Нет, нет, конечно нужно. Что это, Ляпис, которой не нужно чьё-то внимание? Бред, это не про неё. Ей нужно это внимание, любое, лишь бы не исчезнуть, только бы не сделаться забытой. И это правда эгоистично, ведь пока о ней хранится память, независимо от того, хорошее о ней впечатление или нет, и показывает ли она, что это ей нравится, — она существует.
***
Пятнадцать часов. Пятнадцать часов стерильной, гнетущей тишины, что впивается в барабанные перепонки острее любого звука, подобно нашатырю, подобно дешёвому дыму, въедающемуся в кровь. Пятнадцать часов, за которые Ляпис так и не может решить, что перевесит — инстинктивный, животный страх перед Джаспер или парализующий ужас перед миром за дверью и собственной ничтожностью в нём. Лазурит не собирается. Честно. Она сидит на том же месте, где её оставляют, и наблюдает, как пылинки пляшут в луче входящего в зенит солнца, медленно ползущем по лакированному полу. Время, которого ей всегда так не хватало, теперь становится её палачом, каждую секунду приближая возвращение рыжей бестии. Ляпис ждёт, когда щёлкнет замок, и её личный демон вернётся, чтобы с ледяной усмешкой констатировать её окончательное поражение. Но когда за окном начинает смеркаться, а в груди защемляет от предвкушения невыносимой, упущенной возможности, ноги Лазури сами поднимают её с пола. Это не решение. Это побег — не от Джаспер, а от той версии себя, что покорно соглашается остаться. Девушка не берёт ничего, кроме того, что на ней — тех же самых одежд, что и в день её «добровольного» плена. И дневника с телефоном. Потрёпанным, с потускневшим экраном, который Яшма с таким презрением вернула ей тем утром, будто это не вещь, а последний гвоздь в крышку гроба её намерения бежать. Дверь оказывается незапертой. Последняя, циничная насмешка. Ляпис выскальзывает на улицу, и первый же глоток свободного, прохладного вечернего воздуха обжигает лёгкие, словно она вдыхает струи жидкого азота. Она почти бежит, не оглядываясь, спиной чувствуя, как тень вот-вот настигнет её, если она посмеет замедлить шаг. Город за стенами того дома оказывается чужим и враждебным. Реклама мигает неоновыми язвами на его теле, оглушительно грохочут трамваи, выплёскивая на тротуар потоки незнакомых лиц. Каждый смешок, доносящийся из открытого кафе, каждый случайный взгляд прохожего кажется ей укором или угрозой. Лазурь — призрак, затерявшийся в мире живых, и её неприкаянность проступает сквозь кожу фосфоресцирующим пятном стыда. Асфальт под ногами кажется зыбким, ненадёжным, готовым в любой момент разверзнуться и поглотить её. Только оказавшись в нескольких кварталах от ненавистного места, в безлюдном сквере с высохшим фонтаном, Ляпис останавливается, прислонившись к шершавой коре старого клёна. Дрожащие, едва слушающиеся её пальцы находят в памяти телефона номер. Единственный номер, который имеет значение. Она прикладывает холодный пластик устройства к уху, слушая монотонные гудки, отдающиеся эхом в выжженной пустоте её собственного сердца.«Абонент недоступен».
