ID работы: 13386571

Гранатовый вкус гвоздики. Возраст гордости

Слэш
NC-17
В процессе
8
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 137 страниц, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 2 Отзывы 5 В сборник Скачать

Ты должен уехать

Настройки текста
      — Запомни, прошу тебя: мы — преподаватель и студент. Я — просто Толмачёв, ты — Константин Николаевич. Пожалуйста. Ничего лишнего, Костя. И... У метро высади, хорошо? Проеду на нём до универа.       После трудных решений пришли трудные времена. Сентябрь, осень. Ничего хорошего этот месяц не сулил: передавали ветра, дожди и два, максимум три, тёплых дня. Никиту на второй день сентября быстро оформили в группу на стажировку — делали визу, собирали документы, — Костя между парами бегал заверял печатями свои документы. «В посольство Канады» — подписывал он тяжёлые конверты и брал ускоренную отправку на почте. Процесс оказался необратимым. Нет, они не смирились. Просто так надо.       Постепенно, неравномерно и ненавязчиво, дворы Большого Города заволакивал запах желтеющей листвы. Музыка саксофона всё тише и реже каталась по квартирным стенкам. И появилась нехватка нежности. Бывает это, когда приходит осознание, что влюблённость — это одна летняя ночная прогулка, а первого сентября наступает рассвет. Это время, когда Толмачёв вернулся к своему невзрачному внешнему виду из серых кофт и джинсов трёхлетней давности, оставив Костины вещи для лучших ресторанных времён. Зачем вся летняя пышность напоказ, если чужое счастье, чаще чем горе, замечают и стремятся поскорее обсудить за спиной, — разнести по университетским стенам. Зачем? Лёгкий на подъём Ники уснул и на его место пришёл четверокурсник Никита: забросить себя поскорее учёбой, работой и не думать, что скоро зима. Конец.       Костя заглушил мотор у ближайшей подворотни и потянулся к пассажиру. Поцеловать для первого успешного дня.       — Зачем? — Ник чуть отстранился, прекрасно понимая, как хорошо они могут просматриваться прохожими.       — Какое смешное слово, — улыбнулся Костя в миллиметре от его щеки, — я думал ты забыл уже его.       По-прежнему Субботин грелся этой любовью, ловил каждую секунду нахождения рядом и как будто бы не замечал, — после решения разъехаться по разным странам через полгода, что-то сильно изменилось: Никита стал сдержанным другом, Костя же оставался тем парнем, что тайком вздыхает по нему и для него всё ещё оставляет ключи от квартиры в своём подъезде под цветком.       Ещё одну попытку преподаватель Субботин предпринял оставить след тепла на лице студента, но тот отвернулся. Привычка. Дурна та привычка, когда всю жизнь ты жил одним лишь пониманием: то, что желаемое — нельзя. И годы запретов ещё бьются в груди. Но, посмотрев на всё же своего парня, а не преподавателя, Ник улыбнулся и взял его руку в свои ладони. Тёплая, сильная.       Он наклонился и скромно поцеловал костяшки его пальцев.       — Просто... Сильно люблю тебя, чтобы про это ещё кто-нибудь знал, — загадочные переглядки в авто закончились побегом Толмачёва по тропинке к метро. Костя прижал целованную руку к своим губам, запоминая, что утром Ники завтракал крепким кофе. Всё-таки догонять его — это ещё по-прежнему дикое удовольствие.       Что такое Никита Толмачёв в свой выпускной год, да перед стажировкой во Францию, говорить можно бесконечно долго, однако стоит отметить, что это — главный мучитель преподавателя первого курса. Он обещал Константину Николаевичу встретиться на лестнице во время пары, но на этот адюльтер не явился. Не соизволил и написать, почему не зайдёт к Константину после пар. Третьи сутки пошли как Ники отказывался видеться с Субботиным. Костя поймёт, ведь учёба сразу накрыла, нужно к ректору документы на стажировку заверить, красный диплом для приличия получить — цель всей жизни.       А Костю куда?       В режим ожидания.       Руки он заламывает перед группой студентов на лекции, сердце его сокращается и время застывает каплями дождя на окнах аудитории.       «Спустись в библиотеку. Встретиться надо. Я скучаю ❤️».       А в ответ тишина.       У Толмачёвых это, казалось, в крови живёт — взяться за дело и, не отвлекаясь ни на что, довести его до конца. Точно так. А Костя-то помнил наглядно: как Софья Павловна вела по молодости уголовные дела — семью бросала, выходные забывала, не смотрела как сын растёт. Лишь бы утвердиться на должности прокурора. Вот и Ники сидел все свои пары безвылазно, от звонка до звонка. Любовь его переехала в мессенджеры — голыми фотографиями в туалете. В скромном, спешном изгибе у кафельной стены от Константина Николаевича было всё — «скучаю», «люблю», «хочу», «не могу без тебя». И в ответ студент четвёртого курса кусал губы сильно, сжимал до боли колени свои, а всё же лекция сама себя не запишет стройными строчками в тетрадь. Не находил что ответить. А что же? На такой торс и линию бёдер только хватай и бери. Разве возможно? Узнают, рассекретят. Костя будто бы ради этого дразнит больше прежнего, флиртуя в сообщениях ниже пояса. Он слишком молод и свободен, чтобы думать о своей работе больше, чем о Ники, которого у него не было долгие годы. Субботин был тем мужчиной, который ловко в своих смеющихся смайликах делал вид, что зимой он никуда не уезжает и всё как прежде у них прекрасно. Не видавший толком жизни Никита Толмачёв притворятся ничему так и не научился, поэтому на беззаботность любимого боя отвечал упрёками:       «Твоя милость пожелала, чтобы я ехал в Париж. Я на него и работаю. Вопросы?».       Вырывалось из него это нехотя. Не специально. Накипело за неделю. Надо ведь учиться, работать, всё остальное подождёт — так мама всегда говорила Никитке с первого класса до первого курса. И забыть эту долгоиграющую установку невозможно. Но терпение — вещь не бесконечная, и с запиской «прости» Толмачёв тайком оставлял гвоздичку — розоватую нежную — на лобовом стекле автомобиля Константина Николаевича. А она возвращалась к саксофонисту белыми букетами после смены в «Монреале».       «В 16 веке, во Франции, любовники тайно общались цветами, чтобы в обществе об их связи ничего не заподозрили. Думаю, нам надо попробовать» — писал на это Костя, а сам думал, что сильная мука не в том была, когда ни сказать ни прикоснуться к Ники нельзя, а в том, когда он уже у рук и губ твоих, но всё равно где-то не рядом.       В записной рабочей книжке Костя выделил на оборотной стороне страницу, где в ряд записывал числа, — иногда зачёркивал их и писал новые — количество их встреч с Толмачёвым. И когда, в очередной раз Субботин решил заглянуть в эти числа, улыбнуться маленькой радости, то с хмуро опущенными бровями заметил: улыбаться было нечему — кривая цифра «девять» зачёркнута и на её месте зияла пустота, похожая на рану.       Десятая встреча она и вправду была раной. Для всех.       Быстро наступил день, начало которого никто не хотел — годовщина гибели Дианы. Как и год назад в городе стоял небывалый тёплый день, солнце припекало, и на заливе от якорей и моторов рыбацким лодкам негде было пристроить свой нос. Год прошёл: город вокруг всё тот же, люди в метро все те же и в студенческой кафе «Стекляшка» бариста с татуировкой на шее по-прежнему рисует на пенке пожелания на день грядущий. Вот только на четвёртый курс Диана Субботина не перешла и жизни её больше не будет.       