***
Недели две спустя горцы опять забыли о существовании N-ной, комендант так же чуть успокоился, расставил сторожевых с посменным караулом на башнях и был доволен. К слову, сторожевые были по большей части всегда заняты соревнованием по плевкам в длину и сном, чем охраной и досмотром, но все об этом благополучно молчали. Я перестал хромать, Крейцберг вылечил своё плечо, обстановка в целом улеглась. Близился июль, а мне опять стало душно и скучно. Стыдно и странно признавать, но Грушницкий был единственным, кто мне хоть слегка, но скрашивал дни. Речи его были напыщенны и забавны, потому можно было и посмеяться, а внешность довольно привлекательна, благодаря чему, когда он молчал, можно было даже порадовать глаз. Мы часто бродили вдвоём, без Щучкина вокруг крепости, вяло о чём-то переговариваясь, а то и вообще молча. Но намного интереснее было, когда или он приходил ко мне домой под ночь, теми редкими моментами, когда удавалось вырваться из-под наблюдения поручика, или я звал его гулять по ночному полю за стены крепости. Полчаса или чуть больше мы всегда серьёзно делали вид, что мирно пьём чай или беседуем, но естественно, что и чернота ночи, и наша молодость, и всё же, Господи, взаимная любовь делали своё дело. Грушницкий тогда закрывал занавески и шёпотом подзывал к себе. Ему никогда не нужно было просить дважды. Я как-то никогда не проявлял инициативы, оставаясь ведомым, но мне это нравилось до дрожи. Я будто поддавался лишь для того, чтобы порадовать любовника. После процесса мы жадно, горячо целовались. Грушницкий утыкался мне куда-то в плечо и всё спрашивал: «Любишь? Любишь?». Я смеялся, путая его волосы в своих пальцах. Потому что я не любил. Мне лишь было скучно. Я играл, лишь ожидая удобного случая развлечься чем-то другим. Меня напрягало то, что это однообразная, но интересная игра затянулась. Надо лишь дождаться случая и бросить. Случай обязательно подвернётся. С каких пор я начал безбожно врать себе?***
Впрочем, в один жаркий, как и все остальные, день, мы лежали под развесистыми деревьями с Щучкиным и юнкером, плюясь вишневыми косточками друг в друга и мух. — Скучно, — сказал я, широко зевая. — Зря юнкер усы отрастил. Так бы их можно было ему подрисовать — зевок — угольком, — заметил Щучкин. — Он вообще на тебя стал в последнее время похож. Заметил? — Да не особо… Как-то странно было осознавать своё влияние на других людей. Главное, думал я, не затянуть другого человека, молодую и незрелую душу в пучину тоски и отрицания общества. Не хватало ещё, чтобы эта байроническая молодёжь плодилась, выращенная под гнётом государственной плети и осуждения. Всё же, хорошо было в крепости, с почти отсутствующими общественными нормами, где хоть на миг, но всё же можно было почувствовать свободу. Задремавший на жаре Грушницкий невнятно что-то пробурчал во сне. Щучкину, видно, пришла в голову идея в высшей степени гениальная, из-за чего он хитро улыбнулся и начал расталкивать юнкера. Тот проснулся, зевнул и, проморгавшись, вяло спросил: — Что? — Выпить хочешь? — Что? — всё так же лаконично спрашивал он. — За вином сползаешь? — Другое дело, так бы и сказали сразу, — Грушницкий тотчас вскочил и отряхнулся. — Превосходно, конечно, но не лучше ли вечером, а то и ночью? Нас ведь и заметить могут, — возразил я, уж видя в глазах моих соучастников горящий энтузиазм. — Григорий Александрович, да вы, и против риска? Не узнаю, не узнаю, — протянул Грушницкий. — Как знаешь, но поймают, говорю тебе, сам ответственность нести будешь. Нас не сдавай, — уточнил я, скрещивая руки на груди. Грушницкий криво улыбнулся. Я чуял неладное и порывался даже отказаться