Она пробует ещё раз. И ещё. Потом начинает набирать сообщения — отчаянные, рваные, полные опечаток. «Пери, это я. Я сбежала. Я там, где мы встречались у фонтана. Прошу, ответь». Отправка. И тут же — ледяной удар под дых. Уведомление: «Сообщение не доставлено». Лазурит не сразу понимает смысл прочитанного. В следущее мгновение до неё доходит, и мир рушится окончательно, обрушиваясь градом осколков. Номер отключен. Перидот… стёрла её из своей жизни. Вычеркнула. Переехала в другой город, как позже выясняется из единственного, сухого ответа на крик Ляпис в пустоту социальных сетей от Аметист: «Дот поступила. Уехала. Не пиши ей». Стоять на раскалённом асфальте собственного краха невыносимо. Мир плывёт перед глазами, звуки сливаются в оглушительный, бессмысленный гул. Ляпис Лазурит остаётся совсем одна. Абсолютно, бесповоротно одна. И у неё нет ни малейшего понятия, что делать дальше. Она — космический мусор, выброшенный за борт чужой жизни.***
Ляпис бредёт по улицам, не видя пути. Ноги сами несут её вперёд, пока разум цепляется за обломки прошлого. Она проходит мимо витрин, где манекены застыли в неестественных позах; мимо пар, сплетённых в объятиях — их счастье кажется ей издевательством; мимо уличных музыкантов, чьи песни звучат как похоронный марш по её прежней жизни, насмешливо повторяющий каждый аккорд той самой песни, которую когда-то Хризолит играла только для неё. Лазурит заходит в круглосуточный магазин, чтобы купить бутылку воды, но не может заставить себя подойти к кассе. Она стоит у охлаждённых витрин, дрожа от работающих кондиционеров, и смотрит на своё искажённое отражение в стекле. Бледное лицо, впалые щёки, синяки под глазами. Кто это? Это не она, не Ляпис, это не её внешность. Не её. Чужая. «Перидот не узнала бы меня сейчас», — мелькает мысль, и девушка резко отворачивается. Она пытается снова. Набирает номер, уже зная исход, и всё равно торопится покинуть магазин как можно скорее, будто простые покупатели могут подслушать этот личный несостоявшийся разговор. Те же гудки, та же ледяная автоматическая запись. Лазурит пишет новые сообщения, более длинные, более отчаянные. Рассказывает о Джаспер, о плене, о том, как каждый день думала только о ней, о Пери. Слова выливаются на экран кровавым потоком признаний и извинений. Ляпис пишет о том, как ненавидит себя за свою слабость, за то, что не сбежала раньше. Пишет о любви. О той любви, что стала единственным якорем в её безумии. «Я знаю, ты, наверное, ненавидишь меня. Я заслужила это. Но просто дай мне знать, что ты жива. Что у тебя всё хорошо. Пожалуйста». Кажется, такое она однажды уже писала ей, когда вышла из себя и обвинила в том, что Хризолит требует от неё вымученной улыбки? Забавно то, как теперь у неё действительно нет надежды на ответ. Отправка. И снова — холодное, бездушное: «Сообщение не доставлено». Лазурь звонит снова. И снова. Уже не надеясь, что та ответит, а просто чтобы слышать этот гудок — последнюю ниточку, связывающую её с тем миром, где она когда-то была счастлива. Где она была Ляпис Лазурит, а не вещью, не собственностью. Она представляет, как телефон Перидот лежит где-то на дне ящика или выброшен в мусорное ведро. Вероятно, у неё уже новый номер. Может, она даже сменила его специально, чтобы разорвать все связи с прошлым. С ней. От этой мысли Ляпис прислоняется лбом к холодной стене какого-то здания. Тело сотрясает мелкая дрожь. Она чувствует себя призраком, который стучится в двери мира живых, но никто не слышит, никто не видит. Лазурь открывает мессенджеры, соцсети — все возможные способы связи. Пишет Аметист. Тот ответ был слишком сухим, слишком окончательным, но она пытается снова. «Прошу, просто скажи, как она. Скажи, что у неё всё хорошо. Я больше ничего не прошу». Ответ приходит почти мгновенно, будто Аметист взаправду сидела и ждала этого сообщения. «Я же сказала. Она уехала. Учится. У неё новая жизнь. Оставь её в покое». Ляпис читает эти строки снова и снова, пока буквы не начинают расплываться. «Новая жизнь». Без неё. Конечно. Кто захочет тащить за собой такой груз? Кто захочет вспоминать о девушке, которая позволила запереть