хххх
что он делает? Изуку в ужасе и восторге одновременно, трепет сотрясает всё его тело дикой дрожью. он прижимает ладони к спине Каччана, к тугим мышцам и гладкой коже. к шрамам после битв, к тем следам, которые Каччан сам себе нанёс. а Изуку даже не знал об этом. не знал, что он себя ранил. не знал. но видит в рассеянном утреннем свете соцветия шрамов, похожих на кляксы. там, где Каччан сжёг свою кожу взрывами. если закрыть глаза, можно представить, как он обрабатывает каждый такой след. каждый кусок обнажённой плоти. как сидит, застыв, рассматривает мышцы. как постепенно нарастает ткань, слой за слоем, пока вовсе не скрывает зарубцованными покровами. он сам рассматривает их, тоже. жадно, голодно. трогает и трогает, обводит подушечками пальцев, будто читает по Брайлю, а Каччан позволяет ему. подставляется, склоняет голову, обнажая те уязвимые места, от которых Изуку всего кроет бешеной жаждой владеть. — Каччан, — выдыхает шумно, бессильно, будто бы, — Кацуки, ты уверен? а красные глаза смотрят из-под сбитой чёлки насмешливо, сверкают. холод утра пронизывает жаром его желания — мрачного, ответного. с ума сойти, что во всём мире Изуку находит его почти с самого рождения. такого же безумного, как он, такого же потерянного. такого же отчаянного. Каччан хитро посмеивается. накрывает его затылок ладонью, давит жёстко и властно. притягивает к себе ближе. почти касается кончиком носа щеки. и тут, в этой близости, он совершенен. — боишься со мной не справиться? Изуку едва ли держится. — боюсь не суметь вовремя остановиться. улыбка Каччана превращается в вызывающий оскал. — я жду, когда ты перестанешь останавливаться, ублюдок. Изуку жмурится до боли в глазах. чертыхается сквозь зубы и толкается навстречу, прямо между разведённых ног, в тугую хватку бёдер. вплетает пальцы в светлые волосы, сгребает в кулак на затылке и тянет назад, заставляет шею выгнуться. прижимается к обнажённому плечу губами, мягко мажет щекой, ведёт мокро языком вдоль красивой ямочки над ключицей. как будто пишет его заново. накладывает штрихами формы и изгибы тела, наращивает. в шрам, оставшийся после Шигараки, тычется носом. здесь пахнет только Каччаном, его кровью, его болью. его искрящейся решительностью, его силой. его бешеным духом. в это место Изуку вонзает зубы. а Каччан замирает. тяжёлый хриплый выдох срывается с его губ, получается таким неожиданно красивым. таким захлёбывающимся в конце. таким рваным. Изуку хочет ещё. хочет услышать, хочет выз(ы)вать. тянет за волосы сильнее, накрывает пульс ртом, целует. Каччан прикусывает губу, а когда Изуку сжимает челюсти крепче, мычит сдавленно. и тогда Изуку толкается вперёд, трётся о него. а Каччан выгибается сильнее, весь, раскрывается перед ним. Изуку вонзается зубами в изгиб его горла. сильнее, чем в шрам на плече, сильнее, чем в загривок до этого. вонзается так, чтобы пошла кровь. первые капли на вкус — как чудо, как искры загорающихся звёзд прямо на языке. сочные, тяжёлые, вяжущие. такие обжигающие. Изуку пьёт его жадно, а Каччан прижимает к себе только ближе, вгоняет ногти в затылок. дыхание у него тяжёлое, будто бы загнанное. Изуку слышит в нём всё невысказанное, годами замалчиваемое, истинное. а может, то, что хочет. он боится спрашивать об этом сейчас, когда у него есть разрешение. когда Каччан сам покачивается навстречу, вскидывает бёдра, трётся о него в ответ, совсем забывшись. боже, как же легко он отдаёт контроль. как же легко Изуку доверяется ему и следует туда же. это безумие, наверное, чистой воды. то, как Каччан выставляет для него горло — открыто, уязвимо, бесстрашно. будто он бессмертен и, если Изуку вонзится в артерию, он не погибнет от потери крови. а по ней Изуку ведёт носом — вдоль. собирает жадно запах крови, густой и насыщенный, запах самой жизни. запах бесконечного, нескончаемого упрямства, которому Каччан синоним и прямое определение одновременно. а вместо укуса в конце