от затеи, но когда уж я от авантюры робел! В десять минут мы оказались у дома коменданта, где все окна были распахнуты для проветривания, а всё население погрузилось в послеобеденную дремоту. — Мы будем жребий тянуть, или, как всегда, я за всё ответственен? — развернулся к нам Грушницкий. — «Как всегда». Один раз сползал, а теперь кичишься. Тебе уж, пожалуй, весь отряд в ноги кланяется, ведь какой вот герой вышел, а? — с долей иронии вздохнул я. — А что, дурно что-ли? Уважение никогда лишним не бывает, — задрав голову, ответил юнкер. — Гляди, как бы самодуром не стать. Клянусь, получишь эполеты — я уеду из России. — Вам недолго осталось на родине. Полагаю, месяца три или четыре, — юнкер похлопал меня по плечу. — Ты так уверен? — О, Григорий Александрович, вы бы слышали, как меня поручик нахваливает, как заливается. Он меня даже cornette называет, — Грушницкий даже заложил руку между пуговиц шинели, пародируя какого-нибудь генерала. — Прямо на французском? — Прямо так. — А не corniaud, случаем? — Я для вас наливать не буду. Мы будем пить, а вы, господин прапорщик, сидеть и завидовать. — Ребята, у меня сейчас белка поскачет. Хватит языком чесать, — окликнул нас Щучкин, стуча по стене. Мы дали Грушницкому две фляги, и он, по выступам в щербатой стене, заполз в окно. Несколько минут было тихо. А потом… Из дома послышались крики, визги и ругань, юнкер что-то громко верещал, пока то ли комендант, то ли ещё кто кричал на него. Щучкин коротко кивнул в сторону — кажется, уж минут через пять мы стояли у стены крепости, в самой глухой её части, тяжело дыша с бега и отряхиваясь от веток (вроде я ненароком сломал молодое деревце по пути). — И что делать?! — воскликнул Щучкин. — Что? Мне почём знать. Лучше всего было бы пойти домой и притвориться, что мы вообще ни о каком Грушницком ни сном ни духом. — Подло это… Я же его подговорил, да и ты согласился. — Предлагаешь самим сдаться? Валяй. Я домой. Я развернулся в сторону дома и быстро пошёл прочь. Ноги гудели. Щучкин тут же бросился за мной. — Вы ведь товарищи! — Вовсе нет. Щучкин цокнул, но возражать не стал. О, если бы он знал, что мы чуть больше, чем товарищи! Меня однако, трагедия юнкера и его наказания вообще не трогала, несмотря на все наши отношения. Главное самим было выйти сухим из воды, а с остальными будь что будет. Домой мы всё же зря пошли. Прямо у моей двери вертелись двое солдат явно не с намерением зайти ко мне попить чая. Они тут же обернулись на нас с Щучкиным. Последний собирался опять удрать, но я его удержал за рукав. — Вам, господа, чего-то надо? — Надо. Василий Семёныч попросил вас привести. По делу, так сказать-с, — ответил первый с нападкой. Мимика его была уж очень выразительна. Второй молчал. — Зачем? — А вы не знаете? А некоего юнкера, так сказать, Грушницкого вы знаете? — Ни сном ни духом! — откликнулся Щучкин. — А вы это, так сказать, коменданту объяснять будете. Добровольно пойдём, али вас, так сказать, привести? — Добровольно, — проскрипел я. Шли мы с Щучкиным нарочито медленно, во-первых, чтобы солдаты позлились, а, во-вторых, чтобы Грушницкий побыл подольше наедине с комендантом и перенервничал до обморока. Я хоть и понимал, что поступил он отчасти справедливо, но всё равно злился. Солдатики нас завели в какую-то отдалённую комнатку в доме коменданта, где с довольным видом стоял денщик Никитка, сердитый Василий Семёныч и Грушницкий с красными, мокрыми глазами. — Вот они, говоришь, тебя подговорили? — грозно спросил комендант, указывая на нас. Щучкин затрясся. Я смотрел куда-то в сторону. — Не подговорили, а скорее, ну, договорились, и-и то… — сбиваясь, объяснял