себя в клетке из страха и чувства вины? О девушке, которая хотела сделать так, как будет лучше всем, а теперь, когда у всех действительно всё хорошо, старается вернуть это на круги своя? Лазули закрывает глаза, и перед ней встаёт образ Перидот — не тот, что хранила в памяти все эти месяцы, а настоящий. С зелёными прядями в волосах (Аметист как-то обмолвилась об этом в одном из старых сообщений), с гитарой, с той самой улыбкой, что согревала её даже в самые холодные дни. Эта Перидот смеётся, поворачивается к кому-то невидимому, и её глаза сияют — но не для Ляпис. Уже никогда для Ляпис. Лазурит медленно сползает по стене на тротуар, не в силах больше держаться на ногах. Люди обходят её стороной, бросая косые взгляды. Кто-то бормочет что-то о пьяной молодёжи. Кому какое дело вообще до девушки, развалившейся на тротуаре в самом центре вечернего города? Ляпис достаёт телефон в последний раз. Пролистывает галерею. Старые фото, сделанные тайком. Перидот за компьютером, Перидот с чашкой кофе, Перидот, спящая на диване. Лазурь увеличивает одно из них — то, где Хризолит улыбается, глядя прямо в камеру. Прямо на неё. Та Перидот ещё не знала, чем всё обернётся. Та Перидот ещё любила её. Ляпис прижимает ладонь к экрану, как будто через стекло и время может коснуться её кожи. — Прости меня, — шепчет она в ночь, — Я так тебя люблю. Но эти слова остаются висеть в воздухе, никем не услышанные. Они не долетают до Перидот в другой город, до её новой жизни. Они остаются здесь, с разбитой девушкой на холодном тротуаре, которая наконец понимает — некоторые двери закрываются навсегда. И никакой побег не может этого изменить. Ноги сами несут Лазули вперёд, по каким-то глубинным тропам памяти, которые не стёрлись даже за месяцы плена. Она не осознаёт куда идёт, пока под ногами не начинает похрустывать гравийная посыпка, а в нос не ударяет знакомый запах влажной земли и распустившейся сирени. Парк. Тот самый, что прилегает к музыкальной школе. Место, где она впервые услышала, как Перидот называет её «Лазурь». Место, где пахло не страхом, а свободой. Теперь оно кажется другим. Побелевшие от времени скамейки, облупившаяся краска павильона, заросший пруд. Всё выглядит потускневшим, выцветшим, будто кто-то ненароком (а, может, и специально) убавил насыщенность мира. Лазурит опускается на одну из скамеек, и холод влажного дерева просачивается сквозь тонкую ткань штанов, ненавязчиво напоминая о одном маленьком «но», застывшем на её ногах красными полосами. За день отметины практически перестали болеть, но это не мешает изредка падающим с дерева на ноги каплям заставлять девушку сморщиваться, втягивая холодный воздух сквозь стиснутые зубы. Здесь, в этой ложбинке тишины, гул города приглушён, и одиночество обретает новую, резонирующую глубину. Ляпис — призрак, вернувшийся на место своих былых радостей, и её неприкаянность от этого лишь обостряется. Пальцы снова сжимают телефон. Автоматически, почти ритуально, она пролистывает контакты. «Аметист» — нет. «Стивен» — нет. Все эти цифры, все эти имена — это двери в прошлое, и все они заперты. Её палец замирает над удалённым контактом Перидот, будто силой мысли можно заставить его снова появиться. Однако увы. Нельзя. И тогда, в самом низу списка, она натыкается на него. «Мисс Жемчуг». Учительница по специальности. Женщина, чьи требования к совершенству когда-то доводили Лазурь до слёз, но чья вера в неё оставалась нерушимой скалой. Та самая, что видела в Ляпис не просто ученицу, а самого настоящего музыканта. Сердце замирает. А вдруг? Вдруг и она сменила номер? Вдруг стёрла его, как ненужный артефакт из жизни, которая больше не существует? Вдруг её голос, всегда такой чёткий и собранный, прозвучит так же холодно и отстранённо, как автоответчик Перидот? Ляпис зажмуривается. Это последняя дверь. Если она захлопнется, за ней останется только пустота. Палец Лазурит дрожит, зависая над кнопкой вызова. Страшно. До подкатывающей тошноты страшно. Но оставаться одной в этом выцветшем парке, в этом городе, ставшим чужой планетой, — страшнее. Лазурь касается кнопки контакта «Мисс Жемчуг». Тишина. Поток гудков, каждый