Гранатовый вкус гвоздики. Возраст гордости

NC-17
Завершён
42
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
272 страницы, 143 969 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
42 Нравится 10 Отзывы 19 В сборник

Сучность друзей

Настройки
      Уважаемые и не уважаемые, хотя если хотите, то всё же уважаемые мальчишки с саксофоном и амбициями, а ещё больше с большим чувством собственного достоинства, прослушайте данное сообщение. Оно для вас. Перед выходом в люди убедитесь, что ваше нахальство осталось в багажном отсеке дома. Пристегните сначала свой язык, а затем уже свою неугомонность. В целях своей же безопасности двигайтесь подальше от язвительных людей. В случае экстренных ситуаций воздержитесь от посещения кабинета деканата и не беспокойте ректорат института. Помните, что вы сами изъявили желание быть услышанным и понятым, поэтому не удивляйтесь, если вас узнают в метро, на остановочных пунктах и в общественном транспорте. Сохраняйте спокойствие при несправедливых высказываниях в свою сторону. Соблюдайте порядочность маминого сына и таинство порочащей связи. Большая просьба засунуть своё рвение к свободе куда подальше. Хорошего дня и счастливого пути по жизни.       Двери метрополитена открылись и с облечённым выдохом парень широкой уверенной походкой зашагал вперёд, включив в наушниках полюбившийся бит «Always on my mind». Он был пропитан той музыкой, что звучала в вечер его откровений в модных серо-коричневых стенах паба. Он шагал по краешку перрона пританцовывая, и был опьянён алкоголем, который не пробовал никогда в своей жизни. И чем быстрее бежать по нескончаемой лестнице эскалатора, тем громче смеяться, не пряча больше свой взгляд в полосатый шарф. Он был Никитой Толмачёвым. Новым: тем, что позволил себя собрать из старых и новых кусочков, одурманенный тем, что воздуха вокруг может быть много и он чист, а ведь всего лишь сказал свои мысли со сцены. Он был тем Никитой Толмачёвым, что тащил во двор своего дома поздними вечерами мужчину в круглосуточном состоянии красоты, чтобы обнять его, прирасти к нему распахнутой настежь грудью, глотая меж губами случайно упавшие на язык снежные хлопья; прощаться по-старому, смущённой тихой фразой — «на восемь часов, двадцать девять минут».       Костя отстранялся плавно от своего парнишки. Стремился незаметно убежать, когда понимал, что его затягивает в Ники на скорости света, — ещё мгновение и этот хитрый мальчишка ослепит его, превратив всё во тьму и пойдут они оба осваивать последние этажи подъезда для сладкой агонии без брюк. Но нет, стоп-стоп.       Их видел дворник и, кажется, до сих пор наблюдает за ними из-за угла арки.       — Пойду я, — разочарованно вздыхал Субботин и, дабы совсем не дразнить себя, целовал Ники по-братски — в лоб. Уходил.       Ещё долго стоял у векового клёна Толмачёв, — напевал вслух одну за другой песни из квартиры Субботина и стучал ногой ритм своего возрождения. За время стендапа он пережил все мыслимые и немыслимые стадии ненависти ко всем, кто сквозь зубы дышал и говорил в его сторону ранее. Та ненависть, что копилась в извилинах мозга годами. И она вылилась, переродилась, в конце концов, в смехотворность. Каждый человек казался Никите отныне простым как два рубля, прозрачным. Кто они, чтобы судить его, казнить его любовь, собирать охоту на неугодных? Смешные, замученные одинаковыми сутками люди. Как же они не привыкли жить в своё удовольствие. Ник шёл, нечаянно заглядывая в лица прохожих. Всем им придумывать недостатки не стоило, нет. Если в парнишке в бежевом пальто нужно было изрядно покопаться, чтобы отыскать страстное, янтарно-глазое увлечение, то остальной народ был сильно предсказуем, глуп, — у них всё проступало на лице, на дрожащем от ненависти друг к другу кончике языка, обожжённого утренним чаем. Ненависть, отвращение, негодование — кредо русских людей. Особенно зимним вечером.       Слух о «выходке-гея» в «Зелёных огнях» медленно, но расползался по городским канализационным трубам. Большой Город хоть и имел две ветки метро, но сам по себе жил сельским укладом — на одном конце города случилось, в другом конце города уже всё в подробностях давно знают. На остановках люди оглядывались на молодых парней с подозрением, яркие пятна в их одеждах пробуждали тошнотворные мысли взрослого поколения, мальчишеский игривый смех означал вопросительные, долгие взгляды в спину.       В метро парнишка Ники имел неосторожность уступить место грузной женщине в лиловых волосах. Она поджимала тугие губы, крашеные в густой морковный цвет, и дёргала нервно края своего ярко-синего пальто. Взгляд её блуждал по мальчишке неопределённой ориентации и с каждым сантиметром ловил зацепки неугодности. Парень, да в бежевом пальто? Уже странное создание. Она скривилась, заметив огонёк веселья в его глазах и периодически фыркала, когда Ник изгибался в спине, дабы не задеть собой пассажирку; демонстративно закатывала глаза, когда аккуратно пальчиком он поправлял сатиновый шарф в клетку. Но вот оплошность: поезд резко сбавил скорость, неаккуратно Ник ступил на чью-то ногу и морковные губы разразились на гнев.       — Поаккуратней можно? Стоять совсем разучился? Первый раз в метро едешь? Инфантильная молодёжь пошла, твою мать, — женщина продолжала заливаться ворчанием. В её лице то и дело мелькало презрение к причёске паренька, чем она делилась с соседкой по сиденью, его брошь, выглядывающая из-под пальто на самом видном месте, его ботинки... Казалось она чихвостит Никиту как собственного сына-оболдуя, а тот только смотрит перед собой и подбородок его дрожит от скрытого смеха.       Перед станцией «Рабгородок» вошёл парниша, курса третьего, знаток немецкого — увешан рокерскими значками и поборник брутально немытой головы. Он пристроился рядом с парнем в бежевом пальто, ошпарено одёрнул руку, когда почуял прикосновение чуждого сладковатого парфюма к себе. Он едва не залез глазами в ноздри Толмачёва, на его чистом выбритом лице искал хоть один волосок брутальности и, окончив смотр, бегом поторопился уйти в другой конец вагона, где было негде втиснуть себя и свой пустующий десятилетиями рюкзак. И вот уже не мир поглощает крупными ложками студентика-лингвиста с его большими нежными карими глазами, а он, со своим не богатырским ростом ест его и причмокивает себе в удовольствие. Вкусно и смешно.       Пустив одну руку в карман брюк и завязав галстук бантом на шее, Ник Толмачёв входил в двери своей собственной арены цирка — университет. Лениво видео с его стендапом бродило по закрытым группам в социальных сетях, разбиралось на запчасти как новенький «айфон» на парах и отвращение вокруг раздувалось как жевательный пузырь. Больше, ещё и ещё. Разве жертва насилия может быть счастлива? А домогательства? А геи, они вообще, могут быть счастливыми? Нет, люди во веки веков не могут, они не имеют права выходить из скандала счастливыми. Всё, что не убивает — делает сильнее. Нет, это ложь, не работает: убивает, калечит, прожигает. Почему он, чёрт возьми, перейдя на тёмную сторону, так лыбится? Идёт королём по коридорам университета и прожигает на всех дыры. Да, это — Никита Толмачёв, и он уже прикинул как хорошо ему подойдёт фамилия Субботин. И сейчас по коридорам университета шла какая-то новая версия преподавателя двадцати лет отроду с другим именем. Неспешная походка от бедра, которой отличался среди всех Константин Николаевич, высоко поднятая над собственным ростом голова, кареглазый задорный взгляд и раздражительное «бонжур» в лицо преподавателя.       — Смотри куда прёшь, педовка, — кто-то шкафообразный столкнулся в столовой с Ники и нет, тот глаза в пол ответно не опустил, как это делал раньше. Ехидно отвёл в сторону, скрестил руки, загородив дорогу, и шкафообразное кто-то, захлебнувшись возмущением, оттолкнуло объект сплетен к стене.       