Марина Сергеевна Субботина позвала всех к шести вечера: сына, мужа и Никиту. Остальные, — друзья дочки да родственники, — говорили спасительное для себя — «извините, у нас дела». Всё прошло, и горе и боли, забывать люди стали, — была та девочка или нет, — вот только память ходила по комнате во время тихого, семейного застолья и обнимала каждого. Родные тебя будут помнить в подробностях, сколько лет не пройди.       — Помню платье ей любое купишь, она в нём сразу же бежит во двор, нарядная, как на праздник, а возвращается вся в грязи, как чушка. Плачет, что больше никогда его не наденет, а потом всё повторяется, — мама Марина заботливо раскладывала по тарелкам запечённую рыбу. Отчим Костика брал супругу нежно за руку, целовал и успокаивал подёргивание её век в сторону слёз. Приятные воспоминания. Тяжёлые. Дочка старше двадцати лет больше никогда так и не станет.       Родители Диану вспоминали крошкой, максималисткой, бунтаркой, доброй дурочкой, а тем временем Никита с Костей сидели рядом и упорно не смотрели друг на друга, — под скатертью стола ловили первую за две недели встречу. Всё перестало существовать, когда они оказались за одним столом близко друг к другу: касалист локтями, нечаянно смотрели на колени друг друга и рука в руке на две крепкие минуты.       Никита свои вздохи делал короче и с трудом заглушал в себе суету. Погибла ведь, не чужая, единственная любимая девушка за всю жизнь, но как же быть с ним? Что с Костей, который вышибает спокойствие, проведя по талии Никиты как будто невзначай рукой?Когда он говорит, то уже нет никакого понимания, куда себя деть, спрятаться от него. Чёрт.       — А помню как она хотела мой одеколон Никите подарить, — улыбался отчим, кивнув Толмачёву так, что тот только засутулился. — Наполовину пустой бутылёк, ядрёный такой, но как она упрашивала, чтобы я отдал. Никите сделать приятное.       Парень вдруг дёрнулся, ощутив внутри подступающую тошноту.       — Простите, я сейчас, — он пулей выскочил из гостиной. Резко, быстро стал дышать. «Ах, как она мило была влюблена в тебя. Я даже завидовала, что так может быть» — щебетала Марина Сергеевна минуту назад, а всё же напротив рука несостоявшегося зятя сжимала под столом руку её старшего сына. Господи. Какая грязь.       Хотел было убежать в подъезд Толмачёв, но было ему настолько дурно, что он открыл первую попавшуюся дверь и оказался в комнате. Дианы. Стало тошно ещё сильнее. Его настиг тот запах, что помнил в её волосах. А здесь ничего, совсем ничего за год было нетронуто: постельное бельё всё то же, книги в прежнем порядке, фото в рамочках на своих местах и время в них такое же застывшее. Как будто она ещё жива и предательство происходит прямо сейчас. Почти на её глазах. О Ди...       Толмачёв опустился на пол рядом с постелью и закрылся ладонями. Быть виноватым перед ней для него теперь и зимой, и летом, оставалось главным наказанием. И нет, да и вспоминал он об этом. Остро и неосознанно.       — Я сейчас. Посмотрю, как он, — кивнул родителям Константин и быстро вышел в соседнюю комнату. В слезах сидел Никита и, заламывая пальцы рук, смотрел перед собой. Помнил как она, девочка, такая всегда счастливая рядом с ним, примеряла туфли для выпускного. Только с ним советовалась, какие лучше — доверяла. Ведь для кого наряжаться, если не для своего Ники?       Костя сел на пол рядом и приобнял парня за плечи, опустив свои губы на его макушку. При родителях он был несгибаемым сыном, скупым на эмоции как год назад, а теперь его влюблённость, жалость растекались по всему периметру в комнате сестры.       — Она не любила, когда ты расстраивался. Ещё больше это не люблю я. Успокаивайся, Ники, — тихо Костя говорил на ухо, чтобы никто за стенкой их не услышал, но Ник от этого вздрагивал только сильнее.       Он вытер слёзы, отстранил руки Кости от себя. Не сейчас. Только бы не в её комнате устраивать предательские нежности.       — Когда Дианы не стало, сначала я ощутил, что мне больно. От того, что потерял женщину, которой у меня больше никогда не будет, — шёпотом заговорил Ник, глядя Субботину прямо в глаза. — Так остро ощутил её уникальность, что ещё верил первый день в то, что Диана может воскреснуть. Правда. А потом, когда смотрел как гроб опускается в землю, осознал — я теряю защиту. Она ведь знала меня таким, каким я себя знать боялся. И, господи, несмотря на всё это она была со мной. Она понимала, что я нуждался в тебе и делала всё, чтобы полностью быть похожей на тебя. В отношениях со мной у неё была ни разу не беззаботная роль. Нет. Она работала. Над собой ради меня, чтобы я её любил. А я... — глаза карие опустились от стыда, —... я такая тварь. О господи, как же Ди всё это не заслужила.       Костя взял его легонько за руку.       — Что она знала?       У каждого, оказалось, была своя память о Диане. И, с летнего признания в поле за дачным посёлком, о ней они оба не говорили. Неправильно это — варясь в страстях свежей любви вспоминать ту, чья трагедия их соединила. И никто не имел понятия, какая по-прежнему тихо болезненная память была у Никиты.       Он сдержанно выдохнул свои эмоции, чтобы ответить чётко, без соплей:       — Твой первый рабочий день в университете. Да, всё как всегда вращалось вокруг этого дня. Кто-то ляпнул в чате курса, что ты будешь преподавать у нас и это точно. Я так переживал: что надеть, как на тебя смотреть, как отвечать тебе, как дышать рядом с тобой, — чтобы ты видел во мне только хорошее. Три дня я панически был заново влюблён в тебя. И Диана чувствовала это состояние. Я видел, как она тщательно, не моргая, следила за мной. Никогда не забуду её понимающий взгляд. Потом вдруг она подошла ко мне, посмотрела на меня в упор, как ты на меня сейчас, и я увидел, что на лице её появилась красноречивая грусть. Ты, наверное, замечал когда-нибудь как выглядят люди, которые стоят на распутье — принять поражение или истерить. Тогда у неё было так. Ди обняла меня крепко за плечи и без эмоций прошептала — «ты прямо как я в наши первые встречи». Голос у неё был холодным. Не помню, чтобы когда-нибудь до этого она со мной так говорила. Когда в будущем я что-то спрашивал о тебе, она... Всегда смотрела одинаково грустно на меня. Да, Кость, она знала, всегда знала, что я чувствую к тебе, — ещё раз мысли оформились в воздухе и ударили по глазам. Ник, зажмурившись, прижал голову к груди Кости. — Господи, какая же я всё-таки мразь. Мерзкая, конченая сволочь. Я же ей... Изменяю. Предаю. Это всё непра...       — Ну хватит, хватит, — как ни крути, но Костя жалел его как ребёнка. Ведь сам когда-то от собственных нападок совести нуждался в этом. Чтобы по волосам ладонью успокаивали, в висок легонько целовали и нашёптывали — «успокаивайся, оно того не стоит, хватит». Рано или поздно человек начинает без остановки отдавать другим людям то, в чём когда-то сам испытывал нехватку.       Но Никиту охватывало сожаление куда большее, чем совесть — осознание того, что брал он от Дианы. Защита и благодарность за это.       — Она же любила меня. Знала, что никогда по-настоящему не смогу её полюбить в ответ, но любила... — он стремился вылить в свой шёпот любую мысль, что изредка грызла его по ночам, когда под рукой были крепкие, горячие мужские плечи. А как он так быстро проиграл? И более всего Костя ощущал в этот сентябрь, в этот солнечный, полный печали день, как было удобно Толмачёву не вылезать из своего привычного состояния — «я виноват». Он быстро отстранился от Субботина, перестал снова смотреть в его сторону и искал в памяти: за что ещё зацепиться. Не любил ведь, господи, не любил...       — Она любила, поэтому была бы счастлива за нас.       Ник прижался к кровати, вслушиваясь в звуки за дверью. Казалось там для него всё настолько тихо, что весь город собрался у квартиры Субботиных послушать его тошнотворный порыв к переживаниям.       Почти пугливо парень наклонился к Косте и очень тихо произнёс:       — Отдавать то, что тебе дорого другому человеку — это разве счастье?       Костя взял его за мизинец, отметив, как мелко дрожат собственные губы. Странно говорить о сестре, и год уже прошёл, а ощущать, как будто она вышла на кухню только что.       — Это настоящая любовь. Её к тебе. Мы — это не измена. И никогда, слышишь меня, никогда не вини себя в том, что с Дианой случилось.       Ник с жаром на щеках обнял себя и болезненно промычал.       — Господи, лучше бы я не запутывал себя во влюблённости, а так и продолжал просто хотеть быть похожим на тебя.       Костя закатил глаза и снова его накрыло то желание, которое он всегда обещал себе не допускать — ударить со злости и тут же поцеловать Толмачёва. Но эти губы, затянутые горькими мыслями нет, ударить никак не поднимется рука.       — Иди сюда.       И он привлёк к себе худые плечи. Да покрепче. Обхватил тонкие руки и так прижал парня по-медвежьи к себе, что стало разом и тепло, и уютно, — похоже, что одни такие объятия Ники всю свою жизнь и любил. Успокоение и тишину они дарят. Субботины...       — Ты обнимаешь точно так же, как и Ди, — он пальцем по Костиным ключицам провёл. Задрожал. Ни нежности, ни страсти за две недели. Ничего. А теперь её комната, — желания одного и удовольствия другого. Ник настороженно улыбнулся.       — Вот, уже получше, — в ответ уютно Константин пристроился к его тельцу, закрыл глаза и тихой колыбельной запел. Ту песню, которую обожала Диана. И пел он её так, как это делала она — фальшивые нотки, смешки между слов и долгое молчание между куплетами. Ей бы действительно было за счастье — наблюдать за тем, что рождалось и развивалось между двумя парнями. Если бы ещё год её жизни, ещё год с Ники, то Диана бы сама, лично, повела его за руку к Косте. Знакомить их заново, — «Это Костя, мой брат и он тебя любит».       Мама Марина стояла у двери и тихо прислушивалась к происходящему. Улыбалась благодарно. Всегда, когда сын Костя поёт, значит всё в порядке. Друг он такой — лучше не найти. Старший младшего успокоил. И не знала она, что между строками припева, Костя держал своего Ники за подбородок и успокаивал тревогу губами по скулам.       Толмачёва Соня была иного склада женщина. После поминок она долго расспрашивала сына: что ели, как вспоминали, почему на кладбище ездили не вместе, как Субботины ремонт сделали и куда в отпуск уезжали. После смерти Дианы она ещё звонила первые месяцы Субботиным, —интересовалась жизнью, помощь предлагала, — а потом и забывать стала, что было горе. Да, она была из тех женщин, которая плохие моменты поскорее выметает из ума. А разве в прокуратуре может быть иначе?       Нет.       Чужие судьбы порой бывают в уголовном деле настолько ужасны, что после их прочтения жить и свою судьбу не хочется. И быть сочувствующим всем и каждому для прокурора Толмачёвой было делом неудачным. К сожалению домочадцев на домашний режим Соня переключалась редко. Поэтому в общении со своей матерью всё, что знал Никита теперь — лишний раз не сталкиваться. Она не ограничивалась долгими расспросами сына о его жизни, а всё ещё нет, да и бросала в сторону его работы язвительные, вполне неуместные комментарии, что потихонечку выводило парня из себя.       День как день стоял, совместный традиционный ужин. Только торопился Толмачёв-младший. Смена. «Опять? — возразила Софья Павловна, — ужин-то прожёвывай, куда торопишься?».       — Ещё полгода, мам. Дай насладиться этим временем.       Мать в ответ глаза закатывала, недовольно цокала языком и поглядывала строгим взглядом на время. Ещё полчаса и опять сорвётся он на работу. Уже выучила этот распорядок дня. Отца не было дома — встречи с партнёрами-инвесторами, — и Софья Павловна могла без лишней защиты поговорить с Никитой.       — Ты сказал, что с новой работой будешь чаще вечерами бывать дома. Не заметно.       Сын грузно вздохнул, понимая, что вчера она ни слова из его объяснений не услышала. Поэтому повторил сказанное ещё раз:       — Музыкант не бармен, ма, ему замену не так просто найти. И я ведь ночую дома. К тому же, это деньги, они нужны мне. На Париж.       — Что те деньги? — взглядом исподлобья мать усмирила объяснения сына. Спорит, надо же. А когда такое было? Нет, так его никто не воспитывал. Может показалось? Взгляд Сони немного смягчился. — Ты же знаешь, что мы с отцом тебе поможем.       Ник гордо выпрямил спину, отодвинув от себя тарелку с ужином.       — Я сам заработаю: на самостоятельную, свою жизнь, — говорил он твёрдо, чётко, как прокурор Толмачёва привыкла слышать людей. — Разве не ты мне твердила с детства, что мужчину делает мужчиной независимость, финансовая устойчивость? Вот, я и стремлюсь к этому. По твоим указаниям.       Софья постучала пальцами по столу, встряхнув элегантно седеющими волосами. Искала, как бы унять в себе нервные порывы и не перекатиться на грубость. Ведь Никита — роднулечка, кровинушка, а уже спорит. Да, быть матерью ей было тяжело.       — Развлекая пьяную публику по ночам зарабатывать на жизнь? Офигеть перспективы. Хочешь сам? Так иди, к отцу. Помогал бы ему переговоры вести, дипломат из тебя хороший...       Хотелось уйти побыстрее. От разговора с женщиной, которая ни на грамм не понимала, что за сын сидит перед ней. Свой, чужой? С женщиной, ведь она говорила как случайно зашедшая сумасшедшая незнакомка, — в словах своих быстро начала строить сыну карьеру бизнесмена, квартиру в Столице, — Ник, недоумевая, прижал ладонь к своему лбу, — загородный дом и семью на трое человек детей, хорошую машину для путешествий по России. Но зачем это? «Мам, я же уеду» — с комом в горле перебивал её Ник, ещё не примирившись с фактом своей стажировки, а мать, не замолкая, стояла на своём, — «А как вернёшься, надо ж думать о том, как дальше жить. Ведь ещё и тридцати не будет...». Как же талантливо и незаметно, лавируя между ответами сына, она умела менять темы разговора и оттягивать момент его ухода. Её вело уже по памяти переезда бабушки и дедушки Никиты в Израиль, как за полгода они обстроились в Тель-Авиве. А о чём это? Ах да, — «Твоя работа сущий ад содома и гоморры на Земле».             Никита громко вздыхал, с циферблата на стене не сводил глаз, и в сообщениях телефона мельком видел Костю, — «Выходи. Подвезу тебя». Если бы не он, его тон и смайлики с цветами, то было бы трудно представить, куда Толмачёв-младший сейчас себя дел.       Соня словно чувствовала наступающий покой сына и переводила снова всё внимание на себя.       — Неужели нельзя позвонить и сказать, что заболел и сегодня не выйдешь?       — Зачем? Я не хочу. Со мной всё хорошо.       