ID работы: 13386571

Гранатовый вкус гвоздики. Возраст гордости

Слэш
NC-17
В процессе
8
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 137 страниц, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 2 Отзывы 5 В сборник Скачать

Раздел «Сказки Андерсена»

Настройки текста
      «Май 2011 года. 19:50 по Столичному времени. Привет. Отныне я, Никита Викторович Толмачёв, 1997 года рождения торжественно обещаю, что буду вести дневник. Нет, слишком официально, некрасиво. Лучше так: приветики, меня зовут Никита и недавно мне исполнилось 14 лет: хороший возраст, чтобы начать записывать свою жизнь в дневник. Вот, отлично. Недавно узнал, что слово «красиво» во французском языке имеет несколько переводов: magnifiquement, joliment и beau. Для первой записи я выберу joliment. Всё, что я ощущаю, это — joliment. И зачем я это пишу? Ладно, потом как-нибудь расскажу. Хотя нет, потом не будет смелости. Сейчас: я по прежнему думаю О НЁМ».       За завалами старых школьных тетрадей в прилежных обложках, за постерами с кораблями, упакованными в аккуратные файлы, за фотографиями Парижа и лавандовых полей покоилась тетрадь в бордовом переплёте, — с изрядно помятыми краями страниц и печатью на обороте — «3 коп.». Её трудно найти, даже если стаж обысков и розыска 15 лет, но Ник докопался до этой сути. Испытал стыд за первые нелепые записи, выругался вслух за плавающий по клеткам почерк и сунул хранилище своих личных мыслей в рюкзак. Так спокойней — носить везде тайного себя. Если только мама узнает...       Её обезумевший, жестокий взгляд в пять утра, после возвращения блудного сына домой, открывал перед Никитой настоящую женщину. Ту, которой была Софья Павловна — державшая на контроле всех и всё вокруг. Невозможно было порой не заметить, как отец по дому ходил неспешно, без звука. И не потому, что незаживающая травма молодости по сей день стучит по суставам молоточной болью, а потому что Сонечка не выносит, когда ей мешают думать отдохнуть. Мать была в мужском мире Толмачёвых кем-то несравненным, незаменимым. И обидеть её, тронуть за живое — за сердце, стало быть равно тяжёлому преступлению. Где-то в своей юности, в советском красочном детстве, осталась другая Софья Павловна, ещё с фамилией Рубанова. Та Соня, которая была отходчива с родными людьми: быстро забывала ошибки, отпускала прощение. Сын вырос весь в такую мать. Он забывал очень быстро, что родное может делать больно, — ошибся, наверняка всё ему только показалось.       После недоброй встречи домашних, Никита спать не ложился. Забыть никак не мог выпученные глаза матери и её дрожащие локти. Она была такой в его памяти лишь однажды — когда горела прокуратура. Соня тогда орала белугой, благим матом на всех, кто звонил в дверь и на телефон, а сыночка, испугавшись, стоял в коридорчике и чуть не плакал. Ведь маме, должно быть, так ужасно неприятно сейчас. Она нуждается в сочувствии. И маленький мальчик даже представить тогда не мог, что будет сам причиной её жуткого состояния на грани крушения. И правда, паршивец. Он ворочался в кровати каждые полминуты, жмурился, как только ему казалось, что за стеной родители шепчутся о его поведении, трясся и мысленно просил по сотому кругу прощения у матери. В семь утра, как только за отцом закрылась входная дверь, Ник мышью выскользнул из своей комнаты и, боязливо, на носочках, не допуская ни единого шелеста от своих шагов, отправился на кухню, где мама доедала завтрак.       — Доброе утро, — мешкая у порога промямлил парень, стесняясь посмотреть на Софью Павловну, узнать — как её настроение?       — Привет, — мелодично ответила она и кивнула на его голые ступни. Дурной ребёнок, сколько можно повторять — не ходи босиком, простынешь, сляжешь, а скоро сессия. — Тапки надень, пол холодный. И ложись, спи дальше, у тебя ещё два часа есть.       Ник ещё немного потоптался на пороге, собирая мысли в кучку и, наконец, сел к матери поближе, чего Софья Павловна от него и  ожидала. Что-что, а совесть на собственную вину сын никогда не потеряет. Уже прогресс.       Никита взял её слегка шершавые ладони в свои руки и женщина напряглась.       — Мам, прости пожалуйста, — он заглянул в её ухоженное, без следов переживаний лицо.       — Ладно, проехали, — Соня кивнула, улыбнулась по-настоящему. Она, — опять же, как женщина, — обладала одним хорошим свойством памяти — самое негативное быстро забывала. Свои поступки стирала из памяти тряпкой. Кричала? Сцену устроила? Почему? Зачем? Поутру всегда помнила, что переживала события и потрясения давеча лишь мысленно, не вслух. И прощать сына, нет, конечно, было не за что.       Да и сам сынок Никита уже забыл, что она сделала ему неприятно. Мама? Нет, никогда. Он сглотнул, боязливо поцеловал её в щёку. В прочем, всё как всегда. Хотя каков засранец, посреди ночи... Соня строго взглянула на сына.       — Если таких ночных приходов больше не будет, то...       — Мам, обещаю, больше нет, не будет. Это было в первый и последний раз, — Никита горячо клялся, поднял её пальцы к своим губам и по очереди поцеловал их. Она должна поверить, что он всё ещё хороший, её хороший сын.       — Если задержался — возьми и напиши. Если проблема добираться ночью — я дам тебе машину от прокуратуры, это не трудно. Но чтобы дома ночевал, услышал меня? — от её понимающего, но всё-таки тяжёлого тона голоса, Ник чувствовал на себе груз вины ещё тяжелее, чем ночью. Нет, не простила. И не простит.       — Мамуль, дома буду. И ночевать, и ужинать. Обещаю, — сам для себя парень становился человеком маленьким машинально: приглушался его голос, руки примостились на собственные колени и кончики ушей порозовели. И отчаянно мать продолжала материть его в глубине души. Так было всегда заведено: виноват или нет — вымаливаешь прощение до конца. Виноват или нет, но возвращаешься в свой закрытый, тошно правильный мир и не отсвечиваешь. Костя? Забудь.       Наконец, точно прочитав метания сына, Соня просияла чистой милостью, поцеловала его в лоб и бодро сказала:       — Умница ты мой. Не забудь ещё помыться хорошенько и скинь одежду в стиральную машину, — вообразив себя аристократкой в десятом поколении, Софья Павловна сделала лицо сморщенным помидором и скинула со своей одежды дурной запах сына. — Духами женскими аж разит. Приторно сладкие, мне плохо от них.       Она ушла на работу, стуча по двору каблучками до служебной машины. Не любила она все пафосные украшения жизни: дорогой парфюм, цацки да побольше, вольнодумие и лёгкость бытия, а ещё это грязное слово «унисекс». Всё это было для неё обязательно теми атрибутами жизни, которые ни к чему хорошему никогда не приводят.       Ник открыл на кухне окно, впуская в квартиру особенный запах утреннего октября: небо уже серое, ещё слегка ночное, туманит дворы в холодную температуру, а где-то ещё трава зеленеет и дворник шаркает метёлкой у подъезда, собирая желтоватую листву, с запахом инея, пыли и асфальта, в ровную вершину.       Октябрь обычно пахнет так, как будто природа борется с тёмными силами и ещё отбивает право на яркое существование года. А люди? С утра до вечера город сигналит друг другу в пробках, оборачивается хамством у входа в метро и закатывает глаза у кассы в магазине. Вот и осень пришла всем плохо. Нет, мама духи не признавала и омолаживалась исключительно народными рецептами и кремушками на настоящих травах. Она верила, нет, не так, она твердила сыну всю жизнь: дисциплина и послушание сделают из него настоящего мужчину. И, садясь каждое утро в «ауди» с водителем, она знала, что всякий человек должен быть равен другому человеку: музыкальная школа не для мальчиков, плавание не мужской спорт, а коктейли пьют только девушки с декольте. Да, Софья Павловна знала толк в хорошей жизни и настоящем поведении. Подтверждения этому никогда и не было, но звучало как истина.       