из которых бьёт по нервам. Один. Два. Она уже готовится положить трубку, сражённая очередным поражением, как вдруг… — Алло? Голос. Тот самый. Ничуть не изменившийся. Чёткий, собранный, с той самой лёгкой, почти неуловимой хрипотцой, что появлялась после многочасовых занятий. В нём нет ни капли удивления, лишь лёгкая вопросительная интонация. Будто они говорили только вчера. И этого оказывается достаточно. Стена, которую Ляпис Лазурит с таким трудом держала все эти часы, рушится в одно мгновение. Из горла вырывается не крик, а сдавленный, бессильный стон, и слёзы, горячие и солёные, текут по её лицу ручьями, капая на и без того вымоченные штаны. Ляпис не может вымолвить ни слова. Только дышит, коротко и прерывисто, в трубку. — Алло? — голос Жемчуг звучит чуть настойчивее, но всё так же спокойно, — Кто это? Лазурит пытается сказать своё имя, но получается лишь бессвязное мычание, утопающее в рыданиях. — Успокойся, — командует Жемчуг, и в её тоне слышны стальные нотки, знакомые по тысячам уроков, — Дыши. Глубоко. Слышишь меня? Дыши. Ляпис послушно, с судорожными всхлипами, пытается вдохнуть полной грудью. Воздух обжигает. — Хорошо, — голос Жемчуг смягчается на полутон, — Теперь скажи, кто это. Одним словом. — Ля… Ляпис… — вырывается у неё, и это имя звучит как признание в самом страшном, самом бесчеловечном преступлении. На той стороне наступает короткая, но очень выразительная пауза. Не шок, не недоверие. Скорее… стремительная переоценка обстановки. — Ляпис, — повторяет Жемчуг, и в её голосе появляется та самая твёрдость, что заставляла играть до седьмого пота. — Где ты? Быстро и чётко. — В парке… Возле школы… — выдавливает она, снова давясь слезами. — Я… я не знаю, куда идти… — Никуда не ходи, — звучит немедленный приказ, — Сиди там, где есть. Я еду. Поняла меня? Сиди и жди. — Поняла… — шепчет Ляпис, сжимая телефон так, будто это единственный якорь в бушующем море. — Я кладу трубку, чтобы сесть на мотоцикл. Не вешай. Я буду на связи. Щелчок. Тишина. Но теперь это другая тишина — наполненная ожиданием, а не отчаянием. Лазурь сидит, прижав телефон к уху, и слушает далёкие звуки с той стороны: лёгкие шаги, металлический звук отпираемого замка, сдержанный рёв заводимого двигателя. Эти бытовые, земные звуки возвращают её к реальности. Кто-то знает. Кто-то едет. — Я в пути, — снова раздаётся голос Жемчуг, заглушаемый воем мотора и ветром. — Всё ещё в парке? — Да, — её собственный голос звучит чуть твёрже. — Хорошая девочка. Эти простые слова причиняют почти физическую боль. Никто не называл её так с тех пор, как… С тех пор, как всё пришло к своему концу. Лазурит сидит, не двигаясь, прижавшись спиной к холодной спинке скамейки. Время тянется невыносимо медленно. Она слышит, как Жемчуг ведёт мотоцикл, иногда что-то коротко бормочет себе под нос, проклиная пробки. Этот монолог, такой обыденный, такой живой, становится для Ляпис спасительным наркотиком. Он не даёт ей провалиться обратно в пустоту. — Я подъезжаю, — наконец говорит Жемчуг. — Вижу парк. Где ты сидишь? У фонтана? — Нет… У большого дуба, с разбитой скамейкой… — Поняла. И тут Жемчуг замечает её. Низкий, агрессивный рёв разрезает вечернюю тишину парка. Чёрный мотоцикл, полированный до зеркального блеска, виртуозно притормаживает у обочины. Соскочив с сиденья, Жемчуг снимает шлем. Её безупречный чёрный смокинг и идеально уложенные волосы создают сюрреалистичный контраст с брутальным транспортом и уютной парковой обстановкой. Их взгляды встречаются через парковую аллею. Жемчуг на секунду замирает, её пронзительный взгляд скользит по Лазури, впитывая каждую деталь её измождённого вида, потрёпанной одежды, заплаканного лица. Ни тени осуждения или брезгливости в её глазах нет. Лишь холодная, кристальная ясность и решимость. Жемчуг не бежит, не суетится. Она просто идёт через парк твёрдым, уверенным шагом, каким всегда входила в класс. Подходит и, не говоря ни слова, просто обнимает Ляпис. Это не робкое прикосновение, а крепкое, сильное объятие, в котором есть всё: и защита, и принятие, и обещание, что дальше будет не страшно. Лазули замирает, а потом вся её оборона, всё