дарит поцелуй. Каччан замирает. застывает всем телом, глаза широко распахнуты. Изуку встречает его взгляд, поджимает губы. и вдруг чувствует, как Каччан тянет его на себя. давление его ладони на затылке, давление второй — на заднюю сторону шеи, чуть ниже. жар вокруг седьмого позвонка, тепло поверх трапециевидной мышцы, напряжённой и твёрдой. жрать Каччана вкусно. брать его вот так, через одежду, тоже особенно. что-то немыслимое и взрывает мозг. вышибает мысли лучше, чем выстрелом — для этого даже не нужно умирать. но Изуку целует его, или это Каччан целует. языки сплетаются в мокроте ртов, в жаре клубящегося дыхания. и Изуку стонет сам, стонет открыто, низко и хрипло, и толкает бёдра вперёд сильнее. распластывает ладонь по животу Каччана, прижимает его к постели собственным весом. второй придерживает под затылок, как хрупкую бесценную драгоценность. не даёт отстраниться. целует глубже. кровь разливается у них по языкам, когда зубы Каччана сцепляются на его губе. вкус смешивается, и это — честно, да, намного лучше — новое что-то, свежее, настолько символичное. Изуку думает: я могу отметить его всего, искусать с головы до пят. я могу его расцарапать, разодрать в клочья. но вот это — любить его так, бесстрашно, без задней мысли, открыто, не прятаться, не убегать, не бояться убить или быть убитым им, не страшиться его презрения, получать его взаимность, получать его желание, получать собственное имя, выведенное звуками его голоса, — вот это всё, о чём была его жажда. когда кончается помешательство, есть крошечное мгновение для глубокого вдоха перед новым помешательством. Изуку в него ныряет с головой. вышибает из горла Каччана стоны и хрипы, а ртом терзает его рот. глотает все эти звуки так, будто кто-то ещё может услышать их. они трутся друг о друга, зарываются ладонями под одежду. бесстыдно, изучают тела и следы на коже. ногти Каччана ведут по спине и бокам Изуку глубокие царапины, а по языку струится вибрация рычания — Изуку задыхается от восторга, от жара, от дикости всего этого. будучи подростком, смел ли он мечтать о подобном? да вряд ли. будучи взрослым, смог бы он позволить себе фантазии? этого он уже не узнает. потому что Каччан запрокидывает голову и усмехается ему открыто, стреляет глазами из-под чёлки. шальной и безумный. вскидывает бёдра снова и снова, и Изуку упирается в место у него между задницей и пахом. и трётся, трётся, трётся о него — мягкие штаны не мешают им. он чувствует, какой Каччан там мягкий и упругий. какой горячий. везде, абсолютно. какой страстный и готовый, какой отчаянный — в хорошем смысле на этот раз. он запускает туда пальцы, во влажный жар. трогает подрагивающие бёдра, массирует костяшками поджавшиеся яички. впирает пальцы под них, чуть дальше, рядом с маленьким отверстием, куда хочет войти, но не входит. сегодня нет. Каччан стонет, выгибаясь, цепляется за бельё. какой это красивый, необузданный звук. незнакомый знакомым голосом. Изуку спускает в бельё с тихим хрипом, со скомканным, сжатым шипением, чем-то бесформенным, застрявшим между "Каччан" и "Кацуки", всё ещё неопределившимся. всё ещё искренним и нуждающимся. Каччан жадно вдыхает его выдохи, смотрит в глаза туманно. чего-то очень ждёт. Изуку давит в пульс сжимающихся мышц. переводит руку вперёд, обвивает напряжённый ствол. снова кусает. оставляет свою метку на изгибе шеи, настоящую, сочащуюся кровью. и только тогда Каччан наконец-то взрывается.хххх
