие руки тянут пальто с плеч куда-то вниз, на неубранный пол. – Ты из меня веревки вьешь… – вымученно стонет Петр сквозь слезы и, позволив стянуть с себя пальто, прикасается к рукам Андрея – холодной электрической искрой. "Сколько веревочке не виться…" – мелькает в голове Андрея, но он насильно отбрасывает эту мысль, отвечая на первый поцелуй Петра – в родительской постели перед сном, за поленницей у дома, под дождем у реки, в пустой аудитории зодческого училища, на кухне их первой квартиры над чертежами, под Лестницей наоборот, на безлюдной ночной станции и вот, здесь, в их пропитанной твирином мансарде, между продавленной софой и заваленным бутылками и старыми книгами столом. – Мне страшно, Андрей, – между их разогревшимися губами, между жаркими, торопливыми поцелуями шепчет Петр, стаскивая пальто и с него. – Мне тоже, – с детской откровенностью делится Андрей и подхватывает рубашку Петра, стягивает через голову. Его Петр такой податливый – и не столько в своей меланхолии, сколько в том, что касается плотской любви. Андрей знает, как он смотрит на него – спустя все эти годы, – и сам глядит еще жаднее. Не только у Петра перед глазами вечный туман, голова Андрея тоже как одеревенела от тупости его ежедневного занятия, от однообразия повседневности, от невозможности творить. Но сейчас, когда он смотрит в зеленые, как запотевшие листья, пьяные глаза, глядит на потемневшие от твирина узкие губы, на грязную шею, на часто поднимающиеся безволосую грудь и мягкий живот, слегка нависающий над гашником, он чувствует себя бесшабашным, как прежде. Он чувствует себя целым. И когда он второй раз опускается перед Петром на колени, это не мольба, но воссоединение. Андрей быстро развязывает гашник под хрипловатый шум дыхания Петра, расстегивает пуговицы, чуть приспуская портки и высвобождая мягкий член. Облизывает губы и оттягивает шкурку с красивой темно-розовой головки, сразу берет еще прохладный член в рот целиком, посасывая и облизывая, рукой лаская мягкие яйца. На вкус тот солоновато-пресный, Андрей силой заставляет Петра не только отчищать руки, лицо и подмышки под умывальником, но и подмываться в медном тазу хоть через два или три дня. Язык проходится по стволу и головке, Андрей слегка втягивает щеки и согревает постепенно наливающийся кровью член своим горячим ртом. На мгновение выпускает изо рта, когда тот, уже потяжелевший, еще висит между бедер, и снова принимается мерно, с причмокиванием сосать, теперь помогая себе рукой и слегка продергивая ствол. Член Петра, отзываясь на влажный жар и ласку, привстает довольно быстро, Андрей глубоко, мягко заглатывает, до тянущего удовольствия в паху; когда чуткие пальцы Петра вжимаются в его затылок, направляя, а частое дыхание переходит в сдержанные хнычущие постанывания, у них обоих уже крепко стоит. Андрей то пропускает в горло, поддаваясь надавливающей руке, то дрочит ствол и обсасывает головку; его слюна тянется нитками с члена и подбородка и капает на пол между разведенными коленями. Это так себе смазка, и ему нужно ее очень много, если он хочет получить от Петра то, что хочет. – Хочешь меня? – отрывается, продолжая легонько дрочить влажной уже рукой; губы и щеки все наверняка раскраснелись и еще мокрые – от слюны и выступивших от глубокого отсоса слез, и Петра это еще подогревает, судя по его возбужденному взгляду с какой-то мелькнувшей дикой искоркой в глубине тронутых инеем пьянства глаз. – Хочешь трахнуть меня? "Да, дай, дай", – говорит этот взгляд Петра, подернутый негой и твирью, спускающийся по собравшемуся складками животу, и врезавшимся в него тугим бинтам, и ниже, ниже, между ног, туда, где узкую штанину неудобно и тесно натягивает твердый член. – Разденься… немного, – шепчет Петр, и да, Андрей разденется для него ровно настолько, насколько нужно. Он поднимается и отворачивается к софе, пока Петр придерживает свои портки и, Андрей знает, жадно изучает его спину, мышцы, ходящие под кожей, и уходящий под