Отмороженное не болит
6 июля 2025 г., 11:43
Примечания:
во-первых, о боже, топ по джену... неимоверно благодарна каждому, кто ставил оценки, писал комментарии и добавлял работу в сборники и подписки, вы лучшие, спасибо вам. я совсем не ожидала такого отклика, когда собирала свои мысли в кучу
во-вторых, действие здесь происходит задолго до первой части, здесь Кир ещё куда менее воинственная и более человечная, что ли. меланхолия, странные монологи и рефлексия прилагаются. про Норвегию планируется ещё часть, более насыщенная событиями, а не экзистенциальным кризисом, но я не уверена, будет она следующей или когда-то потом. части не в хронологическом порядке!
могут присутствовать ошибки и некоторые корявости, я сама себе и соавтор, и бета
Холодно.
Холодно.
Как же…
— Холодно, — хрипит Кир, бессмысленно вглядываясь в промороженную землю.
Льды этого места не возьмёт даже Адское пламя, будь у неё сила его наколдовать. Вокруг ни души, волосы касаются снега — вниз головой мир кажется мутным, рассыпается перед глазами, как картинка в дешёвом калейдоскопе, в который засыпали серые, белые и чёрные стёкла. Кир думала, она знает, что такое холод — ошибалась.
Она пытается пошевелить пальцами и понимает, что не чувствует рук. Такое осознание не пугает; её уже совсем ничего не пугает, равнодушие тысячелетних острых гор вокруг пробирается под кожу и заполняет пустоту у самого сердца, противно царапаясь льдом под рёбрами. Когда добровольно ставишь себя на грань, не в силах ни шагнуть назад, ни переступить её, только и остаётся, что размышлять — пока тяжесть какой-либо мысли не пошатнёт установившееся напряжённое равновесие.
Кир всю жизнь куда-то бежала. Бежала, когда осознала себя в проклятой чужой стране чужого времени, бежала, когда пыталась заработать денег, оборванка из детдома десяти лет от роду; бежала, когда не смогла пойти лёгким путём и бросила вызов собственной самоуверенности, взвалив на себя ответственность за ребёнка, способного развязать войну. Легко было рассуждать о необходимых жертвах, ведь они оставались абстрактными именами и безжизненными глазами, но люди, говорившие об убийстве Гитлера в прошлом, не знали, как тяжела пропасть между казнью диктатора и ребёнка; а пропасть эта, длиной в сотни чужих жизней, наливает руки свинцом и ставит перед выбором: решить всё раз и навсегда, оставшись с руками в невинной крови, или рискнуть, приложить больше сил и до конца бояться остаться проигравшим.
Кир не обманывается — из неё так себе воспитатель. Особенно, когда сама она отсутствует по полгода, спешно навёрстывая месяцы за недели.
Кажется, раньше у неё был младший брат. Или младшая сестра. Воспоминания из времени, ещё не наставшего, затёрты за ненадобностью. Кто-то свыше решил, что это самая бесполезная на свете вещь, не спросив её мнения, и выбросил, — какое право они имели, почему решили, что им позволено, да как они посмели, — в новую жизнь с дырой в груди, с неизбывной тоской по чему-то, отобранному без справедливости, с фантомной болью по потерянному пути. Под сердцем, там, где сейчас только лёд, ныло, как может ныть уже потерянная конечность, и это тупое чувство заставляло её бежать ещё быстрее, делать больше, не останавливаться — будто бы оно пропадёт, если она добьётся достаточно. Но оно не пропадало. Не уходило. У Кир даже имени нет: то, что дали ей в этом мире, она отбросила в презрении, не желая иметь ничего общего с людьми, способными выкинуть ребёнка, как собаку, а настоящее своё, истинное и первое, теряется где-то за туманом заново прожитых лет. Она помнила его, когда только проснулась здесь, но не смогла удержать в уме до момента, как научилась говорить.