когда Изуку наклеивает пластырь на последний укус, Каччан наконец-то говорит: — это какая-то форма вампиризма, что ли? Изуку поднимает голову, смотрит на него снизу. заглядывает в лицо. может, в ожидании увидеть там отвращение или ярость, он не знает сам. но вместо этого видит только спокойствие, мерный огонёк интереса в лениво прикрытых глазах. такой Каччан, расслабленный, умиротворённый, никуда не спешащий, позволяющий себе задержаться и отдохнуть чуть-чуть, особенный. Изуку к нему испытывает что-то куда сильнее того, что обычно. жажду, всё ещё, но жажду другую. не жуткую, не опасную. запредельную, связанную с жизнью — с отчаянной потребностью её защитить. его руки неспешно следуют по разлёту ключиц Каччана, по следам от зубов, не нуждающимся в обработке. по серии небольших шрамов, давно заживших. один получен в детстве, когда он сломал ключицу. ещё несколько — позже, когда он взрослел и набивал шишки, начинал формировать своё тело, выстраивать его. они с тех времён, когда он только учился контролировать взрывы. изучал пределы и часто за них выходил. многие говорили, что умели чувствовать всё с самого начала. хвалились, что причуда была частью них, как рука или нога. так оно, наверное, и было. правда. но на примере Каччана выходило, что не совсем она и подконтрольна. — ты так думаешь? Каччан ухмыляется, склоняет голову к плечу. лениво, приближается немного, прижимается виском к плечу Изуку. замирает так. самое яркое проявление привязанности. ярче, чем его охота за Изуку. чем те слова, что он ему сказал при всех. Изуку обвивает его обеими руками, прижимает к себе обнажённое по пояс тело. и только тогда, устроившись поудобнее, Каччан отвечает: — да хер знает, хренов ты задрот. та девка из Лиги, чокнутая блонда, она ведь тоже из этой темы. только зубы поострее, не? Изуку напрягается. не может не. — она тебя..? а Каччан усмехается. злобно-весело фыркает. наверняка и глазами сверкает, но Изуку отсюда не видно. — ха, вот ещё! я, по-твоему, дурак, давать кому ни попадя кусать себя? Изуку слабо улыбается. ему-то почему-то дал. это так странно. сидеть вот так, в комнате, куда ему было нельзя, с Каччаном в руках, с его весом у себя на коленях. с теплом его тела, с плотным каркасом мышц на спине и боках. по ним Изуку водит ладонями, вверх, вниз, массирует кожу рядом с позвоночником, поверх острых лопаток. ему почему-то кажется трогательно очаровательным то, какие они маленькие. под руками у него разбросаны шрамы, глубокие, страшные. шрамы, которых он хотел бы избежать, но знает, что это невозможно. знает, что Каччан повторил бы всё так же, в той же последовательности, разве что, может, убил бы парочку человек раньше, когда была возможность. Каччан взял бы на себя это, все страшные сны, все мрачные мысли и плевки в спину. угрозу его геройской карьере, ведь убийцы героями не становятся. а он всё равно был бы. повстанцы отдали бы за него всё. Изуку думает обо всяких таких мелочах. а вокруг них ночная тишина сворачивается коконом спокойствия и защищённости, и Изуку тепло. он трогает грубые рубцы от сквозных ранений, трогает плохо зажившие ожоги, стянувшие кожу. при неаккуратных движениях они надрываются, он знает. при резких делают Каччану больно, но эту боль он уже умеет игнорировать. они в таком положении, что шрамы рассмотреть он не может, ему несподручно. придётся отстраняться, увеличивать пространство между ними. а он боится, что вместе с ним появится и дистанция, далеко не физическая. поэтому сцепляет руки вокруг талии, накрывает место между лопаток ладонями. прячет. защищает. зарывается носом в шею, глубоко вдыхает, тепло выдыхает. — мы должны поговорить о том, что случилось, — шепчет едва слышно. Каччан мычит так же. — должны? — наверное. Каччан хмыкает. кажется, что сейчас-сейчас, вот сейчас, он оттолкнёт. взорвёт Изуку, убьёт его сам и уйдёт. а потом, когда они встретятся в следующий раз, Изуку для него не будет существовать. для него это будет иметь особый смысл, ведь, в его голове, он убил. а в мире у него мертвецы не встают из могил. но Изуку, хех, Изуку не такой, у него могилы всё ещё нет. мама себе выбрала место, мама себе выбрала красивую урну. ему — нет. у него ничего такого нет. потому что, по её словам, он проживёт долго и счастливо, он должен. такой вот его долг перед ней. Каччан не делает ничего. поднимает руки, но не для убийства — аккуратно, едва ли касаясь, ведёт по