бинты длинный кривой шрам от ножа – Петр безостановочно матерится и зажимает рану мгновенно пропитавшимся кухонным полотенцем; руки у него по запястья в крови, – пока он снимает подтяжки с плеч. И неспешно расстегивает пуговицы, благостно выдыхает, спуская брюки до щиколоток и наконец высвобождая твердый член. Андрею хочется баловать Петра, и он еще наклоняется, опираясь одним коленом на софу и разводя ягодицы руками, демонстрируя уязвимость и желание – свисающие полные яйца, чувствительную волосатую промежность и жадно сокращающуюся темно-розовую дырку. – Так трахни меня, раз хочешь, – голос у Андрея твердый, хотя его всего трясет – от разговора, от возбуждения, от взведенности нрава. – Я хочу отлизать тебе, – говорит Петр, делая шаг, и по позвоночнику Андрея проходит томная дрожь при мысли о его языке, мокро и глубоко проникающем в ноющую дырку, – но, ты знаешь, у меня не хватит терпения. – Прежде трахаться, потом лизаться, знаю, – улыбается Андрей, и такой порядок его абсолютно устраивает. Упругая головка так резко и сильно вжимается в ту самую ноющую дырку, что мгновенно искрой прошибает по нижним позвонкам. Андрей прогибается в предвкушении, так и держа себя предельно открытым; холодная рука лаской ложится на спину. – Я все еще с ума схожу… и больше обычного, когда ты такой, – Петр заполняет сокращающееся пространство между ними словами, плотнее вдавливая головку. – Какой? – Андрей задыхается, когда та наполовину уже, кажется, входит внутрь, и впереди еще так много, но не больше и не меньше, чем ему нужно. – Такой раскрытый… и послушный… – дыхание Петра тоже перехватывает от той тесноты, с которой Андрей обхватывает тугой дыркой его головку, и он вталкивает ее глубже, в мягкое и горячее нутро, несомненно смотря, как сладко и славно та целиком погружается внутрь. Андрею до сладострастия больно; все в нем ноет и требует большего, от пульсирующей на стволе дырки до дрожащего согнутого колена. Он несдержан во всем, и в боли, и в любви. Мысль сбивается, когда смазанный его слюной ствол тоже проскальзывает внутрь, так туго и обжигающе влажно. Петр с полустоном вздыхает, сразу заправляя его поглубже, замирая на несколько секунд и снова подвытаскивая. Он двигается так, едва войдя наполовину, проезжаясь головкой по быстро набухшей простате и наконец засаживая так глубоко, что Андрей отпускает свои ягодицы и вцепляется в разошедшуюся спинку софы. Его перебинтованные пальцы сжимаются до побелевшей кожи, пока Петр так трахает его, подхватив под живот, там, где еще больно, и сладко шлепаясь яйцами о промежность. То быстрым животным ритмом и так глубоко, что до слепого удовлетворения, то опять подвытаскивая и заставляя взвыть. Томительные, манежащие паузы снова и снова переходят в мелкие, частые толчки животной случки со звонкими шлепками бедер о бедра, такие, когда уже почти спускаешь от пресыщающего удовольствия, и опять возвращаются неторопливым скольжением члена почти целиком наружу и внутрь. Петр не дает Андрею в полной мере ни того, ни другого, этим самым повышая градус и заставляя хотеть и того, и другого еще сильнее. – Ты собрался меня наизнанку вывернуть? – пользуясь очередной паузой, не отдышавшись, спрашивает Андрей; заходясь от отупляющего возбуждения, он нестерпимо хочет подрочить свой член – по выступившей обильно смазке, – но не отпустит спинку софы, чтобы не упасть в нее лицом. Мышцы напрягаются на руках до вздувшейся венки по предплечью под весом их обоих, когда Петр снова наваливается на него, загоняя член так глубоко. "Просто немного устаю", – говорят дрожащие, перехватившие руки Петра на боках. – Вывернуть и выебать, Андрюша, – жарко говорит Петр, свободно двигая бедрами и давая прочувствовать растраханной дыркой каждый дюйм. – Блядская ты матерь, – стонет Андрей, возбужденно зажимаясь и качаясь от тугих толчков под вымученный скрип софы. А потом вес со спины уходит, и Петр просто часто натягивает его за стройные бока, устроив большой палец