***
Роза налила ей еще водки. — Признавайся давай. Кира подперла щеку рукой, глядя на лежащий на тарелке огурчик бабы Аси Тановой, у которой они который год снимали комнату, когда приезжали на раскопки. Выпила залпом. Откусила. Всхлипнула. — Да что тут признаваться… Я ему не нравлюсь и все. Прросто как… я его от Сновсского… и всё. Проводиил…. До отеля… — Так. Пжжжди. Ты с ним в отношениях, но при этом не нравишься? Че за идиот?.. — Он не идиот! И какие… к черту отношения, мы даже… ваще ничего… только вот… и он даже не написааал потом! — Нет, ты пжжжди. На фсбуке же. Статус. Я видела. — Как… какой статус? — Щщща пкажу. Роза с третьей попытки разблокировала телефон. — Ща…ща… Где ты тут у меня… Вот! — Она сунула экран Кире под нос. — “В отношениях”! — Черт! — Кира чуть не протрезвела. — В отно… я… да это же… Он же точно не мог… — Так… давай с самого начала, — скомандовала Роза, похлопав себя по щекам. — Если б я знала, я б не пила… Но ничооо….щщщаа….***
“Дорогой Вино аминь Харон овин. Спешу известь что в профиль Киры в кроль ас ошибка. Досадная. Мы ее исправил. Если коты те, знаете что делать. А лучше приезжая ежа сюда сами. На мосту жало что поцелуй эти, а вы из-за статус не сталь. И она страда. Надо вам по говор Итон. Оба как дура кит. С уважение. Тыква Роза Муратовна, кандидат истерических наук. Из веник запятые не вино”. Он чуть не подавился кофе. Что за… Безумное сообщение в личку фейсбука, судя по времени, пришло глубокой ночью. Ткнул в профиль этой Розы — и правда кандидат наук, хотя и не Тыква, а Тикова, и в друзьях у… нее. “В профиль … вкралась? ошибка” . "На мосту поцелуй"? Черт! “И она страда”. У него подпрыгнуло и заколотилось сердце. Он быстро открыл профиль Киры. Статуса “в отношениях” уже не было. Он набрал номер матери. — Извини, я не смогу отвезти Кайдел в Петергоф… Да, я знаю, знаю, дочка Кэрри, да, я должен был… Черт! У меня дела! Срочные! Сама ее вези, черт возьми! Почему я должен с ней таскаться все время, она вроде не немощная бабуля и язык знает отлично, кстати!.. Нет, не Сноковский, я от него ушел. Потом! Мам, мне некогда! Кое-как покидав вещи в сумку, Вениамин помчался вниз, к машине. И зашёл голубь домой, полетай голубь домой, Полетай голубь домой, да ко голубушке своей…***
Из Царьграда подался в Рим, а потом к Венетам, дело подвернулось верное. Там бы и остаться, при деньгах уже был, сам себе хозяин, да не смог. Не получалась у него тут новая жизнь, как хотел, как думал. Тоска такая взяла, что хоть в петлю лезь. Все она одна на уме. Как она, живет-то, поживает, посадница скаженная? И без того каждую ночь снилась и среди бела дня мерещилась, а тут… понял вдруг, что что ни час — то беседы с ней ведет. Что ни увидит, то дума сразу: а вот Рейслава бы… Что ни приключится с ним, то сказать хочется: а знаешь, что тут было… Как будто грамоты ей пишет в уме, да только не отсылает. А ведь думал, пройдет это, ну-ка и в книгах премудрых пишут, что время лечит да разлука. Нет, не лечит, только больнее становится. В Царьграде она ему как живая привиделась, на пристани. Он как раз в Рим уж отплывал, а тут показалось, что ладья стоит новгородская, а возле нее — она. Вгляделся, выискивал, а уж и нет ее. Померещилась. После и в Риме будто видел, и у Венетов. То голос послышится, то край одежды мелькнет, то лента в косе — та самая, что он подарил. Да ну, нет, уж точно посадница-то носить бы его подарки не стала. Не она это, виденье с тоски. Пока в Царьграде жил, все заезжих торговцев выспрашивал, были ли в Новгороде, не слышно ли там что про Шивку. Боялся про Рейславу спросить прямо, тень на нее навести. А так сказали бы, если бы внучку-то Шивкину нашли, ну. Ничего, говорят, не слышно, чур нас, чур. Уж и коситься на него начали, мол, что тебе Шивка-то? Наврал что-то да успокоился немного. Не успел Гордей-то растрепать. Ну и про суд расспросил, там тоже все тихо было. Значит, в покое она, Рейслава. Не досадит ей никто. Чудом каким-то сразу тогда паскудника этого Гордея не убил. Да сел, покумекал