ID работы: 13386571

Гранатовый вкус гвоздики. Возраст гордости

Слэш
NC-17
В процессе
8
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 137 страниц, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 2 Отзывы 5 В сборник Скачать

Полари

Настройки текста
      Когда рука приподнимается в воздух, чтобы сосчитать все ноты дыхания рядом, её настигает другая рука и, прижимая её над головой крепко к подушке, кто-то часто, неровно дышит у уха. Ещё одна ночь после насквозь мокрой прогулки и утро. Всему конец? Нет, с этой точки теперь начинается новое. Каждый день.       В подъезде посреди ночи заскрипел лифт и у стены в углу гитарными рифами винил по кругу вращал песни «U2».       Заново влюблённо ладонь прижмётся к промежутку между бёдрами и повелительная улыбка заденет лицо во тьме.       — Qu'est-ce qui t'excite? — Костя приблизился к чему-то большему, чем близость на три часа, и выдохнул в губы. Ник выгнулся дугой, напрягая бёдра, и отозвался на каждую букву. Он утянул Костю в связь двух тел без проникновения.       — Quand tu parles français. Еt toi? — парень охнул, вжимаясь в упругие недра кровати и выгнулся опять, когда кончик языка Костика совершил плавный шаг до его кадыка, дрожащего и нетерпеливого, а ладонь, ещё влажная от дождя, легла между его ног. В перемирии было главным не «прости» (слова ведь ничего не значат), а то, как терпеливо они смотрели друг на друга и не делали ничего, что могло привести к быстрому концу.       Но Костя долго не мог выносить в покое как томно дышит его милый музыкант. Он наклонился к его лицу, по сухим губам провёл языком, и мизинцем — тёплым движением, — провёл меж ягодиц Ники. Проник. Плавно вперёд и назад, поглаживая чувствительную кожу. Парень сдержанно простонал.       — Je suis excité quand tu es excité, — Костя выдохнул ему в губы и все опять остались за рамками их мира. Никого больше не будет. Поезда и самолёты пускай уносят всё прошлое, всё бывшее. Стены перед глазами плывут, тени спадают как вуаль на пол и потолок чуть подпрыгивает. А ревности больше не будет и «прости» более не за что говорить.       За ночью придёт ещё одна ночь, наступит раннее утро. Часов в шесть, когда птицы, — приличия ради, — ещё не горлопанят за окном. Ник тихо выскользнул из кровати, надел Костины шорты и на носочках последовал на кухню. Влюблённый завтрак, крепкий кофе и вместе отправятся на занятия в институт. Так уже было вчера и завтра тоже повториться: «Ник поправлял ворот Костиной рубашки у зеркала в прихожей и брошь-корабль удобно усаживал на ткань у своего сердца. Просился сесть за руль: интересно как это — заруливать на автостоянку преподавателей. — Дитё моё, — усмехался Костя и, целуя Толмачёва в лоб, протягивал ему ключи. Суетливо Ник застёгивал запонки на рукавах преподавателя, а Костя опускался перед ним на колени и зашнуровывал ботинки, пока Ник укладывал у зеркала волосы. — А что тебя ещё возбуждает? — спрашивал он своего музыканта и тот, прижав голову Субботина к себе, отвечал, — Возможность жить с тобой».       Ревность — самая пустая трата времени, которую когда-либо могли придумать люди. Сквозь неё ускользает всё то, за что борьба идёт годами. Больше нет ни одной даром брошенной минуты. Никита так решил и на быстрых скоростях мчал по переулкам к воротам университета.       — Подожди, оставь, — он руку Костика задержал на своём бедре, когда тот, в порыве последней на сегодня нежности, потянулся ощупать, запомнить тонкие линии тела. Ник поднял руку повыше и, вжав ногу в педаль газа сильнее, попросил: — Расстегни меня.       Костя повиновался и путь до учебной точки был сладко-долгим, с заездом на пять минут в заброшенную подворотню. Он хотел. Они хотели. Ждать было бессильно, что когда-то для них и место, и время тотальной свободы наступит. Ах, Толмачёв...       Вместе они выходили у всего университета из авто, вместе шли до факультета, обмениваясь короткими фразами о завтраке: «— Всё-таки в следующий раз приправ совсем не надо. — Да? Хорошо, тогда заменю на кисло-сладкий соус. — Отлично, устроим утренний гастрономический тур. Каждый день. — Не обещаю, но...».       — Здравствуйте, — на лестнице пару нагнал первый курс, по очереди здороваясь с Константином Николаевичем.       Ник обернулся и подмигнул студентам.       — Доброе утро. Не опоздайте на первую лекцию. Спойлер: будет фильм на французском.       Вчерашние школьники заулыбались, быстро прошмыгнули мимо. Шокированный Субботин легонько толкнул Ники плечом.       — Что ты творишь? — тихо спросил он, дабы не вызывать подозрений вокруг. Ведь Ник так этого не любит.       Но Толмачёв расплылся в улыбке, застыл у зеркала в холле и, подмигнув отражению Константина, двинулся дальше.       — Пытаюсь подружиться с твоими детьми. А ты против?       — Нет, но... Подожди. Мы забыли. Господи, — на лице Субботина внезапно застыла маска ужаса.       — Что? Ты флешку с фильмом забыл? Мы же всю ночь выбирали диалоги, Костя, — разочаровано Ник закатил глаза. Утром ранним он предвкушал, что первая лекция Костика пройдёт безупречно — ни тебе скучной лекции, ни монотонных фраз из учебного пособия, а только живые кадры из современного синема.       И надо сказать Костя ни разу не фальшиво сейчас ужасался неведомой потере: он прижался к стене, закрыл лицо ладонями и сквозь них невозможно было разглядеть и край его улыбки.       — Нет, боже, нет мы забыли... Мальчика такого, юного, скромного, волосы прямые, глаза как у бемби. Никита зовут. Куда он делся?       Ник засмеялся, чуть не взяв Субботина за руку.       — Перестань. Пойдём, а то дети ждут кино, — смело Толмачёв поправил его атласный галстук и гордо зашагал с мужчиной плечом к плечу. Смотрят все. А что, парнишка с четвёртого курса наконец взялся основательно за свою взрослость. Нельзя? Без предупреждения он шагнул на территорию второго этажа, стал мычать музыку прошедшей ночи (да погромче) и вальяжно покачивал, как маятник метронома, бёдрами. Что за человек? Уже другой: самодовольный мужчина, без стеснения и скромности на людях, профессорам ещё вежливо кивает на приветствия, но на молодого преподавателя рядом смотрит с нескрываемой любовью.       — Ты до аудитории меня провожать будешь сейчас? — Костя по привычке старался обогнать Ники, прикрыть собой, обезопасить. Но парень нагонял его, хлопал по плечу и на ухо шёпотом отвечал:       — Всегда.       Субботин остановился посреди коридора, сунул руки в карманы и, наклоняясь в стороны, рассматривал Толмачёва на предмет новых перемен: волной ложатся на голову редкие волосы, изгиб спины напоминает виолончель и при каждом его движении любой сантиметр одежды танцует, волнует, будоражит.        — Я в шоке, — Костя вздохнул, намереваясь сделать шаг поближе к Никите. Им до начала занятий десять минут и коридоры заполняются студентами неумолимо. Но если один в паре стал смелее, другой непременно подбирает его потерянную скромность и забирает себе. — Нет, мы же правда забыли мальчика в квартире, надо вернуться, забрать его.       Два маленьких шага, семенящих, ребяческих, один подъём на носочки и Ники сокращает ещё сильнее небезопасное расстояние между лицами. Прямо ему в затылок смотрят лица, языки готовы разнести сплетни об увиденном по всем кабинетам, но ему надо нечто важное сказать так, как привык — прямиком в губы.       Опустив веки, Толмачёв наклонил голову, чуть не коснулся уголков губ Субботина, и довольным тоном заключил:       — Я тебе больше скажу: его больше не будет.       По спине Константина Николаевича, — по самому позвоночнику, — пробежались мурашки, колени ослабли и руки его невольно сжали талию Толмачёва.       — Ты...       Вздох сместился влево. Ещё немного и безрассудный поцелуй, но Ники отпрянул быстро в сторону, одарил спутника яркой улыбкой и поправил на его шее подвеску — свой собственный подарок.       — В руках себя держи. Спущусь на большой перемене, — он быстро пожал Субботину руку и смазанно прошептав — «мои идут», направился навстречу к однокурсникам.       Нет, теперь он не уходит просто так. Два раза обернётся, посмотрит кокетливо в глаза и пошлёт воздушный поцелуй, а через полтора часа его повторит в аудитории с открытыми настежь окнами. Холодная дверь — и к ней прижмётся спиной, притягивая за пуговицы Субботина к себе. Вокруг всё пахнет сырой октябрьской слякотью, временами проносится запах мебельной краски, но запах желания, мятный след от конфеты на заострённом языке — они рядом, внутри.       — Ты чувствуешь? Как по-весеннему тепло у тебя здесь, — запуская пальцы в карманы брюк Субботина, Ники тянул его к себе.       Костя усмехался и, скромно расстегнув нижнюю пуговицу на рубашке Толмачёва, стройно бегал по его вздрагивающим мышцам.       — Ники, знаешь почему я бы ни за что не променял тебя на Рому?       Четверокурсник вспыхнул как первокурсник, вытянулся по росту и пугливо заморгал.       Подняв голову и сделав кончиком языка круг по его губам, Костик хитро облизнул и свои губы.       — Потому что с ним каждое время года на своих местах. А с тобой видишь, у меня только два времени: весна и лето.       И Ники расслаблялся, шептал «дурак» и целых пять минут пропадал в этих обманчивых ощущениях весны.       Осень наступала, когда Кости не было рядом. Вот его смелые, спелые грейпфрутовые губы под аркой во двор, и через секунду подъезд, темно и холодно. «До завтра» — останется на памяти его шёпот, а за ним Толмачёв даже не слышал, что дома в его семье тон стал повышен, звук голоса выкручен до середины. Как не бывало этого никогда.       Ник топтался на ступенях, рыскал в рюкзаке входные ключи, а за дверью уже слышен был ссор из их избы.       —... ты не понимаешь, да, что происходит? Или делаешь вид, что не понимаешь? — кричала мать на отца, шаркая тапочками по коридору.       — Соня, включи голову. Ни доказательства, ничего. Что ты от него хочешь? Что за недоверие? Он что, жить своей жизнью не может?       — Я хочу? Поддержки и помощи я твоей хочу, чтобы ты взял и поговорил. Спросил прямо...       Отец, всегда спокойный и улыбчивый, стремился мать перекричать. Да так, что его голос долетал вниз до второго этажа.       — Ты больная? Я не буду его ставить в дурацкое положение...       — Ах, значит ты всё-таки признаёшь, что...       Они резко замолкли. Ник лучезарно улыбнулся родным, поцеловал их по очереди в щёки и, потирая холодные руки, позвал всех ужинать. Знал, так папа научил: чтобы сбить пыл — надо быть приветливым и дружелюбным, тогда и покой наступит быстро. Что-то случилось? Лучше не спрашивать. За столом сын хмуро посмотрел на молчащих родителей, пожелал им приятного аппетита. Чёрствый вечер, холодный ужин. Никогда так не было. В последнее время мать не была благосклонна к сыну, но и она за столом старалась найти что-нибудь тёплое для их идиллии. Нет, не сейчас. Ник сутуло наклонил голову. Некомфортность. Она появляется, когда прошлые представления об идеальном мире трещат по шву: лопатки чешутся, ладони, в горле першит, глаза наполняются слезами. Соня и Валера были образцово показательной парой дома: всегда тихие, приветливые, милые, куда идут — под ручку друг друга берут, громко не говорят, целуют друг друга при прощании и встрече, он ей сумки нести помогает, она ему платочком грязь со лба вытирает и никакого слова поперёк друг другу не скажут. Соню Павловну, как прокурора, никто и не боялся в доме, потому как знали — дома ведь она душевная, милая мать и жена. А с мужем каждый сосед за руку здоровался — какой классный мужик, золото просто. Их никогда нельзя было упрекнуть, что хоть на мгновение между ними может пробежать лютый негатив. А сына какой? Гордость, пример, мамин молодец. Вот только поднял Ник голову и увидел как коршуном мать смотрела на отца, не ела, а он громко дышал, стараясь ни слова не выронить. Никита семью помнил точно такой, какой её видели соседи: идиллия, любовь, верность и понимание. Мама папе уступает, папа маму понимает. Кричать? Да боже упаси. Ни разу за двадцать один год. Скандалы? Да что вы, там не за что и не для чего. Его обманули — всё было, пока Никиты не было дома.       Софья Павловна отбросила ложку в сторону, взялась греметь посудой, переставлять её в шкафу. Так и не поужинала.       — Куда сегодня собрался? — надменно спросила она и Ник сразу понял, что это про него.       — Никуда, — промямлил он, припомнив, что давеча ночевал у Кости и только отца предупреждал, что его дома не будет, а тот обещал с матерью объясниться и добавил, — «Ты уж постарайся не пропадать по ночам, хорошо? Не заставляй её лишний раз нервничать». Неужели их ссора поэтому? Ник мотнул головой. Да нет, сущая глупость.       Софья Павловна закончила с посудой, нашла покой и тишину для себя, и наклонилась сына в макушку поцеловать. Её голос снова стал обычным, ровным.       — А завтра куда?       Ник призадумался.       — Отчитываться обязательно?       Как будто что-то не вынес отец, не вытерпел, поднялся быстро из-за стола и без прежде заботливого «спасибо» ушёл, прихрамывая, в гостиную. Его всегда начинала подводить повреждённая нога, когда перенервничает. Слёзы опять подступили к векам Никиты.       Софья Павловна хотела сесть рядом, посмотреть в свои родные, большие карие глаза, но только снова твёрдо, уверенно ответила:       — Пока ты живёшь с нами, будь добр говорить куда и с кем пошёл, чтобы я знала.       — Мам, а что случилось?       — Ничего не случилось! — вдруг воскликнула мать и сын вздрогнул в ответ. Зачем она кричит? Почему ей необходимо знать каждый его шаг?       Спросить Никита не успел. Софья Павловна мигом удалилась из кухни в спальную. И стало тяжко вокруг. Гнетуще. Воздух как будто стал серым, грязным. Свет давит и тишина усиливается. Как будто кто-то обворовал их квартиру и из всего ценного забрал лишь одно — семейную идиллию.       Грядущие выходные выдались холодными, серыми. Дачный сезон уж давно был завершён, поэтому жители квартир сидели в заточении четырёх стен и каждый маялся своими делами. Выходные. Как же Никита не любил выходные. Это опять отпрашиваться у матери, врать, а если остаться дома, то слушать тишину, в которой так скоро и необъяснимо почему то между матерью и отцом натянулись отношения. Никита сидел в своей комнате и листал студенческие записи для подготовки курсовой работы. А если честно вспомнить, то отношения матери и отца всегда были подозрительными. Ведь так не бывает, чтобы они крепко, без трещин и зазоров, любили друг друга, — и не терпели, а понимающе относились друг к другу. Кажется теперь, что поэтому мама просила Никиту в детстве срочно пойти гулять или делать уроки за закрытой дверью — чтобы сын не видел, что состоит семья из бесконечных претензий друг другу. Она берегла неокрепший детский ум и хрупкую впечатлительность сына. Хотела, чтобы хоть Никитка, сынок, вырос на идеалах чистой семьи. Обманывала? Специально брала и обманывала? Скрывала старательно, — что мир и люди не идеальны и он, просто мальчишка больной о ком-то, тоже может быть неидеальным? Ник захлопнул учебник. В два счёта оделся и вырос поспешно на пороге. Дышать воздухом семейного обмана? Уж нет. Это слишком.       — Куда настроился? — Софья Павловна возникла рядом с сыном тут как тут. Отец из гостиной на это ничего не ответил. В карты с другом играл, отдыхает.       Ник на мамин вопрос ничего не ответил, опустился завязывать шнурки на ботинках, — как это делает Костя — модельные ровные два тугих бантика над узелком.       — Ты не пойдёшь никуда, пока не скажешь, — Соня оказалась поближе к двери, готовая закрыть её на замок.       Серьёзно? Радикально? Ник взглянул на мать снизу вверх. Она опасно, как глыба, клонилась над ним, будто прижать была готова тяжёлыми глазами. Окликнул отец, предложил поехать за грибами, но мать как будто и не слышала, выдыхая в сторону сына, — «Ну, я жду».       Ник накинул рюкзак на плечо, почти пустой, решился, что раз в этом доме особо никто не питает желания говорить правду, то он будет первый. На свой страх и риск.       Волнуясь, отворачивая лицо от Софьи Павловны, он ответил:       — Пойду к Парижу готовиться. Разговорный язык подтяну.       И только мать отступилась, поцеловала сына в щёку — «да, хорошо», ей у открытой двери пришло на ум уточнить, — «С кем? Неужели один?».       — С Субботиным. Костей, — ответ Ники был спокоен, даже приятно прокатился по его собственному слуху.       Соня едва не воскликнула «подожди», но пятки сына уже сверкали по лестнице.       Они недолго сверкали по лужам, ещё быстрее по проспекту Мира и сердце радостно ёкнуло, когда в знакомый подъезд оказалась дверь приоткрыта. А за ней: лако-красочные запахи, чувствуется холод свежей побелки на потолке и с хлором вымытые ступени; на пролёте, ведущем к квартире, где для Ники существовал только рай, нос глаза и уши его одновременно наткнулись на кепку поношенную, такие же разорванные джинсы, кофта растянутая на груди и на щеках застыли крошечные жёлтые капли краски.       Ник растянул лицо в улыбке и, бросив рюкзак на подоконник, обнял Субботина в великолепии оборванца-маляра со спины.       — Что отмечает нынче ваш подъезд? Столетие октябрьской революции?       Костя приложил кисть к жестяной крышке и по очереди поцеловал руки Ники в знак приветствия.       — Пятидесятилетие стояния в очереди на кап.ремонт. Капитализм штука неприятная, поэтому мы решили своими руками всё делать.       Ник прижался щекой к спине, разглядывая как старательно цветы на решётках лифтовой шахты выкрашены в шоколадный цвет — совсем как его волосы. Стены у окон оживали под солнечным цветом, перила лестницы покрыты ровным, почти художественным слоем лака. И это всё сделал его Костик? Немного дыхание сжалось и Ник обнял его покрепче.       — Ты всё это сам красил? Один?       — Ещё толком не начал. Подождёшь? Беги в квартиру, здесь запахи...       — Да сейчас. Я с тобой останусь. Командуй, что что надо делать, — Ник закатал рукава, нашёл на полу кусок добротной газеты, сделал в два счёта широкополую шляпу в виде конуса и водрузив себе на голову, с новой силой обнял Субботина. И ведь его никто никогда не просит — хозяйничать в этом доме. Не один живёт. Двадцать с лишним квартир, а это как минимум пятьдесят человек, но Костя потрепал своего парнишку по щеке и принялся дальше работать.       Несчастно становится, при виде стен и окон, которые он так полюбил, за их погибающий вид. Даже за дома Константину Субботину больше всех надо.       Ник пристроился рядом, прокрашивая маленькой кистью зависть к самому себе. Нет, таких как Костя не было и не будет в его жизни никогда.       —... а завтра сосед с девятой обещал подойти третий этаж делать, — говорил Субботин, свободной рукой обнимая Ники за талию. А если отвлечься от мира, то можно представить, что весь этот дом принадлежит им и каждая квартира, каждая ступенька в их владении. Получается что: они живут вместе, только вдвоём, в своём тайном уголке? Кисть по стене ворсом двигалась в медленном вальсе, раз-два-три, а Костя от сказочной фантазии наклонился к уху Толмачёва и запел, — «Я куплю тебе дом у пруда, в Подмосковье. И тебя приведу в этот собственный дом...». Ники засмеялся, решив подпеть строчку про голубей, но пришлось быстро отпрянуть от Субботина и, поджав губы, с кем-то скромно поздороваться.       Из квартиры напротив вышла девушка лет семидесяти, в масляных пятнах на платочке поверх своей головы.       — Костик, ты совсем не отдыхаешь. Уже обед, а ты всё красишь и красишь, — она заботливо протянула ему кружку с компотом и Костя с удовольствием её принял.       — Вера Петровна, надо же закончить, чтоб до вечера подсохло. К тому же вот, помощник, друг пришёл. Сейчас быстро справился, — Костя взял Ники за руку. Зачем друг? Договорились же: братья троюродные, никакой дружбы и нежностей. Толмачёв напряжно вынул руку прочь, обнял себя и снова поздоровался с соседкой.       Она только заулыбалась радостно, покачала головой.       — Кофточка-то светлая у тебя, поди и переодеться не во что. Сейчас я курточку сына своего дам, подожди, — хромыми шажками на больных ногах она скрылась за дверью и Костя засвистел незнакомую старую мелодию, улыбаясь себе под нос. Ну, если уж она одобрила Ники, то всё, этот парень — правильный выбор на всю жизнь. В подъезде как: старинные жители квартир больше тебя знают твою собственную жизнь, лучше тебя они знают людей хороших и плохих. И ей, учительнице на пенсии, всегда было отлично видно: из кого что получится. Подъездный экстрасенс практически. А если в гости позовёт, то...       Соседка быстро вернулась обратно, помогла надеть Нику пузырчатый зелёный бомбер из неуютной, сложно химической порванной ткани.       — Вот, теперь не замараешься. И тебе, Костик, вот, накинь, — ему соседка отдала лыжную куртку из шерсти, с вышитым на груди гордым значком «Олимпиада-80». Как новая и села по фигуре что надо.       — Какое... Раритетное, — Костя заценил уют и тепло вещицы, но, принюхавшись, часто зачихал. Ядрёный раствор из нафталина и трав ударил по носу.       — Год семьдесят восьмой, наверное. А значок я уже сама потом пришивала, — вздохнула старушка, прислонившись мечтательно к двери.       — А зачем вы это храните? — вопрошал Ник, осматривая вещи, у которых давно бронь на помойке, и вдруг побоялся, что обидел соседку своим вопросом.       Но та только мило улыбнулась.       — Одежда — это память. Моя-то уже давно подводит, а вот посмотрю на эту одёжу, да вспоминаю своего Димку. Молоденький, высокий, глаза светлые, волосы курчавые. И рядом он всегда, вон там, за окошком, в этой курточке футбол гоняет допоздна. Сейчас то из своей Столицы раз в пять лет приезжает, да и поседел недавно. Уже совсем не тот мой Митька.       Костя и Ник переглянулись. В лице соседки было то бодрое одобрение, с которым смотрят на тех, кто понимает и слушает тебя. Костя для неё в этом плане был молодым человеком уникальным: он слушал, понимал и всё запоминал. Нет, не так, он был биографом этого дома, имея в памяти три пятитомника историй жильцов. Они были одиноки по положению своего возраста, но на порядок счастливее, чем молодёжь, а Костя знал, что одиночество — его пожизненный спутник. Поэтому и сошёлся он в дружбе с соседями-старичками быстро, поскольку понимали они друг друга лучше, чем кто-либо.       Костя приобнял соседку в благодарность будто бы за всё разом, и эхом произнёс:       — Спасибо, Вера Павловна. Мы закончим и сразу вернём.       Женщина отмахнулась, плотнее застегнула курточку на Никите и направилась обратно в квартиру.       — Вы закончите и сразу ко мне. Я пирожки с вишней испекла.       Дверь хлопнула, а Костя зашёлся ещё большей радостью. Нет, и вправду одобрила. Кого бы он не приводил к себе в прошлые года, — на час, на два, на вечер или ночь, — соседка тех парней-«приятелей» как будто не одобряла — ещё не знала, а уже не любила. Одним взглядом об этом могла сказать. А теперь Никита и столько радости на него, заботы и теплоты, что аж не знаешь, что делать: смеяться или петь от радости? Его же здесь все уже любят, как не любили других пришлых «друзей». Никогда.       Костя схватил Ника за талию и, приподняв над землёй, усадил его на подоконник.       — Ты ей понравился.       Ник улыбнулся, поправив бейсболку на его голове.       — Она что-то знает о тебе? О том, что ты гей?       — Нет, точно нет. Думаю, она не обращает на это внимания. Уже в том возрасте, когда человека ценишь таким, каков он здесь и сейчас. И ей глубоко не важно, что у нас с тобой за дверью квартиры происходит. Она видит в нас прекрасных молодых людей, узнаёт в нас лица из своего далёкого, для неё прекрасного прошлого. Здесь и сейчас мы ей душу греем. Остальное не важно.       Ник провёл руками по неприятной, шерстяной ткани куртки. Оба сейчас похожи на тех парней, из прошлого, которые предпочитали до конца своих дней не знать себя настоящих, играли по правилам общества, ценили только это общество и за слепым обожанием устоев забывали о себе, не любили себя. И до недавнего времени он себя таким видел, думал, что борьба против себя — есть смысл жизни. Жил по неизвестным устоям неизвестного государства, пытал себя быть удобным для других, но счастья только в этом ни одного процента. Ему хотелось обратить в шутку, в забаву, комедию и одежду, и людей вокруг.       Ник спрыгнул с подоконника, зацеловывая затылок Субботина.       — Тогда я скорее хочу, чтобы все вокруг состарились и видели меня только здесь и сейчас. Не думали, что я что-то другое, кроме как «хороший человек».       — Тант пи, — Костя надвинул покрепче бумажную шляпу парнишке на голову, усадил его на свои плечи и торжественно вручил в руки кисть, — «Я без тебя туда не дотянусь».       Подмигнув, Субботин продолжил красить стены в свежесть своего состояния весны, а Ники сверху красил вторую часть в цвета своего лета — мятный, почти белый. Как та вода, в которой они купались, обнимали друг друга в июле. Куртка шуршала о ручку кисточки, остро попахивало краской. Единое дело оно до безумия сводило с ума Толмачёва, — крепко он держался за надёжные плечи Субботина, знал, что тот и подумать не позволит, что Ники может упасть. И в мысли вмешивалось стоп-слово «уедешь», о котором вспоминать приходилось в последние дни часто. Как и о той жизни, о которой Костя так ничего Толмачёву и не рассказал.       Надо сейчас.       — Кось, расскажи: кто тебя ждёт в Канаде? — негромко спросил Ник и заметил, что плечи мужчины крепко напряглись.       — Никто. Если хочешь спросить про ещё одного бывшего, — то его зовут Генри, полгода я был его любовником, потом год его парнем, потом снова любовником и, в конце концов, он вернулся к своему мужчине. Думаю, что навсегда. Я просто был его недоразумением, — мужчина горько усмехнулся. Когда-то тот парень из Америки, знавший все языки мира, совершил Костику путешествие на другую планету, но по существу внутреннего мира того полиглота было изначально русскому парню не прекрасно ощущать себя в чьём-то счастье третьим лишним. Никогда по-настоящему не любимым.       Ник одно и то же место прокрасил на пять слоёв, задумчиво глядя на макушку Субботина. Нет, надо говорить дальше.       — Кто был до Ромы? — всё ещё дёргало от этого имени, но Толмачёв старался тон своего голоса держать в руках. Уехал, не вернётся, надо каждый день это помнить.       Костя сделал тяжёлый вдох. Не хотелось парнишку водить по чертогам своего опыта. Он ведь только в фильмах это видел, в книгах, а наяву зайти за все черты недозволенного боялся. Опасался. Да и сейчас от лишнего шума в подъезде нет, да и хочет закончить разговор. Но это стало нужно Косте — открыть себя.       — Никита и окружающий мир, гееведение, глава вторая, — он усмехнулся, подготавливая Толмачёва к невесёлой части разговора, где Костя помнил всё подробно и досконально, а говорил сухо и максимально сжато. Как для судебного протокола, — «Я был чист и никого никогда не любил». — Первым был Лёня. Он в колледже учился, а я школу заканчивал. Мы познакомились в клубе, он был первым, кто встретился мне у барной стойки. Обычный, такой же как я, в отличии от мускулистых и модных мужчин на танцполе. Он был из простой семьи, в хрущёвке жил, а я в нём видел родственную душу. Мы встречались восемь месяцев. Всё очень безобидно: танцы в клубах, прогулки по вечерам, общая тусовка, знакомые одни на двоих. С ним я научился отличать любовь от дружбы. Через восемь месяцев уже ничего не испытывал к нему и мы остались лишь приятелями. Потом я встретил официанта Сашу в «Монреале». Мы были вместе три месяца. Отношения на работе, флирт по телефону — только и всего, ничего интересного. Когда я вернулся с Канады, встретил Илью, четверокурсник аграрного института. Полгода, нет, пять месяцев длились наши отношения. Любезный парень — это его отличало среди остальных. Потом был Андрей, брат моего студента, семь месяцев отношений. Любитель безделушек от «Версаче» и русских мелодрам.       Никита внимательно слушал, замечал, как постепенно гаснет запал Константина рассказывать свою жизнь. Без подробностей, без комментариев. Толмачёв представлял себя наблюдателем тех отношений и видел как сложно могло быть иногда Косте: думаешь, что любовь, а оказалось — ошибка. Очередная. И кажется, что так будет и дальше. Всегда, всю жизнь. Одни сплошные ошибки. А наблюдатель Никита стоит и ждёт, когда закончатся новые попытки нормальной жизни, подойдёт он тогда к Косте, возьмёт за руки и скажет, — «Ты никогда не будешь один, я обязательно дождусь тебя». Не зря Толмачёв посылал каждый год эти мысли по адресу Субботина.       Ник зацепил ещё немного краски, продолжая разговор.       — С кем-то у тебя были сильные чувства?       — Чувства? Вряд ли было что-то по-настоящему стоящее хоть с одним, — Костя ответил, не задумываясь.       Но он забыл кое-кого. И Ники всю прошлую зиму этот «некто» гложил, тайно вселял первую ревность, опасения.       — В тот день, когда я первый раз пришёл к тебе домой, ты с кем-то расстался по телефону, помнишь?       Костя задумчиво кивнул. Не хотелось бы о нём, но это же Никита.       — У тебя был такой неузнаваемый голос, опустошённо-покорный. Скажи, кто он? Костя макнул кисть глубоко в банку и стал широкими мазками наносить краску на стены.       — Мирослав. Ты его знаешь, наверное, или слышал когда-нибудь. Сын депутата по Заречному округу. Футболист. Весной назначили министром культуры и спорта области.       — Наши родители хорошо общаются. Он как-то бывал у нас на даче, — Ник припомнил портрет двухметрового, складно сложенного спортсмена — звезды каждого разворота городских газет. Мама говорила, все женские умы редакций по нему с ума сходят, а вся страница Мирослава в социальных сетях была заполнена сообщениями от школьниц — «добавь в друзья, плиз».       Костя продолжил.       — Мы полтора года были вместе: рестораны, отдых на его даче у залива, номера в гостинице. Я... — Костя прервался, поднял голову. Никита слушал ещё внимательней и напряжённей. —... я в нём увидел всё то, что было в тебе: красота, ум, скромность. И улыбка у него была один в один как у тебя. Сублимация Ник, понимаешь? — никакого ответа Толмачёв не дал, а только прижал к плечу Костика свою ладонь и крепко его сжал. Продолжай. — А потом его потянуло основательно в политику. Я в эту историю, как понимаешь, совсем не вписывался: политик-спортсмен с голубым оттенком, кому это нужно? Его отец о нас, конечно, всё знал. Помню: в лес грозился вывезти, яйца на ёлку повесить, если Мирослава в покое не оставлю. Много было угроз, два раза его люди мне колёса у машины спускали, писали в деканат, что я первокурсников спаиваю, совращаю. Это от него пошли все те слухи по университету обо мне. Мы с Миром продолжали встречаться, он меня перед отцом не защищал, сказал, — «Мне проблемы перед выборами не нужны. Просто потерпи». И потом Мир — он не дурак, — больше карьерист, чем романтик, — поэтому сделал шаг первым и бросил меня по телефону. Знал, что после похорон Дианы у меня нет никаких эмоциональных сил ещё и отношения с ним выяснять. Он заблокировал меня везде, почистил повсюду наши переписки и фотографии моментально. Просил больше никогда с ним не связываться и не упоминать, что мы были знакомы.       Кисть застыла у стены. В словах Субботина временами сквозь сожаление слышалась ностальгия. По лучшим из эмоций, которые он мог вынести из того времени. Был ли он так рад, как с Никитой? Конечно. Испытывал ли он что-то большее, чем влюблённость? Ник, живущий убеждениями, что любовь настоящая даётся раз и навсегда, опасался теперь узнать, что это не правда, ложные установки. Но он хотел услышать правду. Ведь Костя не обманет.       — Ты его...       — Нет, не любил. Никого из тех, кто у меня был. Любовь живёт три года, а то и больше, а я понимал себя лишним во всех отношениях быстро. Мне всегда было спокойней просто хоть с кем-то быть, делать видимость счастья, чтобы хоть немного быть похожим на нормального человека, как все проживать эту жизнь — работа, любовь, развлечения.       Отношения, дружба, трагедии были для Субботина главными уроками жизни, практически единственными. И люди в этой школе — каждый учитель. Нормальные люди в двадцать один год выпускаются из всех учебных заведений и уходят в новую жизнь — бороздить просторы Вселенной. Костя же закончил проходить свои университеты лишь сейчас — в двадцать семь лет, держа на плечах хрупкое чудо, чья школа ещё не закончилась. Только началась.       Ник спустился, обмакнул кусочек салфетке в ацетоне и стёр каплю краски с щеки Костика. На слезу похожа, а видеть его лицо печальным, сожалеющим — самое большое несчастье.       — Нормальней тебя я ещё никого не встречал, — лепетал Ники, целуя скулы своего Коси. — Я тебя ни на день, ни на шаг больше не оставлю одного.       Их голоса гуляли эхом по подъезду, куда не проникал никто. Как хорошо. И только стоило кому-то выйти из квартиры или подняться на этаж ниже, Никита быстро замолкал и долго вёл свою работу не проронив ни слова. Поднялся сосед на этаж, маляр Толмачёв засутулился, пытаясь сделать своё существование незаметным. Разговаривать при посторонних в пустоте было крайне неудобным обстоятельством.       — Привет, Кость. Кто деньги за ремонт собирает, не подскажешь? — сосед пожал руку Субботину, поглядывая на сидящего на его плечах паренька. Усмехнулся, — «Заняться что ли нечем?».       — В четвёртом подъезде, пятая квартира, им скидываемся, на двери и окна, — не отрываясь от работы, буркнул Субботин. Нет, не упрекнёт соседа Денисова, что тот ни в чём не помогает, а только подумает, что помощь его не помешала бы.       Сосед молча закопошился у своей квартиры. Вышла опять Вера Петровна наседать Денисову на уши: а как жена поживает, а сын, а алименты нынче сколько платят, а с лестницей, да с вашим ростом красить было бы легче.       Ник усмехнулся, начал красить ещё бодрее.       — Туа мольто боно, — воскликнул вдруг Костя через диалог соседей.       — Что ты сказал? — отозвался Ник.       Костя поднял голову и тихонько ответил:       — Ты очень хорош.       В карих глазах запрыгали шальные огоньки.       — И на каком это языке?       Голоса соседей смолкли, двери изнутри оказались поочереди закрыты. Двое тайных влюблённых снова могли побыть наедине.       — Полари — тайный язык гомосексуалистов, придуманный британцами, — продолжал Костя свои просветительские речи, ощущая как и единение с Ники, и запах краски здорово кружили ему голову. —Чтобы тебя не поймали и не отправили лечиться на электрошок, в шестидесятые парни на улицах, в баре, на радио переговаривались самолично придуманными словами и фразами. Например: треска — это плохой человек, шафран — это доктор.       Ник мечтательно возвёл глаза свои к розеткам на потолке.       — Нам надо придумать новую редакцию полари, — воодушевился он, выписывая «мольто боно» кистью на стене.       — Например? — Костик приготовился записывать краской всё, что в голову взбредёт Толмачёву.       И мозги его заработали на полную мощь.       — «Троллейбус» — сегодня не встретимся, «метро» — да, я приду к тебе. «Полночь» — хочу тебя. «Отнесу Бальмонта» — встретимся в библиотеке. «Гвоздики»...       — Я люблю тебя, — томно вмешался в поток сознания Костик и сквозь брюки поцеловал щиколотку парнишки.       Тот захохотал.       — «Умник»... —...милый мой. «Подарок» — прости меня.       — «Шалом»... — Ник заёрзал на плечах и Костя в ответ захохотал.       —... Меня ждут дома.       — «Залив» — лето.       — «Гранат»...       Никита притих. Этот кисло-сладкий, — с рубиновым блеском на ягодках, — плод был всегда олицетворением той любви, что запретна, страстна и имеет сложное удовольствие. Тебе только кажется, что сладкие капельки сока ютятся на языке, но стоит припомнить, что виза в Париж выписана, билет в один конец зарегистрирован, как тут же кислое послевкусие корёжит нёбо, язык, сердце.       Ник снял с головы Костика бейсболку, запустил пальцы в его шевелюру и, повторив на русском кисло-сладкий плод, дал шёпотом разъяснение:       — Скучаю по тебе.       Новое слово каждый день. «Записал?» — печатал СМС Константин Николаевич, а Толмачё уже учил: аламо — «я возбуждён для тебя». Прошлое перестало иметь значение, ведь оно сделало Костю прекрасным, не похожим ни на кого. И время свиданий на пять минут стало длиннее. Разбушевалось море и скромные, лёгкие поцелуи в пустующих коридорах стали похожи на долгое танго, ещё одна запись в словарь — выходи, потанцуем.             Толмачёв боялся не успеть ничего в этой жизни, где всё ещё было небезопасно и подозрительно. Однокурсники косо поглядывают на его через край гламурный вид, мать с отцом играют за его спиной драму, о которой объяснений никто не даёт. А скоро Париж, а ещё раньше самолёт на Квебек. Хоть бы всё успеть, лишь бы насладиться друг другом до хрипоты.       В «Монреаль» по вечерам весь городской бомонд спешил послушать одарённость виртуоза-саксафониста. Его отточенность, импровизация мелодий в два вечера наделали шуму, аншлаг и восторг горожан вырастили крылья за спиной. Но всё это Ники было не столь нужно. В момент полёта души на сценке ресторана он одного жаждал — чтобы Костя Субботин забвенно слушал его у барной стойки каждый день. И мир вокруг исчез.       Сон стал лишним в распорядке дня Константина Николаевича. Он сам так захотел. Утром рано проснуться — нужно успеть заехать за Никитой и в университет. Аудитория на проветривание — и двадцать блаженных минут перерыва только для них двоих. С наступлением темноты арка во двор — и нежность распластанная перед прохожими в миллиметрах стены. «Сволочи, совсем стыд потеряли. Сейчас полицию вызову» — гаркал кто-то на них и Ники брал Костю за руку, искать угол поспокойней. Опасность, открытость, смелость — Костя так жаждал этих событий и вот теперь Толмачёв их ему преподносил. В глазах Субботина Ник уже стал великим мастером своего дела. Крутил вертел в руках саксофон как акробат и взглядом исподлобья уничтожал своего единственного зрителя. Если звёзды зажигаются, значит кто-то пылко влюблён в данной жизни. И стало мало Субботину выражать благодарность и комплименты своему Ники одними лишь цветами после смены — всё равно тот, по доброте душевной, все гвоздили раздаёт работницам ресторана. «Глупость какая. В Японии, например, гвоздика — символ любви» — замечал на упрёки девушек Толмачёв и для женского коллектива «Монреаля» бордовые гвоздики стали любимым цветком.       Его надо брать чем-то более сильным и не материальным. Да, сильным, сносящим голову. В один из вечеров Костя суетился возле директора Евгенича, что-то с умоляющим видом выпрашивал, пока, нахмурив брови, Ник наблюдал со сцены. Потом саксофониста просили спуститься в зал, — пройти к тому самому месту, где точённая фигура Субботина только что наблюдала и бдела за своей пташкой. Ракировка. Нечаянная, удивительная. Костя вскочил на сцену, одетый по законам артистичной жизни — брюки свободные, без стрелок, блестят под софитами частыми полосками и водолазка с орнаментом играет своей белизной. Он о чём-то договорился с ребятами-музыкантами, подмигнул в зал парнишке у барной стойки и музыка полилась. Сначала из синтезатора, потом из гитары, а затем из микрофона. Костя запел. В признаниях в любви он рвался быть оригинальным — и запел.       Рассказать всему городу, каково это — быть самым счастливым на свете, — и запел. Его элегантно романтический голос впечатлил разом всех: от богачей, готовых за ужин переплатить два раза, до студентов, что в «Монреаль» откладывали стипендию два месяца. Музыка Костю укрощала, она пленила его собой. Совсем как Ники. С гитарой он заигрывал, клавиши синтезатора двигали его бёдра и кисти рук в плавные танцы.       Саксофонист, прижав руки к груди как ангел, заслушивался тонким посвящением себе и одними губами повторял за своим Косей:       — La Belle Dame sans regrets.       