Ник закрыл глаза и, наслаждаясь крепким кофе с подушечкой из сливок, сделал глубокий вдох. В кухню вместе с тоненькой струйкой занавески ворвался ветерок от первой осенней измороси, дворник Жора харкнул смачно, на всю Ивановскую, в лужу и нет, мир действительно тошно правильный, чтобы в него возвращаться. В зеркало в прихожей, скинув груз тяжёлого тона матери, Никита посмотрел на себя свысока. «Возмужал» — как сказала бы бабуля. Возраст Толмачёва совсем стал делом таким, как на телефоне: процент заряда растёт быстрее обычного. Он в скулах, на носу, на веках. И даже если Ники сильно захочет, то невинно, —истинно по-ребячески, — уже не улыбнётся. В уголках губ всё равно промелькнёт довольный жизнью парень. Собрав свитшот на груди в складки так, что на белёсой коже пониже от пупка виднелся засос, Ник принюхался к своему плечу. Переодеться? Ни за что. Он стянул с себя пуловер, прижался к нему лицом и сделал вдох поглубже, — тонко чувствительного парнишку подняло над домом ощущение лёгкости, независимость от всех и всяко и вздохом он оказался в прошедшем времени — последние двадцать минут до пощёчины. То было четыре часа утра, то была последняя ступень у подъезда и это был Кося без футболки: его одеколон, его мыло, его духи, его спрей для интимной гигиены и запах его заграничных  презервативов.       На этот манящий запах Толмачёв бежал, забывая обо всём, и переменчивый октябрь холодил его одуревшую голову так, что встречи с Субботиным были центром вселенной, в которой не было для посторонних никакого места. Страх может быть сексуальным. Он может делать то, на что не способны другие чувства — бросать в безумие. При родителях Никита старался не щеголять в своих элегантных шёлковых рубахах и приталенных брюках — переодевался в «парадное» в подъезде на последнем этаже. Но стоило Ники заметить Костю на улице, он тут же распахивал пальто, красуясь брошью ландышами на груди, и крепко примыкал к губам своего мужчины, обнимая его шею насколько хватит сил. Люди? «Здесь нет никого» — игриво смущался Ники. — Они же дальше пойдут и забудут о нас, ты всегда мне это говоришь и я научился принимать всё именно так — мы никому не нужны.       Но уже давно пора было выучить, что и безумие надо завоёвывать.       В ресторане Толмачёва не отпускали ни на шаг. «Перерыв пять минут и на сцену» — стучал часами Евгенич по барной стойке, где по традиции Никита и Субботин ворковали в перерывах. Костя успевал перекинуться с Ники всего парой слов и вот уже парнишки нет — его импровизация опять летает по «Монреалю» на усладу публике. Утром, до занятий, Костя бегал по врачам — обязательная программа для выезда в Канаду: туберкулёз, сифилис, ВИЧ, гонорею, наркотики, шизофрению не везёте с собой? Никита отправлялся в университет один. Расписания их лекций шли в строгий разрез с планами встретиться, хоть на минуту. Опять не вместе и давит на мысли понимание, что дни до отъезда затягивает осенняя хандра. Нет! Не в этот год. Во что бы то ни стало Толмачёв решил, что конечно, ни дня, ни часа, ни минуты без Кости он жить не будет. И всё, что выдумала разумная голова студента-отличника — это переписка. В библиотеке. Как завещали предки — шариковой ручкой, синими чернилами по бумаге, фигуристыми запятыми, вместо неживых электронных букв. План связи был придуман по всем традициям квестов, которые на первом курсе Ник в Большом городе успел лично изучить досконально: перед первой парой Никита спускается в читальный зал, бредёт к разделу скандинавской литературы, берёт с нижней полки не случайную книгу и между страниц оставляет своё письмо, — после этого Константин Николаевич посреди своей лекции оставляет первый курс корпеть над заданием, спускается в библиотеку, бредёт по читальному залу к разделу скандинавской литературы и в финале пути послание прочно сжато в его руках, — через два часа Толмачёв мог спуститься в библиотеку вновь, чтобы забрать ответ.       — Как план? — на перемене сгорал от азарта в аудитории Субботина Ник, нависнув неприлично низко над его партой. Ещё немного и щека одного найдёт уединение в мягких волосах другого.       Костя завороженно присмотрелся к своему хитрецу. Неужели повзрослел? Смелость бьёт через край, выходит за берега, захлёстывает синей, бушующей волной и держит пеной нежности за руки. Он что, ни капли не боится, что подумают другие? Ник подмигнул. О, это самое прекрасное зрелище — смотреть и видеть, как он прекрасно свободен для одного тебя. Но зачем это было нужно? Переписки, трудности, усложнения. Костя спросил, но Ник замотал головой и прошептал, — «Нет, нет, нет, просто скажи: как тебе идея?».       От его взгляда было предельно чётко ясно, что парнишка задумывает великое игрище из своей затеи и ни по каким причинам не отступит от неё, — а это значило, что выпытывать объяснения из него было бесполезно.       — Дженеретик , — ответил Костик и, вытянув губы трубочкой, отправил своему ненаглядному воздушный поцелуй. Тот, заслышав звон окончания перемены, счастливым стрижиком упорхнул к себе на занятия. В это было трудно поверить, что мальчишка, —всего на тридцать процентов еврейской крови и шибко привязанный к семье, блюститель маминых порядков, — однажды начнёт жить иначе. По-своему. Делать то, что по его воспитанию и не должно приходить в голову молодому человеку — любить не тайно, а на распашку, на виду у всех того, кого нельзя.       Но ему пришло и понеслась.              Бумажные встречи Толмачёва и Субботина были назначены возле одного и того же джентльмена — «Малое собрание сочинений Ханса Кристиана Андерсена»: серый переплёт, 1978 год издания, Копенгаген, золотые буквы на корешке. Пятая полка снизу каждый день хранила тайны, которые смело мальчишеские руки втискивали между страниц — семь раз сложена тетрадная страница, поцеловано окончание письма и мысль лишь о том, чтобы понравилось. Косте, милому Косте.       Оба договорились, что ровно в двенадцать письмо будет на месте. В двенадцать ноль один Константин Николаевич скинул пиджак на стул, ещё раз молча усмехнулся — «господи, что мы делаем?», и выписал задания для своих детей на доске.       — Двадцать минут меня не будет. Решайте, будем потом разбирать вместе.       Первый курс довольно заёрзал. Они уже преподавателя успели нежно полюбить за его не программный подход к обучению. И Боже, храни человека, ради которого он оставляет студентов одних.       Быстро Субботин пробежал по ступеням, — сначала вверх, потом вниз, — и оказался в полуподвальном этаже, где как всегда было безлюдно и сильно шпарили теплом батареи. Библиотекарь, занятая списанием старых книг, поздоровалась не глядя на Субботина, — она уже привыкла, что сюда все обитатели института приходят за двумя вещами: поспать за столом и экстренно подготовиться к семинару. Больше не за чем. Два шага по скрипучему полу Костя отсчитал вдоль стены. Один стеллаж — коридор, второй стеллаж — коридор и вот она, конечная остановка. Он сдвинул очки на макушку, присев на корточки, - вокруг пахнет прошлым веком, каким-то неизвестным, но как будто знакомым — уютный, но обманчивый запах. Напоминает отрезвляющую дозу сказочной пыли. А в ней мелькает свежий белый лист: в руках он как накрахмаленная рубашка шуршит и вот-вот откроет белоснежную кожу с мелкими двумя родинками.       Субботин бегло пробежал по строчкам с ровным каллиграфическим почерком и прижал письмо к лицу. Засмеялся. Читать-не читать? Сразу так не решиться. Человек на письме он не тот же, когда говорит с тобой вслух. Он другой. Как ни крути, он пишет душой. Тем собой, которого и сам до конца не знает.       