маленько. К Сновке побег, сказал, что в Царьград едет. Сновка давно хотел его туда спровадить, своего торгового человека там иметь, да сам он все мялся, не хотел. А потом вещи собрал да в лесу схоронил. Дня три Гордея выслеживал, караулил, чтоб он точно с той грамотой был, думал уж кого из его людей подкупить — да нет, опасно. Пойдет слух, случится беда, посаднице еще горше станет. И дождался. Рожу паскуднику расквасил, дух из него вышиб, в лес отволок, связал там крепко да обыскал — надо было грамоту ту найти. Пока кошель смотрел, пока под рубахой ладанку, Гордей-то — хитер! — ножичек мелкий, видно, в портах сохранил, веревку тем временем и перерезал. Пырнул было Кайлуху да бежать! Не сильно пырнул, царапина только, так и Кайлуха за ним побег. А там болота. Выскочил Гордей, с кочки на кочку, раз, два, да и ухнул. Кайлуха и сам провалился, да чудом за корягу ухватиться успел, выбрался. А от Гордея уж только бульканье и слышно. Сгинул. Ну, туда ему и дорога. Грамоту ту Кайлуха изорвал, сжег да пепел развеял. Следы замел. Вещи свои забрал да и побег. В Царьград, новую жизнь начинать. В Новгороде-то что его держало? Понял вдруг, что не может уже здесь, с ней рядом, когда сердце все рвется, когда так люба она ему, что дух перехватывает. Святая, правильная, ему не пара. Богадельню вон построила. Куда ему ее замуж-то звать. Да и позвал бы если, а она что? То ради матери да Луки его из воды тащила да на свои деньги лечила, то сейчас из благодарности привечать начнет? Она ж такая — Рейслава, сторицей отдарится, не забудет. Да только ему не благодарность ее нужна была. А то, что нужно… то он знал, что никогда не получит. Вот и промаялся в чужом краю почти год. Вроде и хороша там жизнь, и интересна, и богата, а все не то. Тянет сердце и тянет. По осени совсем скрутило, кое-как зиму перебился. И весной уж не выдержал. Хоть одним глазком поглядеть бы! Увидеть хоть издали, узнать, что жива-здорова. А там и обратно можно. Ну, деньги собрал, гостинцев всем, как дурак, накупил, да и подался в Новгород. Приехал уж под самую Купальскую ночь. Первым делом на Софийскую сторону побег, к Марфе Канатке. Эта-то все знает, поди… Грамоту-то ему прислала про Гордея. Запричитала старуха, с лавки вскочила, руками машет, обниматься лезет. Жив, говорит, соколик, мы уж тут все стосковались! Так-то, мол, поклон тебе, что старуху уважил, а только шел бы к Волхову на край, там костры уже жгут, все молодые туда подались… А потом в глаза-то так глянула да и добавила: — Посадницу-то нашу девки чуть не силком с собой оттащили. А то ж сидит, как монашка, никуда не выходит, словно в могилу себя положила. Пора жизнь жить, извелась ведь девка-то, исслоха, все глаза проплакала… Грех в такую ночь рыдать, веселиться надо! Ночь важная, в ней все старое сгорает да новое нарождается, сила молодая от зла город защищает. Ну давай, беги, что встал-то то, дурень! И побег. Так побег, что и гостинцев не прихватил. А ведь купил ей ленту-то новую! И не одну! И гребни резные, и зеркальце такое, что глаз не оторвать. И перстни, и все, что душу девичью веселит. Почитай, в какой город чужеземный ни приезжал, так для Рейславы выбирал что-то. В руках держал, пальцами гладил, представлял, как носит, как радуется. Выбежал туда да и замер. У дерева притаился, смотрит. Гулянья там уж пошли жаркие, костры полыхают, веселятся девки и парни. Порешка на дуде играет, арап коленца выкидывает. Оркад рыжий мелькнул, варяжка. Да где ж моя-то? — Кайлуха!.. — вдруг кто-то охнул. И еще следом: — Кайлуха! А тут и Викрулка подскочил и давай орать, как вытолкнет его к костру: — Кайлуха вернулся! Глядите-ка! Чудо!!! Тут-то и увидел. Все бегут, смеются, а она встала и стоит, на него смотрит, да так, что вся душа у него перевернулась. Глазища одни на лице, исхудала еще больше. Руки перед собой сложила, а дрожат они у нее… Кайлуха тоже уж кроме нее никого не видел. Сделал к ней шаг, а ноги подгибаются. И она к нему шаг. И он к ней снова. Все вокруг сливается, костры, смех, вертится будто, а они друг к другу идут. И в косе… Он аж вздрогнул. Лента… его…. Та самая! Носит, значит…***