Когда-то его имя и не знали, лица не замечали и представляли, что краснодипломник университета — это что-то из прошлого века: очки, вязаный пуловер, офисные деловые рубашки и кеды на ногах; всем встречным исключительное — «здравствуйте», и покраснение лёгкое на щёчках от комплиментов; в руках учебники и вечерами этот невзрачный кто-то занят жёстким чтением, он и смелость никогда не встречались, — думали другие, — всегда идёт по прямой, как по узкой обочине: ни вправо, ни влево не отступает. Ник — лишь щуплое нечто в глазах всех. И вот теперь это нечто, раскинувшись в усмешке, стоит и смотрит молчаливо в лица своих преподавателей. Его имя у всех теперь на устах.       Он мимолётом, на скорости реактивного самолёта, встречал студентов понимающих. Они смотрели на него тайком, быстро проходили мимо, но Ник запомнил в них то важное, что было на вес золота — уважение. То, как недавно те же ребята смотрели на Костю. И он понимал — свои. Они всё-таки есть.       Последнюю пару Ник взял за привычку пропускать. Слишком быстро уставал, да и утомляет это, когда с тобой больше трёх часов не говорит никто. Гордость некомфортно ёрзала. Без оправданий Толмачёв уходил перед самым носом преподавателей. Те в ответ грозили, что с такой расхлябанностью и праздностью парень до сессии не дойдёт. На отличника решили напасть? Зря. Его сил и храбрости хватит догнать себя же прежнего и перегнать.       Пару станций метро и вот оно — дверь со стареньким замком, порог с зелёным полосатым ковриком и Ник прижался к двери, вслушался, что там происходит. Тепло. Он ещё не успел войти в квартиру, а от неё уже рвётся тёплое дыхание жизни. Тихо. Костя стал молчалив после увольнения, задумчив, весел только потому что «надо жить». Ник справедливо решил не тормошить это. Его просто надо любить. Всё, что сильно занимало Константина в отсутствии Толмачёва — перевоз вещей к родителям: выжимая всю неощутимую злость, давить крепкой рукой на отвёртку и выкручивать гайки из шкафов, столов и стульев. Ах, этот тихий треск дерева и скрип металла были для него лучшей симфонией. Иной раз казалось, что закончив с мебелью, Субботин и его отвёртка доберутся до балкона и окон.       Когда в квартиру вошёл Ник, Костя, сидя на корточках в рваной одежде отчима, выколачивал молотком гвозди из тумбочки. Рубашка работника МЧС была в два раза больше и спадала с его плеч, натирала жёстким воротником шею, но с ней можно было и в огонь, и в воду, и мебель разбирать.       Ники прислонился к стене, любуясь своим работягой. Что за человек — всяк работа в его руках кажется лёгкой. Оба парня ещё находили друг в друге что-то необъятное и неосязаемое, что позволяло держаться терпеливо на плаву. Тихо про себя, в одиночку, Костя злился, мимоходом думал, что — «не будь этого парнишки, всё было бы по-другому», Никита злился на себя за то, что поздно решил взрослеть. А чем позже, тем хуже. Но стоило им увидеть друг друга на расстоянии метра, ощутить сближение себя как тектонических плит, всё превращалось в пустяк и прекращалось волнение.       — I'm taking a ride with my best friend, — пропел Костя, не отвлекаясь руками от своего занятия, но глазами уже был весь поглощён хозяином своей жизни — его морозными щеками, слегка припухшими по краям губами, — тонкий лепесток гвоздики вносил действительно частицу живого.       От удовольствия голоса Ники промычал.       — Ты в курсе, что эта песня не про отношения двух парней?       — Да. Она про то, как они оба кайфуют друг от друга, — быстро Субботин бросил своё дело и оказался рядом со своим парнишкой, обхватил его рукой за талию и притянул губы Толмачёва к своим.       — Ты лижешь свои губы на морозе, — строго отметил Костя, коснувшись кончиком языка по трещинке нижней губы.       — Н-нет, — мило заикаясь, соврал Ник, потупил взгляд и ловко рукой проник в задний карман джинсов Субботина. Почему-то его задница казалась всегда теплее, чем другие части тела. Уютно парень потянулся обхватить губами верхнюю губу своего мужчины, но тот поцеловал его в кончик носа.       — Ты лижешь губы: соскочит герпес, мне будет некого целовать и я буду ходить злой, психованный и неприятный. Не делай так больше.       Его строгий, надменный тон придавал шарм и очарование, и Костя становился недосягаемой высотой, которую вновь и вновь хотелось покорить.       Трудяга вернулся к своим шкафам, а Ник остался покусывать свои губы. Странная привычка, с детства она — облизывать губы. Механическое и неосознанное движение, которое бросить невозможно, но если Костя хочет...       — Да, я хочу, чтобы ты перестал лизать свои губы. Оставь это мне, — озвучил Субботин мысли своего прекрасного мальчишки и со всего маху грохнул молотком по гвоздю. Переезд был для него всегда занятием приятным, бесхлопотным: играет музыка, отвёртка сменяет в руках шуруповёрт неспешно, кули и коробки складываются лёгкой рукой умело, — и в этом ворохе остаётся что-то, что напоминает — в этот раз всё серьёзно и по-настоящему. Возврат оформлен не будет. Нет.       Наконец Костя перестал копошиться и обернулся к Никите, держа на вытянутых руках тяжелейшую каравеллу из дерева, кило так на три, не меньше.       — Помнишь? Январь прошлого года, — кивнул мужчина на главную гордость своей корабельной коллекции и раз дунул на неё, распрямив хлопчатые паруса.       Ник трогательно улыбнулся. Он не забыл. Тот самый зимний визит мог стать для него обычным, как всегда — пару утешающих десятков минут рядом с тайно любимым парнем и домой. Но махина с которой всё началось заставила в ту сессию сердце скакать бешено. Стеснительный был январь. А за ним пришёл май и один без другого уже не чувствуют земли под ногами.       — Куда хочешь поставить? — затоптался на месте Ники, разглядывая совместное творение как новогоднюю ёлку.       — На стол, — аккуратно Костя установил корабль в свой уголок уюта, который не собирался трогать до конца, до самого дня отъезда: та же скатерть, светильник, ваза с гвоздиками, учебные стопки бумаг. Ему действительно для полноты внутреннего мира не хватало корабля по центру. Мужчина приобнял парнишку за плечи и подвёл к столу. — Он будет местом нашей с тобой гордости, — твёрдый подбородок любовно потёрся о плечо, даруя ещё немного семейной уютности между ними. — Ты когда в первый раз пришёл его собирать, я уже знал, что это судно будет мне круглогодично напоминать о тебе, — клокочущий шёпот добрался до слуха Ники, и Субботин приложил свою ладонь к его груди. — И каждое утро перед твоим приходом я отклеивал от него детали. Чтобы ты подольше был со мной.       — Субботин! — горячо воскликнул Ник, целуя внутреннюю сторону ладони парня.       — Да, мой капитан?       Ник повернул корабль правильным углом и провёл указательным пальцем по корпусу туда-обратно, возвращая себя в январские вечера.       — А я сделал метку, вот там, видишь, с внутренней стороны доски, — он достал телефон и подсветил фонариком одну из дощечек с маленькими буквами синей ручкой. Три «Н»: Надежда, Нежность, Никита. — Это был твой корабль, который останется с тобой навсегда. Мне было неловко хоть частью себя претендовать на него, на тебя, и я хотел, чтобы ты меня хоть как-нибудь запомнил.       Костя наклонился поближе, скользнул щекой по щеке, и провёл пальцем по дощечке. Обжигает. Напоминает. Сладкий.       — Надежда, Нежность, Никита, — он повторил надпись на корабле как название — трижды. В губы Толмачёва. Провёл по каждому слову языком, заставив Ники задрожать от частых мурашек. Костя взял парнишку за скулы и поцеловал в шею за воротником — в лёгкое красное пятнышко, созданное им же самим вчера. Незаметное и прекрасное.       — Это больше не мой корабль, а наш. Он наш, Ники. Твоей души здесь ровно столько же, сколько и моей.       