Новое, — рычащее, не английское, — даже не имя толком, ирония, никому не нужный вызов. Выражение злости, бунта и обиды ребёнка, брошенного в одиночестве. Ахриман — не фамилия, но обещание, предупреждение и клятва себе же в одном слове. Вопиющая претенциозность — поднять на поверхность имя позабытого божества.
Сейчас она не чувствует злости. В человеке, стоящем у края смерти, не бывает столько эмоций, чтобы выплёскивать их вызовом к небу. Кажется, что застывший во льдах лес медленно забирает её к себе, не позволяет гореть, как она привыкла, не позволяет бежать. Норвегия оставляет её наедине со своими мыслями, и это вдруг оказывается страшнее всего — покачиваться от сильного ветра, игнорируя уже промёрзшее тело, и собирать себя по осколкам.
Потому что Кир не хочет признавать — если бы ей дали шанс, она бы не вернулась обратно. Боль по украденной жизни заставляет вскипать кровь в венах, даёт стимул бороться и вставать раз за разом, стремясь хоть чего-то добиться, но и она угасает, медленно и неотвратимо, как угасает под давлением прожитых лет любое, даже самое страшное потрясение. Ей незачем возвращаться, однако мысли об этом звучат чернейшей крамолой. Будто бы перестать существовать, вцепившись в забытое прошлое, и принять свой второй шанс означает согласиться, что её обида и ярость беспочвенны, и предать тем самым саму себя — вот только кого назвать «самой собой»? Душу без жизни, с опытом, но без истории, с чёрной дырой вместо памяти?
Или девчонку лет двадцати, — вдвобавок к уже прожитым годам, — выросшую на два мира, из которых оба для неё не те?
Есть подозрения, что ритуал должен был идти не так, что древние ульфхеднары не размышляли о прошлом и будущем, о дуальности жизни и несправедливости богов, пока висели вниз головой над извечным норвежским лесом, а Кир несёт свой крест как-то не так и в другую сторону, но ни в одной книге она не нашла указаний, о чём необходимо размышлять во время скандинавских ритуалов, а потому делает так, как умеет, а не так, как нужно, и это, кажется, помогает. Ей неизвестно, в чём заключается мудрость Одина, которую необходимо найти, и даже если ничего не получится — она чувствует, что что-то в ней уже безвозвратно меняется. Признание болезненное, тем не менее, твёрдое — её место не здесь, но обратно дороги нет, — заставляет тоску чуть утихнуть.
Смирение это долгий путь. Кир не уверена, что она на него способна. Насколько близко к смирению, когда вместо сумбура и хаоса остаётся колючий морозный ветер, ночь, медленно отступающая к рассвету, и она, ощущающая, как незнакомое чувство тишины селится в душе от ответов на вопросы, которые давно уже требовалось себе задать? С непривычки штиль в голове кажется гулкой, звенящей пустотой.
А солнце здесь тоже бесцветное. Кир никогда не видела такого мёртвого места.
— Так и будешь тут висеть? Сколько ты здесь уже? — раздаётся детский голос.
Кир медленно моргает, сворачивая экзистенциальные мысли. Ей сложно ответить точно, хотя она видела, как окружение уходило то в полную тьму, то в контрастный монохром белых дней.
— Хороший… — язык отказывается ей подчиняться. Она отвыкла говорить, отвыкла слышать что-то, кроме стона деревьев и волчьего воя. — Хороший вопрос, ребёнок.
Перед глазами вырастает невысокая фигура в тёмной одежде. Кир не может поднять голову, но по голосу понимает, что это Том.
В воздухе пахнет снегом и хвоей.
— Не думаешь, что пора прекращать?
— Не могу, — Кир прикрывает глаза. — Немного осталось, Том… Соскучился?
Она снова пытается его рассмотреть, но зрение её подводит. Том выделяется на фоне чёрных деревьев и белой метели, как пятно чернил на пергаменте, разрушающее красивую прописную речь; лицо остаётся смазанным. В сердце ёкает — неужели она уже не помнит его черты?