Голова перестала болеть только к полудню, а вот стыд… Стыд жег просто невыносимо. — Да не смотри ты на меня так! — Роза протянула ей бутылку воды. — Я извинилась! И… не факт, что он вообще что-то понял. Там Т9 же такое понаписал за меня… — Видела я твой Т9! Поздно! Он теперь… Черт! Ты же сама сказала, что у него что-то с той белобрысой из Дублина! Она на симпозиуме была, и он…. — Что он? — Встретил ее в аэропорту! — страшным шепотом произнесла Кира. — Ой, блин, и что? — И… то. Ну, говорят же… И чемодан ее держал в отеле, когда она там на ресепшене… — Боже, да мало ли что говорят. Слушай, ну если он не приедет и не напишет, то просто… Ну, проехали, значит. Не будешь им статью посылать, да и все. — Да? Проехали? А “на мосту жало поцелуй”? — Кира застонала, хотела закрыть лицо руками, но они были в земле. — А “она страда”? — Ну, забудет, мало ли! Пьяная Тыква ему написала, кандидат истерических наук. Придумала себе, накрутила, как у истериков водится, за подругу тут давай строчить… А если приедет, то ты его спросишь! Словами через рот! Мол, Вино Аминь свет Харонович, а что у вас там с этой… Блин, хорошо хоть я его не Херовичем каким-нибудь окрестила, Т9 таких слов не знает, к счастью… Не приедет… — Ладно, работать надо, — вздохнула Кира. — Давай. Копай. А я пойду в магаз пока, баба Ася просила хлеба купить. Дурацкий день… Жара еще эта. Июльская. И вчера тоже был дурацкий день. И позавчера. Ни одной грамоты. Она аккуратно сняла слой влажной земли, положила его в специальный контейнер и начала перебирать. И вздрогнула. Гибкий край. Под пальцами. Как будто… трубочка. Это волшебное ощущение, когда… Черт, есть! Грамота! Она подскочила, почти забыв свои печали, и… — Кира, к тебе приехали! — Кто? — рассеяно крикнула она в ответ, не отрываясь от своей находки. — Не знаю! Иди посмотри! Черт. Кто там может… И сердце вдруг забилось так сильно, что она не смогла вдохнуть. Нет, это невозможно. Нет. Он — нет, не может такого быть! Там просто… какое-то недоразумение, к ней никто не мог приехать, это… Она забыла, что все так же держит в руке грамоту. Ноги одновременно несли ее сами собой и как будто при этом не слушались. По траве, через проложенную дорожку за ограду, окружающую раскоп. Он пошел к ней навстречу — и Кира сама не поняла, как оказалась в его объятиях. Как он крепко прижал ее к себе — грязную и пыльную, всю в земле с ног до головы. Подняла на него взгляд. Он смотрел сверху вниз своими темными непроницаемыми глазами. Готичный принц. — Я же тебя всего испачка… — начала она растерянно. — На мосту жало поцелуй, — перебил он. — И я тоже. И потом страда. Как дура кит. У Киры вырвался смешок и всхлип одновременно. — Кандидаты… истерических наук… оба… — успела прошептать она, прежде чем он ее поцеловал. И закрыла глаза. Сизый голубь сворковал, голубушку целовал. Голубушка сворковала, голубчика целовала.***
В Купальскую ночь все же пошла. Как тень, как мертвая, словно уходила из нее по капле жизнь с каждым днем, что без него. И когда девки подхватили, когда потащили, почти уж и не сопротивлялась. Все одно, что там, что тут. Черная тоска, смертная, все сожрет, будто ночь вечная в душе, и никогда утро не наступит. Сидела, на огонь смотрела. На живых, что вокруг веселятся. Травы духмяные, сладкие, земля за день солнцем нагретая, с реки дух прохладный, жар от костров, — а ничего не чует. Ни песен не слышит, ни смеха, ни голосов. Как за стеной от них. Мертвая. — Кайлуха! Как через воду вдруг. Стукнуло сердце сильнее. — Кайлуха! Уж громче. И кровь словно по жилам побежала. — Кайлуха вернулся! Глядите-ка! Чудо!!! Сама не знала, как на ноги встала, как обернулась. Стоит. И смотрит. Он. Волколак, чудище. Друг сердечный. Ненаглядный. Жить без него не… И пошел к ней. И она пошла. Словно с каждым шагом жизнь в нее обратно возвращалась. Еще шаг, еще, и упала прямо к нему на грудь. Голову подняла, в глаза его черные смотрит, как в