её отчаяние растворяются. Она вжимается в этот строгий смокинг, пахнущий бензином, ветром и дорогими духами, и снова начинает плакать. Тихими, облегчёнными слезами. Жемчуг не торопит её, просто держит, одна рука на спине Лазурит, другая на затылке, прижимают к себе. — Всё, — тихо, но не допуская возражений, говорит Жемчуг прямо у неё над ухом, — Всё кончилось. Когда рыдания наконец стихают, Жемчуг осторожно отстраняется, держа Ляпис за плечи, и смотрит прямо в глаза. — Поехали домой, — говорит она и протягивает запасной, строгий чёрный шлем. Лазурит медленно, будто скрипя всеми несмазанными суставами, берёт его. Пальцы Жемчуг на мгновение покрывают её холодные руки, согревая их. Это прикосновение — первое по-настоящему человеческое, не несущее боли или угрозы, за долгие месяцы. Она позволяет Жемчуг помочь ей надеть шлем и садится на мотоцикл позади неё. Лазули обнимает учительницу за талию, прижимается лбом к её спине, и они взрывают ночь рёвом мотора, уносясь прочь от призраков прошлого. К спасению. К дому.***
Ветер свистит в щелях шлема, город проносится мимо размытой полосой огней. Ляпис вжимается в спину Жемчуг, чувствуя, как вибрация мотора проходит сквозь всё её тело, вытряхивая остатки дрожи. Она почти не осознаёт, где находится, просто плывёт в этом потоке скорости и гула. Внезапно в шлеме раздаётся чёткий, немного приглушённый голос, заставляющий её вздрогнуть: —Ляпис? Ты меня слышишь? Это Жемчуг. Голос звучит так, будто она говорит прямо ей в ухо, поверх рёва мотора. Ляпис неуверенно шевелит губами, не зная, как ответить. —Да... да, слышу, — её собственный голос в микрофоне звучит хрипло и неузнаваемо. — Успокоилась немного? — спрашивает Жемчуг. В её тоне нет давления, лишь простая, прямая констатация. Таким образом часто обращалась к Лазурит Джаспер с намерением напомнить, утвердить её место. Но сейчас эта интонация от учительницы не звучала и на грамм похоже на слова Яшмы. — Почти, — выдавливает Лазурь, и это даже отчасти правда. Острый приступ паники прошёл, оставив после себя глухую, изматывающую пустоту. Несколько секунд они едут молча. Огни фонарей мелькают, как гирлянды. Ляпис смотрит на затылок Жемчуг, на безупречную линию её собранных волос, и не может совладать с внезапным, почти нелепым вопросом. — Я... я не знала, что вы водите мотоцикл, — говорит она, и её слова повисают в сантиметре расстояния между ними. Жемчуг коротко хмыкает. Звук передаётся с лёгким шипением. — А на чём, по-твоему, я должна разъезжать? В карете с кучером? — в её голосе проскальзывает знакомая, суховатая ирония, — Это практично. Не стою в пробках. И... помогает думать,— наконец прямо отвечает Жемчуг. — Думать? — переспрашивает Лазурь, цепляясь за эту нейтральную тему, как утопающий за соломинку. — Да. Когда ветер бьёт в лицо, все лишние мысли просто сдувает. Остаётся только дорога. Это дисциплинирует. Ляпис молча кивает, хотя та не видит этого. Дисциплина. Порядок. То, чего ей так отчаянно не хватало все эти месяцы. Словно поймав её мысль, Жемчуг продолжает, её голос теряет ироничные нотки, становясь серьёзным: — Порядок должен быть прежде всего внутри. Всё остальное — лишь его отражение. Больше они не говорят до самого конца пути. Лазурит закрывает глаза, позволяя вибрациям и скорости окутать себя, как коконом. Это странное, механическое спокойствие — лучше, чем та тишина, что была в парке.***
Квартира Жемчуг оказывается таким же островком строгого порядка, каким был её мотоцикл. Всё расставлено по линиям, выверено до миллиметра. Ни пылинки, ни малейшего намёка на хаос. Безупречный минимализм. Воздух пахнет чаем, кожей и лёгким, чистым ароматом, в котором угадываются ноты кедра и чего-то холодного. Может быть, снега. Лазули стоит посреди гостиной, чувствуя себя грязным, чужеродным пятном на этом идеальном холсте. Жемчуг снимает куртку, вешает её на строго отведённую вешалку, её движения точны и экономичны. — Садись, — говорит она, указывая на диван. — Чай? Или просто воды? — Воды, пожалуйста, — тихо отвечает Лазурь, опускаясь на край дивана. Жемчуг приносит стакан кристально чистой, холодной воды. Ляпис пьёт маленькими