Он видел как на красавца сцены смотрят из зала мужчины. С нескрываемой завистью, с латентным обожанием. Они желали раскусить его. Раздеть и узнать. Ники испытывал то же самое. Это всё способность Субботина преподносить себя — быть желанным. И никому не было заметно, как между зрителем с каштановыми волосами и исполнителем с янтарными глазами летали электрические стрелы. От взгляда к взгляду, от куплета к куплету. «Он — мой. И это никогда не изменится» — думали Костя с Никитой по очереди и страшно хотелось им, чтобы столы, стулья, люди вокруг исчезли по щелчку, как в рекламе «Пако Рабан». Они, двое, Ники и Кося останутся на планете «Монреаль» одни, чтобы зациклить песню Стинга и танцевать под неё не прерываясь. Бёдрами в такт, руку на плечо и немного по ягодицам веером пальцы. А дальше...       Все ещё смотрят хищно на Костю, когда его голос на тихих тонах завершает песню. Вот кто-то сейчас, проносится в голове Толмачёва мысль, может к нему подойти: очаровать, позвать на разговор... Ники судорожно задышал, под волну аплодисментов быстро кинувшись к сцене. Забрать, увлечь за собой. Он не позволил Субботину впасть в разговоры о своём таланте с музыкантами, посетителями, знавшими его ещё бэк-вокалистом в юные годы.             Схватив за руку Ники потащил его по закоулкам ресторана.       Коридор, уборная, гримёрка и, наконец, кабинет Евгенича.       — Тебе понравилось? — Костя пригвоздил музыканта к стене, кончиками губ очерчивая изгиб его шеи под шёлковым бантом рубашки.       — Очень. Безумно. Очень, — Толмачёв рвался ухватиться за неземные губы своего певца любви и в дверном косяке шарил за спиной пустоту, где прятались ключи от необходимой двери.       Их быстро принял пустой, окутанный мраком и тайной кабинет.       Костя закрыл дверь изнутри на ключ.       — Ты же знаешь для чего этот кабинет? — он ткнулся носом в затылок Толмачёва, вытягивая руку до широкого пояса на его брюках.       — Для переговоров? — наивно предположил Ник и Константин ласково усмехнулся ему на ухо.       — Персонал сюда бегает уединяться.       Пряжка пояса сделала дыхание свободным, но на улыбке Ник поднял руки мужчины на свои щёки.       — Кось, нет. Я лишь наедине хотел побыть с тобой.       Они так мало говорили о важном. Одетыми. Всерьёз. И, раскопав один из уголков души Константина во время ремонта подъезда, Никита не хотел больше останавливаться. Да, у них ещё будет вечность узнать друг друга получше, но паника в том, что эта вечность коротка в современном мире.       Костя уложил пиджак на спинку дивана и опустился на него следом, похлопав себя по ногам.       — Тогда садись.       Ник мягко приземлился на его бёдра и мигом покраснел, когда что-то твёрдое, бугристое упёрлось между ягодиц.       — Кось... — прошептал парнишка.       — Ты очень хорош, чтобы не радоваться этому факту, — уютно прижав его к себе, ответил мужчина.       — Мы могли бы стать славным дуэтом на сцене: ты играешь, а я пою.       — Не получится. Я бы не играл, а растворялся в твоём пении, — Ник устроился поуютней, приложив голову к плечу Субботина.       — Льстец, — закрыв глаза произнёс Костик.       — Нет, честная оценка твоего таланта. Ты гипнотизируешь людей своим голосом. Ля бэль дэм сан рэгрэ... — Никита пропел строчку из песни и снова по его спине прошлись мурашки.       И не только по его.       — Льстец дважды, — в уголок его губ Костя уложил свою нежность.       Лениво он перебирал пальцы Толмачёва, нежил его грудь, словно она — золотой саксофон. И, после довольного друг другом молчания, смелость парнишки снова подала голос.       — Тебя не кадрили, когда ты здесь работал? Мужчины, парни, пожилые извращенцы?       Костя улыбнулся.       — Только они и были.       — Кось, серьёзно.       Серьёзно? Он и не хотел никогда о себе говорить по-настоящему. Никита ведь всё воспринимает тонко. Но если договорились однажды — взаправду говорить о прошедшем времени, то...       — Кадрили. Такси заказывали, ужин оплачивали, чаевые накидывали. Тогда время было такое: люди продавались, покупались направо и налево, — улыбка Константина вытянулась в тонкую линию. Серьёзно ведь, правду говорить. Ник взглянул на него удивлённо и напряжно. Не так-то прост, ясно... — Нет, не смотри на меня так, я жёстко отказывался от всего этого.       Парнишка слегка успокоился. Однако знал, что просто так ничего не бывает. На соблазн в юности всегда идёт один лишь верный ответ — поддаться.       — И как так получилось, что тебя не затянуло в частые отношения? Вокруг клубы, первое взросление, чаевые, такси и ты... Горящие глаза, вот эти мускулы, — Толмачёв поцеловал крепкую шею Константина.       Тот покачал головой.       — До них было ещё далеко.       — Но тебя кадрили. Наверняка не самые худшие парни города.       Костя кивнул.       — Было достаточно дурных примеров. Многие в моём окружении, кто часто менял партнёров, кончили плохо. Это как наркомания — башню срывает, запреты заводят погрузиться в самую темноту и ты начинаешь плавать на грани.       — Ты про... СПИД? — тихо спросил Толмачёв, стараясь даже не шелохнуться. Что-то он знал об этом, как на всякую опасность обещал, что с ним никогда такого не случится, но было это всё из школьной, необязательной программы — поверхностно.       — И про это тоже. Трое моих знакомых  умерли от СПИДа. Я от этого факта боялся ложиться с кем-либо в постель, боялся близости. Совсем как ты. Видел сначала мужчин, исхудавших до костей, запивавших свои лекарства прям за барной стойкой в клубах, с впалыми глазами, выпадающими клочьями волосами. Они приходили в «25 этаж» проживать свои последние дни жизни, а я был юн и ничем не мог им помочь, — янтарные глаза мужчины опустились. В памяти воскресли стройным рядом картины из прошлого, пугающие, натуралистичные: все те же у барной стойки незнакомые и близкие, которых он быстро терял и не знал как спасти. — Много было похоронено от страсти молодых, не гораздо старше меня семнадцатилетнего. Любовь, которая забирает и молодость, и жизнь. Кого-то переставал заводить обычный секс и они подсаживались на наркотики — искали ощущения пожёстче. Сейчас этих парней тоже нет. Другие заводили интрижку на троих, на четверых, — и заходили так далеко, что один или двое непременно втягивались в любовь, настоящую, чистую, а их брали и как ненужную вещь выбрасывали из «цепи питания». Чувства ничто, когда наперёд выходят животные инстинкты. Пару моих знакомых ушли из таких отношений в алкоголизм: один в завязке, у других попытки суицида — два успешных и трое на учёте в ПНД. Я не знал никогда счастливых исходов любви. Всегда боялся кончить как кто-то из этих парней. Не дожить хотя бы до сорока лет. Сойти с ума и стать лишним в этом мире, — с каждым словом, с каждой паузой Ники пугливо прижимался к Косте. Искал в себе возможность подарить ему покой. Но его быть не может, когда судьба рисует каждый год картины не яркими красками. — Я не верил, что у нас, у геев, может быть хэппи энд. И каждые осторожные мои отношения подтверждали это, — голос Субботина задрожал, руки вцепились в талию Толмачёва и мужчина, шедший всегда путём страдания, понимал: свою вечную, теперь действительно вечную драгоценность не отпустит. В ресторане веселье, лёгкая жизнь и на каждый квадратный метр море флирта, а они говорили о сокровенном, опасаясь, что другой возможности может и не быть.       