Остановиться, отдохнуть. В выходные, что закончились двадцать часов назад, он уже это попытался сделать. Вышло всё крайне неудачно: снова тянет в мысли, что здесь и сейчас ему плохо, — дача, шашлыки, природа, свежий воздух, родители любимые, разговоры о смешном и беззаботность, — а в городе Костя, которого Ник не видел семь дней. Через полгода его он не увидит... Сколько? Всю жизнь?       Парень начал быстро собирать части саксофона в футляр, распаляясь на хмурое состояние от внезапной нежности матери.       — Ты ж сынок мой, любимый, единственный. Как же я могу не переживать за тебя? — Софья Павловна коснулась головы своего Никитки, но он оказался слишком взрослый для таких прикосновений, блеснул взглядом угрюмым и наклонился в сторону от её рук. И где-то раньше, лет так на пятнадцать раньше, он себе представлял всё это: мама замечает, мама обнимает, мама гладит по головке. Мама есть. Теперь же, повзрослевший и воспитанный без её этой нежности, росший без её одобрений, в любовности мамы Ник смысла не видел. Не понимал, зачем и почему. Любить можно родную кровь и молча — так ведь она всегда жила.       Мама взяла его за руку и, посмотрев в глаза, с тёплой улыбкой на лице сказала:       — А я так редко вижу тебя дома.       Что-то укусило его изнутри. Скорёжило, передёрнуло. Ник отвёл глаза в сторону и, приобняв её, ответил твёрдо:       — Я тоже, мама, в детстве хотел видеть тебя по вечерам дома. Как видишь, желания имеют свойства не совпадать. Спасибо за ужин, я ушёл.       На выходе Никита вспомнил, что за этот месяц материнская щека знала его губы чаще, чем Костино тело. Так часто, как будто парень из дальнего двора проспекта становился чужим. Отдалялся.       Иначе. Всё было иначе.       Костя был той точкой на проспекте Мира, которая, простирая свои руки, движется бодро вперёд и освещает догу чистым, окрылённым взглядом счастья. Но двигался он к той точке, что, нахмурив брови, всё пятилась и пятилась назад. От него подальше.       «Я решил, нам надо разлюбить друг друга» — однажды написал Толмачёв сообщение и на глазах первого курса у Константина Николаевича из рук посыпались все лекции. Шутит ведь. Не смешно, неумело, но шутит, чтобы взбодрить в пасмурные дни одного молодого красавца-преподавателя.                  «Константин, я серьёзно. Нам надо это сделать. Чтобы потом, в скором будущем, было проще расставаться».       И всё вокруг стало мрачным, серым. По окончанию лекции Костя опустился за свой стол, тупым взглядом уставившись на лист с фамилиями первокурсников. Буквы плывут, качаются. Господи, сколько кошмара и жути в тонкой душе Толмачёва. Откуда только он придумал себе этот бред. И когда успел научиться столь изящно использовать кнут вместо пряника: выгибает ручку свою, чтобы наклониться к любимому Косе не для поцелуя, а хлестануть хорошенько по спине кнутом. Привести в чувства — «нам скоро конец». Безумец, а всё-таки не любить его невозможно.       Верилось, что его штормовое предупреждение пройдёт быстро. Но нет. Один раз Никита прошёл мимо Субботина молча, другой развернулся от него на лестнице между этажами и сообщения писал слишком ёмкие — «ясно», «понятно». Это быстро не проходит. Костя ходил мимо студентов, сухо отвечал «добрый день» коллегам и в толпе стремился выхватить хоть частичку того личика, что бывало в знойном июле на подушке рядом. Возможно Никита прав — разрыв неизбежен, он случится. Отношения на расстоянии — мука ещё большая, чем любовь в Большом городе. Но как же счастье короткого времени вместе? Послать всё к чёрту, забыться и забыть других, стать слепыми для всех, но не для друг друга? Быстро мечты о коротком счастье в шестьдесят минут стали из смешного превращаться в реальность. И глаза преподавателя первого курса тускнели всё больше и больше день ото дня. Цветы в ресторан прекратились, собранные заботливо в маленький букет с лобового стекла авто гвоздики начинали постепенно вянуть в комнате, пока в кровати Костя никак не мог уснуть. Встреч не осталось совсем. «Эту боль надо пережить, потом будет легче» — Ник это знает на своей шкуре — никак пятнадцать лет так прожил, ограничивая себя. И видеть спину Субботина в коридоре института более чем достаточно, чтобы быть счастливым, — замечать из окна аудитории его авто хватает, чтобы знать, что он рядом. Надо только вспомнить какого это — держаться друг от друга подальше.       Хватило Субботина дня на два. Точнее два с половиной. Потом ломит: руки, ноги, плечи. И каждая случайная мысль об имени «Никита», звонкая нота саксофона из кафешки у дома — это удушье. Кислород ушёл. Сам. И чёрт. Бросал Субботин свой первый курс посреди лекции, — бежал к лекциям четвёртого курса — стоял под дверью и вслушивался в скрипящий голос профессора-коллеги, между которым можно уловить гробовую тишину студентов. О, только бы представить: где-то здесь, у самой двери, сидят те самые карие глаза, ямочка на подбородке, в задумчивости сведённые брови и между губ скользит кончик шариковой ручки — зубы легонько кусают колпачок, как чью-то мякоть тела, а между зубов скользит воздух меланхолии, — голову опустив этот обладатель милых очертаний примется быстро записывать слова — изгиб его спины музыкальный, похожий на букву «у» и невыносимо крепко хочется обнять, зарыть нос в его каштановые волосы, — и на высоком ускорении повторять «мой», покачивая его у себя на коленях. И будет тот студент это чувствовать — присутствие близости за дверью. Переживать, ёрзать, чесать ладони свои, покашливать от жара в груди и кусать кончик шариковой ручки сильнее, глубже, когда взгляд падает на выход. Он не должен открыться, нет.       Костя стоял с минут десять вот так, — держа ладонь на кривых потёках краски из прошлого десятилетия, — а затем уходил. Так быстро, что шаги его были похожи на сердечный стук. Раз-два, три. Раз-два, три-четыре... Конечно Никита прав: чтобы в день вылета прощание не было похоже на истеричные проводы, нужно терпеливо успокоиться, остыть друг к другу. Но ах, чёрт. Ещё, чёрт возьми, четыре месяца. Как жить в этом времени?       «Скажи, хоть безразличное слово на меня, хоть что-нибудь» — думал Константин Николаевич, а фигура студента пролетала всегда мимо и Толмачёв не обращал ни малейшего внимания на него. Было ему всё равно. Нет, не было. Никита ускорял шаг, завидев Константина Николаевича, и за поворотом выпускал из себя мычание сожаления. Придумал же, что смотреть на него нельзя, думать о нём запретно, а сердцу не прикажешь. Тоскует, бедное. С утра, ещё не открыв глаза, он тянулся перечитать раза по три все сообщения Субботина в свой адрес. Прошептать их вслух:       «Спустись в мою аудиторию, пожалуйста. Много не требую от тебя, Ник. Просто на пять минут встреться со мной. Увидеть тебя хочу. Прошу».       Ответ Толмачёва в одно предложение длился ровно час:       «Пять минут много, три минуты много и даже секунда с тобой — это много, потому что я не умею останавливаться».       Призраком становится тот образ, что так смело Ник выковыривал из себя. Раньше ведь получалось, но теперь это не тогда. В метро он замечал затылки незнакомых парней, которые были ужасно похожи на Костю, и всё внутри студента сокращалось. Он, боже, он. После этого Толмачёв перестал спускаться в метро. В ресторане мимо пройдёт официант и тонко чувствующий нос саксофониста уже ловит крупинку его запаха. Духи: чёрная коробка, квадратная крышка на пузырьке, «Том Форд» на брюшке, ещё один унисекс в коллекции ароматов. Этот запах был на плече и на верхней части бедра у... Нет, боже, нет, никакого Кости в его жизни не было. Забыть. Поскорее забыть.       