глотками, чувствуя, как жидкость ледяными ручьями стекает внутрь, но не может прогнать внутренний озноб. Жемчуг садится напротив, в кресло. Она не суетится, не задаёт сразу кучу вопросов. Она просто ждёт, сложив руки на коленях. Эта поза, этот взгляд — всё говорит о готовности слушать. И этот безмолвный вопрос оказывается страшнее любого допроса. Лазурь отводит глаза, её пальцы сжимают стакан. —Я... — голос срывается. Она пытается снова. — Она... Джаспер... Я ушла к ней сама. Слова даются с нечеловеческим трудом. Каждое — это камень, который она вытаскивает из собственной груди, обдирая до крови края раны. Ляпис говорит обрывочно, путаясь, иногда надолго замолкая. Она рассказывает про шантаж, про страх за Перидот, про то, как согласилась, думая, что это единственный выход. Потом — про месяцы в том доме. Не про все ужасы, нет. Пока только про ощущения. Про холод, про тишину, про чувство, что ты — вещь. Про то, как стирается собственная воля, как исчезают границы своего «я». Жемчуг слушает, не перебивая. Но Лазули видит, как постепенно меняется её лицо. Исчезает привычная, слегка отстранённая маска учительницы. Черты заостряются. Пальцы, лежащие на коленях, сжимаются в тугой, белый узел. Она видит, как Жемчуг буквально заставляет себя дышать ровно, как её челюсть плотно сжата, чтобы не выдать дрожи. Этот стоицизм, это усилие воли — страшнее любых слёз. Потому что Ляпис понимает: её рассказ причиняет Жемчуг невыносимую боль. И та из последних сил старается этого не показать, оставаясь для неё опорой. — Она... она любила поиздеваться над моими царапинами на бёдрах, — вдруг вырывается у Лазури, и она тут же кусает язык. Сильно. Она не хотела говорить об этом. Совсем не хотела. Воздух в комнате снова становится густым и колючим, как и во время того телефонного разговора. Жемчуг медленно поднимает на неё взгляд. Её глаза — светло-голубые, почти разглядывающие всю душу перед собой — становятся пронзительными. — Над какими царапинами, Ляпис? — её голос тих, но в нём слышится стальная пружина, готовая распрямиться. Лазурит замирает. Стыд накатывает новой, удушающей волной. Она не может ответить. Не может. — Ляпис, — Жемчуг произносит её имя с такой силой, что та невольно вздрагивает, — Покажи мне. Это уже не просьба. Это приказ хирурга, вскрывающего гнойник. Приказ, исходящий из самой глубины заботы, и потому его невозможно ослушаться. Дрожащими руками, чувствуя, как горит лицо, Лазули с трудом закатывает штанину. Она не смотрит на Жемчуг, она смотрит в пол, на идеально чистый паркет. Девушка слышит, как Жемчуг резко встаёт. Слышит её сдержанный, шипящий вдох. Потом — мёртвую тишину. Такая тишина страшнее крика. Через мгновение Жемчуг оказывается на коленях перед ней. Она не прикасается, лишь смотрит. Смотрит на старые, серебристые шрамы и несколько свежих, красных полос. Лицо женщины становится пепельно-серым. — Это... это должно прекратиться, — говорит она, и её голос низкий, хриплый, почти незнакомый. В нём слышится не просто боль, а ярость. Сдержанная, холодная, направленная не на Ляпис, а на того, кто довёл её до этого, — Слышишь меня? Ты прошла через ад. Ты выбралась. И теперь ты будешь жить, не выживать. Жить. Жемчуг поднимается, насилу отрывает взгляд от изувеченных ног Лазули и подходит к строгому письменному столу и берёт папку с документами. —Ты сдала экзамены. Блестяще. Это твой шанс. Твой пропуск, — Она кладёт папку перед Ляпис, — Но не здесь. Подавай документы в академию в Северной столице. Они берут до конца недели. Ты будешь жить в общежитии. И... — Жемчуг делает паузу, её взгляд становится твёрдым, как сталь, — ты сменишь номер телефона. Сегодня же. Чтобы она... чтобы Джаспер не нашла тебя снова. Никогда. Лазули смотрит то на папку, то на свои израненные ноги, то в глаза Жемчуг — полные непоколебимой, почти яростной решимости. — А Перидот... — выдыхает Ляпис, и это имя снова причиняет боль. Жемчуг смягчает взгляд. Она подходит к окну, отодвигает тяжёлую штору. — Мир, особенно мир искусства, удивительно тесен, — говорит она, глядя на ночной город, — Ты думаешь, ваши пути разошлись навсегда? — она оборачивается, и