О, Пятигорск! Как свеж и чист тут воздух, как прекрасны горы и как скучно-надоедливы люди. Особенно, если это твои старые товарищи. Особенно когда они резко выстраивают из себя людей, которым одно и надо, что брак и женщина рядом.
Впрочем, ещё на подъезде к Пятигорску, меня терзало неясное волнение, да и более того с брички соскочило колесо из-за того, что заяц, перебегавший дорогу, напугал лошадей — сразу две дурных приметы!
Фатальной ошибкой, наверное, стало то, что я вообще решил остаться в Пятигорске, и более того, выйти вечером на променад с целью поглядеть на то, какое нынче водяное общество и что там в моде у нынешних дам и повес. Встретив пару знакомых офицеров, Щеголихина и ещё какого-то, имени которого никто не помнил, я даже согласился сыграть с ними в карты в ближайшей ресторации под аккомпанемент недурно игравших тут каждый вечер скрипачей. Выпивши несколько бокалов, я даже с охотой начал слушать их сплетни, сморенный усталостью и алкоголем. Речь Щеголихина резко прервалась радостным возгласом и маханьем рукой кому-то за моей спиной.
— А, вот вы где пропадали, ну идите сюда, у нас тут, видите ль, вист, как раз вчетвером и сыграем, — офицер смёл карты со стола себе в руку и, что-то напевая под нос, разметал на четыре колоды.
Я вяло обернулся на пришедшего (скрипачи в этот момент стихли, перелистывая ноты для новой композиции и натягивания струн) и машинально протянул руку для знакомства, но тотчас же отдёрнул. С моего лица спала улыбка. В зале воцарилась мёртвая тишина.
У дверей стоял
он. Слегка загоревший и вытянувшийся с нашей последней встречи, опершись на костыль и в неизменной серой шинели, Грушницкий смотрел на меня взглядом убийцы.
— Месье, Григорий Александрович, позвольте представить, Николай Петрович… — затараторил офицер, но его прервали.
— Мы знакомы, — а голосом он совсем не изменился, разве что тон его в этот момент был жутко холодным, но больше наигранно.
Юнкер медленно прошёл к столу, садясь как можно дальше от меня, и отвернулся. Мне по большей части было всё равно на каких-то там бывших моих сослуживцев, и я, нарочито не смотря в его сторону и проверяя карты, проговорил весьма легко, будто мысль вслух:
— И как это вас сюда занесло?
— Ранение.
Пока ещё юнкер кивнул на свою ногу. Отвечал он рвано и коротко. Боже, и как можно целый год хранить обиду? Я на это лишь скверно улыбался, без труда обыгрывая его. Обижаться он, может, и научился, но вот играть точно нет. Вскоре мы все вчетвером как-то негласно решили, что пора заканчивать, поэтому карты были отложены, а за стол принесли ещё пару бутылок.
— О как, ранение. И что же, неужто дуэль? — спросил я у него, подливая шампанского в бокал. Юнкер брезгливо его отодвинул.
— Да, дуэль. Из-за неё, понимаете ль, в солдаты разжаловали, вот-с…
Он говорил как-то неуверенно и скомкано, и я знал почему — потому что врал. Нельзя было за год с его положения юнкера выйти хотя б в табель подпрапорщика, что уж говорить об разжаловании в солдаты. И я, чтобы, конечно, разоблачить его ложь, сразу начал его с большой охотой расспрашивать всякую мелочь, которую он знать и не должен был.
— Надо же! А эполеты, скажите-ка, у вас золотые аль серебряные были? А вот ещё, пуговичек-то сколько на мундире было, а то я слыхал, будто их нынче больше пришивают, чем раньше.
Грушницкий, надо сказать, тут же стушевался, и отвечал так тихо, что нельзя было разобрать ни слова. Щеголихин тут же начал хлопотать о здоровье своего товарища.
— Ну, ваше-с благородие, господин Грушницкий, вам неужто плохо? Пойдёмте, я вас до квартиры провожу!
Щеголихин подхватил его под локоть, но Грушницкий тут же отшатнулся, махнув рукой. Щеголихин сел обратно и наклонился ко мне.
— Ну, знаете, господин Печорин, между нами говоря, солдат-то у нас — герой! Он столько рассказывал нам об N-ной крепости, что диву иногда дашься, как можно столько пережить…
— Да уж, за двадцать лет много не повидаешь, а тут вон, видно, сумел, ну молодец, и впрямь, — я даже захлопал в ладоши, смеясь.