Никита жить стал в ощущении, что влюблённость опять накроет его с головой до удушья, стоит только на секунду отвлечься от учёбы. Сентябрь для этого и создан — чтобы сойти с ума в чувстве нечеловеческих размеров. Так вокруг с ума сходили его друзья: Наташа с Женей ворковали о свадьбе, Саша подкатывал к Лене, а Лена всё ещё ластилась под боком Толмачёва. Всех окатила волна любви, в которой можно было пережить осеннюю хандру. А Ник, вот дурак, бежал в эту хандру сломя голову, чтобы избежать любви. Вот только оказалось это ещё большим насилием, чем в подростковом возрасте. Когда-то Никита мог зажмуриться и расплывчатый образ парня-мечты испарялся, — его уже не вспомнить, не собрать в одно целое. Но теперь каждый вздох — это губы, шёпот и имя «Кося» при икоте. И каждый шаг из дома в арку двора отдаётся болью в сердце Толмачёва — ведь стена-то помнит, как парень со светлыми волосами в очках умеет шутить.       К Никите-прежнему, которого уже не хотелось видеть в зеркале, оказалось вернуться не так уж и тяжело. Стоило перестать завтракать и обедать, да ужинать на скорую руку в ресторане, как в отражении утром на саксофониста смотрел исхудавший кто-то со злыми глазами. Он утром, днём и вечером был одинаково серым, унылым: плавные летающие музыкальные финты сменились на игру отличника. Бездушную. Люди забывали слушать саксофон и ели, перекрывая своими голосами работу Толмачёва. Нет, без любви мы вянем. Без взаимности погибаем. И когда заставляешь себя кого-то не любить, покоя никогда нет. Ночами Никита выпивал порцию снотворного и утром тяжело вставал. С матерью говорил двумя словами — «нет» или «да», — не забывая её целовать в щёку. Соне это нравилось, что сын на работе ни единой минуты не задерживается. Но если так и дальше, ещё один день, один час без Кости, без возможности прикоснуться к нему, то внутренние канаты, держащие мост спокойствия, рухнут разом.       Хватит. Просто хватит.       Вперёд лопнули канаты Субботина. Он ждал Никиту в своём авто у самого входа в «Монреаль» три вечера подряд. Завтра в восемь утра лекция, к секретарю декана нужно в семь часов зайти, но он продолжительно ждал Толмачёва. Столько сколько нужно. И в дождь, и в ветер, и когда эвакуаторщик стучал в окно. Увидеть. Господи, только бы увидеть: как выходит парнишка в сером пальто, садится вместо последнего трамвая рядом и, не спеша, оба едут домой. Вместе. Иногда Субботин даже согревался идеями устроить Толмачёву скандал: почему у ресторана нет парковки, зачем он выходит в расстёгнутой одежде, почему не берёт такси, зачем Ник так красив в шёлковых брендовых рубашках. Скандал бывает тем горючим в отношениях людей, с помощью которого и проверяется — есть безразличие или нет; та пилюля отношений, в которой после горечи наступает сладкое последствие на языке. Но быстро настроение «скандал» уходило из ума, когда пташка с саксофоном вылетала из «Монреаля» и, не глядя никуда как на трамвайные пути, мчала к остановке. Заполошенный, всегда теперь злой герой Достоевского.       Костя сжал руль двумя руками и надавил на газ. Надо же, страсть как Толмачёв становиться похож на него — не самый лучший вариант Константина не самого лучшего года его жизни.       — Молодой человек, садитесь, я вас подвезу. Громыхает так сильно, а вы без зонта, — ехал Субботин медленно вдоль обочины, не обгоняя стремительного саксофониста ни на метр асфальта. Пусть будет впереди. Костя потерпит.       С неба посыпался разрядами ещё один громовой удар, но Ники это никак не задело. Он не обращал на Субботина ни малейшего внимания.       — Я довезу вас до проспекта Мира. Всего лишь.       Реакции ноль.       — Саксофон вещь не маленькая. Не тяжело вам?       — Нет, я привык, — Толмачёв, привыкший отвечать услужливо каждому, забылся и улыбнулся кареглазому водителю. Рука на руле как на шее — лёгкая, непринуждённая, — ещё немного и татуировка его оголится. Она так любима... Необходима.       Толмачёв припустил ходу. Побыстрее бы трамвай. Не смотреть бы, не слышать...       — Сегодня вы играли великолепней, чем вчера. Я слышал это и с закрытыми дверями. Чувствую ведь вас...       Если это была игра на возможность вернуть ощущения лета, то Костя готов был следовать на авто за музыкантом по пятам, нарушая все правила — заступая на трамвайные пути. Мужчина высунулся наполовину из авто, чёрт знает чем держал руль, и хватался за любую возможность удержать взгляд Толмачёва не себе. — Скажите, а вам будет меня жаль, хоть немного, если я сейчас впечатаюсь в столб?       Ник опустил голову низко и по-преступному быстро зашагал вперёд, улыбаясь тёплым комплиментам. Хитёр подлец, знает как парня остановить и ноги уже, если честно, шагают вперёд нехотя. Губы отвечали неслышно на каждую речь Субботина и ой! Парень налетел на лужу, улицу озарила молния и над головой бухнул тяжёлый гром. Инстинкт подсказал Толмачёву испугаться, задрожать. Невзначай он взглянул на Костю с мольбой. Чёртов город с его долгими улицами.       Скулы Константина заострились и он быстро зарулил на тротуар, вынуждая прохожих на гневный взгляд. Простите, тут человек сломался, мозги вправить надо.       — Если ты не сядешь сейчас же в машину, то я брошу её посреди дороги, сяду в трамвай с тобой и продолжу публично выносить мозг уже там, — негромко, неласково и даже злобно Костя уставился на саксофониста, который замер перед его дверцей. Смотрит в небо, на тёмных всполохи. Лишь бы не видеть прекрасные глаза.       Костя вытянул руку и, уцепившись за пальто парня, прошептал: — Господи, Толмачёв.       Ник оглянулся. Сил не было бездействовать, когда понимаешь, что вот она, его рука близко, поверх одежды, рядом совсем. Он взял Костю мизинцем за мизинец.       — Если бы Толмачёв был «господи»...       Гром, как угрожающие звонки в театре, звякнул новым разрядом.       — Ник, пожалуйста, сядь в машину.       Проиграл. Шах и мат.       Он элегантно сел назад, скинув пальто и саксофон на переднее сиденье. Так лучше будет. Без прикосновений, взглядов, но для покоя на пять минут рядом. Как и требовал Костя.       Авто тронулось. Медленно.       — Только до проспекта. И побыстрее, — Толмачёв потёр свои замёрзшие ладони, в тонированном стекле не различая: куда они движутся?       Он холодно повторил погромче своё обращение к водителю.       Костя закатил глаза. И вправду, смеха в этом нет совсем.       — Кто тебя научил такой манере общения — «пустое место»? Если я, то умоляю...       — Как мне с тобой ещё общаться, если ты должен уехать?       Это было прекрасно — изображать безразличие и отстранённость, когда Костя не рядом, Костя мимо, но когда вот он, действительно стильно выбритый затылок, лёгкая небрежность в волосах и та самая капелька «Тома Форда» за ухом, голос Толмачёва опускается до лёгкой нежности, он слабеет и тянется вперёд — говорить сильно тихо.       — Ты тоже должен, Ники, но я стараюсь об этом не вспоминать.       Авто слегка покачивалось по кочкам, ямам и в окнах дрожал тусклый свет фонарей. О чём говорить Костя заранее подумал, но начать с чего — не знал. В водительском зеркале от него пассажир скрывался, балуя взгляд только краешком плеча, окутанного тканью блузы цвета молочный шоколад. Чёрт, этот цвет Никите идёт как никому другому. Стало стыдно Субботину, что никогда этого не замечал.       