в её глазах — не утешение, а вызов, — Ты нашла в себе силы сбежать. Значит, найдёшь силы и встретить её снова, когда будете к этому готовы обе. Но сначала... сначала должна быть ты. Твоя жизнь. Твоя музыка. Всё остальное... приложится. — Но Перидот... — выдыхает девушка, и это имя опять отзывается болью тысячи ножевых, но теперь иначе — остро, ясно, ещё более резко. Настолько, что дыхание перекрывает. И вдруг что-то щёлкает внутри. Голос, который только что был хриплым и прерывистым, выравнивается. Лазурит поднимает голову и смотрит на Жемчуг прямо, почти вызывающе. — Перидот не поступает в музыкальное училище, — говорит Ляпис громко и очень чётко, слова вылетают быстро, будто она боится, что их перебьют, — Она хотела быть инженером. Программистом. Она говорила, что код — это та же музыка, только из нулей и единиц. У неё... — голос на секунду срывается от нахлынувших воспоминаний, но Лазурь заставляет себя продолжать, — у неё пальцы всегда были в синяках и мозолях от гитары, но она говорила, что это лишь хобби. Её настоящая музыка — это алгоритмы. Она сидела ночами за компьютером, а экран освещал её лицо глухим светом... И она смеялась, когда у неё всё получалось... Она... Лазули замолкает, переводя дух. Произнеся это вслух, она словно заново утвердила существование той Хризолит — не призрака из памяти, а реального человека с мечтами и целями. Это больно, но уже не парализующе. Жемчуг смотрит на неё, и в её глазах мелькает что-то новое — не жалость, а уважение. Такая ярость, такая точность в голосе — это и есть первый шаг назад к себе. — Хорошо, — тихо говорит Жемчуг, — Значит, она теперь инженер. А ты — музыкант. Ваши миры... они не так далеки, как тебе кажется. Оба требуют дисциплины, терпения и страсти... — Она делает шаг вперёд, — Но твой мир сейчас здесь. Твоя музыка. Твой билет — в этой папке. Твой новый номер телефона... мы оформим завтра. Чтобы та женщина не нашла тебя. Больше никогда. А до того момента тебе нужно будет побыть без средств связи. Просто для того, чтоб Джаспер если и отследила его, то напрасно. Лазурь смотрит на папку, потом на свои руки. Пальцы, привыкшие к клавишам, сжаты в кулаки. Она медленно разжимает их, совершая слишком большое усилие над собой для такого простого действия. — Я... я сделаю это, — говорит девушка, и это уже не шёпот, а заявление. Жемчуг кивает, и на её строгих губах на мгновение появляется что-то вроде улыбки. Не широкой и радостной, а твёрдой, одобряющей. — Я знаю. Ляпис берёт папку. Бумага шершавая под пальцами, настоящая. Это не сон, не плод её расстроенного воображения. Это план. Действие. Первый шаг по тонкому, но прочному мосту через пропасть, в которую она чуть не рухнула. Жемчуг отворачивается, чтобы скрыть влажный блеск в своих вечно сухих, строгих глазах. Она подходит к шкафу, достаёт свежее полотенце и комплект простого, но чистого белья. — Душ в конце коридора. Ложись спать. Завтра начнётся твой первый день, — она говорит это своим обычным, немного отрывистым тоном, но сейчас в нём слышится не холодность, а забота, выраженная единственным доступным ей языком — языком действий и порядка. Лазули принимает вещи. Она не говорит «спасибо». Это слово сейчас кажется слишком маленьким, слишком незначительным для всего того, что только что произошло. Вместо этого она просто смотрит на Жемчуг и кивает. Коротко, решительно. Лазурь проходит в указанную комнату. Она небольшая, аскетичная, с кроватью, столом и стулом. Ничего лишнего. Идеальное место, чтобы начать всё с чистого листа. Девушка кладёт папку на стол. Завтра она откроет её. Завтра она будет заполнять документы. Завтра она купит новую SIM-карту и навсегда похоронит тот номер, что стал символом её плена. А сегодня... сегодня Ляпис Лазурит просто стоит посреди комнаты и дышит. Глубоко. Впервые за долгие месяцы она не чувствует на своей шее ледяного дыхания страха. На её плечах нет тяжести чужой воли. Есть только тишина, нарушаемая мерным тиканьем часов в гостиной, и хрупкая, но настоящая надежда. Ляпис ещё не свободна. Слишком много шрамов — и на коже, и внутри. Но она больше не в клетке. И этого пока достаточно.