— Двадцать?.. Право, вы говорили о двадцати пяти годах, помнится мне, — слегка смутился Щеголихин.
— Не знаю. Быть может, вы перепутали. Мне действительно двадцать, — хрипло уточнил Грушницкий.
Видок Щеголихина был слегка разочарованным, и он растерянно переводил взгляд с меня на юнкера, в сомнении открывая рот, ища, что бы сказать.
— Впрочем, об N-ной, — наконец решился он.
— Ах! N-ная! Славное место, чего там только не происходило, и какой только люд не водился! Грушницкий, помните ль, как мы вино крали? Вас после ещё высекли, помните же? — я, с видом старика, предающегося воспоминаниям о буйной молодости, повернулся к Грушницкому.
Тот сидел, уткнувшись взглядом в какую-то щербинку в столе и молчал, то-ли кивая, то-ли просто медленно качаясь взад-вперёд. Губы его дёрнулись, но сказать ничего он не мог. Недвижимые тёмные глаза были широко раскрыты со странным блеском на белках. Я хлопнул его по плечу.
— Да! А уж бои! О, помню, как впервой с Грушницким бок о бок, сказать так, дрались. Помните ль, как вы мне, такой молодой, зелёный, в плечо плакали? О, славное было время! Сейчас не то, всё не то…
Щеголихин широко, как бы жалостливо, улыбался Грушницкому, мол, ну что ты, брат, все такими были, но было видно, что он уж давно понял, что никаким офицером Грушницкий никогда и не был, и шинель свою не снимал с самого выхода из отрочества. Я уж хотел ещё что-то вспомнить, желая его больше попозорить, будто и не имея ничего ввиду, как вдруг Грушницкий встал, издав полувсхлип, и, с удивительной для хромого человека скоростью, вышел из ресторации, кинув напоследок, что ему нездоровится. Я отпил ещё шампанского, распрощался с Щеголихиным, пообещал ещё с ним выпить и сыграть, сказал, что ужас как хочу спать и, неспеша, вышел из помещения.
За это время здоровый человек успел бы уж дойти до дома и завалиться спать, но хромой мой товарищ ещё только-только начал спуск по каменистой наклонной дорожке. Я быстро подошёл к нему и подхватил под локоть, не занятый костылём.
— Да брось плакать. Я скучал.
На улице уж было темно — на Кавказе темнеет быстро и ночами мрак становится непроглядным, не как у нас в Петербурге, поэтому лица Грушницкого я не видел, а лишь общий силуэт. Силуэт вытер лицо рукавом, остановившись, а после глубокого вдохнул и с расстановкой произнёс:
— Уйдите. Я вас видеть не хочу.
— Изволь, ты меня и не видишь — тут совсем темно, — засмеялся я, одной рукой поджигая сигару. Слабый огонёк на мгновение осветил лицо юнкера, и я увидел, что он и впрямь плакал.
— А вам бы всё пошутить и подшутить.
— Такова уж моя натура, извиняй.
Мы прошли ещё несколько шагов, за которые Грушницкий даже ни разу не попытался от меня отойти или отстраниться, я совсем уж расслабился, как вдруг, когда мы зашли за угол одной скалы так, что не было видно городка совсем, меня схватили за воротник обеими руками и начали трясти. От неожиданности я аж выплюнул сигару и не смог ничего поделать против.
— Зачем?! Зачем вы это делаете?! Вам так нравится смеяться надо мною? Да? Знаете, как славно было, пока не приехали вы? Пока вы не начали устанавливать свои правила? — шипел на меня Грушницкий, глотая слёзы и срываясь иногда на визг. Я мягко взял его руки в свои. Костыль его лежал где-то сбоку, поэтому он больше держался за меня, чем держал меня.
— Я мог сказать то же самое про ваш приезд в крепость год назад… Однако не говорил, — как можно мягче, будто с малым ребёнком, сказал я. Грушницкого такое обращение, видно, ещё больше взбесило.
— Ах, крепость! Точно! Это ведь так забавно, не находите ль, напомнить взрослому человеку, как его пороли по юнкерству? О, просто замечательно! Печорин, вы так умны и смешны, как бы только у всей публики животы со смеху не разболелись!
— Ты всё ещё юнкер.
Грушницкий попытался, видно толкнуть меня, но из-за своей неустойчивой позиции, только пошатнулся сам и грохнулся спиной на камни, охая и ахая. Я же стоял над ним, даже не шелохнувшись. Вставать, видно, он не собирался.