Ещё один поворот авто, редкие капли дождя стучат по крышам, и всё это мелочное, незначительное действовало сильным раздражителем на Никиту. Костя, это же Костя. И обещал, что больше с ним не будешь отталкивающим, пугающим, грубым. Но сознание стукнулся гром, Ник промычал, обняв себя руками. Тяжело.       — Не могу я. На меня вечно что-то давит, — его голос напоминал не то рык, не то скулящую жалобу. Было неизвестно до сей поры, как по-настоящему умеет злиться Толмачёв — оказалось именно так. — Сажусь анкету в посольство заполнять, а меня колотит. Письмо читаю из парижского университета и в холодный пот бросает. Это же случится, я не могу не думать об этом. Опять без тебя, ты понимаешь? Ещё черти сколько лет...       — Поэтому ты выбрал закончить нас, так и не начав. Счастье в моментах, Никит.       Они остановились в какой-то тёмной подворотне недалеко от «Монреаля», о существовании которой Толмачёв и не подозревал. Зачем? Ладно, об этом Никита спросит потом, а пока...       — Нет, Кость. Нельзя испытывать удовольствие от тех моментов, которые приносят и счастье и боль в равном размере.       В водительском зеркале, наконец, музыкант стал заметен: блестящие словом «прости» карие, большие глаза и руки на сиденье музыкальные, с тонкими пальцами, рвутся обнять. Мужчина улыбнулся.       — И всё-таки я ещё счастье, которое ты методично обходишь стороной.       — Это для нашего общего блага, — Никита бросил оправдание, хотел по привычке обнять своё родное за плечи, завтра продолжить акт безразличия, но Константин отпрянул в сторону от него и прохладно ответил:       — Не трогай меня.       Злость, претензии, скандалы —это всё-таки игра, цель в которой одному стать слабее другого. Куда Никите ненависть, если его ускользающий в угол салона взгляд выдаёт блеф. Скучал, хотел. В него и с рождения не внедрили такой ген как ненависть, откуда ему всё это знать? И видно в зеркале как веки его вздрагивают, когда Костя снова в сторону. Убегает.       Зачем?       Он вытянул свою шею вперёд, губами искал ухо, слух водителя и щекой прилип к холодной обивке его подголовника.       — Кось, когда мы разговариваем вот так я ненавижу эту жизнь.       Костя поставил авто на ручник. Фары погасли, последние неспящие офисные окна где-то по бокам слабо светили свысока. Его молчание возбуждало внутри Толмачёва играть в эти шахматы дальше. Агрессивно, хаотично. Он, не отрываясь, смотрел как во мраке от каждого вздоха и плечи, и шея и невидимые лопатки Субботина приходят в особое, томное движение. Так как двигается он не делает ведь больше никто. Ник закрыл глаза и вытянул шею ещё сильнее, обнимая сиденье двумя руками. Понимает же, что быстро никак не сможет отсюда уйти. К нему Субботин обернулся, указательным пальцем провёл по ямочке на подбородке, вызывая дрожь по телу.       — Попробуй как я — переключись на другое.       Довести Толмачёва до абсурда было делом особо важным — тогда он забывался и становился собой. Парнем без глупостей в голове. Он тут же перестал говорить, возмущённо дышать и замороженным взглядом в темноте, отыскав карие глаза, приоткрыл губы, потянулся вперёд. Рука Субботина с натянутыми нервами под пиджаком влечёт за собой и в сумрачном свете на его запястье как бликом сигналит парусник. Парнишка Ники всё готов отдать за это судно по венам: душу, время, скромность, приличие. Он опустил веки и наклонился к татуировке, губами коснувшись его как в первый раз. Всегда хотел, чтобы с этого начиналась их близость — с поцелуя нежности на запястье.             Может сейчас?       — В моих истериках и психбольнице будешь повинен ты, Субботин, клянусь. Я же говорю, что не умею останавливаться. Оттолкни меня, ещё же не поздно, — Ник схватился за указательный палец Кости и сжал его мягко, языком провёл по кончику, медленно втягивая в себя.       Костя убрал со лба прядь каштановых волос, отстегнув верхнюю пуговицу на рубашке Толмачёва.       — Ты бы хотел, чтобы я поцеловал тебя в то время, когда буду умирать?       Затаив дыхание Ник прижался щекой к ладони. Он ведь тоже учил эту переписку. Для удовольствия.       — Ты считаешь, мы как Ремб`о и Верлен?       — Не как.       Губы саксофониста поднялись выше, на ткань Костиной рубашки, оказались на его плече. Он только так, на секундочку заглянул, на прелюдию без продолжения, освежиться. Но стоп. За подбородок Ники крепко кто-то схватил. Случилась дрожь и вздох на приоткрытых губах Субботина застыл. Устал без него, очень.       Пальцы мужские вжались в спинку сиденья и губы Константина ровно с такой же силой прижались к губам.       В грудь упрямого пассажира ударяется холодный воздух — рубашку распахнули. Не отрываясь Костя перебрался назад. Поближе к своему идиоту Ремб`о. Какие только похабные вещи эта светлая голова не придумает: забыть, расстаться, не видеть друг друга. А руки Толмачёва с мозгами не дружат, сердцу сопротивляются и так опытно, быстро начинают вынимать пуговицы из петель. Под бёдрами его скрипит холодная кожа сидений, но это совершенно ничего, когда рядом оказывается тепло чьего-то тела. Не хватало. И тоже скучал. Но не скажет он об этом.       Костя усадил Ники на свои бёдра, крепко обнимая его голую талию за шёлковыми краями одежды. Нет, там же игра в безразличие. Быстро Толмачёв прижал его ладони к своим ногам. Нравилось не позволять ему ничего, кроме как чувствовать пульсацию под кожей, — как парень весь распаляется, ёрзая ягодицами на крепких бёдрах. Смирился он, видите ли, с будущим. Нет, ошибка ввода данных. Не смирился и не забыл. Грудью прижавшись к груди, шельмой Толмачёв мелькал у мягких губ Субботина, иногда только цепляясь язычком за его вытянутый кончик языка. Возненавидеть его и забыть — да, это всегда был выход удобный. Ник вынул пуговицу из петель его рубашки и решил поведать: какое страшное будущее их ожидает.       — Представь, четвёртый месяц как ты и я разъехались, денег и возможности встретиться нет, — сильно задрожало, замычало под грудной клеткой мужчины, когда лёгкие прохладные ладони парня опустились мимо пуговиц одежды, сразу на низ живота. — Только подумай: четыре месяца без этих губ, без моих губ, и голос в трубке —это совсем не то же самое, когда вот так.       Ники наклонился до безобразия близко и сладко, спокойно сказал что-то на французском.       Костя сглотнул, зажмурившись. Слабость просыпается и каждое слово рисует перед ним устрашающие картины будущего в голове. А тело ликует, ему приятно.       — Нравится, да? — бёдрами Костя толкнулся навстречу Толмачёву, зная что этот танец его собьёт с толку.       Но сквозь жалость в глазах Ник прижался к бёдрам ягодицами крепче и лязгнула в воздухе пряжка на поясе брюк водителя.       — Это не я придумал издеваться, а ты.       Костя усмехнулся и, сжав до болезненно приятных колкостей бёдра Толмачёва, в его губы прошептал:       — Давай, что ещё ты нам придумал?       С плеч опустилась рубашка. Есть для Ники в этом что-то интимное: когда только он может завести свои руки под ткань одежды, толкнуть её легонько в сторону и вот она уже сползает вниз, оголяя крепкие, с тёплым загаром плечи Субботина.       Ники поджал губы и легонько накрыл член Субботина своей ладонью. Тот ощутил, как воздух в груди слегка сжался.       — В твоём зеркале будет отражение одинокое — меня там не будеь. Ах, а мы же так прекрасно смотримся вместе: ты, стоя впереди, всегда закрываешь все мои недостатки. А теперь позади тебя никого. Ты пуст без меня, а я кидаюсь в слёзы по ночам. Мне кажется, это лучшее наказание — будучи мужчиной безутешно реветь по другому мужчине. Тайком, так интимно. Я буду кусать губы, когда вспомню как ты их целовал.       — Как?       — Например так.       И Толмачёв повторил один из тех поцелуев, когда: взяв его лицо своими ладонями Костя сразу начал глубоко. Нёбо мучил, языком дразнился и лишал тело воздуха, — выстраивал свой ритм чувственности.       На финальной секунде Ники приоткрыл губы и чуть улыбнулся, пуская воздух между ними, но не разрывая поцелуй. Так делает Костя, всегда.       — Чудовище, — прошептал мужчина и снова задрожал, когда пальцы музыканта спустились греться под его брюки, игнорировали бельё уже смелее, быстрее, чем в прошлом.       — Мы оба мерзкие, согласен? Такого поцелуя больше не будет, а я его буду помнить. Наизусть. Представляя, что это твоя прежняя забота обо мне, — глаза Толмачёва заблестели хитрой нежностью и он провёл манжетами рубашки по горячим губам Субботина. — Можно она уедет со мной?       Он, рубашка, уедут. По отдельности это лишь набор слов и ничего более, но когда Ники близко, тесно, и его пальцы по члену скользят то крепко и любовно, то слабо и нахально, каждое «уеду» становится неприятным обстоятельством будущего в голове.       Парень наклонился и снова его губы на губах, вопрос повторяется.       — Прекрати, — Костя напрягся отвернуть голову, танцуя бёдрами в такт движению. Мальчишка из семьи прокурора не просто рассказывал ту мерзкую жизнь, которая их ждёт, он будто бы создавал её как нечто приятное. Смотри, мы расстанемся и будем убиваться друг по другу, неужели это не прекрасно? Прекрасно. Твою мать всё, что происходило в авто, к сожалению Субботина, было прекрасно и он двигался навстречу к ладоням своего Ники, к его коварной улыбке на губах.       — Я буду жить в комнате, где всегда, все годы будет свободна одна кровать. И, засыпая, буду думать, что утром на ней увижу тебя. Опущусь на колени, буду целовать ладони, вот так, — ладонь Константина оказалась на влажных губах, Ники целовал её почти не касаясь. Член немного дёрнулся в его руках, — а когда я проснусь и не увижу тебя рядом, буду... — ребром собственной ладони Ники непроизвольно тёрся о собственный пах и не мог выносить ни одежды, ни воздуха вокруг, а тесноты ему казалось так много, что хотелось ограничить пространство вокруг ещё больше. Он поднял руки Субботина поближе к ширинке своих брюк и щекой потёрся о его щёку. — Ах, пожалуйста, дождь... Открой окно.       Слепо, агрессивно Костя нажал на кнопку. Окно с тонировкой поползло вниз, как и рука Толмачёва до собственных пуговиц на брюках. Влага, природная, крупная с улицы упала на его плечо. Рубашка цвета молочного шоколада от ёрзающих движений поползла вниз сама и Костя смотрел на это. Пульс стучит громче. До мурашек упивается Ники горячей кожицей внизу, под одеждой и пальцы его становятся скользкими, а слова мерзкими — «и знаешь, на седьмой месяц мне не хотелось бы, но я знаю, что начну забывать тебя. Чтобы не сойти с ума». Они выжигают. Ту жизнь с уродливой правдой, от которой зверел Субботин.       Руки его быстро взмыли вверх и одним махом Костя повалил Толмачёва спиной на сиденья, раздвинув ребром ладони его тонкие ноги.       — Хочешь слышать, что будет твориться со мной?       Ники сбросил в сторону рубашку Субботина, пробежавшись музыкальной рукой до незавершённого дела, — к его члену, — и замотал головой.       — Не хочу. Это и так известно.       — И всё же я расскажу, — нависнув сверху Костя избавил свою дурную привычку от одежды и то тесное, что окружало их обоих, то злое, что они оба в отдельности друг от друга копили, понеслось по салону автомобиля. В воздухе зашуршал пакетик, холодная смазка капнула на бедро и Ники чуть приподнялся, чтобы ещё раз поцеловать хоть что-нибудь на красивом теле. Но ягодицы его оказались приподняты, ком встал в горле и к груди прижата крепкая ладонь. Не надо дёргаться, у Кости своя боль о будущем. А голос, до чего ж спокоен был его голос, что глаза Ники беспрекословно опускаются, чтобы полюбоваться тем, как Кося входит в него. Любовно. Как всегда.       — Это будет третий год нашего разрыва, — он чуть-чуть сжал бёдра Толмачёва, усиливая жаркое течение неизбежного бешенства и мягко толкнулся в его анус. Ник тихо ахнул. — Ни дня я не вижу тебя, только слышу и из кусочков фото собираю в своём телефоне. Совсем как сейчас.       — Не собирай, не надо, — Ник сжался, ощущениями не собираясь пускать любимое тело дальше. Пусть не говорит, как ужасна их жизнь сейчас. Как ещё будет потом. Это страшным образом волнует, возбуждает его.       Но Костя... Он столько долго наблюдал безумие Толмачёва «не вместе», что кольцевым движением по отвердевшему члену заставил своего саксофониста расслабиться и больше не делать ничего. Слушай и запоминай.       — А я соберу. Знаешь, что я буду делать с этим?       Костя сделал два приятных, резких движения вперёд и Ники невинно простонал.       — Нет...       — Да. Я буду запоминать. Каждый сантиметр скул, улыбки твоей, подбородок. Всё, вплоть до голых пяток. Зачем?       Поцелуй на коленях от Кости — это ещё чудесно, — его царапающие пальцы на бедре больно, и движение между ягодиц сразу настолько жарко, что Никита двинулся навстречу словам сам, закинув голову назад.       — Ах...       По его лицу ударяли редкие, но меткие капли дождя и голос Субботина становился серьёзней. Он был как самая дерзкая нота саксофона на пике мелодии. И всё же, чередуя быстро и глубоко, он любил своего музыканта той любовью, когда слова неприятные вызывают счастье.       — Да, чтобы однажды, трахая чьё-то тело, просто для здоровья, я думал только о тебе.       Ник зажмурился и начал двигаться быстрее. Что? Измена? Боже...       — Нет... — выдохнул он. Субботин поднял руки свои чуть повыше, обнял ладонями твердеющий в смазке член Ники и, ощутив кончиком своего члена мягкий участок простаты, стал плавно давить на него, выходя из Толмачёва на пару необходимых сантиметров.       — Да. Вот так. Я буду  делать так, но, закрывая глаза, помнить — как тихо ты ходишь по кухне моей в пять утра и боишься разбудить, — он наклонился поближе к уху Никиты и угол секса стал ещё острее. Тело вздрагивает, тело боится, что это закончится быстро. Ники сжал запястье Кости, в темноте угадывая тон его взгляда. Нет, там не на что смотреть. Он безумен, он желал этого и выбить глупые идеи из парнишки надо. Ещё быстрее.       Ник застонал в голос. Дождь ударил его по щекам. Мимо, где-то совсем рядом, офисные работники из неприметного здания покидали свои рабочие места, как будто и не замечая во тьме под клёном авто с открытыми окнами.       — И буду я делать с другими вот так, — в едином темпе Костя мастурбировал Толмачёву и входил в него быстро, покидал медленно, повторял всё снова, пока в глазах парнишки бился странный восторг. Боже, вот так Кося будет изменять ему с другими. — А помнить я буду одно, — как округлость твоего плеча бледнеет, выбивается из-под одеяла утром, — кончик члена вдруг защекотал мягкие стенки ануса и Ники приподнялся, словно хотел убежать от этого переполненного восторга. Он задрожал, от удовольствия вжимая лицо в обивку кресла. — Так я тоже буду делать с другими, но помнить двести пятьдесят восемь вариантов поворота твоей головы.       — Кося... Кось...       Ещё один вздох и кончик указательного пальца лёг между губ парнишки. Так хочется чувствовать Субботина всем телом, всего его, — и то, как он прижимает к себе, танцует внутри от самбы до джайва дикие пируэты, даёт понять, что жизнь с другими — вот он главный страх Толмачёва. Тот страх, что возбуждает, заводит. Он будет других так же держать за талию у стены, обнимать за шею и влюблённо смотреть в глаза, нагибать над кроватью. Не тебя, их, других. Только не это.       Ники вибрирующе промычал и зажмурился, понимая как по головке его стекает первая капелька спермы.       — А главное, главное, — быстро шептал ему Костя, размазывал первую горячую разрядку парнишки по своим пальцам и слушал, как темп их бури хрипит в собственном горле. Ещё одна дрожь Толмачёва и мужчина на секунду замер, ощущая как твердеет его орган внутри. Заполняет, растягивает, приближает к ещё одной скорой кульминации. — Нет, трахать я никого не буду. Никогда. Потому что только для тебя я. Буду вспоминать тебя одного и этот вечер: запах твой, глаза твои, дождь... ты не намок, милый? — по мокрым от воды щекам своего Ники Субботин лёгкими пухлыми губами прошёл до самых его век, наблюдая как тот целует в ответ каждый его палец, в благодарность за двойное проникновение — по кожице, под кожу. — Буду помнить каждое движение между нами. Ведь ты же не знаешь, милый, что я чувствую, когда нахожусь в тебе. Это особое тепло, пульс и воздух. Медовый такой. Медленно для тебя, но быстро, чёртово быстро для меня.       Когда сидение намокло и стало вновь холодным Костя снова уложил Ники спиной. Парень выгнулся, раздвинул ноги так, что чуть не свернул лодыжку о сиденье, и, врываясь в самые счастливые, всегда счастливые, последние пять минут, воскликнул:       — Кося...       Субботин от удовольствия промычал.       — Ты же не слышишь сам себя, а я... Твой голос со мной особенный. Всегда: хрипящий, нежно-мужской. Не забуду его. И вот через шесть лет после нашего расставания я...       Стянулось всё. И снова страх потерять и любовь вылились во вторую волну дрожи. Ники попытался приподняться, прошептать «оставь меня в себе», но экстаз, подступающий, неизбежный, парализовал его. Он мог лишь только разбрасывать свой голос по всему авто, сплетая свои пальцы с пальцами любимого.       — Я приеду к тебе. Перееду.       С наслаждением Костя приближал их к согласию, двигаясь в Ники размашисто, сильно.       —... я буду слышать отчётливо только твой голос. Твою трогательную дрожь на связках.       И все слова, что шли из алых, сочных губ мужчины были не придуманы заранее им. Они накопились. Переживаниями, опасениями и напряжением в пару долгих дней. Если же Толмачёв решит уйти сейчас, то эти последние две минуты Субботин будет убедительным. В том, что лето они жили не напрасно.       Ники схватил его за руку и прижал Костю всем телом к себе, не позволяя ему замедлиться ни на миллиметр внутри.       — Кось, нет, до зимы ни минуты не отпущу тебя. Слышишь? Не хочу тебя ненавидеть. Только не опять Кось...       Имя. Если и есть на свете универсальная точка «G» для этих двоих, то это возбуждённо ласковое сокращение имени. Когда в глазах темнеет, в груди сердце, что умалишённое, разрывает глотку, опускается пульсом к животу и секундой застывает — раз, — на два взрывается одним порывом на двоих и в дождь улетает финальным стоном. Уйти? Нет, просто так никогда.       Дыхание оба собирали по кусочкам. Костя ещё продолжал пульсировать внутри Ника, устало целовал его губы, обнимая нежно его руки, покрытые холодными мурашками. Толмачёв ещё был эмоциями в там, в движении, ещё продолжал сливаться с Костей и думал, что вздыхает громко вслух. На самом деле он лежал, смотрел в потолок и поступательно гладил своё полоумие по волосам. Всё говорил ему одно и то же — «Нет, больше ни дня без тебя».       Костя вдохнул воздух их дикости и слабо хмыкнул.       — Вот так... Так... Да так... то... то лучше...       Вернулся Ник домой измождённым, но притуплённо счастливым. Мать даже не успела спросить — «что случи...», а он закрылся в комнате и мигом заснул. Умаялся с непривычки. Завтра он наденет самую лучшую рубашку Субботина и явится в ней на все лекции. Сядет на самое видное место в аудитории и будет знать, что ему всё же настоящим быть нравится больше, чем бессмысленно страдать.       И обоим было уже совсем не важно, что в новом дне начинался обратный отсчёт. Между сентябрём и концом января.       За спиной Субботина с утра пораньше у зеркала на первом этаже в институте шептались студенты. Бухает, говорили. Ведь откуда ещё можно прийти таким счастливым и урчать себе под нос песню Серова «Мадонна», как не из вечернего запоя? А он здоровался с каждым прохожим за руку и мысленно сообщал, — «Упиться любимым человеком — лучший вечер вторника. Рекомендую». Первый курс в конце лекции ему чуть не аплодировал, ведь полтора часа пролетели как секунда, когда Константин Николаевич между правилами транскрипции травил байки из своего студенчества. А почему бы, собственно, и да? Ведь Ники с этих историй всегда громко хохочет на заливе. Кстати. Костя взглянул в мессенджер, где под именем «НИКО» светилось короткое «да». Толмачёв клятвенно пообещал спуститься после четвёртой пары и для Константина Николаевича оно было самым любимым «да», которое он слышал за сентябрь.       В перерывах между лекциями Субботин забывал обратить внимание на студентов, всё был занят делами — выбирал столик в ресторане на завтра. Пока есть счастье — им надо пользоваться в полном объёме. Счётчик ведь такой короткий: оглянуться не успеешь, а Толмачёв уже нашёл и подселил к себе в голову новых тараканов. За ним глаз да глаз. Костя усмехнулся, потёр ещё пылающие после вчера губы. Пожалуй, отменит последнюю пару, раздаст задания и тихо отпустит детей. Они у него нынче организованные, лицеисты. Всё налету схватывают. Таким можно и прогулку по тёплому городу разрешить, пока сам преподаватель по-дружески встретится с четверокурсником в своём кабинете, — сдержанно, как два товарища, они пожмут приветственно друг другу руки, заведут тривиальный разговор про — «А ты же к морю уезжал как-то в апреле. Ну и как оно? Вы прямо на самом берегу жили? У края скалы?!», вместе дойдут побыстрее до машины Константина, — «Нам всё равно в одну сторону, довезу уж тебя», — прозвучит в воздухе оправдание для всего мира. Потом внезапный взгляд, подворотня, опять сиденья...       — Здравствуй, Костя, — в шевелюру Субботина в последнюю минуту перемены вдруг залез волокнистый, знакомый крепкий голос. Немного придавленный. Он взялся за его волосы основательно и потянул наверх. Чтобы Николаевич увидел прошлое: глаза серые, кудрявые тёмные волосы, родинка смачная на шее и пальцы барабанят тонкие, гибкие по столу. Нет, не по столу, по горлу преподавателя.       Шум исчез, аудитория та и подавно стёрлась. Глаза Константина поднялись повыше и веки его задёргались растерянно.       — Рома? — шёпотом он выдохнул всё, на что хватило мыслей. Перед глазами Субботина пролетело всё его ядрёно свободное студенчество.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.