в выемке шрама. И это еще хуже. Это принадлежность. А Андрея нестерпимо заводит принадлежать Петру, от первой буквы до последней этого слова, хотя, видит бог, сейчас он не вспомнит ни одной между ними. Только безжалостные руки, вдавленные, вплавленные в тело, насаживающие его на горячий твердый член, только собственные невнятные звуки, прорывающиеся сквозь зубы, только подступающее томными приливами и отливами желание кончить от этого члена, заполняющего его целиком и туго выскальзывающего, только чтобы снова оказаться внутри. Он – Андрей Стаматин. Он – Петр Стаматин. Он – архитектор. Скульптор. Художник. Любовник. Насильник. Он – раскрытая окровавленная наваха. Он – воспаленная влажная рана на широкой спине. Он – ноющая от усталости рука, вцепившаяся в пике удовлетворения в чужой бок. Он – ослепшее и оглохшее, натянутое до шлепка тело, переполненное удовольствием. Так он соединен с Петром крепче, чем когда-либо. – Ты сейчас уже спустишь, – нежный холодный шепоток еще сильнее разжигает полыхающий в степи пожар, как случайный порыв ветра. – Поменяемся? – Д-да, да, – исступленно соглашается Андрей, только замечая свое тяжелое дыхание, когда член Петра все же выскальзывает из него; спина вся влажная, и зад болезненно тянет. Петр стягивает портки и заваливается на софу, разводя ноги, а Андрей пристраивается на коленях между ними. Виски у Петра все в бисеринках пота, и волосы в подмышках, когда он закидывает руки за голову, тоже влажные и остро, терпко пахнущие. Андрей машинально опускает взгляд; смазки у него даже больше, чем он думал – уздечка вся липкая и мокрая, и под шкуркой собралось еще. Он с необыкновенным удовлетворением выдыхает, взяв наконец член в руку и размазывая ее по стволу, но все равно еще схаркивает в ладонь и добавляет слюны – и берет Петра под колени, заставив высоко задрать немытые ноги и полностью раскрыться перед ним. От самого вида узкой темно-розовой дырки в окружении густых темных волос и подвисающих над ней яиц и без того прилипший к небу язык как будто пристает намертво, но Андрей находит в себе силы заглянуть в окончательно поплывшие от удовольствия полуприкрытые глаза Петра. – Помоги мне, – не просит, но Петр слушается, просовывает руку между ног и берет его член в ладонь. Всемилостивый, как же сладко. Как же… нужно. Член скользит во влажных пальцах, шкурка крепко задирается, пока Петр пристраивает его между своих ног и, слегка поднатужившись, неожиданно без усилия вводит головку в свой зад. Он так возбужден, от него несет скопившимся в паху потом и смазкой, и его член крепко стоит, упруго приподнявшись над животом от того, как налитая головка сразу так хорошо растянула его. Андрей пользуется этим, с силой толкаясь бедрами и задвигая скользнувший в пальцах член на треть внутрь. – Давай, еще, – просит Петр, кажется, уже тоже плохо осознавая происходящее и снова закидывая руки за голову, хватаясь за подлокотник, и Андрей послушно заправляет ему целиком. Он даже не понимает, насколько соскучился по этому за прошедшие дни, сразу животно двигая бедрами и подчиняясь затапливающему мозги удовольствию. Старая софа натужно скрипит под прерывистое, стонущее дыхание Петра; горячий и влажный от смазки член так и ходит в его узкой дырке, приближая совместную разрядку. Андрей не сразу соображает, что именно говорит Петр, вынужденно замедляясь, почти останавливаясь и только немного еще растягивая его слабыми толчками бедер. – Андрей… Андрей, а знаешь… я просто… разрежу себе вены, вот что, – Петр раскинулся на софе, вцепившись в подлокотник; длинные волосы разметались, запавшие глаза все влажные, и раскрасневшийся рот приоткрыт, обнажая желтоватую линию зубов. – Просто… но благородно, – Андрей с трудом возвращает себе способность говорить, удобнее перехватывая ноги брата под коленями. – Спасибо, что сказал. Я пошлю к тебе… проверять, чтоб успеть руки перетянуть. – Чертов ты… Тогда удавлюсь… Тут не набегаешься проверять. На твоих подтяжках