Они смотрели друг другу в глаза и понимали, что надо серьёзно поговорить. Стендап не проходит бесследно и Иннокентьев не добродушный пенсионер, чтобы забыть и отпустить. Людей бесчеловечных за дверью их уютного шкафа много и порой они бесчеловечны, а Никита один, и как он справится... Нет, у них нет никакой защиты, надежд на успех и выиграть бой с толпой равняется нулю, зато есть целый большой корабль. Как талисман.       — Это твоя ахиллесова пята, — сказал Ник, размещая на столе вокруг морского судна бумаги как для художественного натюрморта.       — Моя ахиллесова пята — ты, — Костя ухватился за руку парня, чтобы вернуть его взгляд к себе, поговорить. Это надо и важно, но Ник кокетливо отскочил к стопке с перевязанными книгами, где лежали рисунки. Не сейчас, да? Давай никогда.       Рано или поздно наступают времена, когда клапаны всех чувств открываются целиком, и все цвета мира, его оттенки бьют в глаза, запахи ныряют к центру мозга и уши слышат скрежет внутри чьей-то души.  Всякая мелочь становится центром внимания и стук камешка под подошвой превращается в ультразвук, а голоса за дверью — как громкий вопль на пустынной площади. И чмоканье губами на прощание пробирает до дрожи.       Ник шёл домой и прятал под курткой пластинку группы «A-ha». Крепко к себе. Никому не покажет. Он перво наперво бросит эту драгоценность в чемодан до Парижа, затем найдёт в этом городе любви антикварный магазин и будет туда бегать слушать свою музыку на стареньком патефоне. Вспоминать. Тот первый вечер, когда по комнате летало, — «Take on me, take me up», а он и пикнуть не мог, пока Костя танцевал с деталью корабля в руке, переводя инструкцию по сборкемкорабля на мотив песни. Заберёт, сохранит их историю с первой и до последней минуты.       Входная дверь подъезда тяжко грохнула. Стенку первого этажа освещала маленькая карандашная надпись — «Толмачёв пидор», которую Ник только ласково погладил ладонью. Милые люди, вещи своими именами называют. На своём этаже парень присел на подоконник, вынул из-под одежды пластинку, чтобы перепрятать под кофту. В этот момент мир за дверью квартиры, — тот, что уже ждал сына к ужину, — заговорил с ним. Плохо скрытыми тайнами.       Первым из квартиры Толмачёвых показался голос мамы.       —... запишу его к врачу. Ты как хочешь, а обследовать перед Парижем его надо.       Разговор звучал непринуждённо — так хорошо был слышен за железной дверью. Ник на это лишь хмыкнул.       — Он прошёл всех врачей и собрал справки. Хоть бы раз поинтересовалась у сына лично: как он живёт у тебя под носом, — отец казался излишне холодным в ответах.       Ник прислушался. Да, конечно, его учили, что это неприлично и некрасиво — подслушивать, но тон отца... Неизвестный, приманивающий.       — Что мне с ним говорить? Я и так вижу, что происходит, — усмехнулась Софья Павловна, — к психиатру знакомому его запишу до ноября. Он выдаст направления в клинику, там Никиту «от» и «до» проверят.       — И что ты там хочешь найти? Шизофрению? Маниакальные наклонности? Пироманию? Что? — отец раздражительно повышал голос, и в лёгком замешательстве Ник соскочил с подоконника, подошёл к двери. Нет, подождите, правильно ли расслышал?       К сожалению.       Полминуты Соня молчала, затем как будто вернулась с доказательствами своей решимости, ткнула отцу в лицо и заключила:       — Поведенческое расстройство. Я прочитала, что это парафилия. Смена ориентации туда же относится. Диагноз, Вить. Он существует. Его надо поставить и лечить.       Бам! В ушах Никиты зашумело. Он встряхнул головой и, контуженый словом, прижался лбом к двери. Нет. Что это? Мама не могла. Ни говорить, ни думать всё это. Как же? Знает? Нет, этого же быть не может. Он же старательно скрывал и берёг её сердце. Нет же!       Подслушивать дальше было мазохизмом, но ухо парня вновь прижалось к двери.       Отец, получив дозу раздражения от жены, начал наращивать свой грубый тон.       — Сонь, сказать как это называется? Паранойя. Запиши себя к психиатру или это сделаю я. Ты с ним даже не поговорила, а уже...       — Мы с ним и не поговорим никогда. Больной человек никогда не признает, что он больной.       Ник часто задышал и перед глазами подъезд закружился в воронку. Она и, правда, всё это говорит. То, что вслух он перестал себе говорить в школьные годы. Еле-еле позабыл об этом. И снова, заново, с начала: больной, лечить, опять коридоры и врачи, поиски виноватых и ни капли правды. Мама никогда не была на стороне оптимизма. А отец?       —....согласен. Я тридцать лет уже кричу, что ты идиотка, а ты это отрицаешь, — Виктор Леонидович отчаянно воскликнул в усмешке, и Ник словно видел, как тот поднял руки вверх. Сдался.       — Конечно, одной мне это надо, что ребёнка упустили. Точнее ЗАпустили, — Софья Павловна вступила в соревнование по грубости. — Давай, продолжай угорать, шутить, орать на меня. А он так и будет шляться где-то с кем-то и лови его хрен пойми где и за чем, — свои доводы она ставила как железобетонную точку и подвести их под сомнение было трудно. Почти невозможно.       Удивительным образом запущенный ребёнок к своим годам научился слышать выпуклые слова, замечать главное и разговор, его начало, отголоски, быстро догоняли его. Родная мать швырялась нескромными понятиями как фокусник в цирке. Швырялась и больно попадала по голове.       Отец не заступался перед ней за сына. Бессмысленно это всё. Чем сильнее женщину упрекаешь в её неправде, тем сильнее она будет защищаться, забывая, что тридцать с лишним лет любит своего Витьку, которого ласково двадцать два года кличет по прозвищу любимого кота — Вася.       И Вася любил. Его любви к жене было всегда гораздо больше, чем отцовского достоинства. Никита принимал это как должное, не упрекая ни мать, ни отца ни в чём. Но сейчас, за железной чёрной дверью, и та любовь, которой он питался, исчезала.       Виктор устало покачал головой и процедил сквозь зубы.       — Если ты считаешь необоснованные подозрения о его личной жизни запущенностью, то я звоню на Суворова и пусть люди в халатах с тобой говорят. А лучше сначала поедем на Ленина двадцать, разведёмся.       Ник, пошатываясь, доковылял до подоконника и уже в тумане, желая заткнуть уши, дослушивал разговор родителей. О нём, о родном сыне они говорили так, словно эта тема без него обсуждается тайком каждый день, без остановки. Да и не о сыне это вовсе, а о незнакомом мальчике. Кто он?       — Прекрасно! — закричала Софья Павловна. — Как только вопрос встаёт ребром, Толмачёв сразу бежит разводиться. За тридцать лет всё никак не доедешь до Ленина двадцать.       — Да потому, что такой же идиот, как и ты. Хватит всякой чушью маяться, давай, наливай суп, остыл уже. Голова от тебя трещит.       Разговоры умолкли, стали тихими, спокойными. Об обычном. Как дела на работе? Что говорят про ремонт дорог? Какие цены на бензин ожидаются зимой? И всё как всегда — пар выпустили, поговорили о пустом, и можно жить как жили. Без забот. И зачем это всё? Поднять серьёзное на крик и тут же бросить. Играть в хорошую приличную семью. Не для соседей или подчинённых на работе, не для прохожих, а для своего сына.       Всё хорошо, ты просто болен, давайте ужинать.       Ник появился на пороге незаметно. Точно так, как по-настоящему о нём думали родители — тихий псих. Нет ничего сильнее в сознании молодого человека, чем лицемерие родных. Совсем родных, чья кровь течёт по его жилам. Никита взглянул на свою никчёмность в зеркало. Кому он верил всё это время? Ради кого старался быть не собой? А они, против него. Мама, папа...       — О, ребёнок, наконец, пришёл, — бодро воскликнул из кухни отец и мать загремела услужливо тарелками, — давай, садись за стол. Мама такой вкусный суп приготовила. Ты не представляешь, я уже вторую порцию ем.       Ник прижал к лицу ладони. Дышать. Спокойно, ровно. Это мама, папа, они любят, они в заботах о сыне. Надо быть сыном. Как раньше. Как всегда.       