— Юнкер… Все мои сверстники давно уж офицеры, кроме совсем отъявленных хулиганов и идиотиков, и я в их числе! И всё из-за… Из-за… Зачем вы им сказали?!
— Я не терплю лжи.
Юнкер молчал. Я тронул его лодыжку носком сапога, проверяя, не потерял ли он вообще сознание случаем. За этим жестом вылился новый поток ругани и обвинений.
— Вы поступили просто подло! Вы бросили меня совсем одного! После всего того, что между нами было, вы просто взяли и уехали! Вы не представляете, что со мной тем утром творилось, доктора понять не могли, то-ли горячка, то-ли лихорадка у меня, то-ли ещё какая болезнь неизвестная, боялись, что я всех заражу и мы все умрём, а дело-то всё было в нервах! В вас было дело!..
К концу фразы голос его совсем сбился, но помимо этого была ещё одна особенность его голоса — акцент. Вместо бывшего приятного, деревенского, окающего поволжского говора, Грушницкий теперь плевался «аканьем» и шикал, как закостенелый москвич.
— Успокоился?
— Я и не был взбешён, — ответил он. Я посмеялся.
— Если уж и решил быть старше возраста, то и веди себя подобающе, а не как малолетний ребёнок.
Грушницкий молчал. Я поднял с земли его костыль и помог встать, перекинув его руку через своё плечо. Мы молчали минут пять, но молчание прервал он.
— Извини. Проведёшь меня до дома? Пожалуйста…
— Веди.
Мы шли очень медленно, и постепенно его раздражение начало растворяться, видно, загашенное такой пылкой речью и усталостью. К концу пути я уже чуть ли не полностью тащил его на своих плечах.
— Ну-с, рассказывай, где был этот год? Неужто в Москве?
— С чего ты взял? В юнкерском, в юнкерском всё был…
— У тебя говор переменился. Да и ты сам.
Грушницкий положил голову мне на плечо и тихо, горячо прошептал мне на ухо:
— J'ai changé? Oh, jamais! Vous savez que c'est impossible! Celui qui vous a vu une fois emportera à jamais votre image avec lui!
— Tu as appris le français? — с удивлением спросил я, поражаясь его чистому и верному произношению.
— En voyant comment vous êtes dans une société laïque, en parlant cette langue, je devais l'apprendre. — подняв голову, ответил он.
— Зависть, Грушницкий, зависть. Вот твой порок. Ты завидуешь мне, от того и притворяешься аристократом старше своих лет, хотя должен с гордостию носить шинель, признавая, что ты даже и не знал офицерского мундира, наслаждаться своей юностью и свежестью, а не строить с себя старика и вести не по возрасту, — мы остановились у порога его дома.
— Ничего я из себя не строю, а шинель мне весьма и весьма нравится, — пробубнил он.
Грушницкий обнял меня и достал ключ. И лишь перед тем, как закрыть за собой дверь, обернулся и тихо сказал:
— И не зависть, а скорее так… Внушаемость. Мы увидимся завтра?
— Скажешь где — увидимся.
— На бульваре. Там собирается всё водяное общество. Ты меня увидишь. Я… Я выделяюсь из толпы, — он провёл рукой по борту своей шинели. — Покойной ночи.
— Обязательно. Покойной.
***
На следующий день я даже и не собирался никуда выходить, к тому же у меня было слабое похмелье, что я посчитал достойным оправданием сидеть дома. Ко мне заглянул мой знакомый доктор — Вернер, немец по имени, но не происхождению. Давний знакомый, умный и весьма интересный мужчина, с которым мы, однако, не дружили, ибо к дружбе я, как давно выяснилось, не способен. Мы были скорее так, двумя философами, любящими порой подискутировать, но не более.
— М-да, только приехали, и уже пьяны. Не стыдно ль, Григорий Александрович, — мягко пожурил он меня.
— Нисколько, доктор. У меня вчера было горе, — усмехнулся я.
— Вот как? И что же вас заставило напиться? — с небольшим интересом спросил доктор, складывая свои принадлежности в саквояж.
— Представьте — только приехал, и сразу же увидал свое… Свою давнюю возлюбленную, с которой мы бегали на свидания ещё тогда, когда не то что она, а ещё я был в нежном возрасте. Ну, сами понимаете, воспоминания, воспоминания… — в моей памяти тут же вспыхнули виды горных ночей и
его глаз напротив моих.
— Эх, романтики… И что ж?
— Ничего особенного. Шалость сердца, не более, — я отмахнулся рукой от назойливых мух.