и удавлюсь. – Попробуй сними сперва, – это опять не всерьез, и эта щенячья игра в потягивание поводка заводит Андрея – и Петра тоже. Андрей крепко вдалбливает свой член в мягкое нутро – и медленно вытаскивает. – Или отравлюсь… – Да после всей твири, что ты выпил… в лучшем случае сблюешь на себя, а в худшем – еще и портки замараешь. – …или даже застрелюсь лучше. Куплю у Грифа револьвер – и поминай как звали… – Ну-ну, Гриф – моя собачка. Не продаст он тебе ничего. – А коли не продаст, и не найду, кто продаст, тогда одна мне дорога… скинуться… да хоть бы и с фархадова Собора, будь он трикраты проклят. – Да ну ты… это уже вторично, – даже морщится Андрей, – не унижайся до того, чтобы повторять за Евой, братец. Петр замолкает, и Андрей, поняв, что перебрал, впивается пальцами в его напряженное бедро. – Ш-ш. Ш-ш-ш… Не думай ни о Фархаде, ни о Еве, Петя. Не сейчас. – Но я уже думаю, – возражает Петр. – Думает он… – а Андрей снова пытается перевести все в игривое русло. – А сам, погляди-ка, – отпускает одну ногу Петра и ласково перехватывает его член, пережимает у основания, оттягивая, – крепок, как античный бог. И, кажется, это удается, потому что Петр снова переводит на него свои забывчивые пьяные глаза и шепчет: – Андрей, пожалуйста… давай, подрочи его. – Не сейчас. Дай мне минуту – и я выдолблю дурь из твоей прекрасной головы, – настрой быстро возвращается, и Андрей снова берет Петра за ноги, опирается на них, живо двигая бедрами и заставляя его низко застонать. От этого все сводит, и грудь, и подживающий шрам на животе, и тугие, полные яйца, шлепающиеся о мягкий зад. Петр весь заходится от жара, волоски внизу живота мокрые и липкие от смазки, член так и напрягается, готовый оросить живот семенем, а руки Андрея уже соскальзывают от его пота, обильно выступившего под коленями. Но он сам уже почти спускает и поскорее толкается в тесно зажимающий его зад, прикусывая губу и только многолетней выдержкой удерживая себя на грани. – Хоть подержи его… и дай, я сам… – а Петр снова стонет – дрожью по телу – и перехватывает свои трясущиеся ноги. Андрей все равно опирается на его бедро, но второй рукой послушно сжимает и кое-как мнет мокрую багровую головку, гоняя шкурку и плотно обхватывая пальцами. Петр кончает первым, как и обычно. Кончает в низкий стон, и белесая сперма льется по пальцам Андрея. Это выводит за край, это слишком, горячая волна судорогой прокатывается по животу, и Андрей сам стонет, наконец наполняя сдаивающую его дырку своей спермой. Это так долго, член снова и снова сладко напрягается, выталкивая семя, и часто погружать его в горячее, скользкое уже нутро – потребное, лакомое до неги удовольствие. Но Андрей еще и после медленно двигается внутри Петра, пока тот наконец не опускает дрожащие ноги и не обнимает ими его за поясницу. – Не вынимай… побудь со мной… – просит обессиленно, и Андрей не может не подчиниться. Перестает ласкать все еще твердый член Петра и почти ложится на него, как есть, в спущенных брюках и туфлях, опираясь на локти и прижимаясь ноющим от тупой боли животом. Перебирает длинные волосы и ждет, пока Петр откроет глаза. Его тяжелое дыхание пахнет перебродившей твирью. Веки вздрагивают, и малость протрезвевшие зеленые глаза встречаются с такими же, но хищными и теплыми. – Давно мы так с тобой не… – Петр приоткрывает высохшие губы и не заканчивает, даже не пытаясь подобрать нужное слово и испоганить им то, что они испытывали. – Давно, – соглашается Андрей. – Чай, не молодеем, братец, – он хихикает; уже мягкий член выскальзывает сам, и Петр тихонько вздыхает от переполнившего его удовлетворения. – Ну тебя, – он бормочет, снова на несколько секунд прикрывая глаза. – Это ты уже совсем старый, а мне еще… Жить да жить, так, Петя? Так ведь ты смеялся, затягиваясь савьюровой трубкой, когда мы только приехали сюда? Когда болезнь уже разрослась в тебе, пустила скрежещущие корни, но еще милостиво позволяла смеяться? – Я люблю тебя, – вдруг