За столом всё висело в напряжении. Вокруг Никиты. Сам себе он показался явно лишним в этой компании. Жался к спинке дивана, сжимал ложку до хруста. Вот, мать дождётся, когда они все допьют чай, и вывернет ему душу наружу. Спросит всё, не забыв о мелочах вроде, — «А Денис, ваш староста, тоже гей? Вы так хорошо общаетесь. А геи они ж и в друзья себе находят подобных...». Скулы парня заострились, когда мать фальшиво улыбнулась ему. Шла беззаботная болтовня мужа и жены. Без определённости, без цели. Виктор с Соней раскидывались мечтами то направо, то налево. Строили планы на переезд за город. Выискивали одобрение у сына. Зачем оно им? Зачем им был нужен сын вообще, если врать они могли вот так же спокойно за спиной соседки Любки со второго этажа или соседа Стаса с первого. В лицо улыбаться, а за дверью спорить: насколько он безответственен и как у него с головой обстоят дела. Ведь одинокий мужчина, — это же клинический случай, — скажет мать, а отец признает, — да, это, действительно, странно. А утром снова губы до ушей и «здравствуйте» растянутое в фальшивой доброжелательности. Знают? Господи, если они всё знают, почему играют, притворяются? А если не знают, то как они могут? За что?       Ник взглянул на отца, опустив брови домиком. На него, всегда на него глядючи, сынишка мог понять, что жизнь, она ещё не проиграна и там, за дверью, действительно все шакалы, а трудности — такая ерунда и всё лучшее ещё спереди.       Отец не врал.       Но и заговорить с сыном не мог. Он подбрасывал ему хвалы и высказывал жене оды за ужин, говорил — «а чего не ешь-то?», и возвращался в милые споры о загородной жизни. Какой может быть переезд? Хорошее ведь жили в центре города.       — Николаевск, чем плох? Коттеджный посёлок, залив, природа, до электрички пять минут пешком. Красота, — Виктор подмигнул сыну, но тот головы на него не поднял. Нет в глазах отца поддержки, боже как страшно подумать, что её и не было никогда.       — А за продуктами в город ехать? Три часа на машине. Нет, в Устинку лучше, — голос матери пробивался сквозь какую-то плотную завесу, — тихий, басистый. Перед глазами Толмачёва-младшего всё поплыло.       — Куда? Два двора, три кола, посередине школа? Это вот туда лучше переезжать? Его снесут через лет десять...       Ник возил ложкой по тарелке, поглядывая то на мать, то на отца. Что за улыбки на их лицах, словно через боль? Ладонь материнская головушку гладит и в этом движении, казалось, нет ни тепла, ни нежности. Какое-то царапающее ощущение. Через дрожь на нёбе Ник сделал вдох, когда мать сказала что-то плоское, не смешное, но отец всё же улыбнулся.       Удивительно, но как и двенадцать лет назад идеальному укладу семьи Толмачёвых мешал один и тот же человек. Кто испортил Ники? Субботин. Кто его затащил в свою квартиру? Субботин. Кто толкнул на сцену? Су... Краем глаза Никита, возымевший и сам сомнения о своём здоровье, увидел злобную усмешку на лице матери. Преступление, — мельком пролетело понимание, — не имеет срока годности. Костя... Золотистый бульон в тарелке Никиты стал постепенно темнеть, от одной точки до другой расползались бордовые волны. Она же может посадить Костю, так? Если подтвердятся подозрения, она же заведёт дело на Субботина?       Бордовые капли стали чаще. Статья о насилии, растление...       — Никуся, господи, что у тебя? — Софья Павловна переключилась на сына, повернула его голову к себе и ахнула. На губы и подбородок обильно из носа струилась кровь. — Витя, вату быстрее.       Больно по голове сына стучал молоток — фонтанирующая через край забота. Фальшивая. Изящной паникой Софья Павловна суетилась вокруг коробки с лекарствами и задавала вопросы. Кому? Зачем?       — Что с тобой, Никитушка? Ты головой ударился? — она запрокинула голову сына назад, обняв его поближе к себе.       — Сердцем.       В ответ парень дёрнулся и кровь, клокотавшая уже в ушах и глотке, хлынула ещё сильнее. Ник зажал нос ладонью и ринулся в ванную. Крепко заперся на ключ. Отец бросился за ним следом, но нагнать не успел, упёрся в дверь и стиснул зубы.       — Я говорил тебе, доведёшь его до белого коленья. Вот, полюбуйся. Он и так на нервах, у него диплом, не трогай его Соня. Будь разумна... — шептался Виктор, думая, что его не слышно.       Мать непреклонно, — ах, зачем она только это делает, — отвечала громким шёпотом (знала, что в ванной её услышат):       — Да закройся ты, причём тут я? Выпьет лекарство, легче станет, — она вдруг подобрела, мягко постучала кулачком по двери и ласково позвала сына. — Никусь, сынок, тебе получше?       И в один миг, в один удар в висок, время вокруг парня ускорилось в трое. Мать с состраданием смотрела на его припухшее, бледное лицо, безразлично перед сном велела выпить анальгин и лечь спать, отец так и рвался о чём-то спросить, но не решался, застрял на пороге кухни, да так и простоял полчаса, пока в сон не начало клонить.       Всё стало сумасшедшим в чете Толмачёвых.       Поутру незастенчиво Софья Павловна всё ещё шепталась, что сына к психиатру непременно запишет. Верила, что тот ещё спит и не слышит.       —... а ещё к венерологу. Вот откуда это кровотечение у него, а?       Отец лишь бранился, убегая на работу. Времени на пустые разговоры у него, по обычаю, не было — нужно было принимать утренний рейс со стройматериалами и мчать на объект. Но Соня с ушей супруга не слезала до последнего.       —... если ты считаешь меня не правой, то хотя бы не мешай помочь ребёнку...       Свернувшись до позы калача, Ник не спешил открыть глаза. Это ж надо было маму родную своим поведением довести до подозрений и маразма. Всё-таки знает? Что-то страшное, но не правду. Ведь правда куда сложнее. Быть больным в глазах родных не столь страшно, нет, — они всегда будут до последнего верить, что можно излечить и исправить: у родителей связи, знакомства. Но они не знают, нет, не догадываются о главном — сын не болен. Это навсегда.       Ник дождался, когда мать уйдёт, и еле как выполз из комнаты. Темно вокруг, слишком темно. Будто сумерки атаковали город и напустили в каждую квартиру тучи. В запотевшем зеркале ванной комнаты он видел себя в кровавых потёках, совсем как стена дворовой арки в полосках клея. Долго смывал с себя этот кровяной бордовый цвет, тёр щёки мыльной губкой, но это кажется прилипло к Ники прочно — запачкался и не отмыть. Всё встало перед Толмачёвым как оно есть.       Этот парень, действительно, неисправимо испорчен.       Голоса в метро отныне стали отчётливо слышны ему.       —...мальчика так жалко. Это ж каким подонком надо быть, чтобы соблазнить...       — Да сейчас мальчики такие пошли, не понятно: кто ещё кого соблазнил. Родители виноваты. Не воспитывают нихрена, потом получают...       — А преподавателя этого, аж язык не поворачивается человеком назвать, только уволили и успокоились. Убить такого мало...       Ник поспешил выйти остановкой ранее.       Город кружили ноябрьские ветра и можно было подумать, что от них остро ощущались руки идущих по коридорам студентов — крепкие вузовские связи: плечо к плечу, спина к спине и локти больно бьют по бокам.       — Смотри, смотри, дырявый ползёт, — слышал за спиной у гардероба студент Толмачёв и, оборачиваясь, видел, как все глаза присутствующих обращены на него. Когда-то ему виделось, что быть белой, вычурной вороной — это гордо, это по-настоящему, выделяться в толпе так, чтобы где-то вдалеке нужные, те самые блестящие невообразимой красотой глаза увидели, ворвались в серые будни и забрали в «долго и счастливо». Теперь вороний окрас похож на асфальт: со следами дерьма и пепла на перьях. Другие вороны, проходя мимо, накидывают сверху ещё больше и ещё.       — Толмачёв! — в начале лекции мог подойти к студенту преподаватель Зорин, и спросить от начала и до конца прошедшую тему. Этот добрый старик, всегда с тёплым словом на губах, теперича сжимал руки в замок за своей спиной, свысока давал студенту Толмачёву на раздумья всего минуту, а затем, не получив должного ответа, язвительно ставил в свой журнал заметку.       — На экзамене вас, Толмачёв, ждёт дополнительный вопрос. Ещё раз не ответите — будет второй вопрос. Снова не ответите — будете на два билета отвечать. Вы, я вижу, абсолютно не слушаете мои лекции.       Ник зажимал своё негодование в тиски, просил себя как учил Костя — «не оправдываться», а под столом на нервной почве ковырял ноготь на мизинце. До крови. Выговор. За что? Да как же? Никогда такого не было и вот, на ровном месте. Он выходил во время лекций из аудитории на минутку, а оказывался без пальто под первыми морозами на улице. Сам не знал — как это вышло. Хотел закрыть глаза, бежать и набирать темп. А холод мешает: сквозит под рубашкой, кусает за шею и дышать свободно нету сил.       Выговор за выговором метались в его затылок со скоростью ветра. Один такой студент-«отличник» на весь четвёртый курс.       Бессонница — дура коварная, опять пришла без спроса и приглашения. На первую лекцию, вываливаясь из переполненного автобуса помятой промокашкой, Ник опаздывал. Первый день, второй, третий. К концу недели за маленький грешок в виде опоздания на десять минут он заработал девять прогулов. Потом ещё столько же. Спрашивали за доклады, но их не задавали, и к концу недели в арсенале Толмачёва лежало два гарантированных недопуска к сессии. Что это? Иная реальность. Та, настоящая, которую так бережно скрывали летние ночные прогулки, любовь между книгами и стон саксофона на сцене. Сцена. Всё-таки неприметного четверокурсника вывели под белы ручки на середину сцены и дали рупор. Товарищи! Послушайте!... Слышат только тактично безмолвные посетители клуба «25 этаж», говорящие слова поддержки тихо в себя. Так было привычней. Так было всегда.       Быть одному в стае тяжко. Невозможно — это через силу. Покой или нечто похожее на него наступало, когда Толмачёва из института забирало серебристое, ещё не проданное авто, а за рулём — светлые волосы, янтарный взгляд и слишком строгая линия бугорков-губ. Он есть. Он здесь. Он всё ещё Костя. Господи, спасибо.       Шины затормозили посреди скользкой дороги, и Ники в пальто нараспашку побыстрее запрыгнул в салон. Никто не увидит, никому нет дела. Не...       — Твою мать! — воскликнул Субботин, когда о капот машины бахнуло что-то тяжёлое.       Ник прикрыл руками голову, подумав, что стекло разбили. Бахнуло снова и в этот раз посильнее.       — Уёбывайте отсюда, Константин Уебанович! — раздался чей-то голос у машины, и Субботин быстро надавил на газ, пока в окна не полетели вместо комьев снега камни. Лишь бы не как в юности. Нет, лишь бы не так.       Водитель, глядя на дорогу, взял своего парнишку за руку.       — Уебанович. Так меня ещё никто не называл.       — Тогда я буду Гандонович, — на адреналине злости выдохнул Ник в ответ.       Костя засмеялся.       — Если они тебя тронут — не молчи. Сразу мне говори.       Толмачёв задумался, выбирая правильный ответ, и, крепко сжав руку Субботина, поцеловал его запястье.       — А меня теперь стрёмно трогать. Я же меченый. Тобой.       Костя усмехнулся, приоткрыл окно и сделал громкость музыки повыше. Шутки. Ему нравилось видеть, как его умница Ники с лёгкостью обращает всё в шутку. Прикрытие зазорной реальности. Они всё равно уже не изменят ничего. Для всех оба двое — те горбатые, кого лишь могила исправит.       Почему бы не посмеяться об этом?       — Поехали к тебе, скорее, — на предложение отобедать в ресторане, отозвался Ник, считая в уме математическую задачку: сколько часов в сутки он теперь счастлив, добившись своего?       Два часа. В гостях у Кости.       Входил Толмачёв в альма-матер с наивысшим чувством собственного достоинства. Когда-то. Всего лишь в прошлом месяце. Но это уже другая, давно прожитая жизнь. Теперь его легкая походка сменилась на испуг, когда на чьём-то телефоне заслышит собственный голос. Докатилось. «Всем привет, меня зовут Никита и недавно я сам себе признался в том, что я гей... ». А ведь постыдно звучит, когда твои слова слушает кто-то другой. Чужой, посторонний, враждебный.       Он вынуждал себя поверх рубашек надевать то, что скроет рвение к красоте: чёрное, серое, коричневое, застиранное. Опять как все. В строю. Но они видят. Толпой собираются за спиной и роем мух следуют по пятам. Высматривают засосы на шее.       — Какого чёрта припёрся?       — А что, ещё не отчислился?       Последнее можно было услышать от тех самых высокоморально устойчивых преподавателей, что ещё в сентябре души не чаяли в студенте четвёртого курса. Теперь он — раздражающая песчинка в глазу, которую никак не вынуть. Просто есть. Просто бесит. И вот же, надо же, но Иннокентьев в один из дней преградил студенту Толмачёву путь на входе в аудиторию. Его каменный взгляд выжигал в четверокурснике слово из трёх букв с минуту, — скрипел зубами, крепко сжимая дверной косяк. Всё бы ничего, из воздуха высосал мотивы прижучить, но на синем свитере в полоску, прямо на сердце, у Никиты гордо камнями сверкала гвоздика, переливалась изумрудным сиянием брошь.       — Ты что, забыл куда пришёл, Тал-ма-чов? — оскалился декан и, закрыв своей фигурой проход в аудиторию, язвительно добавил. — Тебе здесь не «25 этаж». Разворачивайся и иди туда. Станешь похож на человека — тогда и приходи на мои лекции. Оревуа.       Мимо проскользнула Леночка и, не взглянув на свою ранее сладкую любовь, опустила глаза.       Существовать для них, таких родных и верных соратников-однокурсников-одногодок, Ник перестал с сентября. В их общее место сбора на бокал крепкого кофе по средам его прекратили звать с первой недели занятий — сменили место, время, за душу компании взяли Алика и его девушку Полину с четвёртого курса немецкого языка. В пикниках и квизах Толмачёву как капитану команды «Бельмондо» нашли замену в тот же месяц — позвали второкурсника Вову с неимоверно чёрными глазами и бархатным басом. На семинарах в помощи более никто не нуждался — не журят четвёртый курс, «у них и так диплом», посему все дружно решили, что стараться нет смысла. В Толмачёве, как в функции, не осталось совсем никакого смысла. Разве что, как развлечение. Он жил свои беспечные двадцать лет, и только теперь расслышал в тишине занятий как неиссякаем поток жужжания у уха. Сплетни. Оглянувшись, Толмачёв видел тех, кого звал друзьями. А они, словно никогда не знакомые с ним, смаковали, — «это у него ещё до смерти Дианы крыша потекла», «он же всегда был ведомый, вот его Субботин и поимел», «да кто же в насилии-то добровольно признается», «и как теперь с ним говорить? О чём? О членах?». Ник хватал рюкзак и, по велению совести, уходил. Более на занятия не возвращался.       Вскоре себя с постели Толмачёв поднять совсем не мог — кости ломило от одной только мысли, что через час он будет самым главным клоуном ин.яза за сегодня и до бесконечности. Сказать Косте? У него свои заботы: дела с машиной, квартирой, уехал на двое суток в столицу в посольство — улаживать вопросы. Испортить хоть один час своему Ален Делону Николаевичу Никита никак не мог. Всё как и раньше парень был сам себе предоставлен, и с недоверием, опаской, садился ужинать за семейный стол. Если хоть мускулом даст понять, что что-то не в порядке, то всё: мать в истерике, отец просто не простит. За что? За жизнь, которую он подарил сыну, а тот изувечил её.       Утром и вечером, встречая Толмачёва-младшего в подъезде, соседи косо смотрят. Знают? Слышали. Без имён и фамилий клич о стендапе студента-гея и увольнении преподавателя-извращенца соседствовали с криминальными новостями во многих утюгах города.       Кто из нас без греха? Все.       — Да как вы не понимаете, Григорий Леонидович, — из деканата вылетел голос споров, когда Ник вдоль стенки шёл на занятия, стараясь быть незамеченным. Учиться, чёрт возьми, надо, —... Толмачёв выступал с этим перед людьми. Пропагандировал. Вы видели видео? Он рассказывает всем, как это нормально и прекрасно — быть... — женский преподавательский голос дрогнул, а вместе с ним надорвалась предпоследняя струна гордости в душе кареглазого парня, —... быть гомосексуалистом. Он про свои отклонения людям со сцены вещал. Вы понимаете, что это? И вот таким студентам мы выдаём аттестаты. Вы, Григорий Леонидович, как хотите, а я его к экзаменам не допущу. Мне перед студентами и их родителями стыдно закрывать на всё это глаза.       Ник зажмурился, застыв у злосчастной двери. Дурная еврейская кровь — всё тянет услышать правду, прислушаться к чьей-то истине и сделать себе так больно, что сил нет скрючиться.       Мимо него Вадим и Света прошли, однокурсники, шарахнулись в сторону. Было это теперь странно-модным, тихонько на перемене заспорить: болен ли чем Толмачёв после Субботина?       Болен? А им, ведь, тоже всем по двадцать лет.       Когда весь мир оборачивается против тебя за просто так, без видимых причин, ты понимаешь всю свою ничтожность: руки коротки, чтобы крепко напрячь их для самозащиты, зубы не скалятся, ведь глаза всё равно выдают веру в людей, и приличное воспитание в задницу не засунешь. С утра до вечера и с вечера до утра пересуды и суждения рождают из смелости обвинение. Себя самого в извращении души. А может правы? Все вокруг как мама правы, и он пропал — болезнь, не излечимо?              Насторожившись, Ник смотрел в окна автобуса с царапинами, сложенными в слово «ХУЙ», и видел в отражении слабого себя. Ты кто? Катись отсюда нахер. Без тебя всем было легче. Он тянулся к собственному «я»: смодостаточному, вольному гордецу своей новой жизнью. А теперь? Что теперь осталось ему? Щемиться в угол, до хруста в пальцах ждать шуршащий голос с потолка — «Осторожно, двери закрываются».       Сердце в ушах стучит и первый день ноября ходит морозными укусами по коже. Когда надёжных людей рядом становится всё меньше и меньше, тогда и ощущение холода всё больше и больше. Дальше — лишь конец прекрасной эпохи.       А всё-таки он учился. Читал прикрыв уши руками, Толмачёв писал лекции по памяти, пока ехал в метро. На долго сил моральных не хватит, но постараться можно. Другие же могут.       Столько лет, пересчитать как всю жизнь, Никита Толмачёв усердно старался быть для всех хорошим, другом и незаменимым приятелем, чтобы такого другого Никиту Толмачёва ни найти, ни придумать нельзя было, а теперь да, такого не придумаешь...Он закрыл глаза и вздрогнул. До ушей долетел гогочущий смех с первой парты и разговор во весь голос:       —... нет, я всё-таки не понимаю: как мы столько лет с ним дружили и не замечали, что он того...       Толмачёв не сдержался и, толкнув от себя стул в сторону, вскочил.       — Ну вы совесть-то имейте! — он воскликнул и глаза забегали по лицам. Они хоть слышат себя? Нет. Кучка друзей почти не обратила на сокурсника внимания, продолжая обсуждать, какие ходят слухи в городе, — «...не знаю как вы, а я из последних сил при знакомых делаю вид, что не знаю ничего. А как делать, когда тут такое...». Голоса их стали потише, но свои жаркие обсуждения не кончили, — «... а помните на втором курсе у него на даче в бане...».       — Да я же здесь, в конце концов, и я живой! — глаза Никиты задрожали от хлынувшего потока паники. Всерьёз, им так не важно, что он здесь и чувствует?       Компания умолкла, обратив на него свои пустые взгляды. Он стал для них как белый шум — мешает, уберите.       — Чем я это заслужил? Ваше с-сука безразличие. Вы... Что с вами? Вы ни разу меня не спросили, что правда, а что нет. И ни разу не узнали, что я чувствую и что со мной действительно происходит. Никто из вас и слова мне не сказал до сих пор, а с таким удовольствием обсуждаете, осуждаете меня. И вдоль и поперёк, и спереди и сзади. Заводите новые сплетни и я их потом по вагону метро хожу собираю. Вот так значит выглядела наша дружба: я был как массовка в компании, да? Теперь можно выбросить меня нахер? Забыть и осудить? А что у меня в душе творится вам же наплевать, — Ник не заметил, как, перестав расхаживать между партами, оказался за преподавательским столом на обозрении всего курса и, опустив голову, глотал слёзы, исходясь на битый дрожью голос.       Хриплый.       Глаза смотрящих однокурсников выражали плохо скрываемое презрение. Каждый начинал со своего личного раздражения о Никите, но рано или поздно всех, как единый организм, сводило к одному — к ледяному презрению. А он смотрел на них, наивно не мог понять, когда они такими стали? Но соль проблемы времени: если человек не говорит в лицо, что ты пидор, это не значит, что он не гомофоб.       — Только что в вашей жизни меняет произошедшее со мной? Я кого-то убил? Обокрал? Обманул? Да, обманул. Себя. И продолжаю это делать: верить, что друзья приходят к тебе не из-за цвета глаз, формы тела, твоей личной жизни или цвета рубашки. Из-за вот, — Ник постучал себя по груди, — того, кто здесь живёт, — взгляды студентов разглядывали далеко не его душу сейчас, а рубашку. Девочки перешёптывались, что давеча мерили подобную. Ник одёрнул рукава. — Да, я ношу розовую рубашку с кружевом и всегда мечтал об этом. И сколько сил мне стоило признаться в этом. Хотя какая разница, вам же не интересна вся правда, вы всё за меня определили: кто кого насиловал, кто был сверху, кто в рот, кто в задницу и чью сперму нашли на станицах Ибсена в библиотеке. Но если что, для протокола: это не моя и не Костина, — он увидел как же сильно исказились лица курса в отвращении. Фу, какой грязный придурок и какие у них нежные души. Им всем по очереди стало вдруг обидно за Диану. Потом обидно стало за самих себя, что попусту столько лет потеряли на это нечто с плачущими глазами.       Ник молчал. Минуту, две, пять. Ещё ждал, что кто-нибудь бросит — «да ты не правильно понял». Перевернёт в шутку его переживания. Или совесть, в ком-то она всё же проснётся. Но нет. Все как один ждали — когда же это закончится. Друзья как социальные сети — они пригодны для выслушивания, но не для восприятия горя и неудач.       — Вы такие все милые, — изобразив улыбку ужаса, Ник расправился перед сокурсниками в реверансе. Саша Каманин пулей вылетел из аудитории. Друзья бегут первыми. Артистично Ник сделал ещё один реверанс и с надменным лицом повторил. — Спасибо за доброту вашу и поддержку.       Лица сидевших «заложников» смотрели кто-куда. Искали интересное в пустоте воздуха. Они, как Софья Павловна, уверовали, что с данным человеком все разговоры бесмысленны. Да и время на такое тратить жаль, искренне жаль. Нет в нынешнем веке ничего утомительней, чем серьёзные разговоры. О неважном.       За дверь вдруг сунулось загорелое лицо преподавателя Яшниковой.       — Четвёртый курс? — и она аналогично всем не обратила на Толмачёва никакого внимания. — Лекции не будет. Лидия Петровна назначит время позже и вам сообщит.       Дружный вздох прокатился по стенам и единой гурьбой быстро группа студентов направилась на выход. Там, кажется, осталось что-то нерешённым. И Ник ещё говорил всем — «да подождите», но его никто не слушал. Ноги дружным маршем семенили на выход. Срочная эвакуация из мира душных эмоций. Никто не хотел, чтобы их догнали, — объяснили и разубедили, — человек расстаял на глазах до ничего. Стало пусто.       Задержался только староста Денис, долго возясь со своим рюкзаком.       — И чего ты добиваешься? — дипломатично взял он на себя обязанность старосты — увезти опасность от курса в сторону, держась от Толмачёва на расстоянии трёх парт. — Тебе надо чтобы мы вступились за Субботина, за тебя? Не выйдет, — он усмехнулся, словно этот разговор они оба ведут каждый день и имён в нём давно нет. Всем и так понятно. — На носу диплом, никто себя перед Гришкой подставлять не будет.       — Мне ничего не нужно от вас, — удивлённо покачал головой Ник, — это — моя личная жизнь. Мои переживания, моя боль, а вы это всё перемываете как своё... ты что, не видишь, правда, ничего плохого в ваших обсуждениях? А как же наша дружба?       — После того видео с камер и стендапа? Нет, — рассудительно заключил Денис, не глядя в сторону Ника. Он желал поскорее закончить этот разговор и грузно вздыхал, закрывая глаза. Всё же и, правда, можно решать без разговоров.              — Что это видео меняет? Ты его видел? — Толмачёв обошёл парты. Человек с глазу на глаз настоящий. Он прятаться и врать не будет.       Но Денис приструнил Толмачёва остаться подальше, посмотрел снизу вверх на него и грубо ответил:       — Нет, не видел. Люди, которым я верю, сказали, что там, кто там и с кем там, — он сделал паузу, припоминая один из тех кадров. Губы его дёрнулись в ненависти. Ведь сколько раз обнимал и даже шутя в щёку целовал Толмачёва, а он этими губами, оказывается... — Давай не будем, а, — рявкнул Денис.       — Стоп, нет. Что такого на том видео? Мы три года дружим, везде вне учёбы вместе, — Ник сделал шаг вперёд, Денис сдвинулся назад.      — Что изменилось? Что? Я всё такой же человек, обычный, нормальный...       — Ты гей Ник, — воскликнул Денис. — И всем стрёмно от этого. Неужели ты не понял? Ещё более стрёмно, что ты об этом молчал всё это время. Пользовался нашим доверием. Давай закроем эту тему, ладно? Просто доучись как-нибудь, тихо, ладно?       Никиту окатила волна злобного озарения.       — Стрёмно? Молчал? Пользовался? Дэн, ты себя слышишь? Я и себе не признавался в этом, кому я мог сказать, когда? О чём ты?       Денис закатил глаза, вскинув рюкзак на плечо.       — Давай не оправдывайся. Мы и так уже всё поняли без пояснений. Ты хотел минуту славы — ты её получил. Мы тут не при чём. Ты для этого и попёрся на стендап. Так что за свою «славу» не надо на нас срываться, окей?       «Я это делал для себя, для Кости» — жалобно-пискляво задребезжал голос в голове Толмачёва, но он промолчал. Всё бессмысленно. Пустой взгляд карих глаз отпустил, и личность старосты молниеносно скрылась в коридорной тишине. Дружба Дениса была шатко-валкой с первого взгляда, чего Толмачёв будто бы не хотел замечать никогда: история и грамматика французского шли у Дениса всегда не ахти, в отличии от золотых мозгов курса Толмачёва, выслушивать и не перебивать Денис не умел, в отличии от нежно-милой души Толмачёва, да и успокоить во время занятий курс оголтелый мог, конечно же, дипломатичный Толмачёв, но не староста Денис. На выборах старосты на первом курсе был выбран Денис по стечению обстоятельств — Ник заболел в день решения. Это была закадычная дружба, где один каждый день ждал, что другой вот-вот оступится.       Дождался.       Теперь Толмачёв Ник остался один. Не стало в ушах той сладкой фальши, которой он жил все три года. Всё лучшее, что давало ему весёлое студенчество, выгорело в момент. Попахивало гарью теперь, царапая сердце. Он скукожился от собственной жалости, и сел за парту, не в силах куда-либо пойти. Диана... Опять он возвращался к ней. Она бы не допустила. С ней бы не было всего этого, нет. Костя... Если б только он был у первого курса, как прежде, этажом ниже, сейчас: его крепкие руки прижать бы к себе и всё, просто всё. Он бы сказал — «хватит впускать в свою вселенную любое чужое мнение». Но его нет. Кабинет первого курса омертвел, занятия ведёт кто-то чужой и абы как, а до вечера карие Субботинские глаза и не увидать никак — колёса купейного вагона ещё стучат из Столицы в Большой Город и долго стоят на станциях «Уныние», «Печаль», «Пиздец».       Ник опустил голову на парту. В кабинет заглянула Лена, как всегда опоздавшая на третью пару после болтовни по телефону в столовой. Всё пропустила, но интернет и чат курса уже кипел большими буквами.       Она мялась в своей короткой юбке на пороге, приоткрыв дверь на сантиметр. Ещё находила же ум соблазнять отчепенци Толмачёва. Из жалости? Нельзя же быть такой наивной.       — Ник, — скромно Лена подала голос, усевшись рядом.       Парень, смотревший запылённым взглядом перед собой, не взглянул на неё.       — Пары не будет. Отменили. Иди домой. Я уже сейчас тоже уйду.       Лена слегка стыдливо отвернулась от него и взяла за руку, шёпотом попросила:       — Посиди, пожалуйста.       Толмачёв дёрнулся.       — Да, я знаю, что мешаю. Поэтому не оправдывайся. Я понял, Лен, — и Ник повторил слова Дэна. — просто доучусь тихо, ладно?       Но она не позволяла ему уйти.       Сейчас. Ведь все ошибаются. И тот груз, что похрустывает на плечах, она, — хрупкая, тонкая, звонкая, — уже не могла тащить.       — Я тебе сказать кое-что должна.       Ник стиснул зубы. Господи, да, она сейчас будет играть в драму. Говорить тошно сиропными словами из дерьмовых сериалов, деланно хныкать, взывать к совести и причитать как все — «ты ж такой хороший был».       Ник качнулся на выход.       — Лен, я знаю, что я — говно, и ты уже летом должна была это понять...       — Это я писала в деканат на Субботина, — отчеканили быстро губы девушки, — я, моя подруга, Денис и Саша: чтобы почерк отличался, я договорилась с ними написать несколько разных анонимок. Я видела тебя и Костю в аудитории и подумала, что...       — Это домогательство? — сухо отреагировал Ник.       — Мы подумали, что тебе помощь нужна. Саша тоже видел вас у библиотеки, и на парковке. Ты стал молчалив, закрыт в себе. Саша сказал, что Субботин над тобой издевается и заставляет молчать обо всём, — Лена хотела припомнить, что Субботин — грубый, жёсткий, злой, но аргумент застрял в горле. Она посмотрела на Никиту, на его блестящие от слёз веки, его дрожь на руках, мелкую и нервную. О, неужели он... — Ты ж не такой, Ник, — заволновалась Лена, улыбаясь. Для самой себя. Нет, что ты, это всё ещё Ники, всё ещё желанный и не... — Ты ж не как Субботин. У тебя Ди была и вы с ней...       Ладони прижались к лицу, и Толмачёв застонал.       — Твою мать...       — Ты не можешь быть как Субботин. Ник, нет, скажи, что нет, — Лена хваталась за его руки. Нет, не правда, не может быть. И даже если тогда, у аудитории, она всё видела наяву, — руки, губы, нежность под одежду, — то голова её всё равно отрицала.       — А я такой. Представь, но я такой. И мы с ним вместе, — воскликнул Ник и вскочил на ноги.       — Ник...       — Мы с Костей трахались, Лен. Много раз. И он этого хотел. И я этого хотел, — и сколько бы её глаза не сияли попыткой понять и простить, ей нужна была шоковая терапия.       До слёз из глаз.       — Но...       Ник закрыл глаза, пропуская вдох. Господи, как род человечески сложен, безумен, глуп. Всего лишь одно «я не знала» и «я подумала иначе» способно перевернуть чью-то жизнь с ног на голову. Если бы только её ревнивая ненависть к Косте всё так и спала дальше, то, — Ник поднял голову к потолку, схватив себя за шею, — его бы никто не уничтожал теперь.       — Он улетит в Канаду навсегда и я его больше не увижу. Через два месяца, Лен. Навсегда, — зловеще Ник засмеялся, кусая губы. — Университет был единственным местом, где мы могли быть с ним вместе. Я так бережно хранил эту тайну, оберегал и его, и себя от осуждения. Я с таким трудом пришёл к самому себе настоящему. И я любил Диану, честно. Как своего самого лучшего друга. Теперь ни её у меня нет, ни его в этих стенах больше не будет и все всё знают. Всё рухнуло в одну секунду. А это Лен, вот тут болит, — стиснув зубы, Толмачёв собрал в кулак свою одежду. Порвать и выкинуть нахрен всё, вместе с сердцем, которому уже ничего не надо. Ничего. — Сильнее, чем после гибели Дианы болит, Лен.       Скулы его дрогнули.       Лена, растерявшись, кинулась обнять парня.       — Никита, но это же не правда...       — Лен, зачем ты пытаешься соврать? Ты знала, что может быть между мной и Костей, ты понимала, кем я могу оказаться и намеренно уже сейчас избегала меня. Ни поговорила, ни спросила. Ты мимо прошла, когда я перестал угождать твоим запросам, — Ник отступал от девушки прочь, вдыхая эмоции крупно, громко. Не разбирал в своём словарном запасе, где какие фразы. Брал всё подряд. — А я на немного поверил, что мы можем крепко дружить. По-настоящему. Сука ты, Лена.       