предплечьям Изуку подушечками пальцев. перебирает рельефы его шрамов, новых и старых, и самых первых. следы ожогов, оставленных им. и бугров глубоких грубых линий, что он нанёс себе сам. изучает их так осторожно, будто прикосновение к ним всё ещё может сделать больно. Изуку задерживает дыхание, наблюдая, выжидая. по лицу Каччана сложно сказать, о чём он думает. губы немного поджаты, глаза прикрыты, брови лишь слегка сведены. противно ли ему? сожалеет ли он? ненавидит ли? помнит ли каждый? руки его — Изуку не думал о том, что могут быть такими. а они могут. трогают его на самой границе бережного, практически трепетного. ими Каччан сражается, избивает груши, создаёт взрывы и звёзды. ими же обвивает Изуку поперёк груди, обнимает немного небрежно, неловко, как будто бы. словно не умеет вовсе. Изуку всё равно улыбается. едва заметно, но так тепло. это так странно. ещё днём они были всего лишь одноклассники, когда-то друзья детства и на пути к друзьям снова. точно союзники. точно соперники. а теперь Изуку держит его в своих руках. бережно водит по шрамам, запоминая кратеры и острые рельефы, запоминая плавные перекаты мышц и резкие взлёты позвонков. он смотрит в окно и думает: можно ли сделать так, чтобы утро не наступало?хххх
потому что утром наваждение заканчивается. Каччан не вырывается из хватки его рук, но ему и не надо. они оба знают, что времени больше нет. когда мирная жизнь затягивается вот так, более-менее тихая и спокойная, со своими острыми минусами, но всё-таки приятная, легко поверить в сказку. легко обмануться тем, что ничего впереди страшного нет. а то, что было позади, закончилось. они одеваются в тишине. в молчании, в полнейшем безмолвии. едва слышно шуршит одежда, звякают пряжки, затягиваются шнурки. Каччан выходит первым, как всегда. Изуку — за ним — как всегда. следует позади, за прямой, широкой спиной. и это ему знакомо. план состоит из нескольких этапов, включены все. каждому ученику Академии находится работа, каждому преподавателю. они зовут нескольких ребят из других школ. обсуждение деталей затягивается на весь день, в течение которого они забывают про завтрак и обед. к ужину у кого-то падает сахар в крови, поэтому решают прерваться на полчаса, максимум час. после — собраться снова. в столовой шумно, гамно, но, стоит Изуку войти, сразу становится тихо. он застывает на несколько мгновений. по старой привычке, вросшей в кожу привычке, хочет спрятаться за волосами. хочет развернуться и уйти — не так уж он и голоден, если подумать. Каччан пихает его в плечо своим. кидает взгляд из-под чёлки, кивает на стол, всегда свободный для их класса. ведёт острым подбородком. Изуку чувствует, что он не один. Изуку чувствует, что он нужен. он жуёт без аппетита, не чувствуя вкуса еды. а пока из разных уголков столовой его сверлят взглядами, а ребята изредка подкладывают что-то ему в тарелку, хотя он и того, что там изначально было, не съел, он думает о том, что, может, никто не будет рад ему, если он выживет. может, никто не будет ждать его. что не важно, чем кончится война, он не вернётся сюда — он даже не думает о том, что не выберется. знает, что кто-то вместо него опять умрёт. а вдруг получится так, что он исчезнет навечно? может, получится инсценировать смерть. было бы славно, наверное. мама будет свободна, да? мама будет свободна. никакого больше проклятого сыночка. никаких больше недомолвок и неловких улыбок. и мрачных воспоминаний, от которых она начала седеть слишком рано. но Каччан смотрит на него прямо, почти в упор, хотя между ними стол, а вокруг шумные одноклассники. смотрит так, будто знает все мысли заранее. наверняка так и есть, наверняка знает. наверняка пинает его тоже не просто так. Изуку слабо ему улыбается. Каччан не улыбается в ответ и взгляд не сводит. не смотрит — следит. почему-то, по какой-то причине, от этого становится легче. и Изуку думает: нет, мы оба. мы оба должны будем вернуться.