поддавшись тоскливо кольнувшей изнутри ласке, прямо и просто говорит Андрей, и только дрогнувшие в длинных волосах пальцы выдают его волнение. – Андрей… не надо, – но Петр не отвечает ему, отворачивая голову, – я не знаю ведь… …остались ли у меня еще силы любить тебя сейчас. Ничего… ничего, это пройдет. А если и не пройдет, нам что, моей любви на двоих не хватит? Близнецам давно уже не нужно в самом деле говорить, чтобы понимать друг друга, и они идут на эту уступку только потому, что оба не терпят тишины. Но тишина приходит. И с ней к Андрею постепенно приходит обида. Обида – не на Петра, а на то, что все это ничего не изменило в нем. Он все так же смотрит в сторону, открывая Андрею беззащитную немытую шею с наливающимся кровоподтеком засоса и небритую щеку. Его глаза недвижимы, а тело напряжено, как будто он борется с чем-то. Конечно, он борется с этим каждый день, напоминает себе Андрей, и как что-либо вообще может изменить это темное и страшное что-то в нем. В конце концов, это даже в самом Андрее ничего не изменило. Это был просто очень хороший трах, и ничего больше. – Я хотел бы пообещать, – вдруг начинает сухими губами Петр, нарушая невыносимую тишину, – пообещать тебе эти два дня. Но я не могу. Потому что завтра все может перемениться, и я забуду о своем обещании. Ты понимаешь меня? – Нет, – после паузы отвечает Андрей, и ему становится неприятно горько от собственного ответа. – Понимаешь, – но Петр продолжает, как будто бы и не слыша его, – я ровно ничего с этим не могу поделать. Иногда мне становится так больно, прямо в груди больно, и мне кажется, что эта чернота вокруг никогда не расступится. Понимаешь, я настолько уверен в этом в ту секунду, что сам Цицерон, или Демосфен не могли бы убедить меня в обратном. И единственным выходом мне кажется… Даже если потом все отступит, и я смогу перетерпеть снова, и снова, и снова, в ту секунду мне так больно, что я пойду на все, лишь бы избавиться от этой боли, продохнуть от нее хоть на мгновение. И время между этими приступами только уменьшается, и я уже даже не знаю, для чего я терплю-то все это… Андрей молчит – хотя Петру, кажется, и не нужно, чтобы он отвечал, – столкнувшись наконец с неприглядной правдой. Он столько сделал для Петра – он все для него сделал, – столько отдал, но теперь, дойдя до самого края, никакими силами не может отдать последнюю малость. От него требуется совсем немногое, но он не уверен, что человек вообще в состоянии совершить это немногое. Он устал. Смертельно устал. Андрей поднимается, опираясь на спинку софы. Живот тупо ноет, пока он встает и подтягивает брюки, застегивает пуговицы и надевает подтяжки на плечи. Подбирает свое легонькое пальто. – Ты куда? – неожиданно спрашивает Петр, садясь на софе. Такой голый, беззащитный и дрожащий, то ли от нервов, то ли от холода, пусть даже этот сентябрь и выдался теплым. – Пойду пройдусь, – Андрей перебрасывает пальто через локоть. – Ложись, не жди меня. – Андрей… – ослабевшие было пальцы вцепляются в пальто, живо тянут, и оно оказывается на немытых ногах Петра как само собой. Я так открыт с тобой… Я тоже. – Там, снаружи, болезнь. Я не смогу, если ты там… – Внутри тебя тоже болезнь. И я не могу… – Андрей через силу выдыхает. Петр прав. – Ладно. Только пойдем в постель. Я устал. А ты замерз. Петр перебирается в кровать, пока Андрей снимает туфли и брюки, расстегивает подтяжки носков, заводит механический будильник и тушит лампы. Когда он залезает под два одеяла к Петру, того уже почти не трясет. – Я не могу обещать, что ничего не сделаю с собой за эти два дня, – торопливо говорит Петр, как будто продолжением того, что сказал раньше, и его трезвые глаза слабо блестят в темноте, – но могу пообещать не пить твирину. С этим я справлюсь. – Хорошо, – Андрей придвигается к нему ближе и обнимает за талию. – Но если станет совсем невозможно – приходи ко мне. Лучше выпьем вместе. – Мы уже говорили об этом. У тебя шумно, – морщится