— Впрочем, неинтересно. Однако могу рассказать вам новость — о вас спрашивали.
— Кто же?
— Грушницкий. Ваш товарищ, вроде бы, верно?
Я поднялся на локтях, стараясь спрятать от доктора своё беспокойство. Он, конечно, всё увидел, но учтиво промолчал об этом.
— Хотел познакомить вас с Лиговскими, знаете?
— Слышал. И что же с ними?
— Да ничто особенного. Княжна Мери, её так на иностранный манер зовёт мать, сейчас в возрасте, когда пора выходить замуж, и на неё многие положили глаз. Конечно, мать выберет ей или самого богатого, или самого благородного мужа, но княжна твёрдо уверена, что выйдет замуж по любви. Ну и собственно, Грушницкий, видно, сильно в неё влюбился, и хочет вас попросить ему помощь оказать в соблазнении княжны. Сам-то он ведёт себя так, будто женщину в первый раз видит.
Я усмехнулся. Доктор удивительно точно попал в характеристику моего товарища.
— Быть может, вы недалеки от правды. Может, завтра найду его, но с Лиговскими знакомится вовсе не хочу.
— Отчего? Вы жених завидный, княжна не дурна собой и воспитана. Вышел бы неплохой брак, к тому же, — Вернер наклонился ко мне и прошептал заговорщическим тоном, — вы ей понравились.
Я сел и потёр руки. Образовывалась весьма благоприятная для развенчания скуки ситуация.
— Вот как… Ну что же, доктор, у нас есть завязка для комедии, остаётся лишь похлопотать над её развязкой. Кто там ещё из интересных персон имеется у нас в Пятигорске?
Доктор улыбнулся уголками губ. Он, так же, как и я, порой страдал скукой, и был весьма не прочь принять пассивное участие во всякого рода спектаклях. Он перечислил несколько имён, смутно мне знакомых, как вдруг ещё одно имя заставило пульс участится, а меня резко, невольно вскочить с постели.
— …Вера, родственница княгини по мужу, с родинкою на щеке…
— Вы не шутите, доктор?!
— Эта женщина вам знакома? — заинтересовался доктор.
— Это не женщина, это — бес! Значит, собирается это всё общество у Лиговских?
— Верно так.
— Следовательно, теперь мне нужно с ними непременно познакомиться!
***
И на следующий день я не пошёл за Грушницким, он нынче не нужен был мне ко всем чертям — меня интересовала Вера, и весь остальной мир резко перестал для меня существовать.
По наводке доктора я узнал, что она чаще всего гуляет в гротах, вдали от водяного общества, притом совсем одна. В удачу и фортуну я верил слабо, но в тот момент я поверил во всё существующее на земле и небесах.
Она сидела на скамье, склонив голову в тёмной шали, которая, однако, совсем не скрывала её светленьких красивых волос и тонкой фигуры, которую я узнаю, пожалуй из тысяч женских фигурок, пусть бы мне и отшибло напрочь память.
Заслышав чужие шаги, Вера вздрогнула и обернулась. Я улыбнулся ей, совсем как юноша, только-только познавший вкус любви, да и в сердце моём, пожалуй, играли те же самые чувства, как в самый первый раз, когда я увидел её, как в тот момент, когда мы клялись друг другу в любви, как тогда, когда я целовал её где-то в саду под дождём…
— Вера!
— Что ты здесь забыл?..
Не обращая внимания на её слова, я подошёл и тут же обнял её. Вера прижалась ко мне, смотря в глаза.
— Мы давно не виделись… — проронил я, обводя пальцем контур её хорошенького лица, приобретшего болезненный цвет. Видно, у неё теперь чахотка, и потому она здесь. — Но я всё ещё люблю тебя.
— Я замужем, — она отстранилась.
— А в чём же проблема? Неужто ты любишь своего мужа?
— Скажи, нравится тебе меня мучить? Нравится знать, что ничего, кроме страданий ты мне не принёс?..
Я поцеловал её, и она замолчала. Не знаю, сколько стояли мы в этом гроте, переговаривая какую-то бессмыслицу, которой не место на бумаге, но уже успела начаться и кончиться гроза, а день стемнеть. Только тогда мы решили, что пора идти, и сперва она ушла, склонив голову, а за ней и я. Передо мной всё было будто в тумане, уверен, меня шатало, но я был счастлив. Знал, что ненадолго, знал, что мы разлучимся, и теперь, может быть, до гроба, но так же и знал, что память о ней останется неприкосновенной в душе моей.