юнкер. — Отвечай кратко! — уже рявкнул комендант, тряся Грушницкого за плечи. — Да… — совсем тихо ответил он, виновато на меня смотря. В течение, может, минуты в комнате хранилось гробовое молчание. — Да, Василий Семёныч, это мы подговорили мальчика украсть у вас вино, и, естественно, вина вся на нас. Он, я полагаю, даже не виноват ни в чём, безгрешный человек. Мальчишка, что с него взять. Я говорил с издёвкой. Юнкер дрожал так сильно, что, казалось вот-вот упадёт. Впрочем, правда — кожа его резко побледнела, он часто задышал и без чувств грохнулся на пол у ног коменданта. Василий Семёныч посмотрел на это с отвращением. — Да уж. Ба-а-арышня. Иванов, Петров, уведите его в казарму и скажите, чтобы 10 розог всыпали, да и хватит. Ах, ну и в дело личное занести, чтобы он всю жизнь, мерзавец, в солдатах прожил. А вы, господа офицеры, останьтесь. Комендант сел за стол, грозно воззрившись на нас. Щучкин попытался тоже инсценировать обморок, но понял глупость этой затеи и встал ровно. Солдатики привели юнкера в чувство и увели прочь. Может, мне было даже немного его жаль. — Значит так, господа, объяснитесь. Какого чёрта вы крадёте казённое имущество?! Да ещё и мальчишек в это втягиваете?! Я жду объяснений! — Василий Семёныч, вы ведь поймите, кражи-то, как я понимаю, не было, как таковой, лишь намерение… — вступил в разговор Щучкин. — Видите ли, мы, люди военные, привыкли к делу, а тут совсем ничего не происходит, вот и… Непотребство творится, — развёл руками я. — Вы опять в караулы всех поставьте, и в тот же миг дисциплина шёлковой станет, — воскликнул Щучкин. Я посмотрел на него как на идиота. Впрочем, чтобы избежать наказания, разжалования и прочего, можно было и отмотать несколько недель в караулах. Комендант молчал несколько секунд, положив голову на руки, а потом резко выкинул ладонь в сторону двери. — Вон отсюда. Щучкин чуть не пулей вылетел с комнаты, а вот меня комендант остановил у двери. — Вы, Печорин, останьтесь, — я вернулся к столу, однако не садился — хотел казаться выше коменданта. Комендант прознал мой ход и встал, чуть ли не сверху смотря на меня. — Я всё знаю. — Позвольте, что именно?.. — тут я вдруг забоялся. Глупо, безрассудно, но забоялся, вспоминая все мои грешки, в том числе и дуэль, и связь с Грушницким… — Я знаю, что моя жена изменяла мне с вами. И я бы вызвал вас на дуэль, если бы было можно, да и вообще, изрубил бы за углом, вы уж поверьте, поверьте, — Василий Семёныч затряс пальцем перед моим носом. Я стоял ровно, никак не реагируя. — Ну так вызывайте. — О нет, Григорий Александрович, у меня есть кое-что получше. Вот, подписывайте. Комендант достал из ящика гербовую бумагу, на котором явно не похожим на мой почерк было написано, мол, я, Печорин Григорий Александрович, прошу перевести меня в другое место службы и далее, и далее. — Это что? — Подпишите, подпишите. Это я вас отсюда выгоняю, но на добровольной основе. У вас есть выбор — либо вы сейчас подписываете, и завтра утром вас уже не будет здесь, либо я вам житья не дам. А может, и жизни, — комендант подал мне перо с чернилами. — А что, связь с Анной Евгеньевной, это единственная ваша претензия? — усмехнулся я. — На что вы намекаете? — Нет, ни на что, ни на что. Держите, — на бумаге чётко сверкала моя подпись. — Прощайте. Как жаль, что я уезжаю из-под начальства такого хорошего, доброго и умного коменданта. Я, рассмеявшись, вышел. Комендант погрозил мне вслед кулаком. Да, было чуть-чуть жалко расставаться с крепостью, точнее с одним конкретным человеком, жившим в ней, но, впрочем, мне всегда нужны перемены…***