них пламя отражается. И слова из нее вырвались, будто боль вся вышла, что за год ее источила: — Живой… вернулся… А у него у самого сердце стучит, аж ей слышно, чуть из груди не выпрыгивает. И губы он себе кусает, будто хочет что сказать, да еле выходит: — Как бы не вернулся… когда в крапиву тебя… обещал… Ухмыльнуться пытается, а никак не может. В глазах черных будто слезы стоят. Сам только обнимает ее крепче, тискает, руками трогает, словно не верит, а и она не верит, что вот он… тут. — А я тебя… — руки ему на грудь положила, прижалась, — волколака, чудище коркодильное… я… Вдохнуть пытается, а у самой только слезы счастливые из глаз льются. А тут вокруг и веселье, и хохот, и кричат все им что-то, а тут и варяжка подлетела с подругами: — А ну, Рейслава с Кайлухой, через костер-то сигать, ну? Протянул он ей руку, а она и взяла. Пальцами сжала. Не верила словно. И он не верил. Будто они оба с ним сейчас из мертвых вернулись. Поняла вдруг, что и в нем не было жизни весь этот год. Только как ее тронул, так и застучало снова сердце. А до этого не билось, еле теплилось. И уж не отпустят они друг друга. Никогда не отпустят. Ни в жизни здесь, ни после смерти. — Да маловат костер-то, и курица перепрыгнет! Уважьте уж нас с посадницей-то! — крикнул Кайлуха весело. Миташка метнулся к хворосту, девки веток накидывать стали — дуб да ольху на оберег. А кругом-то гогот стоит, Порешка еще сильнее в дуду свою дудит, а Оркад трещотку достал, Викрулка колесом ходит. Финка через него туда-сюда перепрыгивает. Варяжка с подругами хоровод вокруг них завела, запели все. — Шел удалый молодец да с красной девицею… Вспыхнул костер чуть не до неба. Кайлуха кивнул: — Вот, теперь дело! Глянул на нее, а она на него. И вдруг силу такую вместе с ним почувствовала! Словно были в них теперь вся власть и от земли, и от неба. Словна оба они как одно стали, будто держали один другого, да жизнь друг другу давали. Руки друг другу сжали крепче и вперед с разбегу прямо на пламя. Да как взлетели вместе, будто птицы. Жар снизу опалил, ночь и искры кругом, и красота такая… И не помнила уж, как на земле снова оказались. Так, рук и не разжимая, побежали дальше, словно все еще летели. И там уж, в лесу, у дерева, прижал он ее к себе. Ненаглядный… Стиснул крепко. Хотел что-то сказать, а она уже к нему лицо подняла, тянется сама. И губы его так близко, и нет сил, как истосковалась по нему, и он… поцеловал, и еще, и еще, будто воду живую с ее губ пьет, напиться не может. А она отвечает, в ответ целует, и он всю ее к себе прижимает, всю так снова трогает, будто не верит, что она тут. Горячо это так, и томно, и все в ней горело, все плавилось — от рук его, от поцелуев. — Рейславушка… Как они в мягкий мох упали, словно в перину пуховую. Как ненаглядный ее на грудь к себе притянул. Как ленту ее развязал. Как косу ей расплел. Провел по волосам рассыпавшимся, пальцами пряди перебирает, а она только вздохнула, к нему прижимаясь. — Кайлушенька… Сизый голубь сворковал, голубушку целовал. Голубушка сворковала, голубчика целовала.***
Вениамин сидел, обнимая Киру, пил по чуть-чуть медовуху ”по рецепту бабы Аси”, и смотрел в костер. Все было… так нелепо, так волшебно! Сбежать сюда, словно в другой мир — от смерти к жизни и любви. Роза, едва увидев его днем на раскопе, тут же пригласила вечером пойти со всеми прыгать через костры, а то что вы, мол, как не фольклорист! Который специализируется на обрядовом эротизме… Купальская ночь же! И посмотрела как, с вызовом! И с явным намеком. Тыква Роза Муратовна, такая же сумасшедшая, как и… его Кира. Он, конечно, мог бы сказать, что фольклористы фольклор изучают, а не практикуют, но… Ему этого хотелось. Вот этого — веселой компании, ночи и костра. Свободы и радости. Запах трав и нагретой за день земли. Полнота жизни. Сидеть с ней вот так, как они сидели сейчас, рассказывать про обряды… Чувствовать, как Кира переплетает свои пальцы с его. Вспоминать, как они целовались сначала там, у раскопа, как он рассказал ей про “дочь