Петр. – Потерпишь, – жестко отвечает Андрей, притискивая к себе все же еще немного дрожащего брата, как в детстве, и Петр после короткой паузы кивает. Ложится щекой на его вытянутую руку. – Ты спрашивал Данковского о лекаре? – Обиняками. – Значит, он знает уже два моих секрета… Но не этот? – Петр подается вперед и целует Андрея в губы. – Никогда. – Хорошо… И что он ответил? – Что тебе нужно солнце. И кока, – Андрей неопределенно пожимает плечами. – Звучит лучше, чем я думал, – Петр невесело усмехается, но все же усмехается. – Меня обреют там и в эту… рубашку завяжут? – Ну уж этого я им не дам, – Андрей успокаивающе поглаживает его по щеке; он снова находит в себе немного сил, когда они говорят об этом. – Да мне все равно. Лишь бы эта… мука отступила, – Петр молчит немного, прильнув к ласкающей руке Андрея, как потерявшая уже всякую надежду бродячая кошка, – и ты хоть иногда навещал меня. – Каждый день, – без раздумий обещает Андрей. – Да ну уж каждый день, – Петр вздыхает, но сомнения в его голосе Андрей не слышит. – Лучше расскажи мне, как это будет, – он переворачивается на другой бок и прижимается к Андрею спиной, устраивается удобней головой на его руке. Андрей обнимает его за грудь и кладет ногу поверх его голени. – Сначала мы поедем на поезде… но сперва Данковский пошлет письмо, чтобы нам прицепили вагон. И не шарабан там какой-нибудь, а самый что ни на есть берлин. – Да что ты. Это ж еще лишний месяц ждать, – бормочет Петр. – Ты хочешь, чтобы я рассказывал, или нет? – сурово спрашивает Андрей, и Петр замолкает, примирительно потираясь колючей щекой об его руку. – Так вот. Мы вернемся с тобой в столицу первым классом, но никому писать об этом не будем, и никто нас с тобою не потревожит. Поживем в гостинице, пока Даниил не найдет тебе врача в хорошем учреждении. Чтоб была какая-нибудь дача или санатория. К тому времени будет уже конец года, но если санатория – она должна быть на юге где-нибудь, на море… а там зимы теплые, солнечные. Разместим тебя, и я сам перееду поближе. Даниил, верно, останется в столице, но если будет дача рядом, то будет тоже тебя навещать. – А откуда деньги возьмем? – тихо спрашивает Петр. – Да заложу кабак. Знаю, кто на него давно глаз положил, за дешево не отдам. Хватит и тебя вылечить, и мне пожить, а там, что я, не выдумаю чего, что ли… Так или иначе, твое дело будет набираться сил, делать моционы по зимним садам, жевать коку и не тревожиться о завтрашнем. А когда тебе станет лучше… – Андрей говорит и говорит, заполняя своим затихающим голосом растворяющуюся в темноте комнату, и Петр, кажется, наконец засыпает. Его нервическое дыхание выравнивается, и Андрей постепенно замолкает. Ему самому не спится, и он еще долго лежит в темноте, не смея пошевелиться, глядя, как за маленьким оконцем, на развешанных окровавленных простынях и в потухших окнах чужого дома причудливо играют тени сигнального костра. Песочная лихорадка подбирается все ближе, и фантазии Андрея кажутся такими хрупкими, рассыпающимися перед ее приближением. Он знает, что утром ему придется снова отправиться в кабак, и вполне возможно, что к вечеру, обнаружив у себя сухость во рту, саднящую боль в горле и начавшийся кашель, он уже не сможет вернуться домой. Отблески костра постепенно расплываются, размываются под усталым взглядом. Андрей обдумал, что напишет Петру, если их разведет чумой, а потом понял, что все это без толку, ведь на бумаге тоже может остаться зараза, а другому человеку не надиктуешь, не расскажешь… Он вжимается острым носом в сальные волосы и прикрывает глаза. Сон и усталость все же одолевают его, но перед тем он скорее чувствует дыхание на коже запястья, чем слышит: – Ты ведь знаешь в самом деле, как сильно я всегда буду любить тебя? – и до того, как Андрей успевает осознать, что Петр тоже все это время не спал, и до того, как успевает ответить, он наконец проваливается в сон. Ему ничего не снится.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.