Костя забился в угол читального зала и развернул послание, слыша как волнение в горле усиливается:       «Умник Костя. Ты помнишь тот словарь, что мы выдумали с тобой? Так странно, но по нему я начинаю говорить со всеми подряд. Люди думают, что я сумасшедший. Но знаешь, мне в детстве бабушка Клара говорила, что в нынешнем веке сумасшествие — признак нормальности. Да и папа говорит, что живого человека среди всех отличает его склонность к безумным поступкам. Что-ж, с тобой я хочу быть живым.       Долли Костя, зря я взялся писать первое письмо на лекции по истории. Во-первых, французские демонстрации 70-х пугают и сбивают меня с толку, во-вторых, вокруг все такие нафф, что в голову никакого счастья не приходит. Поскорей бы тебя. Ты же знаешь, что то время, когда мы не вместе, травит меня. Хотя раньше стоило мне представить твой образ, то становилось лучше; и люди вокруг все, без исключения, лучшие и каждая минута жизни в кайф. Ты — моё лекарство навсегда. Ладно, Кось, уже и так много чепухи написал, пора остановиться. Напиши, по возможности, ответ лучше, чем я.       Гвоздика».       Быстро Костя постучал себя по бокам. Ответить. Срочно. Немедля. Мило, как это ужасно мило —  быстротечные мысли. Непродуманные, сиюминутно пришедшие в голову. Настоящие. Он быть хотел таким же. Для Ники. В кармане брюк Субботин отыскал помятый чек из супермаркета да огрызок карандаша, которыми помечал проверочные работы студентов. На безрыбье и чек — письмо.       «Ники.       Ты настолько правильный ученик, что даже весь полари выучил как надо. Лютик.       Буду краток (бумаги мало): хочу — умираю — снова хочу — умираю —беспредельно хочу. Тебя. Вот так и проходят мои дни. Когда я уеду, можем сделать из нашей переписки целый роман. Рембо То и Поль Су. Должно же потомкам остаться от нынешнего времени хоть какая живая романтика. Денег с продаж романа получим, купим яхту и встретим на ней старость. Как и хотели — вместе. Сохрани это письмо, окей?       И давай установим правило — ты пишешь мне всё, что приходит тебе в голову. Договорились? Пока я читаю твои послания, мне кажется чётко, что это — реальность: ты, прижав подбородок к моему плечу, все свои мысли шепчешь мне на ухо. Обнимаешь, раздеваешь меня (случайно, как всегда, да?) и медленно входишь в меня...       Ой, бумага кончилась.       Гранат».       Что-то впечатлительное волнительно сорвалось с губ Ники и, закинув голову назад, он крепко спиной прижался к книжным полкам. Кривые строчки прыгают и перенос слов не правильный, но это всё уходит назад. «Входишь... Гранат»... Быстро Толмачёв сорвался прочь, обратно к себе на лекцию, уселся, как в последнее время водилось, — за последнюю парту один, — и быстро начал писать ответ.       «Засранец Субботин.       И нет, это не полари, а правда жизни. За что я так? За твои фантазии, что стягивают меня в тугой узел. Но мстить за это я тебе не буду. Пока что.       Твои письма я сохраню. Все, до единого. И на яхту начну копить сегодня же — стартовый капитал 100 рублей.       Мне кружат голову даже твои простые фразы. Если ты позволил войти мне в тебя раз, то ты со мной делаешь то же самое в каждом предложении своего ответа (Субботин, ты жюли меня своими письмами, подумай об этом).       И раз Ваша душа дала словесную волю моей душе, то прилагаю к этому письму ещё кое-что. Это должно быть у тебя, Кось».       Схватив незаметно на перемене со стола профессора степлер, к письму Ник прикрепил желтоватый листок, вырванный из личного дневника, и на перемене пулей побежал в библиотеку.       Спустя время Костя на каждое слово делал шаг между партами студентов, забыв о времени и лекции, — читал письмо и не дышал, порываясь прижать к груди к каждое слово подростка Толмачёва.       «10 мая. 2012 год. Четыре часа ночи. Не сплю. Всё потому, что не хочу засыпать. Усну и всё, что было сегодня исчезнет и больше никогда не появится в моём сердце. Рассказать, что было такого? Мы с Костей остались наедине. Я зашёл к Субботиным за Дианой. Хотел в кино с ней пойти. Она переодевалась, просила подождать на кухне. А там Костя. Прошу прощения, дневник, за неровные слова. Руки затряслись. Он готовился к экзаменам, скоро улетает в Канаду, я уже писал об этом недавно и до сих пор без слёз не могу думать, но сейчас о другом. Мы сидели с ним за одним столом, напротив друг друга. Он был не против, что я сяду и даже не сказал ни слова, когда я смотрел на него. Боже... Пятнадцать минут я мог смотреть на него. Рядом. Совсем близко он был ко мне так долго впервые. Не моргать, не дышать, а просто смотреть на него. Надеюсь, я не улыбался как идиот, хотя чувствовал, что улыбка ломит скулы. Пожалуйста, пусть он этого не заметил. Вблизи его брови не такие угрюмые, как я когда-то думал. Глаза ещё ярче и глубже, чем я замечал раньше. Ямочку на его подбородке увидел только сейчас и боже, боже, боже не могу не перестать хотеть прикоснуться к ней. Хоть раз, молю. Его волосы пышные. Очень. Я тянулся через весь стол, чтобы вдохнуть их запах. Надо узнать, каким шампунем он моется, попрошу маму купить такой же. Я смотрел на него и думал, что сейчас заплачу от счастья. А в конце, когда Диана уже пришла на кухню, он посмотрел на меня, — как будто обнял крепко, — и бегло спросил — «как дела?». А ещё он подмигнул. Мне. Я не помню, что за кино мы смотрели с Дианой, как целовались у её подъезда и я трогал её грудь. У меня из головы не выходил вопрос. Как дела? Я до сих пор слышу голос Кости. Весь, до мелочей. Вижу как шевелятся его губы, когда закрываю глаза. И меня переполняет что-то, раздувает. Ни дышать, ни говорить не могу. Хочу ещё его увидеть.       P.S. Решил, что после школы подам документы в военно-морское училище Франции, чтобы Костя заметил меня. Он увидит меня офицером в мундире через много лет и тогда будет гордится мной».       Наивные слова, быстрым почерком втиснутые в страницы, текли потоком воды по рукам Субботина и пол под ногами становился мягким. Всё вокруг упрашивало лечь в нечто мягкое, тёплое и пропасть насовсем. Он читал каждую страницу интимных мыслей своего Ники как поэму — взахлёб: перечитывал за завтраком и заново погружался в чертоги его жизни. Когда-то Ники был таким — юноша с огромной влюблённостью. Было это годы назад и вчера. Будет и завтра тоже.       В бардачке своего авто Субботин собирал каждый день вдвое сложенные страницы из дневника своего парнишки: «Никите 17 лет», «Никите 19 лет», «Никите 16,5 лет», «Никите вчера исполнилось 12 лет» — «До дневника я писал маленькие записки, куда выписывал только одни мысли — о тебе. Так было легче для меня — чтобы никто не нашёл». Последняя запись, ещё мальчишеская, смахивающая на школьное сочинение на тему «что такое любовь?», была прочитана столь деликатно Константином, что он делал паузы два раза, чтобы выйти на балкон посреди ночи, глотнуть воздуха. А разве можно так любить? А разве он, Константин Николаевич Субботин — незаметная запись в переписи населения за 2010 год, он заслужил это? Это же и не любовь уже, необъяснимое чувство.       Наматывая цепочку с подвеской на своей шее, Костя долго смотрел в пустоту комнаты, но любопытство — соблазн серьёзный. Он начал читать:       «20 февраля 2009 года. В прошлом году я писал, что мне снится тот мальчик. Уже он перестал мне сниться. Вчера из-за этого я плакал, поэтому ушёл в школу с больной головой. Плачу я ночами, под подушкой, чтобы не слышали родители. Когда у меня нет настроения, мама отправляет меня с папой в больницу и меня смотрят врачи. Какие-то трубки присоединяют, смотрят рот, слушают как я дышу, смотрят как я хожу и говорю. Во дворе сказали, что мама следит, чтобы я дауном не стал. Женя их за это чуть не поколотил, а я мальчишкам поверил. Не хочу снова в больницу, поэтому плачу незаметно и долго. Почему он мне не сниться?       