Музыка, песни и праздность это прекрасно, но говорить о важности друг друга прекрасней вдвойне.       Костя прижался щекой к щеке Ники и быстро, чуть слышно заговорил. Паникой. — С тобой я готов грызть любого за лучшую жизнь для тебя и меня. Для нас.       Ночь они провели вместе. В объятиях, телах и дыхании друг друга. Счастье обещали друг другу на каждый стон. Ники долго покидал квартиру. Полчаса на лестничной площадке целовал ладони Субботина и говорил — «Потерпи без меня всего пять часов. Каких-то пять часов». Костя качал головой и отвечал одно лишь — «нет, не уходи. Давай вообще сегодня никуда не пойдём». Шесть утра. Никита знал, что дома надо появиться. Родные волнуются, мама наверняка в переживаниях.       Он сменил праздную одежду Субботина на свою прежнюю — серую, невзрачную: футболка, джинсы да пальто. Как это было странно вести двойную жизнь. Активно и на полную катушку. Раздваивать себя на полярные половины: страстный романтик и мамин сынок. И перед домом надевать бровки домиком, глаза уставшие — нет, не счастливые, иначе мама подумает, что что-то не то происходит с сыном, опять. И не лететь на свой этаж по лестнице, а шагать крадучись, на носочках. И тихо, как вор или конченный грешник, открывать дверь в родной дом.       Никита не успел зайти за порог, как тут же его настиг шлепок по стене, вспышка света ударила в глаза и пощёчина прилетела по лицу. Тяжёлая, истинно женская.       — Где ты был? — злобный, почти собачий, голос Софьи Павловны вытаращился на сына и на лице его загорелся отпечаток её ладони.             Мать стояла в ночнушке, с взъерошенными ото сна волосами и дрожащей рукой держала края своего халата.       Никита отшатнулся к стене, с ужасом глядя на женщину. Мамочка, она ли?       — Мам... Ты... Ты что? — в шоке выдохнул он не своим, жалобным голосом. Всё, что было «до» сейчас казалось ему лишь сном и витанием в облаках — Костя, песни, боль признаний, счастье будущего «вместе». В реальности — мамочка, за что? Она никогда: ни подзатыльника, ни ремня, ни мысли голос повысить на сына. Она же мама его любимая, которой Никита никогда не шёл поперёк. Глаза её безумно таращились на сына, зубы поскрипывали от ненависти. Да, ненависти. И снова пощёчина прилетела по лицу Ники.       Он отвернул голову. Да за что?       — Я спрашиваю: где ты всю ночь шляешься? — Софья Павловна захрипела ещё громче и сын кинулся её обнимать, успокаивать.       Но она оттолкнула. Как чужого.       — Мам, мама, перестань. В ресторане я был.       Её кулак застучал от бессилия по стене.       — Не ври мне! Где ты всю ночь был? С кем?       — Мамуль, ты что? В ресторане банкет затянулся, потом такси вызвать не мог, ждал, когда метро откроется. Мамочка, мам, — ноги Никиты дрожали. Его затрясло от того, что некогда спокойная семья, сдержанная до резкостей мать, сорвалась. И он же виноват, чёрт возьми, оступился настолько, что и боль в глазах её стоит, и слёзы на веках скопились, и голос в крике дрожит. Подлец, каков подлец.       Никита продолжал лепетать оправдания, цепляясь за руку матери. И она видела отчётливо ужас на лице сынишки, боялась сделать ему больно, но в панике всё-таки делала. Как он мог?       — Врёшь! Ты мне врёшь. На крики выбежал отец, в панике глядя то на сына, то на жену.       — Соня, Соня что случилось? Что за ор?       Мать снова замахнулась залепить пощёчину сыну, но отец объятием блокировал все её жесты. Сбавила тон, когда сын от страха скукожился. Поняла, что палку перегнула, сейчас она треснет и надо остановиться, но желчный поток копился долго. Держать себя в руках Соня уже не могла.       — Ты посмотри на него: хамло вырастили. Дома не ночует, врёт на каждом шагу.       Она кричала об этом так, будто не было никогда приличного, правильного Никитки, не было того воспитания, которому он придерживался всю свою жизнь. И не видела она как будто того обожания, которое мальчишка испытывает к матери. Всю жизнь.       Глаза и горло его защипало от горечи.       — Ну мам. Папа... Я же уехать не мог.       Отец понимающе кивнул, но злобно поджал губы. Другого времени для развлечений не нашёл.       — Соня, ну всё хватит, хватит. Подумаешь раз не ночевал. Бывает. Осенью такси плохо ходит. Ты же знаешь, — Валера гладил жену по спине, заглушая повтор её гнусных слов. — Успокойся, всё. Ник, ложись спать, у тебя пары через четыре часа.       — Мам, ну прости, прости меня пожалуйста, — Никита Софью Павловну обнимал, целовал, повторял «прости» и никак не мог понять — «за что же?». Она знает? Господи, она что-то знает?       Мать слабо толкнула сына в сторону его спальной и, не оборачиваясь, глухо сказала напоследок:       — Спать иди!       Дверь в комнату с размаху закрылась Ник прижался к ней, громко задышал. Её молчание, мамино молчание, всегда ведёт к одному итогу — что-то будет. И знал он, что когда не ночует дома, то ходит по краю. Соня приучила сына с малых лет отчитываться за всё. Любой поступок, попытка самостоятельной жизни. «Это уважение к своим родителям, запомни это» — говорила она. И почему-то всегда было её мыслями Никите понятно, что такое хорошо, а что такое плохо. Что эти понятия могут меняться местами, что плохого не бывает, а только сломанное и испорченное, он не знал. Мама ведь не рассказывала. Он был зависим от её разрешений, одобрений, ведь всё в семье крутилось вокруг живущей на благо государству Соне. Боялся он её обидеть, даже ненароком. А она настырно бдела, чтобы сын ни на шаг не оступился. На своих ошибках учатся? Только не её сын.       Никита опустился на пол, обняв себя руками. Пройдёт. Что-то без него случилось и это пройдёт. Мама с папой сильные, и не такие проблемы пережили — ведь семья зародилась в тугие девяностые. Вот только в темноте комнаты Толмачёв-младший не заметил, что вещи его лежат совсем иначе — чьи-то руки пытались проникнуть в самые наглухо спрятанные уголки его души.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.