— Мы не виделись почти год, — Кир судорожно вздыхает: для разговора требуется напряжение, которое заставляет тело ныть. Промёрзшие лёгкие почти ощутимо хрустят изнутри ледяной коркой от каждого вдоха. — Ты должен быть старше.
— Откуда тебе знать, каким я должен быть, — качает головой ребёнок.
Кир вымученно смеётся, подрагивает, и от резкости её движения зрение пропадает почти полностью. Лес распадается на крупные пятна и вспыхивающие перед глазами искры.
— И правда, — отвечает она. — Тебя же здесь нет.
Потому что от него нет запаха, его шаги не хрустят на снегу, как ломающиеся кости, потому что Тома действительно здесь нет. Потому что лес и полумёртвое состояние шутят над ней, а брату, хоть и самостоятельному, неоткуда взяться в глуши норвежских гор. Потому что, спевшись с суровой зимой, так издевается её собственное сознание. Или не издевается — хочет что-то сказать.
Кир слишком сложно понять, что от неё нужно её галлюцинации.
— Ничего, — она пытается улыбнуться. — Вот закончу с делишками… Скоро вернусь, ребёнок.
— Ты умираешь, — голос Тома кажется осуждающим.
— Неправда.
— Правда.
Ладно, да, правда. Том на редкость проницательный ребёнок, умный, и ещё в свои десять он перестал верить, когда Кир говорила ему, что всё в порядке. Что она всё решит. Что ей не сложно, не больно, не страшно. Она сама могла не замечать у себя ни чувств, ни эмоций, но он видел её насквозь, он требовал признаний, он не успокаивался, пока не добивался из неё правды, о которой она и сама не подозревала.
Господи, храни этого ребёнка. У него впереди нечто великое — но вот ужасное или потрясающее, она не может сказать. Как бы ей не хотелось, но война ломает своих детей, оставляет калеками выживших и превозносит мертвецов, потому что мёртвые герои — единственные, о которых помнят, и единственные, не способные разочаровать. Тому не повезло в одном: он родился слишком рано, чтобы пережить её без последствий, и слишком поздно, чтобы суметь посмотреть на неё в упор.
Зачем Кир здесь, если не может уберечь всего одного человека?
— Не первый раз, ребёнок.
— Тебе не страшно умирать?
— Нет ничего страшного в смерти, — медленно выговаривает она. — Я знаю точно.
Ей нужно сказать ему это лично. Нужно, потому что это важно, простые в своей неизбежности мысли часто просятся на язык, но трагедия в том, что до них дойти можно только самостоятельно — с чужих слов не понять и не принять. Кир, так или иначе, обязана попытаться, даже заранее зная об обречённости затеи.
— И тебе не больно?
Она прислушивается к себе. Руны на спине, набитые подпольно, не сжигают кожу, рассыпавшись по спине узором, и кровь с них больше не капает; под ней на снегу маленькие красные пятна, и спасибо камням, отпугивающим жизнь, что на запах к ней никто не явился. Кости не ноют, разум не самовозгорается в отчаянии, подступаясь к безумию. Кир чувствует себя почти прежней — и встречается лицом к лицу с собой прошлых же лет.
— Нет, — отвечает чистую правду.
Не имеет значения, о какой боли он спрашивает: здесь, среди бесстрастных гор и вечного леса, ей действительно больше не больно.
Даже не страшно. Она снова закрывает глаза, и больше не находит сил их открыть. Том исчез, Кир уверена, а сама она куда-то падает
и падает
и падает…
…до тех пор, пока сжигающая злоба внутри не подчиняется равнодушию льда, пока в противостоянии упрямства и инстинктивного желания жить на смену сознанию не приходит что-то иное, как и всякий зверь, не желающее умирать. В ровной глади души появление этой части себя вызывает волны, отдающиеся в теле ломотой исцеления; они пытаются захлестнуть с головой, задавив слабый человеческий разум.
И разбиваются о выращенную дважды стальную волю.
Кир наконец-то ясно чувствует своего волка.