Когда он сниться, я верю, что он есть и где-то рядом. Я представляю, что мы дружим, что мы лучшие друзья с ним. Он приходит в гости, он нравится папе и маме, они угощают его конфетами из Израиля и он дружит со мной ещё сильнее, потому что конфеты вкусные. Он защищает меня, а я ему рассказываю про моря, океаны, корабли и он тоже захочет как и я быть моряком, мы будем вместе строить лодку. Вчера, когда я плакал, я смял страницу, где представляю как он выглядит. Вдруг кто-то найдёт, прочитает и мне влетит. Но я хочу, чтобы его лицо было записано. Чтобы оно, пускай не настоящее, но было со мной.       Конечно этот мальчик высокий. Помню, что он был именно таким. У него голубые глаза. Мне нравятся у спортсменов в телевизоре голубые глаза. Ещё у него красивый голос. Когда у папы в машине играют песни, я перестаю слышать всё другое и слушаю только голос, который поёт. Если у него будут длинные пальцы — круто. Мне будет удобно его держать за руку. Это приятно, когда тебя кто-то держит за руку. Он красиво одевается. Недавно на улице я видел мужчину в плаще, с шарфиком и в блестящих туфлях. Я долго смотрел ему в спину и не мог оторваться. Такой он был в одежде красивый. А ещё он должен всегда улыбаться и смеяться. Ведь раньше, когда он мне снился, то всегда смеялся. Не надо мной, а вместе со мной. Вот таким я его вижу.       Но главное я хочу, чтобы он просто был у меня. Чтобы у него имя было. Чтобы он говорил со мной. Чтобы он хоть раз в неделю был со мной. Когда я пишу о нём, мне хорошо. Я счастлив».       Перед сном порция коньяка, сигарета. Костя сел на кровать, не включая свет. Вредные привычки вернулись к нему, когда счастье оказалось шире. Когда-то Никита казался мальчишкой счастливым: окружён заботой и правильной любовью родителей. Не знал ни горя, ни зла, ни обид. Знал, чего хочет от жизни и что готовит взамен ему эта жизнь. Его любили все, а он, при всём желании, был персонажем известной песни, —настоящим романтиком, — и дышал с детства «тобой, одним тобой». Реалисту Субботину невозможно представить: такое бывает, вправду случается при нынешнем черствеющем мире — человек утопает в одном человеке на всю жизнь.       И теперь каждую мимолётную встречу с Ники Костя перво наперво старался взять парня за руку. Тому, и маленькому и уже взрослому, Толмачёву сделать приятно. Обрадовать его. Никита своими большими глазами смотрел на Костю как на божество и за углом студенческого кафе целовал его так же пылко, как тот писал свои ответы.       Если бы только мама Соня знала, каким Костя серьёзным и правильным человеком стал. Если бы она только каплю его широкой души знала, то она бы простила его и приняла. Кто в юности не совершает ошибки? И разве ошибки? Он не виновен. Мам, защищался, ты же знаешь. Хороший парень, что уж тут препятствовать?       Но Софья Павловна заходилась паникой, когда сын невзначай за ужином говорил про Субботина.       — Что, опять готовитесь к твоему отъезду? — сквозь зубы давила слова как горчицу она, глядя в упор на сына, — чтобы ни одна его эмоция не ускользнула от неё.       Виктор Григорьевич в эти разговоры поначалу не влезал — целее будешь. К тому же жена по опыту работы в защитниках во время диалога не нуждалась. — Что больше не с кем что ли? — не унималась она, — нашёл у кого помощи просить. Мерзкий и скользкий типок.       Пренебрежение было приправой острой на языке Никиты. Он поёжился, ничего не ответил.       Виктор Григорьевич заметил напряжённость сына и отвечал жене ласковым языком. Ни к чему сейчас за ужином скандалить.       — Если его взяли преподавать, то есть заслуги у парня. Значит изменился, поумнел, — что много лет назад Константина оправдали по уголовному делу и это справедливый ход событий, отец не упомянул. Боялся задеть старую песню про: «преступник так и не сел в тюрьму», прокурорская несостоятельность... Только не опять.       Никита, найдя смелость, решился сам вступиться за свою тайну. Скрыто. Чтобы мать не догадалась.       — Он тоже уезжает. В Канаду. У него много знаний по общению с французами, он очень умён и мне это надо.       Софья Павловна в истеричной радости всплеснула руками.       — Уезжает? Да слава богу, скатертью ему дорога. Надеюсь, что это навсегда.       Сын сделал вдох для возгласа — «да ты совсем его не знаешь», но отец просящим взглядом посмотрел на него, — не стоит, не глупи. И почему она, серьёзная родная женщина, выбирала быть глупой? Включать режим той неумной тётки, что от нечего делать в чатах, — с такими же неумными соседками по безделью, — перемывает всем кому не лень кости и знать при этом человека лично или хотя бы в лицо нет необходимости. Она и этим, незнакомым, неугодным людям расскажет — как нужно жить. Зачем? После краткого высказывания о Косте мать становилась мрачнее тучи. Ник предпочитал поскорее справиться с ужином и на словах - «у меня завтра сложный семинар, не мешайте», убегал в свою комнату. Тот запах керосина, которым попахивал теперь всякий совместный ужин, тяготил Толмачёва-младшего. И когда семья собиралась в кучку, то ничем хорошим этот сбор закончиться не мог. А где семейность, тепло, уют? Где идиллия, смех, улыбки и «приятного аппетита»? Больше нет, да и не было никогда. Из всех своих двадцати с лишним лет жизни с папой и мамой Никита ужинал суммарно лет десять, не больше. В остальное время или один, или с отцом. Мать предпочитала вернуться с работы домой лишь переночевать. А он... Никита просто стёр эти неприятные уточнения из своей памяти. И отец в общем-то, на мать был зол часто, она на него ещё чаще и вопросов у матери к сыну было всегда вагон. Вот только она — человек правосудия, в переговоры с сыном не вступала. Не знала, что сказать. А теперь он вырос, мужает мальчишка и должен без слов понимать родную мать. Но он жил подростком в свои двадцать один год: закрывался в комнате, задёргивал шторы подальше от проблем и уходил в себя — садился за стол, вытаскивал из рюкзака тетради и улыбался глядя в лекции. Нет, не в лекции. В послания Субботина. Мама с папой о чём-то грубо шептались за стенами, что-то скрывали от сына, а он сидел и грезил, что завтра снова будет их с Костей мир, персональный. А к чёрту, к едрени фени все ваши эти буднично-бытовые проблемы. Они всё равно заключены в замкнутый круг. А Костя он мечта, которая осуществилась.       Софья Павловна более сына не пыталась на чём-либо подловить, упрекнуть. Проверки, комиссии — словом работа как всегда решила её душевные волнения. В перерывах же Соня тешила себя мыслями, что Никуся с девушкой время свободное проводит. Да, девушка это хорошо, ему надо. Пускай нагуляется перед серьёзным в жизни этапом. Но иногда мать всё же кусала, залетевшая с мороза, муха не то ревности, не то прозрения, и Никиту Софья Павловна не выпускала из дома, пока тщательно не допросит.       — Во сколько будешь?       — В полпервого. Не раньше.       — Лучше раньше, но не позже. Ты обещал, — задумчиво мать кивнула и покосилась на сумку в руках Никиты. — Что у тебя там?       Парень, вздохнув, открыл её и явил взору матери свои не свои прекрасные шмотки.       Соня едва не поменяла цвет лица от ужаса.       — Это что за маскарад?       — Мам, я ж на сцене выступаю. Это рабочие рубашки. У всех музыкантов такие.       — Блядство, а не одежда, — не стесняясь в выражениях морщилась мать, - поприличней-то ничего не придумали? — она быстро успела составить портрет похабной одежонки лишь по одному виду шёлка и рисунков в бирюзовый цветок, помяла «тряпки» в руках и презренно бросила обратно. — Чтобы только на сцене. Ясно? Мужчине не пристало ходить в таком. Ты же понимаешь.       Поджав губы, Ник виновато кивнул и убежал из дома серым пятном пассажира девятого трамвая. Ах, сколько уже было за его жизнь сказано ею слов, которые не давали сделать шаг. Тот лишний или нужный, на котором всякий человек учиться, чтобы не совершать ошибок.              А может хватит?       Этим вопросом задавался не Ник, а Костя. В каждом нежном отрывке из дневника мальчишки он между строк находил стеснительные фразы, вроде — «мама узнает», «мама сказала», «мама решила». И всякое изложение своих мыслей, чувств, гордых поступков мальчишкой Толмачёв писал будто бы назло матери. Он писал то, как хотел жить. Неосознанно помощи просил. Из прошлого.       «... Каждый год я писал тебе по посланию. Что-то вроде неотправленных писем. Это я написал, когда мне было одиннадцать. Год, когда маме сказали, что у меня сердце смещено и это может быть порок сердца. Конечно потом выяснилось, что почти всем детям в округе ставили такой диагноз и на самом деле у меня всё в порядке, но мама до сих пор верит, что я не здоров. В 14 лет у меня случился осенью кризис (поймёшь почему). Я не мог есть, плохо спал, стал забрасывать музыку, не мог учиться. Такое уже бывало со мной в девять лет, в семь. И мне лишь мечты о нашей с тобой встрече вселяли что-то похожее на оптимизм. Ты был моим горем, и счастьем. Но больше счастьем, потому что оно было ярким взрывом звезды, ослепляющим на недели, месяцы. Я бы, наверное, выбросил того Никиту, забыл, но можно о нём сначала узнаешь ты, а потом делай с этим куском что хочешь».       Костя сел за стол в читальном зале и развернул смятый блокнотный лист, с запахом стирального порошка и частицами старых джинсов (его секретно Никита хранил в шкафу со старой ненужной одеждой порядка восьми лет). «Привет! К сожалению не знаю твоего имени, но мне очень нравятся твои глаза. Ты интересный мальчик. У тебя приятный голос, удивительный. А ещё ты сильный. И у тебя замечательный французский язык. Вряд ли когда-нибудь я ещё раз встречу такого как ты. Хотя я бы хотел этого больше всего. Узнать тебя ближе и рассказать о себе. У меня осталось немного времени на это. Вчера были с папой в больнице и ему сказали, что я не доживу до пятнадцати лет. В четырнадцать я умру. Это какая-то болезнь сказали. Я подслушивал, за что мне очень стыдно. Папа не поверил, что такое может быть, а мама сказала, что я действительно больной. Плохо, что я не успею узнать тебя. Твоего имени, услышать ещё раз твой голос.       Правда, правда я очень боюсь, что этого так и не случиться. Поэтому я написал тебе письмо. Ты не сердись, что я такой глупый и наглый. Просто знай, что ты очень хороший мальчик. Мы бы были хорошими друзьями.       С наилучшими пожеланиями, Н.В.Толмачёв. 10 октября 2008 года.».       Ночью Костя сорвал себя в ресторан по известному адресу. Его ноги нервно следовали по коридору до туалета и дрожью он держал саксофониста за руку. «Я должен тебе сказать что-то важное» — едва не в холодном поту заявил он Толмачёву у барной стойки. Глаза сияли трогательно сожалеюще и тот мальчик Никита с фальшивым диагнозом представлялся Субботину сыном, любимым и близким, которого хотелось защитить. Просто взять и уберечь его от горя и разрушительного внутреннего зла.       Дождавшись, когда пространство у туалета опустеет и станет тихо, Костя обнял за шею Н.В.Толмачёва и прижался лбом к его лбу. Целомудренно, без лишних поползновений рук и губ, он держал его рядом с собой, вытирал с лица вопросы и, улыбаясь, доверчиво говорил — «поверь, всё теперь будет по-другому».       Подняв глаза, Ник сгрёб на груди тёплую кофту Коси в горсть и наклонил его к себе. В губы, в душу отвечал:       — С тобой я не болен, нет, с тобой я всегда исключительно здоров.       Они смотрели друг на друга долго. Игра в слияние глазами. О, эти милые карие глаза, в них носится вереница будущих событий. Желание счастья. Бескрайнего и абсолютного. Ах, этот янтарный блеск в глазах смотрящего, Костя никогда ещё не смотрел так широко распахнутой душой на Толмачёва. Люди ни за что друг другу не расскажут о себе и 70% информации. Даже если скажут — «я весь твой», — нет, не правда. Так до конца жизни он в себе и будет носить 30% скелетов, кусочков души, мыслей, событий. Не признается никому. А вот Ники...       Костя прижал голову парнишки к своей груди. Он рассказал уже всё. Всего себя на сто процентов. И если было у Субботина припасено ещё немного любви на глубокую старость, — вот ту, на их собственной яхте, — то он стал отдавать эти остатки сейчас. Но и этого, решил Костя, не хватит. Ибо на фоне Ники любовь его казалась скудной. Господи, как же её мало.       Так думал Костя, но не Ники.       Ему виделось, что все чувства в глазах Кости необъятной величины. Он только скажет обыкновенное «привет», а оно накрывает как цунами. Он только пару строк письмом отправит, а Толмачёв после прочтения ни слова не может ответить и по-идиотски улыбается в пустоту. Какая же жизнь их ждёт. Не такая как у всех, от того и счастливая. Не образцовая, от того и настоящая. Когда — «будет по-разному, но со мной ты не будешь одинок никогда».       Домой Ник шёл пританцовывая. Промахивался по лужам, в мокрых ботинках топал по асфальту и глупо посмеивался от строчки в письме — «А как ты смотришь на то, чтоб построить когда-нибудь дом-корабль в Бельгии или Швейцарии?».       — Никита, здравствуйте, — соседка Галя с первого этажа направлялась по двору на гимнастику в вязаной шапочке, но только цвет той шапки Ник и заметил, а в остальном кивнул, не выходя из своего витания в облаках. Он строил планы своих безумств на ближайшее время, когда вместо мелкого редкого снега вырастут по улицам сугробы и им с Костей где-то нужно любить друг друга. Как-нибудь. Ему казалось прекрасным, что снег окутает аллеи и парки, — и тогда они, на морозе, забыв про стыд и приличия, будут обнимать и целовать друг друга у всех на виду, — а потом, в шоколаднице возле университета, будут сидеть рядом и греть руки в рукавах одежд друг друга. Как же Ники хотелось дерзкого, наконец, наплевательства на всё.       Он танцевал по ступенькам своего подъезда, на ходу расстёгивая пальто, рубашку. Надо по-быстрому переодеться. И где те диджеи, которые сыграют про них с Субботиным сэт? Прыжком парень миновал свой этаж, нисколько не услышав, что за дверью Толмачёвых уже стоял воздух агрессивного хождения по комнатам: возгласы метались по стенам, перебивая друг друга, — и голос жены был неузнаваемый мужем, а голос мужа не узнавала жена.       Ник быстро сбросил рюкзак на подоконник, вынимая из него смятую кофту. Интересно, а если им с Костей снять квартиру до его отъезда и жить там? Ник чуть не засмеялся. И завтрак вместе, и ночи рядом...       Этажом ниже отец прихлопнул доводы супруги ладонью к столу.       —... я даже слушать больше не хочу твой маразм! Ты дура, Соня!       — Это я дура? А ты пойди и сам посмотри, за каким чёртом он устроился работать туда.       Бережно, шовчик к шовчику, Ник сложил рубашку, глядя сквозь оконное стекло во двор. Когда ударят морозы, вот тот дальний вековой клён покроется снегом и будет служить встречам с Костей прикрытием...       Софья Павловна сжала волосы свои у корней, не в силах более бороться с мужем.       — Он его искалечит, испортит и лечить потом всю жизнь будем мы его с тобой. Ты этого добиваешься?       Снова раздался резкий стук по столу.       — Мне надоело это. Мой сын не псих!       Ники ещё раз перечитал письмо Субботина, поцеловал в нём имя в нижнем левом углу. Ах, ночи в заливе. Ещё бы раз их повторить. Пока лёд не встал, пока не взлетел самолёт...       —... я же говорила, всегда говорила, что лечить его надо. Но нет, тут же влез ты со своим воспитанием...       — Я его хотя бы воспитывал. Я и мои родители. А вот где ты была? Мать, называется...       По ступенькам домой Ники спускался неспешно. А они с Костей здесь и ни разу ещё не целовались. В этих просторных лестничных площадках, где можно целый вальс до утра танцевать и не споткнуться, не упасть. Он выставил руку вперёд, представив, что она на талии мужчины и, сделав шаг, отправился в новые мечты о ритме: раз-два-три-и...       Глаза Софьи Павловны широко распахнулись и нерв на губах её задёргался. Закипело.       — Где была я? Что?! Работала! На машину, на эту квартиру, на бизнес тебе я, сука, работала. А вот ты, Толмачёв, и твои родители своим воспитанием ребёнка мне и испортили. На музыку он его повёл, на плавание. Ты и отец твой. Вырастили мне не пойми кого.       — Да он хотя бы не боится меня как тебя. Ясно?       — Что-то-то?!       Ник застыл в коридоре квартиры с широкой улыбкой на лице. Всё как и утром: чисто и светло. Родители, кажется, всё ещё до искр из глаз обожают друг друга. Он так видел и в другое верить не хотел.       Соня, часто дыша, хотела было сорваться на сына, — где был, с кем был, - но Никитка явился минута в минуту и заявил, что сегодня ему на работу не надо, будет дома. Придраться было не к чему и женщину, с гримасой кирпичной на лице, окатило сплошное разочарование.       Вечер в семье прошёл ещё тише, чем утро. Муж смотрел на жену и ничего, кроме обиды к ней не испытывал. Обида в пятьдесят лет вроде пустяк, но...       — Где одеяло? Я сегодня в гостиной сплю, — перед сном он взял в охапку свою подушку, рыская вещички по квартире. Ах как она могла? Своё же дитя поставить под сомнение, опять и снова начать выискивать виноватых, — и вместо того, чтоб сына наградить, наконец, безответной любовью, она ищет в нём недостатки. Ещё не душит, но уже думает об этом...       — Витя, хватит дурью маяться. Ложись в кровать, — мать устало протестовала, сидя у трюмо с маской из омолаживающей жижи на лице. Знала, что сейчас: десять минут мужское эго побунтует и муж как ни в чём не бывало ляжет под бочок.       Но что-то явно, давно и бесповоротно, пошло не так. Виктор Григорьевич нашёл искомое и, погасив без спроса в спальной свет, когда Софья Павловна ещё не легла спать, ушёл в гостиную. На диван.       — Вернусь, когда мозги твои встанут на место.       За стеной непонимания и отчуждения в своей комнате Никита перебирал дневник, составляя новое письмо. Для завтра.       «19 марта 2016 года. Я обещал, что не буду писать в дневник о Косте, пока рядом Диана. Пока мы с ней вместе. И даже мысль, что это навсегда не беспокоит меня. Я люблю её по-дружески, по-человечески, но... Нет, дневник, моего молчания хватило всего на два года. И я больше не могу. Завтра он прилетает из Канады. Ди предложила поехать встретить его, а я отказал. Струсил. Почему? Я просто не смогу себя сдерживать рядом с ним. Прямо сейчас пишу всё это и слёзы радости подкатывают к горлу. А что будет, когда я его завтра увижу?Два года... Нет, не смогу быть спокойным. Точно всё испорчу. Буду или ржать истерично, или трястись, или и то и другое одновременно. Так со мной всегда и случается, когда я вспоминаю его. Первое время, когда я ходил в библиотеку готовиться к домашним заданиям, мне казалось, что Костя здесь, в университете, стоит и между книг в маленькую щель наблюдает за мной. Он ищет те же учебники, что и я, улыбается, когда замечает мой взгляд на себе, он идёт по ту сторону стеллажей в ту же сторону что и я, убирает книги в сторону, чтобы видеть меня лучше, или протянуть руку к моему плечу, похлопать и сказать — «Попался». Хитро, как он умеет. И тогда я замираю с книгой в руке и кажется, что Костя дышит мне в затылок. Он наклоняется низко, щекочет дыханием мои уши, заставляет гореть и их и меня самого. Дальше он наклоняется ещё ниже и я могу косым взглядом заметить его пухлые губы. А потом он открывает книгу в моих руках и начинает читать вслух. Это просто словарь французского, а он читает всё подряд: номера страниц, транскрипцию, перевод. Мне хочется верить, что он делает это специально, чтобы подольше побыть со мной. Да, знаю, что это заоблачные мечты. Нет, они невозможны. Но они делают меня чуточку счастливым.       А если в аэропорт приедет его девушка? Что если он скажет, что женится? А если он хотел из-за девушки остаться в Канаде навсегда? Нет, не хочу, не могу в это верить. Переживу ли я? Нет. И сам себя опять начну я ненавидеть. За то, что люблю его. Пусть остаются одни лишь мечты. О нас».       На следующий день в назначенное время Толмачёв спустился в библиотеку, с гордым видом пролистал сборник Андерсена и быстро, между 145 и 146 страницами, развернул клочок бумаги. По своему новому характеру он не умел застыть, обдумать и представить то, что ему предстоит узнать, ему не приходило в голову запомнить атмосферу своего внеклассного чтения, втянуть в душу запах духов с письма.       Толмачёв рвался побыстрее прочитать всё, что ему было оставлено.       Но в этот раз не успел он начать, как слева за книгами что-то треснуло, ровно задышало. Характерный, знакомый до миллисекунды звук.       — Никите было 18 лет, когда он понял, как должны проходить его встречи с Костей. Теперь понятно, откуда взялась библиотека, — с другой стороны стеллажа послышался голос.       Ник, не поднимая головы, расплылся в улыбке.       — Никите было гораздо меньше лет, когда он это понял. Лет двенадцать может быть, — он сделал шаг влево и обладатель голоса за стеной книг сделал то же самое. Парень обратился к нему. — Можно я прочитаю, что ты написал?       — Да, если только вслух. Хочу знать, как ты читаешь мои письма.       Прикусив нижнюю губу, Ники привстал на носочки и его глаза увидели весёлый, огненный взгляд. Он сдвинул пару книг к краю полки, оставляя зазор между ними для лучшего обзора, и слегка властный голос взял Субботина за лицо, заморозил его на себе:       — Тогда смотри на меня. Только на меня и не отвлекайся.       Костя, по-скромному, опустил глаза и, заслышав узнаваемый стон разочарования, снова их поднял.       — Только на меня, — повторил Толмачёв.       И он начал читать послание так, что в его губах письмо было похоже на великое таинство. После первого абзаца он притих, постучал голосом как карандашом по столу, — чётко, выделяя важные слова; на каждое окончание он делал вдох, чтобы на середине последующего слова сделать выдох и обращался в шёпот, когда строки были слишком «про них» — обнажёнными. Без шифра полари. А Костя следовал за стеллажом по пятам и, потеряв ощущение себя самого, смотрел как дрожат губы Ники, будто рвутся погладить подушечками пальцев каждую точку в строках. Он волновал душу, когда перечитывал дважды, а то и трижды особо значимые фразы; Ники кусал мизинец, обдумывая написанное, и тихонько смеялся чему-то своему от простых Слова одного влюблённого на губах другого — это ровно то же самое, что носить одежду друг друга и вдыхать сладкий запах тела. Его на себе. Читал Толмачёв медленней, чем обычно,представляя как любое звучащее слово заводит Костю. Прямо сейчас. И они видятся с глазу на глаз на маленьком расстоянии впервые за четыре дня. А вчера, в семь утра, стало на сутки ближе время вылета — через четыре месяца. Ровно четыре. Костя сглотнул, поняв только теперь, что календарь октября он не замечал совсем.