маминой подруги” Кайдел — она ревновала, черт, приятно! — а потом снова целовались у него в машине, и ладно, он ей признался, что тоже ревновал к несуществующему мужику, с которым она была “в отношениях”. И что на мосту в Венеции его фотографировала мама. А потом еще целовались уже у нее в комнате под взглядом лебедей с ковра, пока баба Ася возилась во дворе. И невозможно было остановиться. И сейчас хотелось… еще. — А ну, Кира с Веней, через костер-то сигать, ну? — крикнула Тыква, уже явно навеселе. Медовуха отказалась крепкая. — Или слабо? — Разве же это костер! Да через него и курица перепрыгнет, — отозвался он, вставая и потягиваясь. Тут все хворост в костер начали накидывать, Роза говорила, что надо непременно дуб, она слышала — мужское дерево! Фаллический символ! Плодородие! Ох, кандидат истерических наук… Из веник запятые не вино, однозначно. Кто-то включил музыку. Кто-то пытался вспомнить, какое дерево считалось женским. Ольха, рябина? А что будет, если положить только мужское без женского? Или женское без мужского? Он протянул Кире руку, помог ей подняться. Заглянул в глаза. Такие сияющие счастьем, распахнутые. И вдруг… Да, это было глупо, они же друг друга почти не знали, они жили в разных городах, они… Только вдруг понял, что не отпустят они друг друга. Никогда не отпустят. Ни в жизни здесь, ни после смерти. Руки друг другу сжали крепче и вперед с разбегу прямо на пламя. Да как взлетели вместе, будто птицы. Жар снизу опалил, ночь и искры кругом, и красота такая… Даже и не помнил, как на земле снова оказались. Так, рук и не разжимая, побежали дальше, словно все еще летели. Он даже не понял, что они уже где-то в лесу: одержимо целовались, и он прижимал Киру к дереву, а она закинула ногу ему на бедро. Как вдруг опустились в мягкий мох, словно на перину. Как, срывая с него одежду, она шептала про таблетки, которые ей врач… и что сто лет никого… И он, запуская ей руки под платье, проводя ладонями по ее бедрам, кажется, тоже говорил, что проверялся, что тоже сто лет…***
От костров доносились песни и смех, но они не слышали. Только стук сердца друг друга, только сбившееся дыхание, невнятный шепот, стоны и всхлипы… только опьяняющая радость, кружащий голову хмель от того, что вот так наконец — обжигающе близко, как только это возможно. И руки, скользящие по коже, и губы, раскрывающиеся навстречу, целующие так горячо и одержимо, и все это так жарко, так хорошо — как мечталось, как хотелось, как только и было нужно. Необходимо. И ее ноги, обхватывающие его бедра, и его рука у нее на груди, и влажные волосы, липнущие к лицу. И ее вскрик от этой долгожданной сладкой наполненности, и его стон от того, как тесно и жарко. И просьбы — еще, еще, и больше, и сотрясающая тело дрожь, и словно мощь всех стихий в том, что дальше — сначала осторожно, а потом все более уверенно и твердо — и сила земли, и плавность воды, и легкость воздуха, и жар огня. Давать и принимать. Продлевать жизнь друг в друге. И последний, самый сладкий вскрик. И истома, и снова шепот, и объятия, когда можно лежать так, рядом, где-то между небом и землей. Слушать волшебную летнюю ночь, шепот деревьев и трав, дышать. Жить. Счастье. Наконец счастье.***
Грамота 719. От Кайлухи и Рейславы Мар[...]натке. Приходи, бабушка, на Николу наше дите крестить. Шлем тебе лососей да ткани отрез. А мы тебе клянемся. И еще одна грамота, найденная уже в этом году. Детские прописи, уморительный рисунок какого-то зверя и подпись: Николка вовк, Кайлухин сын. А купи мне, матушука Рей[...] свистелку … Кира улыбнулась и открыла фейсбук. Отпуск подошел к концу. Завтра надо ехать в Москву — присутственный день. Дорога выматывала, но она не жалела, что перебралась в Питер. И да, квартира бабушки Падме на канале Грибоедова была весомым аргументом! Кто видел ее комнатушку в Москве — поймет. Отредактировала профиль. И поставила статус: “замужем за Вениамином Одинцовым”. Взяла телефон: “Захвати по дороге пышек”. “Остынут. Давай лучше там встретимся. Они до восьми, успеем”.