— Что, брат, скоро ль тебе розог всыпят? — тем же вечером, собрав вещи, я решил смотаться к юнкерской казарме. Повидаться. Грушницкий сидел на лавке под окном казармы с потухшими окнами и жевал корку хлеба. Из соседнего дома слышался звон посуды и голоса — очевидно, юнкера ужинали. — Завтра. Утром, — чуть не плача ответил юнкер. — А что ты не с товарищами? — Поручик сказал, что я сегодня без ужина. Вон, хлеб стащил и слава Богу. — Весьма мягко. В мои времена бы за любой проступок весь полк шпицрутенами отхлестал. Знаешь, что это такое? Грушницкий посмотрел на меня с ужасом, медленно кивая. — Да шучу я! Дурак ты, ой дурак, — смеялся я, обнимая его за плечи. Юнкер отвернулся и несколько минут сидел молча, кусая губу и теребя пуговицу на шинели, которая от постоянного дёрганья должна была уж оторваться. Потом он вдруг встал с лавки и упал передо мной на колени, хватаясь за подол мундира. — Прости меня! Прости! Я каюсь, Господи, до земли кланяюсь! Ты уж теперь верно, меня ненавидишь, так ударь меня, мне это будет больнее сотни розог! Я уж и всё сделаю, только бы вину свою искупить, пред тобой. Прости меня, Гриша, прости!.. Он замер, не окончив фразы, поднял голову и закрыл глаза, видно, готовясь принять пощёчину. Я оглянулся, убедился, что из окон столовой никто не смотрит, и мягко поцеловал его в щёку. Грушницкий вздрогнул и открыл глаза. — Не ори. — Ты… — Я не сержусь. Коли ты мне был небезразличен, так я что-то бы да чувствовал. А так мне всё равно, — пожал я плечами и поднялся. Быть может, из-за таких заявлений он не будет сильно по мне грустить. — Вы из-за злости так говорите, или серьёзно? — состроив жалостливое лицо, Грушницкий взял меня за рукав, утягивая обратно на лавку. — Я завтра уезжаю, меня гонят. Утром. Оставь меня, — я выдернул руку. — Да погодите! Это из-за вина? Я перед комендантом объяснюсь, я ему всю правду скажу! Я уж постараюсь всё уладить! Григорий Александрович! Если я вас чем обидел, так скажите, я не хочу перед вами быть виноватым ни в чём! — Грушницкий вцепился в мою одежду, не желая отпускать. Я с раздражением посмотрел ему в глаза и дёрнул за злосчастную пуговицу, оторвав её. — Ты? Да при всём желании, уж позволь. И меня не из-за вина гонят, а из-за связи с Анечкой, — я намеренно не уходил, ожидая реакции юнкера. — С Анечкой? Это жена коменданта? А что вы с ней… — А, я не говорил? Мы с Щучкиным спорили, что я её смогу поцеловать, он мне за то кольцо отдал. То, которое я тебе потом на палец надел, после охоты, помнишь ли? — В тот день когда мы с тобой… Так у вас, значит, делается. Целуетесь с одной, ночи с другим. С вами всё ясно, — он отпустил меня и отошёл на пару шагов. Грушницкий был крайне оскорблён. Я широко улыбнулся и похлопал его по плечу, пытаясь обнять. Проверял. Юнкер меня оттолкнул. — Да бросьте вы эти игры. Я последний что-ли? Мне ли не знать, что там в юнкерских казармах делается, пока сослуживцы спят, — только развёл руками я. — Вы мне противны. — Очень рад. Я быстрым шагом удалился прочь от казармы, пока Грушницкий свербил взглядом мою спину. О, как тоскливо мне было на душе! Но, пожалуй, было бы ещё хуже, если бы я не рассорился с Грушницким. В конце концов, это была лишь кратковременная, опасная, а оттого и нескучная интрижка, в ходе которой я по глупости впал в чувства, и к кому! К мальчику! Я был уверен, что воспоминания и о крепости, и о юнкере вскоре истлеют, оставаясь лишь призрачной дымкой, намёком на то, что да, когда-то я служил в N и вёл роман с Грушницким. Но не более. На расстоянии двадцати шагов я вспомнил про пуговицу, всё ещё лежавшую в моей руке. Подкинув блестяшку, я показал её юнкеру и, смеясь, крикнул: — Я оставлю это на память? Вы не против?