В своей переписке они оба выбросили понимание времени и пространства.       Недолгий путь вдоль книжных полок кончился. Ник развернул продолжение письма и стал шагать обратно.       — Лёд на Большой реке встаёт через три недели, — прокомментировал он вслух бумажный вопрос Субботина о том, — «когда я снова могу обнять тебя на нашей лодке?», — можем хоть завтра, хоть сейчас.       Рука студента считала попутно корешки книг и опускалась всё ниже, стучала азбуку морзе по встречным полкам, пока не была поймана на краю у тома со стихами Байрона. На этот, казалось бы случайный, но до секунды продуманный жест он не обернулся, а просто замер на месте.       Восемнадцатилетний Никита в душе ликовал.       —... я даже представить не мог, что мои прикосновения могут доставлять тебе удовольствие, — вычитал Костя свой чёткий почерк на бумажке, наклонив подбородок до плеча Ники.       — Ты обещал не отрывать от меня глаз, — отклонился в сторону Толмачёв, обидчиво выпятив нижнюю губу вперёд. Бесхитростно взгляд потерялся где-то на его щеке и стало сложно сдерживаться. Рядом, тот самый мальчик без имени и грёз, он рядом.       Ники потерялся от чувства нетерпеливого сближения после долгой разлуки и продолжил беглое чтение вслух.       — Если когда-нибудь на страшном...       —... суде, — перебил его Константин, наклонился ещё ниже, обвил тельце своего адресата за талию и, глядя на него снизу вверх, договорил всё, что написал, —... если мне придётся рассказать о грехах своих, то я с гордостью расскажу о тебе. С гордостью, Ники. О мужчине, которому я отдал своё сердце. Некоторые грехи тоже бывают хорошими. Мне работы надо собрать у студентов, поэтому заканчиваю письмо. Гвоздика. Точка, — окончив письмо, Субботин сжал руку Толмачёва в замок.       Заволновался, что их неожиданная встреча заканчивается. И всё? Почитали и будет? Но как же все те семь дней, что они терпеливо писали друг другу, ждали момента встречи и теперь, когда они столь близко, дышат как на краю обрыва — тихо, робко, — упустят шанс дышать ещё ближе?       Ник дёрнулся прижать собой прилежного, застёгнутого на все пуговки преподавателя к книгам, сорваться на него россыпью поцелуев и будь, что будет. Но под потолком гудком заревела сирена. Объявили пожарную тревогу. Учения — традиция осени. Просьба покинуть друг друга. Снова.       Однажды коснёшься любимого лица и уже не можешь от него оторваться. Ник выучил этот урок химии в 17 лет, когда Костя пожал ему руку в честь окончания школы. Это касание всегда запускает более сложные процессы: слепота для других, невнимательность, суета в мелочах, счастливая бессоница, «не мешайте мне, я в мечтах» и маниакальная мысль — «я хочу ещё».       Письма это прекрасно, пылко и страстно, но здесь как в перекусе — чего-то не хватает. Ник стал мучиться душевным голодом. А что это такое? Это под ложечкой посасывает сожаление, что бумажки, слова чернильные — это и не плоть, и не дыхание, и не голос. Это всего лишь малость от живого человека.       Вскоре Костя от Толмачёва в назначенном месте не обнаружил ответа. Новый этап игры? Что-ж... В телефоне от Ники тут же брякнуло сообщение:       «Между 3 и 4».       Шарады? Ещё увлекательней. Чертёнок. Костя побежал на лестницу между третьим и четвёртым этажами, где когда-то они познавали первую нежность друг к другу. Никого. Квест? Отправился далее Константин Николаевич до университетских корпусов «три» и «четыре», где в заброшенном спортзале любили уединяться студенты-парочки. Но и там мужчина не встретил Никого. И ведь не спросишь, Никто не ответит, — куда следовать дальше? Не интересно так, пресно, не их стиль отношений, — решил когда-то Никто. Значит, как подумал Субботин, суждено ему было ждать вечера. Между четвёртым и третьем этажами на подоконнике, со смачным словом «козлы» по свежей краске в подъезде на стенах.       Кончалась третья пара.       Изголодавший первый курс шумной компанией ринулся в столовую на двадцать минут пораньше. Под дверью аудитории уже стоял модник с четвёртого курса, скрестив руки на груди. Двадцать второй вышел, двадцать третий... Полчаса назад Ник Толмачёв ушёл с лекции с мнимой головной болью. Насовсем. Нагонит потом, а голод по Николаевичу никто ему не возместит.       Студенты Субботина выходили за дверь и, заметив красавчика с горящим не по-детски взглядом, замедляли темп, — девчонки хихикали смущённо за его спиной, парни с завистью разглядывали с головы до пят. Выглядит как сверстник, но каков негодяй... Тот сверстник, что выиграл все прелести этой жизни и обманул плохие планы природы на себя.       Последняя выходящая первокурсница быстро сказала «здравствуйте», будто бы Толмачёв был как мать родная Константину Николаевичу. Ник важно кивнул в ответ, держа руки за спиной. Зарделся радостью и ах, напрочь забыл, что хотел сказать преподавателю Субботину при встрече. Привет даки?       Оставив дверь нараспашку, Ник сделал первый шаг в аудиторию, подняв взгляд к потолку. Как он скучал по этим местам, по самым светлым стенам университета. А свет излучает он, — в велюровых брюках неукротимый Кося Николаевич: он смотрел на доску, шаркал мелом тему лекции и знал как главное правило перемены — посметь нельзя оглянуться назад.       Шорох, шёпот и даже если Толмачёв умеет появиться беззвучно, то Кося всё равно сильно почувствует его каждым мизинцем на своих ногах. Легко студент чужого курса усядется на парту, застучит по ней мелодию и будто письмо продолжит писать — «Помнишь? 2 сентября 2018 года. Ту ночь, когда эту песню ты ставил на повтор пять раз. И меня у стены. Пять раз. А письма? Все те письма, что мы читали друг от друга вдали, но так и не сошлись ни разу с тобой. Нет,  я не научил себя быть сильным без тебя». Он должен вспомнить этот день и укротитель Толмачёв стучать перестаёт. Он начинает петь. Мимо нот, спотыкаясь о неправильно подобранные слова.       Костя же должен вспомнить. Ослабить свою серьёзность. Подхватить и песню, и парня, —закружить его по аудитории, пока не закончился перерыв. Библиотеку вспомнить и трель сирены, которая их разлучила. Хотел ведь.       Прижаться, почувствовать... А если сейчас? Тяжело Костя вздохнул и, вдавливая мел в доску, стал писать быстрее, теряя всякое терпение.       Подошва ботинок заскрипела поближе. Ник кашлянул. Зачем он, зачем здесь, зачем сейчас? Перемена она на то и большая, что заканчивается быстрее, чем короткая...       — Товарищ учитель, вы ошибку допустили, — звонко воскликнул желанный гость за спиной преподавателя.       Константин Николаевич быстро обернулся, поправляя очки у глаз.       — Где? — чуть не заикаясь, выдохнул он.       Не поддаваться, не играть по его правилам.       Но этот мальчишка он уже уверенно шагает в свою взрослость и, наклоняясь вперёд, дышит в лопатки. С прищуром завоевателя всё делает как хочет. А хочет он неприлично много.       — Да вот, здесь, — Ник кивнул на доску, когда до сближения остался один шаг. Шажок, мизерный и только сделать его надо. Но нет. Пусть Костя скажет.       Мужчина только хмыкнул. Раскрыл на свою голову пацана. Обнаглел.       — Не вижу, какая ошибка? — двигая очки то ближе к глазам, то к кончику носа, он  выглядывал на доске зловещую неточность.       Дыхание за спиной близко? Да, уже.       Оно обогнуло учительский длинный стол с другой стороны и оказалось у плеча.       Ники шёпотом колко кивнул.       — Очень грубая ошибка, студенты не простят.       Костя сжал пальцы в кулак и сквозь зубы процедил:       — Я не вижу ни одной ошибки.       — Да вот же, как её не увидеть, — Ник блаженно скрестил ручки свои на груди, выступил вперёд. Ой, как тут тесно. Ещё теснее, чем между книг. Только качнёшься в сторону — чей-то рельеф бедра, нагнёшься за мелом и ещё один изгиб, в тиски.       Зверем Константин грубо прорычал, вытянул руку перед собой и сжал рубашку на талии Никиты.       — Паршивец, здесь нет ошибки. Парень вздрогнул и поднял палец в воздух, на самую верхнюю строчку.       — А как же черта над буквой "е"? Ты это должен исправить.       Костя закрыл глаза и обвил парня за талию, схватив губами мочку его уха.       — Так поставь же её сам.       Жарко, и не было этого сотни световых часов. Ник взял в руки мел и остановился. На полпути. Руки прикоснулись, завибрировали по телу и губы нежностью щекочут голый затылок. Мелкими, короткими касаниями. Заметят их. Да, но так даже лучше. Момент опасности. В каждой секунде. Он заставляет руки дрогнуть и упустить мел на пол. Зависнуть на одном уровне и, закрыв глаза, расслабиться. Толмачёв опустил испачканные в белом руки вниз и пробежал по бёдрам посади себя, крепко сжимая ткань. Пускай зайдут, увидят, узнаю. Это всё уже наплевать, когда от каждого прикосновения Константина хочется зарыдать. Всё это кончится, кончится.       Ник закинул голову назад и схватил две руки больно. Повыше. К мелким пуговицам на своей рубашке. Так они не делали. Никогда.       Ошибки Костя решил, так уж и быть, исправить. Он взял свежий кусок мела, коснулся грудью спины студента и, толкнув себя навстречу его телу, со вздохом по шее сделал нужное исправление.       — Ну как, доволен?       Ник прижал кулак к губам и, прогнувшись в спине, простонал. Жара, возведённая в куб, слепит глаза, приводит в дрожь ноги. Это легкомысленная встреча могла пройти как всегда — сдержанно. Но письма разворошили всё.       Костя поднял рубашку Толмачёва до середины. Левой ладонью он ласкал его живот,а правая рука оказалась слишком занята для невинной ласки. Они так оба полюбили — закончив одну шалость пойти ко второй.       Медленно. Костя пристроился ягодицами к поверхности стола, ёрзая поближе, теснее к ягодицам Ники. Ладони Толмачёва прижмутся к доске, стирая филигранные тезисы лекции. Сам напишет. За Костю напишет. Потом, всё потом. Ещё немного и у двери пойдут. Ещё немного и перерыву конец, их встреча на финиш. Ещё один заплыв руками в брюки и Ник, захватив голову Костика, приглашает его засосы на шею. К себе.       Чтобы это видела Леночка, прибитая намертво в коридоре у распахнутой настежь аудитории первого курса. Её веки задрожали и воздух встал поперёк горла. Руки блудят по телам, Костя-Никита сплелись в одно целое, распахнуты рубашки, души, смешки с продолжителым «ох». И движения друг к другу поступательные. Откровение наивысшего сорта.       Лена потерялась и, пошатываясь, попятилась назад, когда стыд и боль вонзились в её разум. Что это? Всё то, что в излюбленных сериалах объясняют фразой — «это не то, что ты подумала». Подумала? Не успела. В таких картинах думы лишние, сценарий всегда со счастливым концом: запястье напрягается, губы раскрываются пошире, ловят кончик языка и ворот рубашки под натиском пылкой прихоти трещит по швам... Каблуки невольной зрительницы с ревностью и ненавистью застучали прочь. Им было хорошо, когда она этого не хотела. Никогда не хотела. Делить его с кем-нибудь: друзьями, зрителями, ещё раз друзьями... Любовниками? Лена бежала по коридорам и как будто бы искала глазами кому пожаловаться. Он, вы видите, что он с ним делает, люди? Господи, люди. Она хваталась за голову, кусала губы, когда вспоминала вчерашнюю кокетливую переписку с Никусей на полночи. Любезный, он был просто любезный, хорошо воспитанный парень. Он, задыхаясь, промычал и, с тихим стоном Костика за спиной, ещё раз нескромно взорвался, задрожал и выдохнул — «люблю тебя». Но нет, не правда. Он же... Не... Нет!       И чем больше ты хочешь быть самим собой, тем больше тебя будут ненавидеть. Помни это, снимая с себя кожу страхов и притворства. Сразу эту нелюбовь окружающих ты не поймёшь и не почувствуешь, а вот потом тебе вгонят в спину вилы. Покрепче, поглубже и провернут пару раз. И это будет не так, как прежде, — приятная колкость по всему телу, — а убивающие лезвия.       Они, двое, всего лишь хотели нежно врасти друг в друга, чтобы никогда более не разлучаться, но сплетни...       Слухами как всегда полнились квадратные метры университета молниеносно. Как стуку влюблённого, страстного сердца, им быстро стало тесно в корпусе факультета французского языка и старое доброе бибиси (баба бабе сказала) заработало по коридорам студенческой паутины на полную мощь. Когда Толмачёвым писалось десятое письмо, на факультете немецкого уже шептались про некого Субботина — «Ну помните тот, с судимостью? Говорят, со студентом в туалете видели». С двенадцатым ответом Субботина, факультет востоковедения выглядывал у ворот института некто Толмачёва — «Прям минет? В библиотеке?».       А они не знали ничего. Как обезьяны немые, глухие, слепые оба двое шагали едва не держась за руки. Здоровались с ними студенты сквозь зубы, в глаза преподаватели не смотрели. Что это? Показалось.       — Лена, подожди меня, вместе пойдём, — окликнул на входе подругу Никита, но Свиридова побежала от него по ступеням ещё быстрее, не обернувшись. Странно, общались ведь неплохо. И это же та самая Лена, которая ни дня, ни одной перемены без Толмачёва не представляет. Что с ней?       Ник нахмурился.       — Идём? — шепнул ему на ухо Костя, утягивая за рукав вперёд, — мне ещё тесты надо распечатать. Он обнял своего студента за плечи и это стало поводом для шёпота третьего курса — «Их что, вообще ничего не смущает?».       Состояние Константина Николаевича было исключительно приподнятым. Он заботливо наводил Толмачёву марафет у гардероба, стряхивал с его куртки хлопья снега и наблюдал, чтобы тот ушёл на занятия безупречным.       — Ты сам лично причёсывал меня в машине двадцать минут. Что не так, маэстро? — поправлял накрахмаленные манжеты малиновой рубашки Ник, отмечая что быть кукольным да рядом с Костей — это шик, блеск, красота.       Толмачёв чуть не мурчал, лопатками касаясь крепких рук Субботина, и наклонял голову поближе, когда тонкие пальцы наводили красоту в волосах. Ох, он точно знает как должно быть лучше.       — Ветер меня подставил — он всё испортил, — проворковал Костя и оставил на макушке студента едва заметный поцелуй. Но его увидели все, заметили многие. Голоса вокруг слились в белый, неразличимый звук. В нём невозможно было разобрать, что каждый обсуждает до костей парочку у зеркала, обходит её стороной, глазами сжирает и вполголоса они, все они, вещают о наглости, непристойности. Ни стыда, ни...       — Субботин! — за спинами студента и преподавателя раздался голос начальства — декана Иннокентьева. Свирепый, с пунцовыми щеками он не сказал, а скомандовал. Опять показалось?       Костя с радостной улыбкой обернулся, поздоровался.       Иннокентьев, человек не старый, но в возрасте солидном, бросил взгляд на студента и его зубы заскрежетали. Толмачёв любовно прятался за спиной Костика, уходить не спешил. Не поцеловались ведь.       — Толмачёв, живо на пару, — процедил сквозь зубы декан и, надвигаясь угрожающе на Субботина, ткнул в него пальцем. — А ты после этой пары немедленно в мой кабинет.       Веселье оно как детство — заканчивается быстро и внезапно. Не поэтапно: разом и болезненно.       Громким шагом Иннокентьев удалился в свой кабинет. Костя смотрел ему вслед и улыбка с его лица немедленно испарилась. Что-то случилось? Что-то произошло. Никита вцепился в руку Костика, боязливо опустив голову. Произошло.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.