Ник выбежал из аудитории и, наспех одевшись, рванул в собачий холод. От мира, от жизни. Обида дрожала на лице и вот-вот потекут слёзы разочарования, но сам себе он обещал, что до последнего будет сдерживать. Спокойно. Лишь препятствие. Лишь люди уходят из жизни, хоть и остаются живыми. Спокойно.       Толмачёв соскочил с лестницы и, перешагнув ледяное препятствие, носом к носу оказался рядом с Сашей. Крепкий друг и хороший раздолбай, от которого в реальности осталось только последнее. В таких как Саша первое что делаешь — это влюбляешься, а уже потом разочаровываешься. Обычно все эти чувство очень сильные, отсюда и всегда бьют по сердцу сильнее всего. И поскольку видел Толмачёв близкого друга все три года чаще, чем себя в зеркало, до разочарования дело так и не дошло. До сегодняшнего дня.       Саша сжал сигарету возле самого пепла, и втянул в себя дымок, выдувая струйку прямиком в глаза, — как его там? — Толмачёва Н.В.       — Зря ты затеял это объяснение, — зыркнул парень и вразвалочку пошёл по тротуару.       Ник крепко схватил его за плечо и развернул к себе.       — Что Саш? Не услышал я.       — Бог говорит: счастлив тот, кто терпелив.       — Да? А говорит твой бог что-нибудь про ложь? Это не грех?       — Самый тяжкий.       Ник нервно засмеялся. Истерика забилась. «Вообще мне пить запрещено, это нарушает мои устоит, так, бес попутал. Я человек очень верующий» — вспомнилось первое их знакомство и слова Саши Толмачёву после клуба. Мама — истинная православная: пост соблюдает, церковные правила чтит и по три часа в воскресенье в церкви молится у алтаря, беседы задушевные ведёт с батюшкой. Сашенька, как только за окнами автобуса проплывает церковь, всяк раз при любом состоянии крестится как умалишённый. Но выпивши прийти на занятия Сашенька был более охотлив.       Ник вспоминал и кивал.       — Да, да, да. Ты писал на Субботина в деканат? — Толмачёв прижал «друга» к стене, глядя, не моргая, в спокойные глаза. Дрогнут, если соврёт.       — Нет, — высоко вздёрнул подбородок Саша, силясь отвернуть лживую голову от Толмачёва.       Но тот прижал его сильнее.            Дрогнули.       — Тяжкий грешник.       — Я ничего не писал!       — Очень тяжкий, — покачав головой Ник сжал перед его лицом пальцы в кулак и опустил голову. Надо же, чёрт возьми, они даже не сжимаются толком. Души не хватает взять и встряхнуть. Несчастная снисходительная душа, мать её. — Господи, даже сейчас ты не можешь взять и правду мне сказать. Я думал, мы друзья.       Губы Александра дёрнулись в гримасе отвращения и он оттолкнул Толмачёва от себя. Друга? Таких друзей подальше надо держать.       — Я тоже так думал, пока не узнал что ты... — Саша снова отвернулся.       — Педик? Ну, давай же, скажи это, — «Никита ты — педик, гандон, пидарас, глиномес, голубой, извращенец, петушня, шпагоглататель, опущенный», — воскликнул Толмачёв. Люди, проходившие мимо, оборачивались на него и нет, уже не удивлялись, а только покачивали головой. Нашёл время и место. Ник снова толкнул Сашу в плечо. — Давай, скажи же. Что молчишь, Саш? Вещи надо называть своими именами. А я же вещь, так? Ты меня берёшь, когда хочется дружить. Когда не хочется — забываешь. Звонишь и пишешь, когда надо именно тебе. И ни разу не было вопроса от тебя — «как ты»? Хотя нет, наверное в твоём понимании пидора об этом вообще никогда не следует спрашивать.       — Ты раньше не был таким. Злым и ненавистным. Посмотри, во что тебя превратил этот урод.       — Каким? — вопрошал Ник, ощущая всю чуждость и отстранённость Александра.       — То, что ты делаешь с ним — это извращение. Болезнь, — голос Александра стал точно праведным, вот-вот и он вознесётся на небеса, с сияющим нимбом над головой.       — И ты решил меня спасти, вылечить? — Ник сглотнул, взглядом, полным слёз, не отпуская Александра от себя. — Такая болезнь неизлечима. Потому что это не болезнь, Саш, это обыкновенное чувство между двумя людьми. И я не хочу от него лечиться. Мне это нравится. Как ты там говорил? Говно в жопе мешать? Да, мне нравится. Потому, что наши отношения это не только про секс. Это жизнь. Вся жизнь с ним рядом, двадцать четыре часа в сутки и двенадцать месяцев в году, каждая секунда с ним — оно прекрасно.       — Тебя надо было спасти...       — Спасти? Кто это придумал: Лена, ты или вера твоя? Принять меня таким какой я есть — это всё, что мне нужно. Твоя прежняя дружба — это моё спасение. Так я могу понимать, что я ещё имею право называться человеком. А мне трудно, Саш, понимать себя человеком.       Опустив голову, Александр дышал через ноздри. Выпускал пар.       — Это грех. Связь мужчины и мужчины. Таким принять тебя я не смогу никогда. Ты человек, но на половину.       Ник закрыл лицо ладонями и медленно опустился на холодный парапет. Сияют точки перед глазами и исчезают, появляются снова, боль стягивает голову от сказанного и всё же было настолько просто ещё недавно: прошлой зимой сидели на одной надувной ватрушке и катились, весело смеясь, с горы, а потом обнимались, как братья — по-дружески, бегали друг от друга, кидаясь снежками, как дети. А теперь — всё. Грубая взрослость.       — Когда на втором курсе ты влез в мошенничество с кредитами, я поддержал тебя. И мне было трудно принять твою сторону, но я наивно верил, что ты просто оступился и надо помочь. Ведь близкого в трудном бросить нельзя, — вспоминал Толмачёв эпизоды из их союзничества. — Рискуя быть замешанным в твоих махинациях, я вымаливал мать не открывать уголовное дело, отдал все свои заработанные деньги на то, чтобы вытащить тебя и заплатить адвокату. Обман и воровство, Саша, грех ещё больший, чем иная любовь. И я закрыл глаза на твои осознанные, осознанные, — слышишь? — ошибки. Ведь всегда важно подумать о ближнем своём, а потом о себе, — вольно пересказал церковное писание Ник и поднялся на ноги. Заливаясь краской от холода и безысходности, он гордо взглянул на Александра. Мужественно пожал его руку, спрятанную в карман. — За твоё «спасибо», я говорю тебе — «спасибо, Саш. Ты поступаешь по-мужски, отступаясь от меня. Спасибо, — сдержанный кивок и сарказм Толмачёва стёрся, быстро подувшим ветром. Всхлипом.       Пройти через детство и юность без тех прелестных, жутких эпизодов унижения, отчуждения, вражды без причин, драк и непонимания, чтобы оно догнало уже сейчас, во взрослом возрасте. За что? Людям нужна мишень. И чаще всего они выбирают под неё того, кто ближе остальных. Норма? Если только для скота.              Снегопад настиг Большой Город против всех существующих законов. Упал стеной, как летний дождь, парализовав всё движение вокруг. А ведь никого больше не осталось.       Ник шёл пешком тринадцать километров до вокзала, смешивая снег и слёзы в остужающее месиво на лице. Все ушли, остался один Костя. Он сошёл на перрон первым из шестого вагона и был тут же крепко схвачен. К груди его тяжёлое прижалось, всхлипнуло. Оба сердца забились в томительной дрожи.       Друг по другу.       — Ники, Ники. Ты... Что случилось? — почуяв ту жалобную хватку Толмачёва, после которой всегда от него следует умоляющее — «пожалуйста», Костя поднял лицо парнишки к себе. Снег валил, не прекращаясь, и было трудно разузнать — отчего веки Ники и кончик носа такие красные.       Толмачёв мотнул головой. Его руки маленькой дробью дрожали от счастья. Наплевать. На всё, на всех.       — Нет, я просто скучал. Не могу без тебя.       Толмачёв дотянулся губами до подбородка Субботина, завлекая его в беззастенчивый поцелуй. Для всех они никто — бесячее пустое место. И это время — самое лучшее, чтобы зажить как просится душа давным давно — к любви, к свободе.
42 Нравится 10 Отзывы 19 В сборник